Я лодырь, лентяй и растяпа,но вмиг, если нужен я вдруг,на мне треугольная шляпаи серый походный сюртук.
Мы проживали не напрасно
свои российские года,
так бескорыстно и опасно
уже не жить нам никогда.
Идеи равенства и братства
хотя и скисли,
но очень стыдно за злорадство
при этой мысли.
Наш век имел нас так прекрасно,
что мы весь мир судьбой пленяли,
а мы стонали сладострастно
и позу изредка меняли.
По счастью, все, что омерзительно
и душу гневом бередит,
не существует в мире длительно,
а мерзость новую родит.
Не мне играть российскую игру,
вертясь в калейдоскопе черных пятен,
я вжился в землю предков, тут умру,
но дым оттуда горек и понятен.
Напрасно горячимся мы сегодня,
желая все понять без промедлений,
для истины нет почвы плодородней,
чем несколько истлевших поколений.
Вовек я власти не являл
ни дружбы, ни вражды,
а если я хвостом вилял —
то заметал следы.
Сейчас полны гордыни те,
кто, ловко выбрав час и место,
в российской затхлой духоте
однажды пукнул в знак протеста.
Родом я не с рынка, не с вокзала,
я с тончайшей нежностью знаком,
просто нас эпоха облизала
лагерным колючим языком.
Покуда мы живем, на мир ворча
и вглядываясь в будущие годы,
текут меж нас, неслышимо журча,
истории подпочвенные воды.
Я жизнь без пудры и прикрас
и в тех местах, где жить опасно,
вплотную видел много раз —
она и там была прекрасна.
Как тающая льдина, уплывает
эпоха, поглотившая наш век,
а новая и знать уже не знает
растерянных оставшихся калек.
Вор хает вора возмущенно,
глухого учит жить немой,
галдят слепые восхищенно,
как ловко бегает хромой.
Кто ярой ненавистью пышет,
о людях судя зло и резко, —
пусть аккуратно очень дышит,
поскольку злоба пахнет мерзко.
Нас много лет употребляли,
а мы, по слабости и мелкости,
послушно гнулись, но страдали
от комплекса неполноцелкости.
В нас никакой избыток знаний,
покров очков-носков-перчаток
не скроет легкий обезьяний
в лице и мыслях отпечаток.
Все доступные семечки лузгая,
равнодушна, глуха и слепа,
в парках жизни под легкую музыку
одинокая бродит толпа.
Мне не свойственно стремление
знать и слышать сводку дня,
ибо времени давление —
кровяное у меня.
Владеть гавном — несложный труд
и не высокая отрада:
гавно лишь давят или мнут,
а сталь — и жечь, и резать надо.
Питомцам русского гнезда,
нам от любых душевных смут
всего целебнее узда
и жесткой выделки хомут.
Бес маячит рядом тенью тощей,
если видит умного мужчину:
умного мужчину много проще
даром соблазнить на бесовщину.
Загадочно в России бродят дрожжи,
все связи стали хрупки или ржавы,
а те, кто жаждет взять бразды и вожжи,
страдают недержанием державы.
По дряхлости скончался своевременно
режим, из жизни сделавший надгробие;
российская толпа теперь беременна
мечтой родить себе его подобие.
Текут по всей Руси речей ручьи,
и всюду на ораторе печать
умения проигрывать ничьи
и проигрыш банкетом отмечать.
В раскаленной скрытой давке
увлекаясь жизни пиром,
лестно маленькой пиявке
слыть и выглядеть вампиром.
Мы пережили, как умели,
эпоху гнусной черноты,
но в нас навек закаменели
ее проклятые черты.
Российская империя нам памятна,
поэтому и гнусно оттого,
что бывшие блюстители фундамента
торгуют кирпичами из него.
Видимо, в силу породы,
ибо всегда не со зла,
курица русской свободы
тухлые яйца несла.
От ветра хлынувшей свободы,
хотя колюч он и неласков,
томит соблазн пасти народы
всех пастухов и всех подпасков.
По воле здравого рассудка
кто дал себя употреблять —
гораздо чаще проститутка,
чем нерасчетливая блядь.
Россия ко всему, что в ней содеется,
и в будущем беспечно отнесется;
так дева, забеременев, надеется,
что все само собою рассосется.
Вокруг березовых осин
чертя узор хором воздушных,
всегда сколотит сукин сын
союз слепых и простодушных.
Уже вдевает ногу в стремя
тот некто в сером, кто опять
поворотить в России время
попробует во тьму и вспять.
И понял я за много лет,
чем доля рабская чревата:
когда сгибается хребет —
душа становится горбата.
Живу я, свободы ревнитель,
весь век искушая свой фарт;
боюсь я, мой ангел-хранитель
однажды получит инфаркт.
Легко на примере России
понять по прошествии лет,
что в мире темней от усилий
затеплить искусственный свет.
Темны российские задворки,
покрыты грязью всех столетий,
но там родятся поговорки,
которых нет нигде на свете.
Российская жива идея-фикс,
явились только новые в ней ноты,
поскольку дух России, темный сфинкс,
с загадок перешел на анекдоты.
Выплескивая песни, звуки, вздохи,
затворники, певцы и трубачи —
такие же участники эпохи,
как судьи, прокуроры, палачи.
Российской власти цвет и знать
так на свободе воскипели,
что стали с пылом продавать
все, что евреи не успели.
Мы потому в России жили,
высокий чувствуя кураж,
что безоглядно положили
свой век и силы на мираж.
Охвостье, отребье, отбросы,
сплоченные общей кутузкой,
курили мои папиросы,
о доле беседуя русской.
Этот трактор в обличье мужчины
тоже носит в себе благодать;
человек совершенней машины,
ибо сам себя может продать.
Кто сладко делает кулич,
принадлежит к особой касте,
и все умельцы брить и стричь
легко стригут при всякой власти.
Конечно, это горько и обидно,
однако долгой жизни под конец
мне стало совершенно очевидно,
что люди происходят от овец.
Кто в годы рабства драться лез,
тому на воле стало хуже:
пройдя насквозь горящий лес,
ужасно больно гибнуть в луже.
Смотреть на мир наш объективно,
как бы из дальней горной рощи —
хотя не менее противно,
но безболезненней и проще.
По Божьему соизволению
и сути свойства, нам присущего,
дано любому поколению
насрать на мысли предыдущего.
Надеюсь, я коллег не раню,
сказав о нашей безнадежности,
поскольку Пушкин слушал няню,
а мы — подонков разной сложности.
Российский жребий был жестоко
однажды брошен волей Бога:
немного западней Востока,
восточней Запада — намного.
Наш век настолько прихотливо
свернул обычный ход истории,
что, очевидно, музу Клио
потрахал бес фантасмагории.
Возложить о России заботу
всей России на Бога охота,
чтоб оставить на Бога работу
из болота тащить бегемота.
Что говорит нам вождь из кучи,
оплошно вляпавшись туда?
Что всей душой хотел как лучше,
а вышло снова как всегда.
Все споры вспыхнули опять
и вновь текут, кипя напрасно;
умом Россию не понять,
а чем понять — опять неясно.
Наших будней мелкие мытарства,
прихоти и крахи своеволия —
горше, чем печали государства,
а цивилизации — тем более.
На свете ни единому уму,
имевшему учительскую прыть,
глаза не удалось открыть тому,
кто сам не собирался их открыть.
Святую проявляя простоту,
не думая в тот миг, на что идет,
всю правду говорит начистоту
юродивый, пророк и идиот.
История бросками и рывками
эпохи вытрясает с потрохами,
и то, что затевало жить веками,
внезапно порастает лопухами.
Хоть очень разны наши страсти,
но сильно схожи ожидания,
и вождь того же ждет от власти,
что ждет любовник от свидания.
Когда кипят разбой и блядство
и бьются грязные с нечистыми,
я грустно думаю про братство,
воспетое идеалистами.
Опасностей, пожаров и буранов
забыть уже не может ветеран;
любимая услада ветеранов —
чесание давно заживших ран.
А жалко порою мне время то гнусное,
другого уже не случится такого,
то подлое время, крутое и тусклое,
где стойкость полна была смысла тугого.
В те года, когда решенья просты
и все беды — от поступков лихих,
очень часто мы сжигаем мосты,
сами только что ступивши на них.
Справедливость в людской кутерьме
соблюдает природа сама:
у живущих себе на уме —
сплошь и рядом нехватка ума.
Есть в речах политиков унылых
много и воды, и аргументов,
только я никак понять не в силах,
чем кастраты лучше импотентов.
Всюду запах алчности неистов,
мечемся, на гонку век ухлопав;
о, как я люблю идеалистов,
олухов, растяп и остолопов!
Поет восторженно и внятно
душа у беглого раба
от мысли, как безрезультатно
за ним охотилась судьба.
Забавно туда приезжать, как домой,
и жить за незримой межой;
Россия осталась до боли родной
и стала заметно чужой.
За раздор со временем лихим
и за годы в лагере на нарах
долго сохраняется сухим
порох в наших перечницах старых.
А то, что мы подонками не стали
и как мы безоглядно рисковали, —
ничтожные житейские детали,
для внуков интересные едва ли.
То ли мы чрезмерно много пили,
то ли не хватило нам тепла,
только на потеху энтропии
мимо нас эпоха потекла.
За проволокой всех систем,
за цепью всех огней
нужна свобода только тем,
в ком есть способность к ней.
Уже настолько дух наш косный
с Россией связан неразлучно,
что жить нам тягостно и постно
повсюду, где благополучно.
Эпоха нас то злит, то восхищает,
кипучи наши ярость и экстаз,
и все это бесстрастно поглощает
истории холодный унитаз.
Мы сделали изрядно много,
пока по жизни колбасились,
чтобы и в будущем до Бога
мольбы и стоны доносились.
Я бы многое стер в тех давнишних следах,
только свежее чувство горчит;
мне плевать на того, кто галдит о жидах,
но загадочны те, кто молчит.
России вновь дают кредит,
поскольку все течет,
а кто немножко был убит —
они уже не в счет.
Густы в России перемены,
но чуда нет еще покуда;
растут у многих партий члены,
а с головами очень худо.
В гиблой глине нас долго месили,
загоняя в грунтовую твердь,
мы — последние сваи России,
пережившие верную смерть.
Русское грядущее прекрасно,
путь России тяжек, но высок;
мы в гавне варились не напрасно,
жалко, что впитали этот сок.
Чтоб я не жил, сопя натужно,
устроил Бог легко и чудно,
что все ненужное мне трудно,
а все, что трудно, мне не нужно.
Когда, пивные сдвинув кружки,
мы славим жизни шевеление,
то смотрят с ревностью подружки
на наших лиц одушевление.
Дух России меня приголубил,
дал огранку, фасон и чекан,
там я первую рюмку пригубил,
там она превратилась в стакан.
Совместное и в меру возлияние
не только от любви не отвращает,
но каждое любовное слияние
весьма своей игрой обогащает.
Любви горенье нам дано
и страсти жаркие причуды,
чтобы холодное вино
текло в нагретые сосуды.
Да, мне умерить пыл и прыть
пора уже давно;
я пить не брошу, но курить
не брошу все равно.
Себя я пьянством не разрушу,
ибо при знании предела
напитки льются прямо в душу,
оздоровляя этим тело.
Я понял, чем я жил все годы
и почему не жил умней:
я раб у собственной свободы
и по-собачьи предан ей.
Дух мой растревожить невозможно
денежным смутительным угаром,
я интеллигентен безнадежно,
я употребляюсь только даром.
Когда к тебе приходит некто,
духовной жаждою томим,
для утоленья интеллекта
распей бутылку молча с ним.
Хотя весь день легко и сухо
веду воздержанные речи,
внутри себя пустыню духа
я орошаю каждый вечер.
Цветок и садовник в едином лице,
я рюмке приветно киваю
и, чтобы цветок не увял в подлеце,
себя изнутри поливаю.
Поскольку склянка алкоголя —
стекляшка вовсе не простая,
то, как только она пустая, —
в душе у нас покой и воля.
Оставив дикому трамваю
охоту мчать, во тьме светясь,
я лежа больше успеваю,
чем успевал бы, суетясь.
Я сам растил себя во мне,
давно поскольку знаю точно,
что обретенное извне
и ненадежно, и непрочно.
Чтоб жить разумно (то есть бледно)
и максимально безопасно,
рассудок борется победно
со всем, что вредно и прекрасно.
Душевно я вполне еще здоров,
и съесть меня тщеславию невмочь,
я творческих десяток вечеров
легко отдам за творческую ночь.
Да, выпив, я валяюсь на полу,
да, выпив, я страшней садовых пугал;
но врут, что я ласкал тебя в углу —
по мне, так я ласкал бы лучше угол.
Во мне убого сведений меню,
не знаю я ни фактов, ни событий,
но я свое невежество ценю
за радость неожиданных открытий.
Насмешлив я к вождям, старухам,
пророчествам и чудесам,
однако свято верю слухам,
которые пустил я сам.
Я свои пути стелю полого,
мне уютна лени колея:
то, что невозможно, — дело Бога,
что возможно — сделаю не я.
Когда выпили, нас никого
не пугает судьбы злополучие,
и плевать нам на все, до чего
удается доплюнуть при случае.
В чужую личность мне не влезть,
а мной не могут быть другие,
и я таков, каков я есть,
а те, кто лучше, — не такие.
Без жалости я трачу много дней,
распутывая мысленную нить;
я истину ловлю, чтобы над ней
немедленно насмешку учинить.
Мы вовсе не грешим, когда пируем,
забыв про все стихии за стеной,
а мудро и бестрепетно воруем
дух легкости у тяжести земной.
Умным быть легко, скажу я снова
к сведению новых поколений;
глупость надо делать — это слово
дико для моей отпетой лени.
Хотя, погрязший в алкоголе,
я по-житейски сор и хлам,
но съем последний хер без соли
я только с другом пополам.
Мы стали подозрительны, суровы,
изверились в любой на свете вере,
но моцарты по-прежнему готовы
пить все, что наливают им сальери.
Душа порой бывает так задета,
что можно только выть или орать;
я плюнул бы в ранимого эстета,
но зеркало придется вытирать.
К лести, комплиментам и успехам
(сладостным ручьем они вливаются)
если относиться не со смехом —
важные отверстия слипаются.
Так верил я всегда в мою везучесть,
беспечно соблазняясь авантюрой,
что мне любая выпавшая участь
оказывалась к фарту увертюрой.
Не каждый в житейской запарке
за жизнь успевает понять,
что надо менять зоопарки,
театры и цирки менять.
Зачем же мне томиться и печалиться,
когда по телевизору в пивной
вчера весь вечер пела мне красавица,
что мысленно всю ночь она со мной?
Клевал я вяло знаний зерна,
зато весь век гулял активно
и прожил очень плодотворно,
хотя весьма непродуктивно.
Для жизни шалой и отпетой
день каждый в утренней тиши
творят нам кофе с сигаретой
реанимацию души.
Затворника и чистоплюя
в себе ценя как достижение,
из шума времени леплю я
своей души изображение.
Ошибки, срывы, согрешения —
в былом, и я забыл о них,
меня волнует предвкушение
грядущих глупостей моих.
Кажется мне, жизни под конец,
что устроил с умыслом Творец,
чтобы человеку было скучно
очень долго жить благополучно.
Искра Божия не знает,
где назначено упасть ей,
и поэтому бывает
Божий дар душе в несчастье.
Как будто смерти вопреки
внезапно льется струйка света
и воздуха с живой строки
давно умершего поэта.
Вокруг везде роскошества природы
и суетности алчная неволя;
плодятся и безумствуют народы;
во мне покой и много алкоголя.
Умеет так воображение
влиять на духа вещество,
что даже наше унижение
преобразует в торжество.
Не слушая судов и пересудов,
настаиваю твердо на одном:
вместимость наших умственных сосудов
растет от полоскания вином.
Был томим я, был палим и гоним,
но не жалуюсь, не плачу, не злюсь,
а смеюсь я горьким смехом моим
и живу лишь потому, что смеюсь.
Нет, я в делах не тугодум,
весьма проста моя замашка:
я поступаю наобум,
а после мыслю, где промашка.
Я б рад работать и трудиться,
я чужд надменности пижонской,
но слишком портит наши лица
печать заезженности конской.
Не темная меня склоняла воля
к запою после прожитого дня:
я больше получал от алкоголя,
чем пьянство отнимало у меня.
Хоть я философ, но не стоик,
мои пристрастья не интимны:
когда в пивной я вижу столик,
моя душа играет гимны.
Питаю к выпивке любовь я,
и мух мой дым табачный косит,
а что полезно для здоровья,
мой организм не переносит.
Мне чужд Востока тайный пламень,
и я бы спятил от тоски,
век озирая голый камень
и созерцая лепестки.
Во многих веках и эпохах,
меняя земные тела,
в паяцах, шутах, скоморохах
душа моя раньше жила.
Так ли уж совсем и никому?
С истиной сходясь довольно близко,
все-таки я веку своему
нужен был, как уху — зубочистка.
Меня заводят, как наркотик,
души моей слепые пятна:
понятно мне, чего я против,
за что я — полностью невнятно.
Подлинным по истине томлениям
плотская питательна утеха,
подлинно высоким размышлениям
пьянство и обжорство — не помеха.
Приму любой полезный я совет
и думать о житейской буду выгоде
не раньше, чем во мне погаснет свет,
душою выключаемый при выходе.
Пока прогресс везде ретиво
меняет мир наш постепенно,
подсыпь-ка чуть нам соли в пиво,
чтоб заодно осела пена.
У пьяниц, бражников, кутил,
в судьбе которых все размечено,
благоприятствие светил
всегда бывает обеспечено.
Хоть мыслить вовсе не горазд,
ответил я на тьму вопросов,
поскольку был энтузиаст
и наблюдательный фаллософ.
Наше слово в пространстве не тает,
а становится в нем чем угодно,
ибо то, что бесплотно витает,
в мире этом отнюдь не бесплодно.
Моей тюремной жизни окаянство
нисколько не кляну я, видит Бог;
я мучим был отнятием пространства,
но времени лишить никто не мог.
Раздев любую обозримую
проблему жизни догола,
всегда найдешь непримиримую
вражду овала и угла.
Я спать люблю: за тем пределом,
где вне меня везде темно,
душа, во сне сливаясь с телом,
творит великое кино.
Поздним утром я вяло встаю,
сразу лень изгоняю без жалости,
но от этого так устаю,
что ложусь, уступая усталости.
На тьму житейских упущений
смотрю и думаю тайком,
что я в одном из воплощений
был местечковым дураком.
С годами, что мне удивительно,
душа наша к речи небрежной
гораздо сильнее чувствительна,
чем некогда в юности нежной.
По многим я хожу местам,
таская дел житейских кладь,
но я всегда случаюсь там,
где начинают наливать.
Позабыв о душевном копании,
с нами каждый отменно здоров,
потому что целебно в компании
совдыхание винных паров.
Когда хожу гулять в реальность,
где ветер, гам и моросит,
вокруг меня моя ментальность
никчемным рубищем висит.
Искусство жизни постигая,
ему я отдал столько лет,
что стала жизнь совсем другая,
а сил учиться больше нет.
От музыки удачи и успеха
в дальнейшем (через годы, а не дни)
родится непредвидимое эхо,
которым поверяются они.
Всегда напоминал мне циферблат,
что слишком вызывающе и зря
я так живу со временем не в лад:
оно идет, а я лежу, куря.
Мы так во всех полемиках орем,
как будто кипяток у нас во рту;
настаивать чем тупо на своем,
настаивать разумней на спирту.
Во мне смеркаться стал огонь;
сорвав постылую узду,
теперь я просто старый конь,
пославший на хер борозду.
Сегодня ощутил я горемычно,
как жутко изменяют нас года:
в себя уйдя и свет зажгя привычно,
увидел, что попал я не туда.
Ловил я кайф, легко играя
ту роль, какая выпадала,
за что меня в воротах рая
ждет рослый ангел-вышибала.
Мы скоро только дно бутылки
сумеем страстно обнажать,
и юные геронтофилки
нас перестанут уважать.
Забавные мысли приходят в кровать
с утра после грустного сна:
что лучше до срока свечу задувать,
чем видеть, как чахнет она.
Вновь душа среди белого дня
заболит, и скажу я бутылке:
эту душу сослали в меня,
и страдает она в этой ссылке.
Зачем под сень могильных плит
нести мне боль ушедших лет?
Собрав мешок моих обид,
в него я плюну им вослед.
Где скрыта душа, постигаешь невольно,
а с возрастом только ясней,
поскольку душа — это место, где больно
от жизни и мыслей о ней.
Да, птицы, цветы, тишина
и дивного запаха травы;
но райская жизнь лишена
земной незабвенной отравы.
Когда и где бы мы ни пили,
тянусь я с тостом каждый раз,
чтобы живыми нас любили,
как на поминках любят нас.
Мы всякой власти бесполезны
и не сильны в карьерных трюках,
поскольку маршальские жезлы
не в рюкзаках у нас, а в брюках.
Не раз и я, в объятьях дев
легко входя во вдохновение,
от наслажденья обалдев,
остановить хотел мгновение.
А возгораясь по ошибке,
я погасал быстрее спички:
то были постные те рыбки,
то слишком шустрые те птички.
Я никак не пойму, отчего
так я к женщинам пагубно слаб;
может быть, из ребра моего
было сделано несколько баб?
Душа смиряет в теле смуты,
бродя подобно пастуху,
а в наши лучшие минуты
душа находится в паху.
Мы когда крутили шуры-муры
с девками такого же запала,
в ужасе шарахались амуры,
луки оставляя где попало.
Пока я сплю, не спит мой друг,
уходит он к одной пастушке,
чтоб навестить пастушкин луг,
покуда спят ее подружки.
Всегда ланиты, перси и уста
описывали страстные поэты,
но столь же восхитительны места,
которые доселе не воспеты.
Из наук, несомненно благих
для юнцов и для старцев согбенных,
безусловно полезней других
география зон эрогенных.
Достану чистые трусы,
надену свежую рубашку,
приглажу щеточкой усы
и навещу свою милашку.
Не зря люблю я дев беспечных,
их речь ясна и необманчива,
ключи секретов их сердечных
бренчат зазывно и заманчиво.
Погрязши в низких наслаждениях,
их аналитик и рапсод,
я достигал в моих падениях
весьма заоблачных высот.
Вот идеал моей идиллии:
вкусивши хмеля благодать
и лежа возле нежной лилии,
шмелей лениво обсуждать.
Возможно, я не прав в моем суждении,
но истина мне вовсе не кумир:
уверен я, что скрыта в наслаждении
энергия, питающая мир.
Я женских слов люблю родник
и женских мыслей хороводы,
поскольку мы умны от книг,
а бабы — прямо от природы.
Живя в огромном планетарии,
где звезд роскошное вращение,
бурчал я часто комментарии,
что слишком ярко освещение.
Без вакханалий, безобразий
и не в урон друзьям-товарищам
мои цветы не сохли в вазе,
а раздавались всем желающим.
Во мне избыток был огня,
об этом знала вся округа,
огонь мой даже без меня
ходил по бабам в виде друга.
Всем дамам нужен макияж
для торжества над мужиками:
мужчина, впавший в охуяж,
берется голыми руками.
Плывет когда любовное везение,
то надо торопиться с наслаждением,
чтоб совести угрюмой угрызение
удачу не спугнуло пробуждением.
Душа моя безоблачно чиста,
в любовные спеша капканы лезть,
поскольку все на свете неспроста
и случай — это свыше знак и весть.
Не знаю слаще я мороки
среди морок житейских прочих,
чем брать любовные уроки
у дам, к учительству охочих.
Соблазнам не умея возражать,
я все же твердой линии держусь:
греха мне все равно не избежать,
так я им заодно и наслажусь.
Свиваясь в будуарах и альковах
в объятиях, по скорости военных,
мы знали дам умелых и толковых,
но мало было дам самозабвенных.
Являют умственную прыть
пускай мужчины-балагуры,
а бабе ум полезней скрыть —
он отвлекает от фигуры.
Я близок был с одной вдовой,
в любви достигшей совершенства,
и будь супруг ее живой,
он дал бы дуба от блаженства.
Даму обольстить немудрено,
даме очень лестно обольщение,
даму опьяняет, как вино,
дамой этой наше восхищение.
Весна полна тоски томительной,
по крови бродит дух лесной,
и от любви неосмотрительной
влетают ласточки весной.
У любви не бывает обмана,
ибо искренна страсть, как дыхание,
и божественно пламя романа,
и угрюмо его затухание.
Хоть не был я возвышенной натурой,
но духа своего не укрощал
и девушек, ушибленных культурой,
к живой и свежей жизни обращал.
Я не бежал от искушений
в тоску сомнений идиотских,
восторг духовных отношений
ничуть не портит радость плотских.
Одна воздержанная дама
весьма сухого поведения
детей хотела так упрямо,
что родила от сновидения.
Любой альков и будуар,
имея тайны и секреты,
приносит в наш репертуар
иные па и пируэты.
Те дамы не просто сидят —
умыты, завиты, наряжены, —
а внутренним взором глядят
в чужие замочные скважины.
Когда земля однажды треснула,
сошлись в тот вечер Оля с Витей;
бывает польза интересная
от незначительных событий.
Бросает лампа нежный свет
на женских блуз узор,
и фантики чужих конфет
ласкают чуткий взор.
Увидев девку, малой толики
не ощущаю я стыда,
что много прежде мысли — стоит ли?
я твердо чувствую, что да.
Важна любовь, а так ли, сяк ли —
хорош любой любовный танец;
покуда силы не иссякли,
я сам изрядный лесбиянец.
Целебен утешения бальзам:
ловил себя на мысли я не раз,
что женщины отказывают нам,
жалея об отказе больше нас.
Сперва свирепое влечение
пронзает все существование,
потом приходит облегчение
и наступает остывание.
Время лижет наши раны
и выносит вон за скобки
и печальные романы,
и случайные поебки.
Любил я сесть в чужие сани,
когда гулякой был отпетым;
они всегда следили сами,
чтобы ямщик не знал об этом.
Легко мужчинами владея,
их так умела привечать,
что эллина от иудея
не поспевала отличать.
Хватает на бутыль и на еду,
но нету на оплату нежных дам,
и если я какую в долг найду,
то честно с первой пенсии отдам.
Хвала и слава лилиям и розам,
я век мой пережил под их наркозом.
К любви не надо торопиться,
она сама придет к вам, детки,
любовь нечаянна, как птица,
на папу капнувшая с ветки.
Милый спать со мной не хочет,
а в тетрадку ночь и день
самодеятельно строчит
поебень и хуетень.
Весьма заботясь о контрасте
и относясь к нему с почтением,
перемежал я пламя страсти
раздумьем, выпивкой и чтением.
Нет сомнения в пользе страданий:
вихри мыслей и чувства накал,
только я из любовных свиданий
больше пользы всегда извлекал.
В тихой смиреннице каждой,
в робкой застенчивой лапушке
могут проснуться однажды
блядские гены прабабушки.
И стареть не так обидно,
вспомянув исподтишка,
как едала джем-повидло
с хера милого дружка.
Бес любит юных дам подзуживать
упасть во грех, и те во мраке
вдруг начинают обнаруживать
везде фаллические знаки.
Как виртуозны наши трюки
на искре творческого дара,
чтобы успешно скинуть брюки
в чаду любовного угара!
Свой имею опыт я, но все же
слушаю и речи знатоков:
евнухи о бабах судят строже,
тоньше и умнее мужиков.
Когда Господь, весы колебля,
куда что класть негромко скажет,
уверен я, что наша ебля
на чашу праведности ляжет.
Не зря стоустая молва
твердила мне, что секс — наркотик:
болит у духа голова
от непоседливости плоти.
С возрастом острей мужицкий глаз,
жарче и сочней души котлета,
ибо ранней осенью у нас,
как у всей природы — бабье лето.
Теперь и вспомним-то едва ли,
как мы плясали те кадрили,
когда подруги то стонали,
то хриплым криком нас бодрили.
Ромашки, незабудки и гортензии
различного строенья и окраски
усиливают с возрастом претензии
на наши садоводческие ласки.
Врачует боль любой пропажи
беспечной лени талисман,
во мне рассеивал он даже
любви густеющий туман.
Лишь то, что отдашь,
ты взамен и получишь,
поэтому часто под вечер
само ожидание женщины — лучше,
чем то, что случится при встрече.
Это грешно звучит и печально,
но решил я давно для себя:
лучше трахнуть кого-то случайно,
чем не мочь это делать, любя.
За повадку не сдаваться
и держать лицо при этом
дамы любят покрываться
королем, а не валетом.
Всякой тайной мистики помимо,
мистика есть явная и зримая:
женщина, которая любима,
выглядит стройней, чем нелюбимая.
Я красоту в житейской хляби
ловлю глазами почитателя:
беременность в хорошей бабе
видна задолго до зачатия.
Белея лицом, как страница
в надежде на краткую строчку,
повсюду гуляет девица,
готовясь на мать-одиночку.
Я так зубрил познания азы,
что мог бы по стезе ума пойти,
но зовы гормональной железы,
спасибо, совлекли меня с пути.
А жалко, что незыблема граница,
положенная силам и годам,
я б мог еще помочь осуществиться
мечте довольно многих юных дам.
Мы судим о деве снаружи —
по стану, лицу и сноровке,
но в самой из них неуклюжей
не дремлет капкан мужеловки.
Да, в небесах заключается брак,
там есть у многих таинственный враг.
Бог чувствует, наверно, боль и грусть,
когда мы в суете настолько тонем,
что женщину ласкаем наизусть,
о чем-то размышляя постороннем.
Предчувствуя любовную удачу,
я вновь былую пылкость источаю,
но так ее теперь умело прячу,
что сам уже почти не замечаю.
Весь век земного соучастия
мы учим азбуку блудливости —
от молодого любострастия
до стариковской похотливости.
Все беды у меня лишь оттого,
что встретить пофартило и любить
мне женщин из гарема моего,
который у меня был должен быть.
Подавленных желаний тонкий след
рубцуется, но тлеет под золой,
и женщина грустит на склоне лет
о глупой непреклонности былой.
Мне кажется, былые потаскушки,
знававшие катанье на гнедых,
в года, когда они уже старушки, —
с надменностью глядят на молодых.
Творца, живущего вдали,
хотел бы я предупредить:
мы столько дам недоебли,
что смерти стоит погодить.
Я в разных почвах семя сеял:
духовной, плотской, днем и ночью,
но, став по старости рассеян,
я начал часто путать почву.
Я прежний сохранил в себе задор,
хотя уже в нем нет былого смысла,
поэтому я с некоторых пор
подмигиваю девкам бескорыстно.
В любых спектаклях есть замена,
суфлеры, легкость обсуждения;
постель — единственная сцена,
где нет к актеру снисхождения.
С годами стали круче лестницы
и резко слепнет женский глаз:
когда-то зоркие прелестницы
теперь в упор не видят нас.
Любовь как ни гони и ни трави,
в ней Божьему порядку соответствие,
мы сами ведь — не больше, чем любви
побочное случайное последствие.
А бывает, что в сумрак осенний
в тучах луч означается хрупкий,
и живительный ветер весенний
задувает в сердца и под юбки.
Кто недавно из листьев капустных,
тем любовь — это игры на воле,
а для взрослых, от возраста грустных,
их любовь неотрывна от боли.
А наша близость — только роздых
на расходящихся путях,
и будет завтра голый воздух
в пустых сомкнувшихся горстях.
Что к живописи слеп, а к музыке я глух —
уже невосполнимая утрата,
зато я знаю несколько старух
с отменными фигурами когда-то.
Логической мысли забавная нить
столетия вьется повсюду:
поскольку мужчина не может родить,
то женщина моет посуду.
Зря вы мнетесь, девушки,
грех меня беречь,
есть еще у дедушки
чем кого развлечь.
Зря жены квохчут оголтело,
что мы у девок спим в истоме,
у нас блаженствует лишь тело,
а разум — думает о доме.
Отменной верности супруг,
усердный брачных уз невольник
такой семейный чертит круг,
что бабе снится треугольник.
В людской кипящей тесноте
не страшен путь земной,
весьма рискуют только те,
кто плохо спит с женой.
Ты жуткий зануда, дружок,
но я на тебя не в обиде,
кусая тайком пирожок,
какого ты сроду не видел.
Внутри семейного узла
в период ссор и междометий
всегда легко найти козла,
который в этой паре третий.
У всех текли трагедии и драмы,
а после оставалась тишина,
морщины на лице, на сердце шрамы
и памятливо-тихая жена.
Настолько в детях мало толка,
что я, признаться, даже рад,
что больше копий не нащелкал
мой множительный аппарат.
Куда ни дернешься — повсюду,
в туман забот погружена,
лаская взорами посуду,
вокруг тебя сидит жена.
Бес или Бог такой мастак,
что по причуде высшей воли
людей привязывает так,
что разойтись нельзя без боли?
Глаз людской куда ни глянет,
сохнут бабы от тоски,
что любовь мужская вянет
и теряет лепестки.
За все наши мужицкие злодейства
я женщине воздвиг бы монумент,
мужчина — только вывеска семейства,
а женщина — и балки, и цемент.
В доме, где любовь уже утратили,
чешется у женщины рука:
выгнать мужика к ебене матери —
жаль оставить дом без мужика.
Послушно соглашаюсь я с женой,
хотя я совершенно не уверен,
что конь, пускай изрядно пожилой,
уже обязан тихим быть, как мерин.
Когда у нас рассудок, дух и честь
находятся в согласии и мире,
еще у двоеженца радость есть
от мысли, что не три и не четыре.
Я с гордостью думал в ночной тишине,
как верность мы свято храним,
как долго и стойко я предан жене
и дивным подружкам двоим.
Да, я бывал и груб, и зол,
однако помяну,
что я за целый век извел
всего одну жену.
Любви таинственный процесс
в любых столетиях не гас,
как не погаснет он и без
ушедших нас.
Подругам ежегодно в день кончины
моя во снах являться будет тень,
и думать будут юные мужчины
о смутности их женщин в этот день.
Умея от века себя отключить,
на мир я спокойно гляжу,
и могут меня только те огорчить,
кого за своих я держу.
Течет беспечно, как вода
среди полей и косогоров,
живительная ерунда
вечерних наших разговоров.
Чтоб жить отменно, так немного,
по сути, нужно мне, что я
прошу простейшего у Бога:
чтоб не менялась жизнь моя.
Курили, пили и молчали,
чуть усмехались;
но затихали все печали
и выдыхались.
Бог шел путем простых решений,
и, как мы что ни назови,
все виды наших отношений —
лишь разновидности любви.
Тяжки для живого организма
трели жизнерадостного свиста,
нету лучшей школы пессимизма,
чем подолгу видеть оптимиста.
Если нечто врут мои друзья,
трудно утерпеть, но я молчу;
хочется быть честным, но нельзя
делать только то, что я хочу.
Не могут ничем насладиться вполне
и маются с юмором люди,
и видят ночами все время во сне
они горбуна на верблюде.
Мы одиноки, как собаки,
но нас уже ничем не купишь,
а бравши силой, понял всякий,
что только хер зазря затупишь.
По собственному вкусу я сужу,
чего от собеседника нам нужно,
и вздор напропалую горожу
охотнее, чем умствую натужно.
Нам свойственна колючая опаска
слюнявых сантиментов и похвал,
но слышится нечаянная ласка —
и скашивает душу наповал.
Ты в азарте бесподобен
ярой одурью своей,
так мой пес весной способен
пылко трахать кобелей.
У нас легко светлеют лица,
когда возможность нам дана
досадой с другом поделиться,
с души содрав лоскут гавна.
Люблю шутов за их потешность,
и чем дурнее, тем верней
они смягчают безутешность
от жизни клоунской моей.
Я вижу объяснение простое
того, что ты настолько лучезарен:
тебя, наверно, мать рожала стоя,
и был немного пол тобой ударен.
Хоть я свои недуги не лечу,
однако, зная многих докторов,
я изредка к приятелю-врачу
хожу, когда бедняга нездоров.
То истомясь печалью личной,
то от погибели в вершке
весь век по жизни горемычной
мечусь, как мышь в ночном горшке.
Стал тесен этот утлый водоем,
везде резвятся стаи лягушат,
и даже в одиночестве моем
какие-то знакомые кишат.
У тех, кто в усердии рьяном
по жизни летит оголтело,
душа порастает бурьяном
гораздо скорее, чем тело.
Я курю возле рюмки моей,
а по миру сочится с экранов
соловьиное пение змей
и тигриные рыки баранов.
Мой восторг от жизни обоснован,
Бог весьма украсил жизнь мою:
я, по счастью, так необразован,
что все время что-то узнаю.
Давно живу как рак-отшельник
и в том не вижу упущения,
душе стал тягостен ошейник
пустопорожнего общения.
Когда среди людей мне одиноко,
я думаю, уставясь в пустоту:
а видит ли всевидящее око
бессилие свое и слепоту?
Быстрей мне сгинуть и пропасть,
чем воспалят мой дух никчемный
наживы пламенная страсть
и накопленья зуд экземный.
В эпоху той поры волшебной,
когда дышал еще легко,
для всех в моей груди душевной
имелось птичье молоко.
Сбыл гостя. Жизнь опять моя.
Слегка душа очнулась в теле.
Но чувство странное, что я —
башмак, который не надели.
Поскольку я большой философ,
то жизнь открыла мне сама,
что глупость — самый лучший способ
употребления ума.
Когда мне тускло, скучно, душно
и жизнь истерлась, как пословица,
к себе гостей зову радушно,
и много хуже мне становится.
На нас во всей своей весомости
ползет, неся опустошения,
болезнь душевной насекомости
и насекомого кишения.
Верю людям, забыв и не думая,
что жестоко похмелье наивности,
что себя в это время угрюмое
я люблю без обычной взаимности.
Время облегчает бытие,
дух у нас устроен эластично:
чувство одиночества мое
сделалось безоблачно привычно.
Поневоле сочится слеза
на согретую за ночь кровать:
только-только закроешь глаза,
как уже их пора открывать.
С утра неуютно живется сове,
прохожие злят и проезжие,
а затхлость такая в ее голове,
что мысли ужасно несвежие.
Когда бы рано я вставал,
душа не ныла бы, как рана,
что много больше успевал
бы сделать я, вставая рано.
С утра суется в мысли дребедень
о жизни, озаренной невезением,
с утра мы друг на друга — я и день —
взираем со взаимным омерзением.
И снова утро. Злой и заспанный,
я кофе нехотя лакаю,
заботы взваливаю за спину
и жить покорно привыкаю.
За все на свете я в ответе,
и гордо флаг по ветру реет,
удача мне все время светит,
и только жалко, что не греет.
Несчастным не был я нисколько,
легко сказать могу теперь уж я,
что если я страдал, то только
от оптимизма и безденежья.
Мы радуемся или стонем
и тем судьбу отчасти правим:
смеясь, мы прошлое хороним,
а плача — будущее травим.
Гудит стиральная машина,
на полках книги в тон обоям,
у телевизора — мужчина,
мечтавший в детстве стать ковбоем.
На убогом и ветхом диванчике
я валяюсь, бездумен и тих,
в голове у меня одуванчики,
но эпоха не дует на них.
Никем нигде не состою,
не числюсь и не посещаю,
друзей напитками пою,
подруг — собою угощаю.
Я часто спорю, ярый нрав
и вздорность не тая,
и часто в споре я не прав,
а чаще — прав не я.
Поскольку я жил не эпически
и брюки недаром носил,
всегда не хватало хронически
мне времени, денег и сил.
Себя от себя я усердно лечу,
живя не спеша и достойно,
я бегаю медленно, тихо кричу
и гневаюсь очень спокойно.
Поскольку я себя естественно
везде веду, то я в награду
и получаю соответственно
по носу, черепу и заду.
Мы так от жизни в темноте
лучились искрами затей,
что на свету черны, как те,
кто пережил своих детей.
Я не пьянею от удачи,
поскольку знаю наперед,
как быстро все пойдет иначе
и сложится наоборот.
На любопытство духа гончего —
о личной жизни или мнении —
я отвечаю так уклончиво,
что сам сижу в недоумении.
Мне наружный мир не интересен,
сузилась души моей округа,
этот мир субботен и воскресен,
мы совсем чужие друг для друга.
Свои серебряные латы
ношу я только оттого,
что лень поставить мне заплаты
на дыры платья моего.
Чтобы вынести личность мою,
нужно больше, чем просто терпение,
ибо я даже в хоре пою
исключительно личное пение.
Мне кажется сегодня, что едва ли
в одних только успехах наша сила:
откуда бы меня ни изгоняли —
всегда мне это пользу приносило.
На долгом вкладе, как поганки,
растут финансы дни и ночи;
и я растил бы деньги в банке,
но есть и пить охота очень.
Плодясь обильней, чем трава,
кругом шумит разноголосица,
а для души нужны слова,
которые не произносятся.
Всегда при получении письма
кидаю на конверт короткий взор
я с чувством, будто новая тесьма
войдет сейчас в судьбы моей узор.
Я в этой жизни часто ждал —
удачи, помощи, свидания;
души таинственный кристалл
темнеет в нас от ожидания.
Какое-то шершаво-беспокойное
сегодня состояние весь день:
не то я сделал что-то недостойное,
не то легла из будущего тень.
Врут обо мне в порыве злобы,
что все со смехом гнусно хаю,
а я, бля, трагик чистой пробы,
я плачу, бля, и воздыхаю.
Не в том беда, что одинок,
а в ощущеньях убедительных,
что одинок ты — как челнок
между фрегатов победительных.
У круглого с пор давних сироты —
я этого никак не ожидал —
являются в характере черты,
которые в отце он осуждал.
Настолько не знает предела
любовь наша к нам дорогим,
что в зеркале вялое тело
мы видим литым и тугим.
Живя не грустя и не ноя
и радость и горечь ценя,
порой наступал на гавно я,
но чаще — оно на меня.
Застолья благочинны и богаты
в домах, где мы чужие, но желанны,
мужчины безупречны и рогаты,
а женщины рогаты и жеманны.
Напрасно я нырнул под одеяло,
где выключил и зрение, и слух,
во сне меня камнями побивала
толпа из целомудренных старух.
Во все, что высоко и далеко,
мы тянемся внести свой личный шум;
порочить и пророчить так легко,
что это соблазняет слабый ум.
Порой издашь дурацкий зык,
когда устал или задерган,
и вырвать хочется язык,
но жаль непарный этот орган.
Я был тогда застенчив. И не злей,
а яростней. И сам собой лучился.
И жаль, что избегал учителей,
сегодня я у них бы поучился.
Когда сижу я, кончик ручки
слегка грызя, душой в нирване,
то я не в творческой отключке,
а в склеротическом тумане.
У многих авторов с тех пор,
как возраст им понурил нос,
при сочинительстве — запор,
а с мемуарами — понос.
Верчусь я не ради забавы,
я теплю тупое стремление
с сияющей лысины славы
постричь волоски на кормление.
Чтоб описать свой возраст ранний,
все факты ловятся в чернилах,
и сладок сок воспоминаний,
когда удачно сочинил их.
Не зря мы, друг, о славе грезили,
нам не простят в родном краю,
что влили мы в поток поэзии
свою упругую струю.
Ничуть не влияет моя голова
на ход сочинительства смутный,
но вдруг я на ветер кидаю слова,
а он в это время попутный.
Когда насильно свой прибор
терзает творческая личность,
то струны с некоторых пор
утрачивают эластичность.
Творя чего-нибудь певучее,
внутри я мысли излагаю,
но смыслом ради благозвучия
весьма легко пренебрегаю.
Сижу и сочиняю мемуары,
сколь дивно протекала жизнь моя…
Как сердце пережило те кошмары,
которые выдумываю я?
Я боюсь в человеках напевности,
под которую ищут взаимности,
обнажая свои задушевности
и укромности личной интимности.
Когда с тобой беседует дурак,
то кажется, что день уже потух,
и свистнул на горе вареный рак,
и в жопу клюнул жареный петух.
Он не таит ни от кого
своей открытости излишек,
но в откровенности его
есть легкий запах от подмышек.
Не лез я с моськами в разбор,
молчал в ответ на выпад резкий,
чем сухо клал на них прибор,
не столь увесистый, как веский.