Книга: Патрик Мелроуз. Книга 2 (сборник)
Назад: 7
Дальше: 9

8

Мэри подумала, что про «скорейшее возвращение» – это уже перебор. Она нервно покосилась на гроб, будто ожидая, что Элинор вот-вот сдвинет крышку и выпрыгнет, неловким театральным жестом раскинув руки, чтобы обнять мир, точь-в-точь как на излишне мелодраматичной фотографии, что украшала буклет. Видя, как Патрик съежился от смущения, Мэри пожалела, что обратилась к Анетте с просьбой о прощальной речи, но больше никто для этой роли не подходил. Светская жизнь Элинор, больше напоминавшая подсечно-огневой метод, уничтожила на корню глубокие дружеские привязанности, особенно после долгих лет маразматического одиночества и испорченных отношений с Шеймусом.
Мэри поручила Джонни прочесть стихотворение и в совершеннейшем отчаянии упросила Эразма огласить стихи из Библии, поскольку Нэнси расклеилась от жалости к себе и боялась, что не успеет прилететь из Нью-Йорка на церемонию прощания. Не совсем адекватный подбор чтецов несколько смягчался выбранными для чтения пассажами. Подходила очередь двух традиционных, до боли предсказуемых библейских глав, и их выбор теперь представлялся Мэри невообразимо скучным и занудным. Однако же о смерти никому и ничего не известно, кроме того факта, что ее не избежать, а поскольку эта неопределенная определенность всех ужасала, то непроницаемое величие библейских строк, равно как и предпочитаемая Анеттой расплывчатая непостижимость восточной мудрости, наверняка было уместнее нарочитой и будоражащей новизны. А Элинор все-таки была христианкой – ко всему прочему.
Как только Анетта завершит свою речь, ее место должна будет занять Мэри. По правде сказать, ей было очень не по себе. Скрепя сердце, с показной, якобы неудержимой поспешностью она встала, протиснулась мимо Патрика, отводя глаза, и направилась к кафедре. Когда она объясняла, что очень не любит публичных выступлений, ей приходилось выслушивать всякие дурацкие советы типа «Не забывай дышать», но лишь теперь она поняла почему. Сперва ей показалось, что она упадет в обморок, а потом, читая сотни раз отрепетированные строки, она почувствовала, что задыхается.
– «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы…»
В горле свербело, но она изо всех сил сдерживала кашель.
– «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает…»
Чуть отвернувшись, Мэри кашлянула. Ну вот, она все испортила. Казалось, между произносимыми словами и внезапным припадком кашля существовала какая-то психологическая связь. Утром, когда она перечитывала эти строки, они внезапно представились ей вершиной ложной скромности: любовь, похваляющаяся своим тщеславием, неимоверно довольная своей напыщенностью. Прежде казалось, что они описывают высочайшие идеалы, но сейчас, охваченная нервической усталостью, Мэри воспринимала их как высокопарные и надменные заявления. Так, на чем она остановилась? Она с головокружительным страхом уставилась на страницу, отыскала глазами последнюю фразу и продолжила отрешенным, словно бы чужим голосом:
– «…хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем, и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится.
Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познáю, подобно как я познан.
А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше».
Послание апостола Павла к коринфянам Эразм пропустил мимо ушей. После речи Анетты он погрузился в размышления о доктрине реинкарнации, в частности о том, можно ли назвать ее «совершеннейшей бессмыслицей». Это выражение заставило его вспомнить о Викторе Айзене, философе и друге семейства Мелроуз в шестидесятые и семидесятые годы. В философских дискуссиях, после энергичного обмена аргументами, он сыпал фразами наподобие «совершеннейшей бессмыслицы», будто солью из солонки с сорванной крышечкой. Со временем слава Айзена потускнела, никаких значительных трудов он так и не написал, но, когда Эразм был моложе, велеречивый и напыщенный Виктор Айзен все еще слыл внушительной фигурой среди интеллектуалов. В своем неудержимом стремлении все отвергать, из-за чего в итоге отвергли и его самого, он наверняка объявил бы реинкарнацию «совершеннейшей бессмыслицей», поскольку ее концепция, начисто лишенная доказательств, памяти и воплощения, не удовлетворяла Парфитовым критериям личности. Кто реинкарнируется? Этот вопрос приводил в замешательство всех, кроме буддистов, которые невозмутимо отвечали: «Никто». Никто не реинкарнируется, потому что никакой инкарнации вообще нет. В телесную форму облекается не сознание, но нечто более расплывчатое, типа обрывка мысли. Человеческую жизнь начинает не душа или личность, а некий набор привычек, объединенный весьма общим и туманным представлением о независимом существовании, как пассажиры тонущего корабля, набившиеся в шлюпку в тщетной надежде на спасение. При этом вдали всегда смутно маячила возможность соскользнуть в сверкающий океан некоей безличностной природы. И вот с этой точки зрения совершеннейшей бессмыслицей были Парфит и Айзен. Тем не менее Эразм без проблем отвергал идею реинкарнации просто потому, что не было никаких оснований верить в ее существование, при условии, что отвергался и имплицитный физикализм подобного отвержения. Взаимосвязь между мозговой деятельностью и сознанием могла бы быть доказательством того, что мозг принимает сознание как транзистор или некий радиоприемник, а не как заключенный в черепе генератор частных изображений…
Неожиданно Эразма взяли за плечо и легонько встряхнули, прервав плавное течение его мысли. Соседка, убедившись, что привлекла его внимание, указала на Мэри, которая стояла в проходе и со значением смотрела на него. Она кивнула – как-то слишком отрывисто, подумал Эразм, – напоминая, что пришел его черед. Он встал, виновато улыбнулся и, отдавив ногу соседке, двинулся к кафедре. Ему предстояло читать главу из Откровения, которое сам Эразм предпочитал называть Затемнением. Он ознакомился с текстом в поезде, на пути из Кембриджа, борясь с неотвязным желанием изобрести машину времени и отвезти автору экземпляр кантовской «Критики чистого разума».
Эразм надел очки и придавил страницу к покатой крышке кафедры, сдерживая невольный порыв указать на недостоверные утверждения, содержащиеся в знаменитом отрывке, который ему предстояло огласить. Скорее всего, ему не удастся выразить чувство благоговейного восторга, но, во всяком случае, в его голосе не прозвучат скептические, негодующие нотки. Он обреченно вздохнул, предвосхищая обвинения в том, что последует дальше, и начал читать:
– «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет».

 

Нэнси до ужаса обозлилась на увальня, который только что отдавил ей ногу, а теперь имел наглость заявить, что моря уже нет. Раз нет моря, то нет и морского побережья, никакого тебе мыса Антиб (его и так испохабили), Портофино (ох, летом там невыносимо) или там Палм-Бич (впрочем, он давно изменился к худшему).

 

– «И я увидел святый город Иерусалим, новый…»

 

Боже мой, а новый-то зачем, подумала Нэнси. Одного им мало, что ли?

 

– «…сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. И услышал я громкий голос с неба, говорящий: се, скиния Бога с человеками, и Он будет обитать с ними; они будут Его народом, и Сам Бог с ними будет Богом их. И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло».

 

Вся эта библейская тягомотина действовала ей на нервы. Нэнси не хотела думать о смерти – такие мысли вгоняли в депрессию. На приличных похоронах должен петь великолепный хор из тех, что не выступают с частными концертами, или прославленный тенор, которого невозможно заполучить, а Библию у гроба читают известные актеры или великие государственные мужи. Тогда на церемонии прощания не заскучаешь, и, хотя всегда звучат одни и те же унылые библейские тексты, никто не думает о смерти, потому что усиленно пытаются вспомнить, в каком году чтец был министром финансов или как называется последний фильм, в котором он снимался. Таково чарующее волшебство знаменитостей. Чем больше Нэнси об этом раздумывала, тем сильнее ее раздражала занудная церемония прощания с Элинор. И почему она захотела кремироваться? Огонь – опасная штука. Недаром же существует страхование от пожаров. Да, египтяне правильно придумали пирамиды. Что может быть уютнее огромного несокрушимого мавзолея, уставленного любимыми вещами (и своими, и чужими, и чем больше, тем лучше) и возведенного тысячами рабов, которые унесли секрет постройки в безымянные могилы. А в наше время пришлось бы выплачивать не только заработную плату, но и неимоверные социальные отчисления бригадам строителей, объединенных в профсоюзы. Вот они, прелести современной жизни. Как бы то ни было, внушительный памятник всегда предпочтительнее погребальной урны с пригоршней праха.

 

– «И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое. И говорит мне: напиши; ибо слова сии истинны и верны. И сказал мне: совершилось! Я есмь Альфа и Омега, начало и конец; жаждущему дам даром от источника воды живой. Побеждающий наследует все, и буду ему Богом, и он будет Мне сыном».

 

Из-за библейских стихов Джонни вспомнил написанную в молодости критическую монографию под названием «Всемогущество и отрицание: соблазн религиозных верований». Ее главный аргумент был прост – все, что страшит нас в жизни, религия превращает в полную противоположность наших страхов: мы все умрем (мы будем жить вечно); жизнь полна несправедливости (нас ждет совершенная, абсолютная справедливость); ужасно быть угнетенным и бесправным (блаженны кроткие, ибо они наследуют землю) и так далее. При этом превращение должно быть полным; нельзя заявить, что жизнь бывает несправедлива, но не настолько, как это кажется. Возможно, призрачность Аида и стала причиной его забвения: вера в то, что сознание не исчезает после смерти, не добавляла привлекательности царству беспокойных теней, жаждущих крови, плоти, битв и вина. Даже Ахиллес изъявлял желание быть неимущим батраком, нежели царем мертвецов. Реклама такого рода обрекла подобную загробную жизнь на исчезновение. Глобальную приверженность могло обеспечить лишь верование, идущее наперекор всем известным фактам. В монографии проводились параллели между демонстративным отрицанием всех пугающих и депрессивных аспектов реальности и работой бессознательного в отдельно взятом пациенте. Более того, Джонни дерзнул сравнить течение различных психических заболеваний с соответствующим им религиозным дискурсом, о котором, к сожалению, имел весьма слабое представление. Стремясь уложить решение всех мировых проблем в двенадцать тысяч слов, он увязал политические репрессии с репрессией в качестве механизма психологической защиты личности и пришел к стандартным выводам о необходимости общественного контроля. Основополагающим допущением монографии было заявление об аутентичности личности, реализовать которую по определению вера не позволяла. Сейчас Джонни было стыдно за полное отсутствие у себя, тогда двадцатидевятилетнего, каких-либо сомнений в своей правоте и тонкости аргументации. В то время он еще не закончил обучение, не работал ни с одним пациентом, однако, в отличие от себя теперешнего, уверенно считал, что в совершенстве познал устройство и работу человеческой души.
Мэри попросила его прочесть малоизвестное стихотворение Генри Воэна, пояснив, что оно совпадает с мироощущением Элинор, которая полагала жизнь разлукой с Господом, а смерть – возвращением в родной дом. В сравнении с этим стихотворением остальные, хотя и доставлявшие больше удовольствия, выглядели посредственными или вообще неуместными, и Мэри не стала нарушать метафизической ностальгии Элинор. С точки зрения Джонни, придание этим душевным порывам религиозного статуса было еще одной формой внутреннего сопротивления. Не важно, откуда мы пришли и куда направляемся (если, конечно, сама эта идея что-то означает), главное – отрезок посередине. Как сказал Витгенштейн, «смерть никакое не событие жизни. Смерть не переживается».
В проходе Джонни столкнулся с Эразмом, рассеянно улыбнулся и, подойдя к кафедре, положил томик «Метафизической поэзии» на покатую крышку, открыл на странице, заложенной квитанцией такси, и твердым, уверенным голосом начал:
– О наслажденье первых лет,
О детства ангельского свет,
Когда я свой второй удел —
Земной – почти еще не зрел,
Когда душа одной мечтой
Жила – небесной чистотой!
Бывало, отойду – смотрю
На первую любовь свою,
Вновь отойду, но через миг
Опять гляжу на светлый лик.
Душа блуждала налегке,
Жила на облаке, цветке,
И всюду взор ее следил
За отблесками вечных сил.
Еще коварный мой язык
Язвить мне совесть не привык,
Не знал греховных я искусств,
Не ведал помраченья чувств.
И чуял я сквозь плоть – близки
Пресветлой вечности ростки…

Николас ощутил первый приступ клаустрофобии, которую всегда ассоциировал со школьной часовней, где волны христианской морали накатывали одна за другой, не давая заняться переводом с латыни (задание, записанное на листке, вложенном в молитвенник, давно пора было сдавать). Он развлекался, придумывая свою версию событий, изложенных в Евангелиях: Господь послал своего единственного сына на землю, чтобы спасти бедных, и, как все непродуманные проекты социалистов, Его затея закончилась ничем, после чего Всевышний сообразил, что к чему, и послал Николаса спасти богатых, и все завершилось, ко всеобщему удовольствию, абсолютным succès fou. Несомненно, принимая во внимание омерзительные пытки, инквизицию, религиозные войны, всевозможные догматы, а также более простительные неподобающие действия сексуального характера и попустительство своим слабостям, Римская католическая церковь объявит явление Николаса ересью, которая впоследствии превратится в новое протестантское религиозное течение. Николизм стремительно распространится в сообществе высокосостоятельных индивидуумов, как любил выражаться его ужасный финансовый консультант-американец. Главное – подыскать подходящий случаю наряд. Архиплутократ Церкви Искупления нуворишей должен шикарно выглядеть. Николас мысленно перенесся в прошлое, на пышную королевскую свадьбу, и вспомнил себя десятилетнего в костюмчике пажа – шелковые кюлоты, серебряные пуговицы, туфли с пряжками… С того самого дня он уверовал в собственную важность.
Добравшись до последней строфы, Джонни пытался выдержать нужную интонацию:
О, как теперь я был бы рад,
Когда б возможен был возврат
На этот путь, на прежний след,
Чтоб вновь увидеть ясный свет!
Дух пламенный на горный склон
Взлетел – и зрит Иерихон,
Моя ж душа пьяным-пьяна,
И чуть не падает она…
Спешит вперед людская рать,
Лишь я идти хотел бы вспять:
Когда же прах мой без следа
Исчезнет – я вернусь туда!

Глупо полагать, подумал Николас, что можно вернуться в то же самое место, откуда пришел. На него наложит свой отпечаток безмерно колоритный вклад, а отношение к нему изменится после того, как человек пройдет долиной приглашений и саркастических насмешек. Он заглянул в буклет. Похоже, стихотворение Воэна завершало церемонию. В самом низу страницы упоминалось, что родные покойной приглашают присутствующих на прощальный банкет в клубе «Онслоу». Идти на банкет Николасу не хотелось, но он, опрометчиво расщедрившись, уже пообещал Нэнси, что сопроводит ее туда. А в четыре часа ему надо было навестить умирающего приятеля в больнице Челси и Вестминстера, к счастью находившейся неподалеку. Хорошо, что он заказал машину на целый день; водители такси отказывались ездить на такие расстояния (примерно шестьсот ярдов), предпочитая курсировать по Фулем-роуд в ожидании пассажиров в Гатвик или Пензанс. Нет, машину ни в коем случае нельзя отпускать, иначе Нэнси живо завладеет ею для своих целей. Вполне возможно, что он выйдет из больницы, совершенно изнемогая под бременем сочувствия, как нередко случалось с самыми милосердными медсестрами, и выяснится, что машина укатила на Беркли-сквер, потому что Нэнси срочно понадобилось зайти в банк «Морган гаранти», чтобы всеми правдами и неправдами выклянчить денег. Генри, ее неожиданно заявившийся на церемонию прощания кузен, когда-то рассказал Николасу, что Нэнси в детстве прозвали клептоманкой. Какие-то мелочи – расчески, детские украшения, любимые копилки – нередко пропадали, а потом обнаруживались в сорочьем гнезде спальни Нэнси. Родители и нянюшки, вначале сдержанно, а потом гневаясь все больше и больше, объясняли ей, что воровать некрасиво, но соблазн был слишком велик, и в результате Нэнси раз за разом выгоняли из школ-интернатов за воровство и вранье. С самого первого дня их знакомства Николас понял: Нэнси, мучимая жаждой стяжательства, твердо уверена, что должна обладать очаровательными безделушками, принадлежавшими ее родственникам и друзьям, потому что лучше знает, как ими распорядиться. Она с трудом сдерживала алчные порывы завладеть имуществом незнакомцев, но лишь для того, чтобы не встать на одну ступень со своей горничной, которая постоянно обсуждала с остальной прислугой сплетни из жизни актеров и актрис мыльных опер. Пространные рассказы горничной о повседневных дрязгах знаменитостей помогали умерить возбуждение, вызванное описанием незаслуженных наград и расточительного образа жизни.
Знаменитости хороши для удовлетворения праздного любопытства народных масс, а Николас считался только с теми, кого именовал «большим миром», то есть с крохотной горсткой людей, чье происхождение, внешность или бойкий язык обеспечивали им приглашение на званый ужин. Нэнси была вхожа в «большой мир» по праву рождения и, несмотря на невыносимый характер, не подлежала изгнанию из этого рая. Преданность – обязательная черта истинного джентльмена, и Николас был предан «большому миру», поскольку именно в нем предательства совершались с неимоверным размахом, уступающим только предательствам политическим.
Он настороженно, как хищный зверь, следил за Патриком, ожидая, что тот даст ему знать об окончании погребальной церемонии. Внезапно из динамиков выплеснулся струнный проигрыш – вступление к «Fly Me to the Moon».
Дай взлететь к Луне, танцуй со мной под тихий вальс,
Среди звезд весенних нас Юпитер ждет и Марс…

Ну вот, опять их тянет на эту чертову Луну, подумал Николас, доведенный до отчаяния голосом Фрэнка Синатры, источавшим непринужденную уверенность. Песня напоминала о всевозможных развлечениях, которые не выпали на его долю в пятидесятые и шестидесятые годы. Элинор наверняка воображала, что развлекается, опуская иглу на пластинку Синатры, вертевшуюся на головокружительной скорости сорок пять оборотов в минуту, а среди переполненных пепельниц и пустых бокалов со следами помады на стекле валялся небрежно отброшенный конверт, с которого хитро глядел, улыбаясь, ничем не примечательный тип в прекрасно сшитом небесно-голубом костюме.
Николас продолжал буравить глазами Патрика и Мэри, надеясь, что они вот-вот встанут и уйдут. Внезапно он с ужасом сообразил, что удаляется не сын Элинор, а ее гроб, скользящий по стальным полозьям к пурпурному бархатному занавесу.
Я вот о чем: не бросай!
Я вот о чем: милая, поцелуй!

Занавес сомкнулся, гроб исчез за складками пурпурного бархата. Мэри наконец-то встала и направилась к выходу. Следом за ней шел Патрик.
Пусть на сердце будет только песня о тебе,
Лишь тобой я грежу, ты одна в моей судьбе!
Я вот о чем: будь верна!
Я вот о чем: люблю тебя.

Взволнованный видом гроба Элинор, проглоченного механическими челюстями, Николас торопливо выбрался в проход и занял место между Мэри и Патриком. Он доковылял до двери, резво выбрасывая перед собой трость, и вырвался в холодную лондонскую весну.
Назад: 7
Дальше: 9