Пришел в итоге путь мой грустный,кривой и непринципиальный,в великий город захолустный,планеты центр провинциальный.
Мы благо миру сделали великое,
недаром мы душевные калеки,
мы будущее, черное и дикое,
отжили за других в двадцатом веке.
Остался жив и цел, в уме и силе,
и прежние не сломлены замашки,
а был рожден в сорочке, что в России
всегда вело к смирительной рубашке.
Мы жили там, не пряча взгляда,
а в наши души и артерии
сочился тонкий яд распада
гниющей заживо империи.
Россия, наши судьбы гнусно скомкав,
еще нас обрекла наверняка
на пристальность безжалостных потомков,
брезгливый интерес издалека.
Где взрывчато, гнусно и ржаво,
там чувства и мысли острее,
чем гуще прогнила держава,
тем чище любовь к ней в еврее.
Как бы ни были духом богаты,
но с ошметками русского теста
мы заметны везде, как цитаты
из большого безумного текста.
Пока мы кричали и спорили,
ключи подбирая к секрету,
трагедия русской истории
легко перешла в оперетту.
Темна российская заря,
и смутный страх меня тревожит:
Россия в поисках царя
себе найти еврея может.
Мы обучились в той стране
отменно благостной науке
ценить в порвавшейся струне
ее неизданные звуки.
В душе у всех теперь надрыв:
без капли жалости эпоха
всех обокрала, вдруг открыв,
что где нас нет, там тоже плохо.
Бессилен плач и пуст молебен
в эпоху длительной беды,
зато стократ сильней целебен
дух чуши и белиберды.
В чертах российских поколений
чужой заметен след злодейский:
в национальный русский гений
закрался гнусный ген еврейский.
Забавно, как тихо и вкрадчиво
из воздуха, быта, искусства —
проникла в наш дух азиатчина
тяжелого стадного чувства.
Мне чудится порой: посланцы Божьи,
в безвылазной грязи изнемогая,
в российском захолустном бездорожье
кричат во тьму, что весть у них благая.
Российская судьба своеобразна,
в ней жизненная всякая игра
пронизана миазмами маразма
чего-нибудь, протухшего вчера.
Не зря мы гнили врозь и вместе,
ведь мы и вырастили всех,
дарящих нам теперь по чести
свое презрение и смех.
Воздух вековечных русских споров
пахнет исторической тоской:
душно от несчетных прокуроров,
мыслящих на фене воровской.
Увы, приметы и улики
российской жизни возрожденной —
раскаты, рокоты и рыки
народной воли пробужденной.
Если вернутся времена
всех наций братского объятья,
то, как ушедшая жена, —
забрать оставшиеся платья.
Среди совсем чужих равнин
теперь матрешкой и винтовкой
торгует гордый славянин
с еврейской прытью и сноровкой.
Прохвосты, проходимцы и пройдохи
и прочие, кто духом ядовит,
в гармонии с дыханием эпохи
легко меняют запахи и вид.
В России после пробуждения
опять тоска туманит лица:
все снова ищут убеждения,
чтобы опять закабалиться.
Сквозь общие радость и смех,
под музыку, песни и танцы
дерьмо поднимается вверх
и туго смыкается в панцирь.
Секретари и председатели,
директора и заместители —
их как ни шли к ебене матери,
они и там руководители.
В той российской, нами прожитой неволе,
меж руин ее, развалин и обломков —
много крови, много грязи, много боли —
много смысла для забывчивых потомков.
Слепец бежит во мраке,
и дух его парит,
неся незрячим факел,
который не горит.
Нас рабство меняло за долгие годы —
мы гнулись, ломались, устали…
Свободны не те, кто дожил до свободы,
а те, кто свободными стали.
Послушные пословицам России,
живя под неусыпным их надзором,
мы сора из избы не выносили,
а тихо отравлялись этим сором.
Часы истории — рывками
и глазу смертному невнятно
идут, но, трогая руками,
мы стрелки двигаем обратно.
Стал русский дух из-за жестоких
режимов, нагло-самовластных, —
родильным домом дум высоких
и свалкой этих дум несчастных.
Я мало, в сущности, знаком
с душевным чувством, что свободен:
кто прожил век под колпаком,
тем купол неба чужероден.
От марша, от песни, от гимна —
всегда со стыдом и несмело
вдруг чувствуешь очень интимно,
что время всех нас поимело.
Я свободен от общества не был,
и в итоге прожитого века
нету места в душе моей, где бы
не ступала нога человека.
Уже до правнуков навряд
сумеет дух наш просочиться,
где сок и желчь, где мед и яд
и смысла пряная горчица.
Всегда из мути, мглы и марева
невыносимо черных дней
охотно мы спешим на зарево
болотных призрачных огней.
Играть в хоккей бежит слепой,
покрылась вишнями сосна,
поплыл карась на водопой,
Россия вспряла ото сна.
Российской бурной жизни непонятность
нельзя считать ни крахом, ни концом,
я вижу в ней возможность, вероятность,
стихию с человеческим яйцом.
Ровеснику тяжко живется сейчас,
хотя и отрадно, что дожил,
но время неслышно ушло из-под нас
ко всем, кто намного моложе.
Россия обретет былую стать,
которую по книгам мы любили,
когда в ней станут люди вырастать
такие же, как те, кого убили.
Сами видя в себе инородцев,
поперечных российской судьбе,
очень много душевных колодцев
отравили мы сами себе.
Я, в сущности, всю жизнь писал о том, как
мы ткали даже в рабстве нашу нить;
достанет ли таланта у потомка
душой, а не умом нас оценить?
В России ни одной не сыщешь нации,
избегнувшей нашествия зверей,
рожденных от безумной радиации,
текущей из несчетных лагерей.
Бурлит людьми река Исхода,
уносит ветви от корней,
и молча ждет пловца свобода
и сорок лет дороги к ней.
Еврей весьма уютно жил в России,
но ей была вредна его полезность;
тогда его оттуда попросили,
и тут же вся империя разлезлась.
Мы ушли, мы в ином окаянстве
ищем радости зренья и слуха,
только смех наш остался в пространстве
флегматичного русского духа.
Мой жизненный опыт — вчерашен,
он рабской, тюремной породы,
поэтому так ошарашен
я видом иной несвободы.
Я скучаю по тухло-застойной
пошлой жизни и подлой морали,
где, тоскуя о жизни достойной,
мы душой и умом воспаряли.
Я уезжал, с судьбой не споря,
но в благодетельной разлуке,
как раковина — рокот моря,
храню я русской речи звуки.
Я пишу тебе письмо со свободы,
все вокруг нам непонятно и дивно,
всюду много то машин, то природы,
а в сортирах чисто так, что противно.
Навеки в нас российская простуда;
живем хотя теплично и рассеянно,
но все, что за душой у нас, — оттуда
надышано, привито и навеяно.
Один еврей другого не мудрей,
но разный в них запал и динамит,
еврей в России больше, чем еврей,
поскольку он еще антисемит.
Чисто русский, увы, человек —
по душе, по тоске, по уму,
я по-русски устроил свой век
и тюрьму поменял на суму.
Игра словами в рифму — эстафета,
где чувствуешь партнера по руке:
то ласточка вдруг выпорхнет от Фета,
то Блок завьется снегом по строке.
От моей еврейской головы
прибыль не объявится в деньгах,
слишком я наелся трын-травы
на полянах русских и лугах.
И родом я чистый еврей, и лицом,
а дух мой (укрыть его некуда) —
останется русским, и дело с концом
(хотя и обрезанным некогда).
Боюсь с людьми сходиться ближе,
когда насквозь видна их суть:
у тех, кто жил в вонючей жиже,
всегда найдется что плеснуть.
Люблю Россию: ширь полей,
повсюду вождь на пьедестале…
Я меньше стал скучать по ней,
когда оттуда ездить стали.
Мечтал я тихой жизнью праздной
пожить последние года,
но вал российской пены грязной
за мной вослед хлестнул сюда.
До боли все мне близко на Руси,
знакомо, ощутимо и понятно,
но Боже сохрани и упаси
меня от возвращения обратно.
В евреях легко разобраться,
отринув пустые названия,
поскольку евреи — не нация,
а форма существования.
Давным-давно с умом и пылом
певец на лире пробренчал:
любовь и голод правят миром;
а про евреев — умолчал.
Развеяв нас по всем дорогам,
Бог дал нам ум, характер, пыл;
еврей, конечно, избран Богом,
но для чего — Творец забыл.
Пучина житейского моря
и стонов, и криков полна,
а шум от еврейского горя
тем громче, чем мельче волна.
Везде цветя на все лады
и зрея даже в лютой стуже,
евреи — странные плоды:
они сочней, где климат хуже.
Евреи рвутся и дерзают,
везде дрожжами лезут в тесто,
нас потому и обрезают,
чтоб занимали меньше места.
Я прекрасно сплю и вкусно ем,
но в мозгу — цепочка фонарей;
если у еврея нет проблем —
значит, он не полностью еврей.
В истории все повторяется вновь
за жизнь человечества длинную,
история любит еврейскую кровь —
и творческую, и невинную.
Я подлинный продукт еврейской нации:
душа моя в союзе с диким нравом
использует при каждой ситуации
мое святое право быть неправым.
Как тайное течение реки,
в нас тянется наследственная нить:
еврей сидит в еврее вопреки
желанию его в себе хранить.
Евреи собираются молиться,
и сразу проступает их особость,
и зримо отчуждаются их лица,
и смутная меня тревожит робость.
Хотя они прославлены на свете
за дух своекорыстья и наживы,
евреи легкомысленны, как дети,
но именно поэтому и живы.
Есть мечта — меж евреев она
протекает подобно реке:
чтоб имелась родная страна
и чтоб жить от нее вдалеке.
Знак любого личного отличия
нам важней реальных достижений,
мания еврейского величия
выросла на почве унижений.
На пире российской чумы
гуляет еврей голосисто,
как будто сбежал из тюрьмы
и сделался — рав Монте-Кристо.
В еврейском духе скрыта порча,
она для духа много значит:
еврей неволю терпит молча,
а на свободе — горько плачет.
Думаю, что жить еврею вечно,
капая слезу на мед горчащий;
чем невероятней в мире нечто,
тем оно бывает с нами чаще.
У Хаси энергии дикий напор,
а вертится — вылитый глобус,
и если поставить на Хасю мотор,
то Хася была бы автобус.
Забыв, что дрожжи только в тесте
растут махрово и упруго,
евреи жить стремятся вместе,
травя и пестуя друг друга.
Горжусь и восхищаться не устану
искусностью еврейского ума:
из воздуха сбиваем мы сметану,
а в сыр она сгущается сама.
Еврейской мутной славой дорожа,
всегда еврей читает с одобрением,
как жили соплеменники, служа
любой чужой культуры удобрением.
Может, потому на белом свете
так евреи долго задержались,
что по всей планете на столетия
дружно друг от друга разбежались.
Еврейский бес весьма практичен,
гордыней польской обуян,
слегка теперь по-русски пьян
и по-немецки педантичен.
На месте, где еврею все знакомо
и можно местным промыслом заняться,
еврей располагается как дома,
прося хозяев тоже не стесняться.
В евреях есть такое электричество,
что все вокруг евреев намагничено,
поэтому любое их количество
повсюду и всегда преувеличено.
В мире нет резвее и шустрей,
прытче и проворней (будто птица),
чем немолодой больной еврей,
ищущий возможность прокормиться.
Все ночью спит: недвижны воды,
затихли распри, склоки, розни,
и злоумышленник природы —
еврей во сне готовит козни.
Ни одной чумной бацилле
не приснится резвость Цили.
А блеснувшая монета
в ней рождает скорость света.
Везде на всех похож еврей,
он дубом дуб в дубовой роще,
но где труднее — он умней,
а где полегче — он попроще.
Это кто, благоухая,
сам себя несет, как булку?
Это вышла тетя Хая
с новым мужем на прогулку.
Нынче нашел я в рассудке убогом
ключ ко всему, чему был изумлен:
да, у евреев был договор с Богом,
только он вовремя не был продлен.
Содержимому наших голов
мир сегодняшний сильно обязан,
в мире нету серьезных узлов,
где какой-то еврей не завязан.
Поверхностному взгляду не постичь
духовность волосатых иудеев;
во многих — если бороду остричь —
немедля станет видно прохиндеев.
Еврей везде еврею рад,
в евреях зная толк,
еврей еврею — друг и брат,
а также — чек и долг.
Все гипотезы, факты и мнения
для здоровья полезны еврею:
посещая научные прения,
я от мудрости сладостно прею.
А знает ли Бог в напряженных
раздумьях о высшей морали,
что пеплом евреев сожженных
недавно поля удобряли?
Логичность не люблю я в человеке,
живое нелогично естество,
та логика, что выдумали греки, —
пустое для еврея баловство.
Еврейский огонь затухал, но не гас,
и тем отличаемся мы,
но желтые звезды пылают на нас
заметней в периоды тьмы.
Наука расщелкать пока что слаба
характера нашего зерна;
еврейство — не нация, это судьба,
и гибельность ей жизнетворна.
Тайной боли гармоничные
с неких пор у целой нации,
у еврея с дымом — личные
связаны ассоциации.
Народ любой воистину духовен
(а значит — и Создателем ценим)
не духом синагог или часовен,
а смехом над отчаяньем своим.
Печально, если правы те пророки,
слепые к переменным временам,
которые все прошлые уроки
и в будущем предсказывают нам.
Нравы, мода, вкус, идеи —
все меняется на свете,
но все так же иудеи
состоят за все в ответе.
Полон гордости я, что еврей,
хоть хулу изрыгает мой рот;
видя ближе, люблю я сильней
мой великий блудливый народ.
В истории бывают ночь, и день,
и сумерки, и зори, и закаты,
но длится если пасмурная тень,
то здесь уже евреи виноваты.
Наверно, это порчи знак,
но знаю разумом и сердцем,
что всем евреям я никак
быть не могу единоверцем.
Ту тайну, что нашептывает сердце,
мы разумом постичь бы не могли:
еврейское умение вертеться
влияет на вращение Земли.
Неожиданным открытием убиты,
мы разводим в изумлении руками,
ибо думали, как все антисемиты,
что евреи не бывают дураками.
Мы в мире живем от начала начал,
меж наций особая каста,
и в мире я лучше людей не встречал
и хуже встречал я не часто.
Еще я не хочу ни в ад, ни в рай,
и Бога я прошу порой как друга:
пугай меня, Господь, но не карай,
еврей сильнее духом от испуга.
В лабиринтах, капканах и каверзах рос
мой текущий сквозь вечность народ;
даже нос у еврея висит, как вопрос,
опрокинутый наоборот.
От ловкости еврейской не спастись:
прожив на русской почве срок большой,
они даже смогли обзавестись
загадочной славянскою душой.
Мне приятно, что мой соплеменник
при житейском раскладе поганом
в хитроумии поиска денег
делит первенство только с цыганом.
Напрасно я витаю в эмпиреях
и столь же для химер я стар уже,
но лучшее, что знаю я в евреях, —
умение селиться в мираже.
Евреи уезжают налегке,
кидая барахло в узлах и грудах,
чтоб легче сочинялось вдалеке
о брошенных дворцах и изумрудах.
Душе бывает тяжко даже бремя
лишения привычной географии,
а нас однажды выкинуло время —
из быта, из судьбы, из биографии.
Так сюда евреи побежали,
словно это умысел злодейский:
в мире ни одной еще державе
даром не сошел набег еврейский.
Еврею от Бога завещано,
что, душу и ум ублажая,
мы любим культуру, как женщину,
поэтому слаще — чужая.
Из-за гор и лесов, из-за синих морей,
кроме родственных жарких приветов,
непременно привозит еврею еврей
миллионы полезных советов.
Еврей с отвычки быть самим собой,
а душу из личины русской выпростав,
кидается в израильский запой
и молится с неистовостью выкрестов.
Сметливостью Господь нас не обидел,
ее нам просто некуда девать,
евреи даже деньги в чистом виде
умеют покупать и продавать.
Я то лев, то заяц, то лисица,
бродят мысли бешеной гурьбой,
ибо я еврей, и согласиться
мне всего трудней с самим собой.
Израиль я хвалю на всех углах,
живется тут не скучно и упруго,
евреи — мастера в чужих делах,
а в собственных — помеха друг для друга.
Не молясь и не зная канонов,
я мирской многогрешный еврей,
но ушедшие шесть миллионов
продолжаются жизнью моей.
Расчислив жестокого века итог,
судить нас не следует строго:
каков он у нас, отвернувшийся Бог,
такие евреи у Бога.
Загробный быт — комфорт и чудо;
когда б там было неприятно,
то хоть один еврей оттуда
уже сыскал бы путь обратно.
Вчерашнюю отжив судьбу свою,
нисколько не жалея о пропаже,
сейчас перед сегодняшней стою —
нелепый, как монах на женском пляже.
Декарт существовал, поскольку мыслил,
умея средства к жизни добывать,
а я, хотя и мыслю в этом смысле,
но этим не могу существовать.
Любая система, структура, режим,
любое устройство правления —
по праву меня ощущают чужим
за наглость необщего мнения.
Моих соседей песни будят,
я свой бюджет едва крою,
и пусть завистливо осудят
нас те, кто сушится в раю.
Я пить могу в любом подвале,
за ночью ночь могу я пить,
когда б в уплату принимали
мою готовность заплатить.
Главное в питье — эффект начала,
надо по нему соображать:
если после первой полегчало —
значит, можно смело продолжать.
А пьянством я себя не истреблял,
поскольку был доволен я судьбой,
и я не для забвения гулял,
а ради наслаждения гульбой.
Канул день за чтеньем старых книг,
словно за стираньем белых пятен —
я сегодня многого достиг,
я теперь опять себе понятен.
В тюрьму однажды загнан сучьей сворой,
я прошлому навеки благодарен
за навык жить на уровне, который
судьбой подарен.
Вчера я пил на склоне дня
среди седых мужей науки;
когда б там не было меня,
то я бы умер там со скуки.
Ценя гармонию в природе
(а морда пьяная — погана),
ко мне умеренность приходит
в районе третьего стакана.
Судьбу свою от сопель до седин
я вынес и душою, и горбом,
по не был никому я господин
и не был даже Богу я рабом.
Ввиду значительности стажа
в любви, скитаниях и быте
совсем я чужд ажиотажа
вокруг значительных событий.
Исполняя житейскую роль,
то и дело меняю мелодию,
сам себе я и шут, и король,
сам себе я и царь, и юродивый.
Подвальный хлам обшарив дочиста,
нашел я в памяти недужной,
что нету злей, чем одиночество
среди чужой гулянки дружной.
Кофейным запахом пригреты,
всегда со мной теперь с утра
сидят до первой сигареты
две дуры — вялость и хандра.
Сполна уже я счастлив оттого,
что пью существования напиток.
Чего хочу от жизни? Ничего;
а этого у ней как раз избыток.
Дыша озоном светлой праздности,
живу от мира в отдалении,
не видя целесообразности
в усилии и вожделении.
Услышь, Господь, мои рыдания,
избавь меня хотя б на год
и от романтики страдания,
и от поэзии невзгод.
Дар легкомыслия печальный
в себе я бережно храню
как символ веры изначальной,
как соль в житейское меню.
Когда мне часто выпить не с кем,
то древний вздох, угрюм и вечен,
осознается фактом веским:
иных уж нет, а те далече.
С людьми я избегаю откровений,
не делаю для близости ни шага,
распахнута для всех прикосновений
одна лишь туалетная бумага.
И я носил венец терновый
и был отъявленным красавцем,
но я, готовясь к жизни новой,
постриг его в супы мерзавцам.
Я нашел свою душевную окрестность
и малейшее оставил колебание;
мне милее анонимная известность,
чем почетное на полке прозябание.
В толпе не изобилен выбор масок
для стадного житейского лица,
а я и не пастух, и не подпасок,
не волк я, не собака, не овца.
Чертил мой век лихие письмена,
испытывая душу и сноровку,
но в самые тугие времена
не думал я намыливать веревку.
У самого кромешного предела
и даже за него теснимый веком,
я делал историческое дело —
упрямо оставался человеком.
Явившись эталоном совершенства
для жизни человеческой земной,
составили бы чье-нибудь блаженство
возможности, упущенные мной.
Я учился часто и легко,
я любого знания глоток
впитывал настолько глубоко,
что уже найти его не мог.
Увы, не стану я богаче
и не скоплю ни малой малости,
Бог ловит блох моей удачи
и ногтем щелкает без жалости.
Я, слава Богу, буднично обычен,
я пью свое вино и ем свой хлеб;
наш разум гениально ограничен
и к подлинно трагическому слеп.
Полным неудачником я не был,
сдобрен только горечью мой мед;
даже если деньги кинут с неба,
мне монета шишку нашибет.
От боязни пути коллективного
я из чувства почти инстинктивного
рассуждаю всегда от противного
и порою от очень противного.
Причины всех бесчисленных потерь
я с легкостью нашел в себе самом,
и прежние все глупости теперь
я делаю с оглядкой и умом.
Сижу с утра до вечера
с понурой головой:
совсем нести мне нечего
на рынок мировой.
Вон живет он, люди часто врут,
все святыни хая и хуля,
а меж тем я чист, как изумруд,
и в душе святого — до хуя.
Напрасно умный очи пучит
на жизнь дурацкую мою,
ведь то, что умный только учит,
я много лет преподаю.
Единство вкуса, запаха и цвета
в гармонии с блаженством интеллекта
являет нам тарелка винегрета,
бутылкой довершаясь до комплекта.
Я повторяю путь земной
былых людских существований;
ничто не ново под луной,
кроме моих переживаний.
Я проживаю жизнь вторую,
и как бы я ни жил убого,
а счастлив, будто я ворую
кусок чужой судьбы у Бога.
Житейская пронзительная слякоть
мои не отравила сантименты,
еще я не утратил счастье плакать
в конце слезоточивой киноленты.
Болезни, полные коварства,
я сам лечу, как понимаю:
мне помогают все лекарства,
которых я не принимаю.
Я курю, бездельничаю, пью,
грешен и ругаюсь, как сапожник;
если бы я начал жизнь мою
снова, то еще бы стал картежник.
Заметен издали дурак,
хоть облачись он даже в тогу:
ходил бы я, надевши фрак,
в сандалиях на босу ногу.
И вкривь и вкось, и так и сяк
идут дела мои блестяще,
а вовсе наперекосяк
они идут гораздо чаще.
Я сам за все в ответе, покуда не погас,
я сам определяю жизнь свою:
откуда дует ветер, я знаю всякий раз,
но именно туда я и плюю.
Я жил хотя довольно бестолково,
но в мире не умножил боль и злобу,
я золото в том лучшем смысле слова,
что некуда уже поставить пробу.
Чуждый суете, вдали от шума,
сам себе непризнанный предтеча,
счастлив я все время что-то думать,
яростно себе противореча.
Ушли куда-то сила и потенция.
Зуб мудрости на мелочи источен.
Дух выдохся. Осталась лишь эссенция,
похожая на уксусную очень.
Не люблю вылезать я наружу,
я и дома ничуть не скучаю,
и в душевную общую стужу
я заочно тепло источаю.
Моя душа брезглива стала
и рушит жизни колею:
не пью теперь я с кем попало,
из-за чего почти не пью.
За лютой деловой людской рекой
с холодным наблюдаю восхищением;
у замыслов моих размах такой,
что глупо опошлять их воплощением.
На лень мою я не в обиде,
я не рожден иметь и властвовать,
меня Господь назначил видеть,
а не кишеть и соучаствовать.
В шумихе жизненного пира
чужой не знавшая руки,
моя участвовала лира
всем дирижерам вопреки.
В нашем доме выпивают и поют,
всем уставшим тут гульба и перекур,
денег тоже в доме — куры не клюют,
ибо в доме нашем денег нет на кур.
Душевным пенится вином
и служит жизненным оплотом
святой восторг своим умом,
от Бога данный идиотам.
Последнее время во всем неудача,
за что бы ни взялся — попытка пустая,
и льется урон, убедительно знача,
что скоро повалит удача густая.
Высокое, разумное, могучее
для пьянства я имею основание:
при каждом подвернувшемся мне случае
я праздную свое существование.
Хоть за собой слежу не строго,
но часто за руку ловлю:
меня во мне излишне много
и я себя в себе давлю.
Усталость, праздность, лень и вялость,
упадок сил и дух в упадке…
А бодряков — мешает жалость —
я пострелял бы из рогатки.
Я пока из общества не изгнан,
только ни во что с ним не играю,
ибо лужу чувствую по брызгам
и брезгливо капли отираю.
Я все хочу успеть за срок земной —
живу, тоску по времени тая:
вон женщина обласкана не мной,
а вон из бочки пиво пью не я.
Я себя расходую и трачу,
фарта не прося мольбой и плачем;
я имею право на удачу,
ибо я готов и к неудачам.
Интимных радостей ценитель,
толпе не друг и глух к идеям,
я в зале жить мечтал как зритель,
а жил — отпетым лицедеем.
Из деятелей самых разноликих,
чей лик запечатлен в миниатюрах,
люблю я видеть образы великих
на крупных по возможности купюрах.
Я живу в утешительной вере,
что мое не напрасно сгорание,
а уроны, утраты, потери —
я в расчеты включаю заранее.
Где душевные холод и мрак
роль ума исполняют на сцене,
я смотрюсь как последний дурак,
но никто во мне это не ценит.
Есть ответ у любого вопроса,
только надо гоняться за зайцем,
много мыслей я вынул из носа,
размышляя задумчивым пальцем.
Свой разум я молчанием лечу,
болея недержания пороком,
и даже сам с собой теперь молчу,
чтоб глупость не сморозить ненароком.
Когда я пьянствовать сажусь,
душа моя полна привета,
и я нисколько не стыжусь
того, что счастлив делать это.
Как застоявшийся скакун
азартно землю бьет копытом,
так я, улегшись на боку,
опять ленивым тешусь бытом.
Мы живы, здоровы, мы едем встречать
друзей, прилетающих в гости,
на временном жребии — счастья печать,
удачные кинулись кости.
Я к мысли глубокой пришел:
на свете такая эпоха,
что может быть все хорошо,
а может быть все очень плохо.
В гармонии Божественных начал
копаюсь я, изъяны уловляя:
похоже, что Творец не различал
добро и зло, меня изготовляя.
Гнев гоню, гашу ожесточение,
радуюсь, ногой ступив на землю,
я за этой жизни приключение
все печали с легкостью приемлю.
А если что читал Ты, паче чаянья
(слова лишь, а не мысли я меняю),
то правильно пойми мое отчаянье —
Тебя я в нем почти не обвиняю.
Живя в пространстве музыки и света,
купаюсь в удовольствиях и быте,
и дико мне, что кончится все это
с вульгарностью естественных событий.
Быть выше, чище и блюсти
меня зовут со всех сторон;
таким я, Господи прости,
и стану после похорон.
Судьбу дальнейшую свою
не вижу я совсем пропащей,
ведь можно даже и в раю
найти котел смолы кипящей.
Я нелеп, недалек, бестолков,
да еще полыхаю, как пламя;
если выстроить всех мудаков,
мне б, конечно, доверили знамя.
Как раз потому, что не вечен
и тают песчинки в горсти,
я жизни медлительный вечер
со вкусом хочу провести.
Я в жизни так любил игру
и светлый хмель шальной идеи,
что я и там, когда умру,
найду загробные затеи.
Приснилась мне юность отпетая,
приятели — мусор эпохи —
и юная дева, одетая
в одни лишь любовные вздохи.
Не всуе жизнь моя текла,
мне стало вовремя известно,
что для душевного тепла
должны два тела спать совместно.
Любым любовным совмещениям
даны и дух, и содержание,
и к сексуальным извращениям
я отношу лишь воздержание.
Красотки в жизни лишь одно
всегда считали унижением:
когда мужчины к ним давно
не лезли с гнусным предложением.
В те благословенные года
жили неразборчиво и шало,
с пылкостью любили мы тогда
все, что шевелилось и дышало.
С таинственной женской натурой
не справиться мысли сухой,
но дама с хорошей фигурой —
понятней, чем дама с плохой.
Даже тех я любить был не прочь,
на кого посмотреть без смущения
можно только в безлунную ночь
при отсутствии освещения.
Храни вас Бог, любовницы мои!
Я помню лишь обрывки каждой ленты,
а полностью кино былой любви
хранят пускай скопцы и импотенты.
Она была задумчива, бледна,
и волосы текли, как жаркий шелк;
ко мне она была так холодна,
что с насморком я вышел и ушел.
Теряешь разум, девку встретив,
и увлекаешься познанием;
что от любви бывают дети,
соображаешь с опозданием.
В моей судьбе мелькнула ты,
как воспаленное видение,
как тень обманутой мечты,
как мимолетное введение.
Если дама в гневе и обиде
на коварных пакостниц и сучек
плачет, на холодном камне сидя,
у нее не будет даже внучек.
Люблю я дев еврейских вид вальяжный,
они любить и чувствовать умеют,
один лишь у евреек минус важный:
они после замужества умнеют.
Вселяются души умерших людей —
в родившихся, к ним непричастных,
и души монахинь, попавши в блядей,
замужеством сушат несчастных.
Чтобы мерцал души кристалл
огнем и драмой,
беседы я предпочитал
с одетой дамой.
Поскольку женщина нагая —
уже другая.
Вон дама вся дымится от затей,
она не ищет выгод или власти,
а просто изливает на людей
запасы невостребованной страсти.
Волнуя разум, льет луна
свет мироздания таинственный,
и лишь философа жена
спокойно спит в обнимку с истиной.
Я знание собрал из ветхих книг
(поэтому чуть пыльное оно),
а в женскую натуру я проник
в часы, когда читать уже темно.
Обманчив женский внешний вид,
поскольку в нежной плоти хрупкой
натура женская таит
единство арфы с мясорубкой.
Все, что женщине делать негоже,
можно выразить кратко и просто:
не ложись на прохвостово ложе,
бабу портит объятье прохвоста.
Во сне пришла ко мне намедни
соседка юная нагая;
ты наяву приди, не медли,
не то приснится мне другая.
У зрелых женщин вкус отменно точен
и ловкая во всем у них сноровка:
духовные невидимые очи —
и те они подкрашивают ловко.
Дуэт любви — два слитных соло,
и в этой песне интересной
девица пряного посола
вокально выше девы пресной.
Когда года, как ловкий вор,
уносят пыл из наших чресел,
в постели с дамой — разговор
нам делается интересен.
Как женской прелести пример
в ее глазах такой интим,
как будто где-то вставлен хер
и ей отрадно ощутим.
Когда я был тугой, худой, упругий
и круто все проблемы укрощались,
под утро уходившие подруги
тогда совсем не так со мной прощались.
Люблю я этих, и вон тех,
и прочих тоже,
и сладок Богу сок утех
на нашем ложе.
Как утлый в землю дом осел,
я в быт осел и в нем сижу,
а на отхожий нежный промысел
уже почти что не хожу.
Не в силах дамы побороть
ни коньяком, ни папиросами
свою сентябрьскую плоть
с ее апрельскими запросами.
Всегда готов я в новый путь
на легкий свет надежды шалой
найти отзывчивую грудь
и к ней прильнуть душой усталой.
Чем угрюмей своды мрачные,
тем сильней мечта о свете;
чем теснее узы брачные,
тем дырявей эти сети.
Женщину полночной и дневной
вижу я столь разной неизменно,
что пугаюсь часто, как со мной
эти две живут одновременно.
Супруг у добродетельной особы,
разумно с ней живя на склоне дней,
не пил я в полночь водку, спал давно бы,
уже блаженно спал бы. Но не с ней.
Есть явное птичье в супружеской речи
звучание чувств обнаженных:
воркуют, курлычут, кукуют, щебечут,
кудахчут и крякают жены.
Про то, как друг на друга поглядели,
пока забудь;
мир тесен, повстречаемся в постели
когда-нибудь.
А жаль, что жизнь без репетиций
течет единожды сквозь факт:
сегодня я с одной певицей
сыграл бы лучше первый акт.
У той — глаза, у этой — дивный стан,
а та была гурман любовной позы,
и тихо прошептал старик Натан:
«Как хороши, как свежи были Розы!»
Когда к нам дама на кровать
сама сигает в чем придется,
нам не дано предугадать,
во что нам это обойдется.
Ту мудрость, что не требует ума,
способность проницательности вещей
и чуткость в распознании дерьма —
Создатель поместил зачем-то в женщин.
Хотя мы очень похотливы,
зато весьма неприхотливы.
Не будоражу память грезами,
в былое взор не обращаю
и камасутровыми позами
уже подруг не восхищаю.
Я с дамами тактичен и внимателен;
усердно расточая дифирамбы,
я делаюсь настолько обаятелен,
что сам перед собой не устоял бы.
Не видя прелести в скульптуре,
люблю ходить к живой натуре.
Когда я не спешу залечь с девицей,
себя я ощущаю с умилением
хранителем возвышенных традиций,
забытых торопливым поколением.
Глупо — врать о страсти, падать ниц,
нынче дам не ловят на уловку,
время наплодило тучу птиц,
жадных на случайную поклевку.
Когда еще я мог и успевал
иметь биографические факты,
я с дамами охотно затевал
поверхностно-интимные контакты.
В разъездах, путешествиях, кочевьях
я часто предавался сладкой неге;
на генеалогических деревьях
на многих могут быть мои побеги.
Мы даже в распутстве убоги,
и грустно от секса рутинного,
читая, что делали боги,
покуда не слились в Единого.
Забав имел я в молодости массу,
в несчетных интерьерах и пейзажах
на девок я смотрел, как вор — на кассу,
и кассы соучаствовали в кражах.
Наши бранные крики и хрипы
Бог не слышит, без устали слушая
только нежные стоны и всхлипы,
утешенье Его благодушия.
Люблю житейские уроки
без посторонних и свидетелей,
мне в дамах темные пороки
милее светлых добродетелей.
Душевной не ведая драмы,
лишь те могут жить и любить,
кто прежние раны и шрамы
умел не чесать, а забыть.
Меж волнами любовного прилива
в наплыве нежных чувств изнемогая,
вдруг делается женщина болтлива,
как будто проглотила попугая.
С лицом кота, не чуждого сметане,
на дам я устремляю легкий взор
и вычурно текучих очертаний
вкушаю искусительный узор.
Наука описала мир как данность,
на всем теперь названия прибиты,
и прячется за словом «полигамность»
тот факт, что мы ужасно блядовиты.
Спектаклей на веку моем не густо,
зато, насколько в жизни было сил,
я жрицам театрального искусства
себя охотно в жертву приносил.
Опять весной мечты стесняют грудь,
весна для жизни — свежая страница;
и хочется любить кого-нибудь,
но без необходимости жениться.
В меня вперяют взор циничный
то дама пик, то туз крестей,
и я лечу, цветок тепличный,
в пучину гибельных страстей.
Вовсе не был по складу души
я монахом-аскетом-философом;
да, Господь, я немало грешил,
но учти, что естественным способом.
Молит Бога, потупясь немного,
о любви молодая вдовица;
зря, бедняжка, тревожишь ты Бога,
с этим лучше ко мне обратиться.
Не знаю выше интереса,
чем вечных слов исполнить гамму
и вывести на путь прогресса
замшело нравственную даму.
Встречая скованность и мнительность,
уже я вижу в отдаленности
восторженность и раздражительность
хронической неутоленности.
Когда внезапное событие
заветный замысел калечит,
нам лишь любовное соитие
всего надежней душу лечит.
В дела интимные, двуспальные
партийный дух закрался тоже:
есть дамы столь принципиальные,
что со врага берут дороже.
Петух ведет себя павлином,
от индюка в нем дух и спесь,
он как орел с умом куриным,
но куры любят эту смесь.
Подушку мнет во мраке ночи,
вертясь, как зяблик на суку,
и замуж выплеснуться хочет
девица в собственном соку.
Какие дамы нам не раз
шептали: «Дорогой!
Конечно, да! Но не сейчас,
не здесь и не с тобой!»
Семья, являясь жизни главной школой,
изучена сама довольно слабо,
семья бывает даже однополой,
когда себя мужик ведет как баба.
На старости у наших изголовий
незримое сияние клубится
и отблесками канувших любовей
высвечивает замкнутые лица.
Увы, но верная жена,
избегнув низменной пучины,
всегда слегка раздражена
или уныла без причины.
Любви теперь боюсь я, как заразы,
смешна мне эта легкая атлетика,
зато люблю мои о ней рассказы
и славу донжуана-теоретика.
Семьи уклад и канитель
душа возносит до святыни,
когда семейная постель —
оазис в жизненной пустыне.
Затем из рая нас изгнали,
чтоб на земле, а не в утопии
плодили мы в оригинале
свои божественные копии.
Чтобы души своей безбрежность
художник выразил сполна,
нужны две мелочи: прилежность
и работящая жена.
Чего весь век хотим, изнемогая
и мучаясь томлением шальным?
Чтоб женщина — и та же, но другая
жила с тобою, тоже чуть иным.
Логикой жену не победить,
будет лишь кипеть она и злиться;
чтобы бабу переубедить,
надо с ней немедля согласиться.
Проблемы и тягости множа,
душевным дыша суховеем,
мы даже семейное ложе —
прокрустовым делать умеем.
Забавно, что ведьма и фурия
сперва были фея и гурия.
А та, с кем спала вся округа,
не успевая вынимать,
была прилежная супруга
и добродетельная мать.
Зов самых лучших побуждений
по бабам тайно водит нас:
от посторонних похождений
семья милей во много раз.
Любви блаженные страницы
коплю для Страшного суда,
ибо флейтистки и блудницы
меня любили — таки да.
В семье мужик обычно первый
бывает хворостью сражен;
у бедных вдов сохранней нервы,
ибо у женщин нету жен.
Кто в карьере успехом богат,
очень часто еще и рогат.
Стал я склонен во сне к наваждениям:
девы нежные каждую ночь
подвергают меня наслаждениям,
и с утра мне трудиться невмочь.
Глаза еще скользят по женской талии,
а мысли очень странные плывут:
что я уже вот-вот куплю сандалии,
которые меня переживут.
Нет, любовной неги не тая,
жизнь моя по-прежнему греховна,
только столь бесплотна плоть моя,
что и в тесной близости духовна.
Когда умру и тут же слава
меня овеет взмахом крыл,
начнется дикая облава
на тех старух, с кем я курил.
Думаю угрюмо всякий раз,
глядя на угасшие светильники:
будут равнодушно жить без нас
бабы, города и собутыльники.
Я готовлюсь к отлету души,
подбивая житейский итог;
не жалею, что столько грешил,
а жалею, что больше не мог.
Я тебя люблю, и не беда,
что недалека пора проститься,
ибо две дороги в никуда
могут еще где-то совместиться.
Творец нас в мир однажды бросил
и дал бессмысленную прыть,
нас по судьбе несет без весел,
но мучит мысль, куда нам плыть.
С возрастом яснеет Божий мир,
делается больно и обидно,
ибо жизнь изношена до дыр
и сквозь них былое наше видно.
Настолько время быстротечно
и столько стен оно сломало,
что можно жить вполне беспечно,
от нас зависит очень мало.
Совсем не реки постной шелухи
карающую сдерживают руку,
а просто Бог нас любит за грехи,
которыми развеивает скуку.
Не постичь ни душе, ни уму,
что мечта хороша вдалеке,
ибо счастье — дорога к нему,
а настигнешь — и пусто в руке.
Живу среди своих, а с остальными
общаюсь, молчаливо признавая,
что можно жить печалями иными,
иную боль и грусть переживая.
Чтоб нам не изнемочь в тоске и плаче,
судьба нас утешает из пространства
то радостью от завтрашней удачи,
то хмелем послезавтрашнего пьянства.
Идея прямо в душу проникает,
идея — это праздник искушения,
идея — это то, что возникает
в уме, который жаждет орошения.
И детские грезы греховные,
и мудрая горечь облезлых —
куют нам те цепи духовные,
которые крепче железных.
Дав дух и свет любой бездарности,
Бог молча сверху смотрит гневно,
как черный грех неблагодарности
мы источаем ежедневно.
Масштабность и значительность задач,
огромность затевающихся дел —
заметней по размаху неудач,
которые в итоге потерпел.
В толкучке, хаосе и шуме,
в хитросплетенье отношений
любая длительность раздумий
чревата глупостью решений.
Все в жизни потаенно, что всерьез,
а наша суета судеб случайных —
лишь пена волн и пыль из-под колес,
лишь искры от костра процессов тайных.
Я плавал в море, знаю сушу,
я видел свет и трогал тьму;
не грех уродует нам душу,
а вожделение к нему.
Размазни, разгильдяи, тетери —
безусловно, любезны Творцу:
их уроны, утраты, потери
им на пользу идут и к лицу.
Вера быть профессией не может,
ласточке не родственен петух,
ибо правят должность клерки Божьи,
а в конторе — служба, а не дух.
В извилистых изгибах бытия
я часто лбом на стену клал печать,
всегда чуть не хватало мне чутья,
чтоб ангела от беса отличать.
Нрав у Творца, конечно, крут,
но полон блага дух Господний,
и нас не он обрек на труд,
а педагог из преисподней.
Увы, рассудком не постичь,
но всем дано познать в итоге,
какую чушь, фуфло и дичь
несли при жизни мы о Боге.
Сметая наши судьбы, словно сор,
не думая о тех, кто обречен,
безумный гениальный режиссер
все время новой пьесой увлечен.
Я вдруг почувствовал сегодня —
и почернело небо синее, —
как тяжела рука Господня,
когда карает за уныние.
Три фрукта варятся в компоте,
где плещет жизни кутерьма:
судьба души, фортуна плоти
и приключения ума.
Наш век успел довольно много,
он мир прозрением потряс:
мы — зря надеялись на Бога,
а Бог — напрасно верил в нас.
Печальный зритель жутких сцен,
то лживо-ханжеских, то честных,
Бог бесконечно выше стен
вокруг земных религий местных.
Недюжинного юмора запас
использовав на замыслы лихие,
Бог вылепил Вселенную и нас
из хаоса, абсурда и стихии.
А жить порой невмоготу —
от угрызений, от сомнений,
от боли видеть наготу
своих ничтожных вожделений.
Сурово относясь к деяньям грешным
(и женщины к ним падки, и мужчины),
суди, Господь, по признакам не внешним,
а взвешивай мотивы и причины.
Когда азарт и упоение
трясут меня лихой горячкой,
я слышу сиплое сопение
чертей, любующихся скачкой.
А если во что я и верю,
пока мое время течет,
то только в утрату, потерю,
ошибку, урон и просчет.
Кивнули, сойдясь поневоле,
и врозь разошлись по аллее,
и каждый подумал без боли,
что вместе им было светлее.
Наши духа горние вершины —
вовсе не фантом и не обман,
а напрягший хилые пружины
ветхий и залежанный диван.
Всему на свете истинную цену
отменно знает время — лишь оно
сметает шелуху, сдувает пену
и сцеживает в амфоры вино.
Не для литья пустой воды
Бог дал нам дух и речь,
а чтобы даже из беды
могли мы соль извлечь.
Я жил во тьме и мгле,
потом я к свету вышел;
нет рая на земле,
но рая нет и выше.
Я очень рад, что мы научно
постичь не в силах мира сложность;
без Бога жить на свете скучно
и тяжелее безнадежность.
Я жив: я весел и грущу,
я сон едой перемежаю,
и душу в мыслях полощу,
и чувством разум освежаю.
Увы, но никакие улучшения
в обилии законов и преград
не справятся с тем духом разрушения,
который духу творческому брат.
Нет ни единого штриха
в любом рисунке поведения,
чтоб не таил в себе греха
для постороннего суждения.
У жизни есть мелодия, мотив,
гармония сюжетов и тональность,
а радуга случайных перспектив
укрыта в монотонную реальность.
Живешь, покоем дорожа,
путь безупречен, прям и прост…
Под хвост попавшая вожжа
пускает все коту под хвост.
В любой беде, любой превратности,
терпя любое сокрушение,
душа внезапные приятности
себе находит в утешение.