Книга: Господа Магильеры
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: Примечания

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ПЛАМЯ НА ПЛЕЧЕ, ПРАХ НА ЛАДОНЯХ

 

Поезд подходит к городу на рассвете. Он старый, разбитый, и движется рывками, как животное с перебитым позвоночником. Со скрежетом разношенных рельс он подходит к станции и высыпает на перроны свое содержимое, тысячи грязных уставших людей в поношенной форме. Это похоже на механические роды, на безразличное опорожнение стального чрева. Механическая громада просто вывалила груды своих копошащихся отпрысков на серый холодный камень и замерла, выполнив свой долг. Какая насмешка над самой сутью рождения. Какая отвратительно злая ирония.
Альберт выпрыгивает из вагона сразу же, как только поезд полностью останавливается. Но он все равно оказывается стиснут со всех сторон людьми. Кто-то из попутчиков на прощанье успевает всучить ему сверток с бутылкой вина и парой помятых яблок. С этим свертком Альберт чувствует себя неудобно, оказавшись в людской трясине, состоящей из серого месива солдатского сукна, табачного дыма и незнакомых грязных лиц. Сверток тяжел, выскакивает из-под мышки, оттого приходится придерживать его локтем.
Альберт куда-то бредет, не видя цели. В этой сдержанно ворчащей толпе невозможно выбрать направления, все идут в одну сторону. Эта новая жизнь, выплеснутая в предрассветный город, пока еще слишком неопытна и смущена, но она быстро становится энергичной и целеустремленной. Как молодой организм в новой, но питательной среде. Альберт бредет, ощущая себя ее частью, малой клеточкой этого странного и отвратительного по своей сути организма. Он думает о том, как бы удержать сверток, а заодно и вещмешок. И еще о том, что правую ногу надо бы ставить аккуратнее, а то подметка не дойдет до дому. Сапоги еще хорошие, английские, добытые парой месяцев ранее, их бы подлатать, и еще на год хватит…
Какой-то пехотный лейтенант, идущий за его правым плечом, заливисто смеется и рассказывает спутникам, что в первую очередь направится в кабачок возле дома и пропьет там все, включая портянки. Его подначивают, но благодушно, даже с завистью. «Поверить невозможно, что все кончилось, - говорит кто-то еще, но, кажется, из другой компании, - Война кончилась, ну бывает же… Это как если бы мне сказали, что море закончилось или там…».
Тут же разгорается спор. Люди говорят хриплыми, негромкими, но удивительно звучными голосами. «Траншейный шепот» отлипает от человека еще дольше, чем умение связно выдавать цепочки заковыристых ругательств. Или вши. Кто-то клянет кайзера, люто, в его почти бессвязных словах слышится шрапнельный свист. Какой-то солдатский депутат уже рассказывает товарищам последние политические новости, но Альберт его не слушает. Ему это не интересно.
Правее него шагает, глядя под ноги, коренастый сапер. Один рукав его куртки пустой и болтается, нелепо покачиваясь, как какой-то причудливый отросток, случайно созданный эволюцией и никчемный. Лицо у сапера темное, потрескавшееся, кажется невозможным, что на нем способны двигаться какие-то мимические мышцы. Но губы сапера беззвучно шевелятся.
Какой-то парень со смешливыми глазами легко касается плеча Альберта, вынуждая его поднять взгляд.
- Ты, никак, фойрмейстер, отец?
Глазастый. Альберт вспоминает, что еще в поезде собирался перочинным ножом срезать с рукава шеврон. Но замотался, не успел, а потом рухнул в тяжелый и липкий, как на передовой, сон. Не успел. А может, пожалел красивое сукно. Три переплетающихся языка пламени похожи на какую-то хитрую руну древнего алфавита. Когда-то багряные, они впитали в себя гарь, копоть и грязь, стали серыми, едва различимыми. Только внимательный взгляд и выхватит.
- Да, - говорит Альберт. Когда-то ему польстило бы, что парень, парой лет его младше, почтительно называет Альберта «отцом», как ветерана. Сейчас ему кажется это глупым.
- Жег, значит, врагов кайзера огнем? – спрашивает тот, что со смешливыми глазами. Не понять, всерьез, или шутит так.
- Жег, - кивает Альберт, - Бывало.
- Французов жег?
- Да.
- А "томми"?
- Тоже жег.
- Силен! А закурить не дашь, фойрмейстер?
Парень уже тянет самокрутку, свернутую из газеты, с мятой стружкой эрзац-табака внутри. Альберт рефлекторно протягивает руку и выпрямляет указательный палец. Все давно отработано до автоматизма, происходит само собой, как в хорошо смазанном пулемете. Мгновенная концентрация, краткое усилие, и на кончике его пальца уже пляшет крохотный желтоватый огонек. Парень восхищенно охает и успевает прикурить, прежде чем Альберт поспешно прячет руку под полу. Окружающие, кажется, не заметили. Иначе забросали бы вопросами.
Вокруг Альберта уже новые лица, тоже незнакомые и чужие. Сонные, пустые, отрешенные. Как будто художник сделал подложку для группового портрета, загрунтовал холст, очертил контуры будущих лиц, но так и бросил, не обозначив на них толком черт, оставил бесцветными пятнами. Иногда художнику приходится прервать свою работу. Альберт вспоминает маленького Тило, выпускника художественного училища. В своем блокноте тот углем и карандашами рисовал удивительно забавные шаржи – толстых ефрейторов, оберстов с бульдожьми мордами, французских гренадер с тонкими лягушачьими лапками. Но Тило сейчас висит на колючей проволоке во Фландрии.
Чтобы отвлечься, Альберт смотрит по сторонам. Он уже в городе, хоть и сдавлен со всех сторон костлявыми солдатскими плечами. Город не узнает Альберта. Он равнодушно смотрит на него, как на какую-нибудь козявку провалами своих окон. Город сильно изменился за те полгода, что Альберт здесь не был. Многие дома целы, но хватает и развалин, особенно возле вокзала. Груды серого камня, пласты обломанных перекрытий, рассыпанный по мостовой кирпич. Альберт уже не смотрит на них.
В проплешинах, возникающих в сером солдатском сукне, как в разрывах меж плотных туч, он видит средоточие кажущихся удивительно яркими красок. Гражданская одежда. Там стоят люди, которые кого-то ждут, кого-то встречают. Их мало, но они стойко выдерживают давку, и лица у них сосредоточенные, как будто они стоят под шквальным пулеметным огнем. Альберт устремляется туда, ожесточенно работая локтями. Он знает, кого хочет там увидеть. Он знает, чей взгляд сейчас блуждает по одинаковым солдатским затылкам, пытаясь найти знакомые вихры.
- Ида! – кричит Альберт. Дыхание в давке теряется даже быстрее, чем в драке, - Ида! Ида! Ида!
- …берт!.. – восклицает кто-то совсем рядом, - Альберт!
Он хватает трепещущий сверток еще прежде, чем успевает рассмотреть лицо. Хватает и прижимает к груди. Под ребрами ноет потревоженный след от осколка, но сейчас Альберт этого не чувствует. Он прижимает к себе податливое и дрожащее женское тело и зарывается лицом в волосы. Запах женских волос, удивительный, неповторимый и свежий. Он чувствует себя так, словно уткнулся в свежескошенный луг, душистый и пряный, еще не изрытый траншеями, не успевший пропитаться разложением и смрадом гниющих лошадиных туш.
Ида бьется в его объятиях, то ли рыдая, то ли сотрясаясь в судорогах. Так иногда бывает у контуженных на фронте. Они совершенно теряют способность контролировать свое тело. Но Альберт, не обращая внимания на сердитые тычки тех, кому он загораживает дорогу, сжимает Иду изо всех сил. Она целует его. В щеку, в глаз, в шею, опять в щеку. Целует и дрожит, как будто весь ужас войны только сейчас навалился на нее. Так тощая уличная собака гложет кость, дрожа от волнения и ужаса, опасаясь, что в последнее мгновенье кто-то заберет у нее добычу. Неприятное сравнение. Альберт мгновенно забывает его.
- Ида… - шепчет он, - Успокойся, Ида ты моя, звереныш ты… Ну успокойся. Я вернулся.
- Ты возвращаешься, а потом снова уходишь! – шепчет она яростно и жарко, - К своему проклятому фронту, к своему проклятому кайзеру… А я каждый раз… О, Альберт!
- Я больше не солдат, - улыбается он, - Война закончилась, помнишь? Кайзер свергнут. Все кончилось. Скину это тряпье, натяну пиджак и пойду на работу. Найду настоящую работу, как полагается. К черту лычки, - он порывается сорвать шеврон с тремя языками пламени, но, конечно, без перочинного ножа тут не обойтись, шов крепкий, - Слышишь? Ида моя, Ида…
- Пошли домой, - бормочет она, пытаясь вытащить его из толпы серого сукна, - Тебе надо вымыться. У тебя же, наверно, вши? Я выгладила белье. Купила носки. Шерстяные, почти не штопанные. И суп. Настоящий картофельный суп. Альберт…
Все еще сжимая ее в объятьях, он поднимает за ее спиной руки, чтобы смахнуть непрошенную слезу, щекочущую щеку. И замирает, увидев свою ладонь. Пять пальцев, загрубевшая кожа, мозоли. На коже – тонкий серый налет. Как размазанный табачный пепел. Как копоть от лампы.
Ерунда, думает он, чувствуя предательскую слабость в коленях, ерунда. В поезде испачкался, вот и все. Там столько грязи, не сложно схватиться за что-то закопченное. Грязь. Не пепел, не тлен. Просто грязь. Надо будет сразу вымыть с мылом руки, да и не пустит его Ида за стол с грязными руками… Предательски колотится сердце.
Прах и пепел на ладонях. Тонкий серый налет.
Едва ощутимо пахнет паленым…
- Альберт! – она с ужасом заглядывает в его лицо.
- Что такое?
Наверно, лицо у него ужасное. Стянутое судорогой, искаженное гнетом неожиданных воспоминаний. Тело скрипит, мгновенно заржавевшее. Он пытается улыбнуться.
- Все в порядке. Старая контузия. Пустое. Пошли домой скорее.
И они идут домой. Так и не выпустив друг друга из объятий.

 

…где-то позади хрипит Ульрих. Английский штык, скользнув по ремню, разорвал ему горло. И теперь Ульрих медленно умирает, заливая пол траншеи дымящейся кровью. Но Альберт этого не видит. Он видит ночь, вспоротую тысячью угловатых огненных сполохов. Он слышит лязгающий, захлебывающийся от ненависти, механический лай пулеметов и одуряющий, выбивающий из головы сознание, грохот разрывов. Он чувствует запах сгоревшего пороха, гнилой ткани, горелой плоти и земли. Он чувствует, как земля под ногами подпрыгивает, а траншея раскачивается, точно бревно, подвешенное на пару веревок. С каждым разрывом в глаза сыпется древесная труха и земляная крошка. Где-то высоко в небе повисает осветительная ракета, окрашивая траншеи и людей в них ядовито-зеленым цветом. Особенное фронтовое солнце, в злом свете которого цвета искажены и причудливы.
- Вперед! – кричит лейтенант, - Вперед, взвод! Фойрмейстер, в авангард!
Они куда-то бегут. Где-то рядом хлопает граната, нестрашно, как детская хлопушка. Потом еще несколько. Бегущий рядом с ним Рихард вдруг вздрагивает всем телом, выпускает винтовку и неловко падает. В груди у него несколько маленьких курящихся отверстий. Карл вскидывает пистолет, направляя его куда-то вверх, стреляет. Им на головы скатывается тело в английском мундире. Глаза распахнуты и в свете осветительной ракеты кажутся поросшими тонким слоем водорослей, как застоявшиеся мертвые пруды. «Двигай! – ободряюще шепчет Карл, ухмыляясь Альберту, - Давай, дружище…»
Они куда-то бегут, и тишины между разрывами снарядов хватает только на то, чтоб услышать обрывки лейтенантских команд. Но их смысла Альберт не понимает. Он просто бежит вперед вместе со всеми, петляя в траншее и прикрывая глаза. Только он единственный, кто не держит оружия. Правая рука выставлена вперед, немного оттопыриваются пальцы. Фойрмейстеру не нужен грубый металл. В его власти – огненная стихия, безбрежная, испепеляющая врагов кайзера, смертоносная. Он, фойрмейстер, ее носитель и хозяин. Ее прицел. Ее плоть и кровь.
Какой-то англичанин, высунувшись из бокового хода, пыряет лейтенанта ножом. Лейтенант вскрикивает и всаживает тому в бок штык. Подоспевшие Вилли и Хельмут разбивают англичанину голову своими траншейными палицами. Смятая английская каска катится по земле. Все происходит тихо и слаженно. Только лейтенант шипит сквозь зубы.
- Вперед! – кричит он, - Вперед, взвод! Мы почти добрались! Мы уже в глубине их обороны! Мы…
Срикошетивший от бруствера заряд шрапнели сносит ему голову и одно плечо. Лейтенант кулем шлепается на пол траншеи и лежит неподвижно. Унтер-офицер Ханс досадливо дергает плечом.
- Три года… - шепчет он, потом поднимает на замерших людей глаза, красные из-за полопавшихся сосудов, дрожащие, - Вперед, взвод! Вперед!
Они бегут. Они бьют кого-то штыками. Комья влажного человеческого мяса в английском сукне остаются там, где они прошли. Но их самих остается все меньше. Хельмута срезает пулеметной очередью, когда он приподнимается над траншеей, чтоб метнуть гранату. Он оседает, делаясь мягким и безвольным, как ворох тряпья. Зубы вперемешку с кусками челюсти усеивают бруствер белыми и желтыми бусинами. Дитриху сносят полголовы отточенной лопаткой. Молодой Петер сползает по стене с развороченным дробью животом. Они щедро платят за каждый пройденный шаг и за каждый пулемет, который они заставляют заткнуться.
Альберт судорожно дышит. Вонь, смрад, гарь. Не может сознание удерживаться в этом изнуренном, едва держащемся на ногах теле. Но ведь держится. Значит, вперед. Вперед, взвод!
«Томми» выскакивает перед ним словно из-под земли. Плоская каска, нелепая, как суповая тарелка, под ней – молодое безусое лицо. Только глаза серые, взрослые. «Томми» поднимает револьвер, что-то негромко хлопает. И Карл, старый добрый дружище Карл, спотыкается на ровном месте. Пониже глаза у него чернеет влажное отверстие, по лицу бежит тонкий изломанный ручей. Альберт вскидывает руку. И чувствует, как гудящее пламя наполняет застывший вокруг него воздух. Чтобы спустить пламя с поводка, не нужно много сил, оно уже рвется к застывшему с револьвером пехотинцу. И Альберт позволяет ему устремиться вперед. Дает огню свободу.
Фойрмейстеру не нужен грубый металл.
Просто движение пальцами.
«Томми» не успевает выстрелить во второй раз. Он вдруг вскрикивает – по-мальчишечьи тонко – и обхватывает себя руками за грудь. Он не может видеть, как пламя, родившееся в его теле, мгновенно разгорается до огромной температуры, от которой чернеют и съеживаются внутренности. Он не может видеть, как лопаются в его груди легкие. Как огненные когти разрывают на части сердце и потрошат кишечник. Как кости оборачиваются головешками, по которым течет жидкий огонь, еще недавно бывший костным мозгом. А потом голова «томми» лопается. Шипящее содержимое головы выплескивается из опаленных глаз, похожих на амбразуры бункера, выжженного огнеметом. Под плоской каской трещат волосы. На груди висят тлеющие остатки языка.
Враги Германии и кайзера да упадут углями.
Альберт чувствует горько-сладкий запах паленого мяса и зачем-то смотрит на свою правую руку. Ладонь перепачкана серым. Тонкий налет пепла, только и всего.
Унтер-офицера Ханса уже нет. Лежит, уткнувшись лицом в землю. Хельмут жалобно причитает, схватившись за развороченное пулей бедро. Но в траншее еще остались фигуры в сером сукне. Истощенные, грязные, с пустыми лицами, они тащат винтовки и гранаты. Они куда-то бегут. Они безвольны, мертвы, но они – то пламя, которое надо бросить вперед.
- Вперед, - хрипит Альберт, вытирая руку о штанину, - Вперед, взвод…

 

…он просыпается, чувствуя на груди липкую корку пота. Сердце горит, легкие хрипят, как у умирающей лошади. Ида тихо плачет, обхватив его голову руками. Руки у нее восхитительно прохладные. Где-то в большой комнате хрипло, с отдышкой, бьют часы.
- Шестой раз… - всхлипывает Ида, глупая маленькая Ида, - Ты опять кричишь во сне. Страшно кричишь. Плачешь. Зовешь кого-то. Мне страшно, Альберт.
Альберт достает из-под мокрой простыни руку и смотрит на ладонь. В полумраке она кажется белой. Но он практически чувствует тонкий налет пепла на коже. Боже, как стучит сердце…
- Опять будешь мыть до рассвета руки? – всхлипывает Ида, - Ты себе всю кожу сдерешь… Зачем? Что с тобой?
Альберт улыбается в темноте. Он шепчет.
- Ты ведь знаешь, что мы, фойрмейстеры, нечувствительны к огню? Пламя не оставляет на наших руках ожогов. Только легкую копоть. Мне объяснял один человек… Это частички пепла, которые остаются от сожженного на наших ладонях микроскопического мусора. Отслаивающаяся кожа, пыль… Близкий контакт со сверхвысокой температурой. Печать фойрмейстера. После боя, когда мы разжимали кулаки, ладони у всех были закопченными, как будто… Как будто мы горстями брали прах сожженных нами тел.
Она не слушает его. Плачет.
- Я вспоминаю ту ночь, Ида. Мы прорвали фронт англичан, ворвались в их траншеи. Лейтенанта убило, и унтера уже не было, и остался только я с дюжиной мальчишек… Мы рвались вперед, к штабу. Я сжигал тех, кто вставал на пути, их остатки жирной копотью липли к стенам траншеи. И мы дошли. Нашли укрепления. Но это был не штаб. Мертвый лейтенант где-то ошибся. Огромная землянка, полная людей. Там пахло спиртом, гноем и карболкой. Там лежали люди, Ида. Десятки «томми», скрючившихся от боли или без сознания. Стонущих от жара и грызущих губы от рези в швах. Многие были в сознании. Они смотрели на нас с ужасом. С детским ужасом, как на чудовищ, пришедших из ночи. Не штаб. Это был полевой госпиталь, Ида.
Она пытается заткнуть ему рот, но он продолжает говорить, перехватив ее пальцы.
- И я сжег их. Поднял руку и сказал огню забирать их всех. Я был в ярости. Я потерял друзей. Карла, Ганса, Хельмута и молодого Петера. Я нес пламя не врагам Германии и кайзера. Мне уже было все равно.
Он говорит и машинально трет ладонь. Не может заставить себя прекратить.
- Огонь взял их всех. Я слышал, как лопаются от жара брезентовые койки. Как визжат превратившиеся в факела люди. У некоторых из них не было ног, но даже если бы были, никто не мог бы выйти из той огромной печи. Огонь сожрал их без остатка. Там не осталось ни одной целой кости. Только головешки и зола. Зола человеческих тел. Как будто их кремировали в одной братской могиле.
Он берет со стола полупустую бутылку вина и пьет его. Вино кажется кислым, как уксус.
- Я пришел в себя на рассвете. Снова вспомнил, кто я. Вспомнил, как меня зовут. И на ладони у меня была густая серая копоть. Как если бы я взял чей-то сожженный прах и сжал его в кулаке. Хотя это, в сущности, совершенно не так. Просто сверхвысокие температуры испепеляют пыль на руке и… Я думал, дома это пройдет. Но оно не проходит, Ида. Ничто не проходит. Я снова там. Я вижу лица раненных, текущие, как горячий воск. Слышу крики. Скрежет их лопающихся костей. В моих ладонях снова прах.
Она тихо всхлипывает. Альберт поднимается и начинает одеваться. Кальсоны, старая солдатская форма, английские сапоги с истоптанной правой подошвой.
На рукаве штопанного кителя сереет круг – три сплетенных огненных языка. Печать фойрмейстера.
- Пойду пройдусь, - говорит он тихо, - Подышу ночным воздухом.
Он выходит на улицу, но ночной ветер, метущий мусор вдоль стен, не может охладить его горящее изнутри тело. Нестерпимо жарко. Глупое сердце стучит так, что аж задыхается. Чтобы угомонить его, Альберт прикладывает к груди руку.
Ничего не проходит. Нельзя стереть воспоминания так же легко, как легкую копоть с ладони. От них нельзя убежать, какую бы форму он ни надел и как далеко от траншей ни оказался бы.
Есть только одна возможность сделать так, чтобы они покинули его. Это, в сущности, просто. Даже слишком просто, может, оттого он прежде не думал об этом.
Надо лишь хорошо сосредоточиться. Освободить гудящее пламя, пока еще невидимое. Впервые – не во славу Германии и кайзера. Впервые – для фойрмейстера Альберта.
Альберт улыбается, чувствуя под ладонью горячо бьющееся сердце.
Все оказалось очень просто. Он даже не успевает почувствовать, как все заканчивается.

 

- …хуже, чем мы думали, Франц, - говорит седой хауптман с погонами шутц-полиции своему собеседнику, лихо опрокидывающему пивную кружку, - Когда фронт лопнул, мы знали, сколько остервеневшей солдатни устремится домой. Дезертиры, воры, растлители… Неуправляемая, безумная масса. Новые готы! Вандалы! Но хуже всего на улицах. Убийства и грабежи вспыхнули необычайно сильно. И неудивительно! Это то же самое, что запустить в курятник целый выводок голодных хорьков!.. Каждую ночь доставляют тела, подчас убитые весьма изощренно. До чего доходит… Этой ночью, как раз в мое дежурство, приносят руку. Человеческую руку, Франц!
- Отрезана? – деловито спрашивает его приятель, вытирая усы от липкой пены.
- Если бы отрезана! Как будто огнеметом оторвало. Срез обожжен, а сама рука – целехонька! Что эти мерзавцы удумали в этот раз даже не представляю… Тела нет, только золы немного. А рука есть. Лежит…
- Может, на ней следы есть? Иной раз помогает разобраться. Кровь под ногтями, татуировки, еще что?
- Нету следов. Никаких. Разве что ладонь немного в копоти, ну так это у всякого бывает.
- Страшное время, - вздыхает тот, - Жестокое, новое, страшное. То ли еще будет.
- И верно, страшное, - вздыхает седой хауптман, потом моргает, вскидывает голову, - Эй, хозяин, ты, никак, спишь? А ну-ка еще две кружки господам полицейским!

 

ДОМ, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ КЛАУС

 

Деревня встретила Клауса сухо и неприветливо. Не как соскучившаяся родная душа, ждавшая его возвращения четыре года. Скорее, как сердитая и сильно постаревшая женщина, которую он бросил на произвол судьбы. Теперь она со старческой желчностью наблюдала за тем, как ее блудный сын озирается, опершись на суковатую палку, как бестолково крутит головой, пытаясь понять, что же тут переменилось.
Переменилось многое. Пропала ивовая рощица у пруда, в которой он школьником любил пропадать по несколько часов кряду. То ли посекло снарядами, то ли сами жители порубили на дрова. Сам пруд выглядел темным и заболоченным и походил больше на большую грязную лужу. Нечего и думать было удить на его берегу пескарей на ивовую уду. Впрочем, какие уж тут пескари…
Да и дома, обозначившиеся в сером рассветном воздухе, претерпели изменения, хоть Клаус сразу и не смог разобрать, какие. Дома как дома, все знакомы, как родинки на собственной руке. Но проходя между них, он ощущал какую-то чужеродность, досадное несоответствие. То ли дома и верно как-то незримо изменились, то ли он сам, Клаус, стал другим. Четыре года, а?..
Наконец он понял, что его смутило. Дома, хоть и оставшиеся на прежних местах, обрели те признаки, которые обычно обретают обедневшие и опустившиеся люди. Давно не подновленная краска, рассохшиеся калитки, отсутствие стекол, заросшие сорняком дорожки. Все осталось на прежнем месте, но все изменилось. Деревня, которая снилась Клаусу в горячечных снах на передовой, деревня, мыслями о которой он забивал страх перед воющими гаубицами и треском пулеметных очередей, постарела и как-то осунулась, что лишь подчеркивалось тревожным рассветным свечением.
Клаус постоял немного на околице, чувствуя себя неловко, как на чужом пороге. Он шел от станции всю ночь и теперь едва держался на ногах. Большое и сильное прежде тело, способное когда-то приподнять двухгодовалую лошадь, ныло и жаловалось. Ужасно саднил засевший повыше колена осколок и каждый шаг давался немалым трудом. Когда-то Клаус считался первым здоровяком в своей деревне. Теперь он чувствовал себя немощным, как дряхлый старик. Четыре года на западном фронте сделают развалину даже из пышущего здоровьем парня. Клаус зачем-то нагнулся и подобрал с земли камень. Повертел машинально в руке, покатал на ладони. Прищурился, зачем-то разглядывая его. Затем щелчком отправил камень в заросли бурьяна. И зашагал, опираясь на свой импровизированный костыль. Он хотел увидеть знакомые очертания своего дома и в полной мере осознать то, что разум отказывался признавать. Что война окончена, а он дома.
Через два или три двора залаяла собака, встревоженная странным рассветным гостем. Из дома, охая и глухо ругаясь, выбралась какая-то фигура и двинулась к забору, проверять, кого принесло в такой час. По бесформенной бороде и сутулости Клаус узнал Феликса, старого кровельщика. Феликс ругал бесстыжую собаку, вздумавшую поднять тревогу посреди ночи, погоду, Господа Бога и весь окружающий мир. Клаус улыбнулся. Некоторые вещи изменить не под силу даже войне.
- Доброго утра, Феликс! – крикнул он через забор.
Кровельщик встрепенулся, как старая птица, испуганно дернулся, но вспомнил, видимо, голос.
- Клаус! – воскликнул он хрипло, даже руками всплеснув от неожиданности, - Вот это дело! Клаус! Вот же оно как… Ну ты подумай. Собственной персоной!
- Во плоти, как видишь.
- Вот это радость нашим палестинами, - забормотал Феликс, щурясь, чтобы рассмотреть собеседника, - Никак Господь Бог наконец проверил дальний ящик с корреспонденцией… С фронта, значит?
- А то откуда же.
- Отвоевался?
- Похоже на то. Третьего дня получил документы, сразу на поезд… Ну и вот.
Клаус не знал, что еще сказать. А старый Феликс, кажется, не знал, что еще спросить.
- Вовремя ты вернулся, Клаус. Нам сейчас штейнмейстеры позарез нужны. А тут наш магильер домой вернулся, то-то радости будет...
Клаус без всякой цели покрутил в руках посох.
- К сожалению, я больше не занимаюсь магильерством, - сказал он, - Хватит с меня этих штучек. Ухожу на покой.
- Это как это? – заволновался Феликс, щуря свои беспокойные выцветшие глаза, - Это как так? Со службы, что ли, уходишь?
Клаус шутливо козырнул ему, как какому-нибудь офицеру:
- Так точно. Бросаю кайзерскую службу. Кладу шапку на полку, знаете ли.
- Но ты же штейнмейстер, Клаус?
- Ну не по гроб жизни же мне лычки носить? Был штейнмейстер Его Величества кайзера сорок первого инженерного батальона, а стал просто Клаус. Такой вот фокус, понимаешь.
Феликс выглядел смятенным, на Клауса смотрел недоверчиво, точно пытаясь определить, не пытаются ли с ним, старым уважаемым кровельщиком, сыграть какую-то глупую шутку.
- Странные времена настали, - наконец сказал он, - Отродясь не слышал, чтоб кто-то магильерскую службу бросал по собственной воле.
- К чему она мне? Присягали мы кайзеру, а где кайзер сейчас, сам черт не разберет. Войну мы профукали. Что ж мне теперь, греметь шпорами на парадах? К чему? Так что я демобилизовался, забрал документы, да и махнул домой. Лучше тут жить, чем штейнмейстерскую лямку тянуть. Буду себе хозяйство вести, работать, воздухом чистым дышать, да как-нибудь и протяну без магильерских чинов. Вот так я думаю.
Феликс покачал головой.
- Ну Бог с ней, со службой. Главное, чтоб человек добрый был, а что за мундир на нем, неважно. Но ведь ремесло свое штейнмейстерское не бросишь? У нас тут половину домов, знаешь ли, смело. Чинить надо, печи класть, колодцы чистить, канавы копать… Работы невпроворот.
- И ремесло бросаю, - сказал Клаус и заметил в глазах Феликса настоящий испуг, сверкнувший, как линзы артиллерийского наблюдателя из-под маскировочной сети, - Закончилось мое ремесло. Как шеврон снял, так себе и приказ – отныне никаких магильерских приемов. Заживу, как человек. Даже кирпичика магильерством не подниму. Разве что руками. Рукам доверия больше.
- Вот же выдумал! – не сдержался Феликс, глядя на Клауса то испуганно, то сердито, а то и вовсе с каким-то непонятным выражением, - Ну как же это так? Чем тебе от магильерства плохо? Это же сила, дар… Не каждому дано валуны одним взглядом тягать! Не каждому, Клаус!
- Ну раз не каждому, так и я, пожалуй, перебьюсь.
- Подумал бы ты, пока не поздно. Ведь какая силища в тебе была! Вся деревня сбегалась смотреть, как ты огромными валунами жонглируешь, как простыми кеглями. А как ты рвы копал!.. Пальцами щелкнешь, нахмуришься, и только земля сама собой во все стороны летит… А как землетрясение в двенадцатом году остановил!..
Клаус положил свою тяжелую ладонь на его сморщенное хрупкое плечо.
- Хватит с меня этих фокусов, Феликс. Насмотрелся. Руки у меня, слава Богу, не оторвало, голова на месте, довольно и этого. А кто при руках и голове себе в жизни места не найдет, у того и верно камень вместо мозга. Кстати, что там мой дом? Чинить, небось, пора?
- Твой дом… - Феликс смущенно опустил глаза, - Извини, Клаус. Забыл сказать. Как увидел тебя, так все из головы высыпалось, как стружка из ящика… Дом…
- Что с ним?
- Под снаряд он попал. А может, бомбу. Черт разберет. Весной минувшего года, как раз снег сошел… Француз и про нашу деревню вспомнил. Прятались по погребам или в лес бежали, а уж сколько скотины осколками перебило… У Зебельца враз – две коровы…
- А дом? – напомнил Клаус, мрачнея. Что-то черное вползло в душу, зашевелилось там, закололо. Будто какая-то змеиная гадина заползла на крыльцо.
- Говорю же, накрыло его. Я так думаю, не случайно. Самый большой дом в деревне, сплошь камень, немудрено приметить. Наверняка француз решил, что там склад или какой-нибудь еще важный объект. Ну и врезал, для верности…
- Сильно ему досталось?
- Да, по правде, изрядно. Снесло, считай, под корешок. Странно, что под землю не провалился…
- Ясно, - сказал Клаус, вновь поднимая потрепанный вещмешок на плечо, - Ну, я гляну, что к чему. Может, не так все и плохо. Что сломалось, всегда починить можно.
- Так-то оно так, - согласился Феликс с сомнением, - Только не думаю я, что без твоих магильерских ухваток что-то сделать можно. Столько камня битого, считай, все с начала строить…
- Разберемся. Бывай, Феликс. Пойду я к себе.

 

Клаус миновал почту, поднялся вверх по улочке, повернул возле скобяной лавки. Привычный маршрут, который помнили его ноги. Даже осколок повыше колена перестал как будто досаждать, только царапал тихонько под кожей.
Клаус помнил свой дом в мелочах, мог бы нарисовать с закрытыми глазами. Неудивительно, ведь каждый его камень был любовно вставлен им самим, еще в те времена, когда золотое галунное шитье господ магильеров вызывало лишь восторг окружающих. Когда не все подозревали, что дар штейнмейстера управлять мертвым камнем можно использовать не только для возведения домов.
Дом был большой, двухэтажный, очень просторный. Как и все штейнмейстеры, Клаус даже в юности отличался массивным телосложением, и дом клал соответственный, под стать себе. Без узких мест и низких потолков, с широкими светлыми окнами, с массивными лестницами и просторным погребом. Клаус ничего не знал об архитектуре, но каждый штейнмейстер едва ли не от рождения способен соорудить дом. Для этого надо лишь чувствовать камень, его вес, структуру и внутреннее строение. Умение складывать дома дается штейнмейстерам так же легко, как фойрмейстерам – умение показывать огненные фокусы с разлетающимися во все стороны языками пламени.
У дома была пристройка, в которой Клаус держал разнообразный инструмент. На заднем дворе он соорудил навес, даровавший даже в летний зной прохладу, ведь ничто кроме камня не может сохранять холод так долго. Был у дома и мезонин, выдающийся из средней части крыши подобно башенке средневекового замка. Там Клаус когда-то хотел оборудовать кабинет, сам не зная, зачем. Письма он писал редко, да и газет не читал. Если тебе на роду предназначено быть штейнмейстером, едва ли руки, созданные для работы с многотонным весом, привыкнут к бумаге. Но иметь собственный кабинет ему всегда хотелось.
В собственном доме Клаус всегда ощущал покой и умиротворение. Он вложил в каменные стены частичку своей души, и частичка эта поселилась тут. Дома Клаус бывал редко, такова уж судьба всякого магильера, хорошо, если по паре недель в году. Но где бы он ни находился, на учениях или на идеально выложенной брусчатке плаца Ордена Штейнмейстеров в Берлине, мысль о доме всегда грела его. Он знал, что его дом терпеливо стоит и ждет своего хозяина. Что это частичка мира, которая всегда останется неизменной. И он всякий раз напоминал себе об этом, когда очередной артобстрел вспахивал поле, высекая на его поверхности чудовищно извилистые овраги, или срывал в несколько часов целый лес. На передовой, где превращения постоянны и неминуемы, где одни вещи подчас мгновенно превращаются в другие, и даже люди превращаются в вещи, скорчившиеся на полу траншей, неподвижные, учишься ценить то, что остается неизменным.
Клаус любил свой дом, как живого человека. Родители умерли давно, женой он обзавестись так и не успел. Дом был единственным близким ему существом, пусть даже многие считали его состоящим из мертвого камня. Во всяком камне есть сердце, маленькая теплая горошинка в холодной толще. Умение увидеть ее и делает из человека штейнмейстера. Прикасаясь к прочным стенам или поглаживая плиты пола, Клаус ощущал голос дома, мягкий, спокойный и баюкающий.
Дом, который он любил, который построил собственными руками, пропал.
Клаус недоверчиво уставился на то место, где он был, проклиная зыбкое рассветное свечение неба. Какой-то морок, наваждение… Вот приметный поворот улочки, вот старый рассохшийся почтовый ящик, вот захиревшие кусты ежевики, про которую он совсем позабыл. Но где дом?
Клаус отворил калитку, тревожно скрипнувшую ржавой петлей, сделал несколько шагов на негнущихся ногах, и только тогда понял. Что невысокая угловатая громада, торчащая неподалеку и похожая на развалившийся старый зуб, точнее, на его остов, это и есть то, что осталось от дома.
Картина была столь неожиданна и непривычна, что Клаус даже не сразу почувствовал отчаянье. Он замер, оглушенный, возле калитки, и все смотрел на изувеченные остатки дома, не в силах осознать случившееся. Так может замереть пехотинец на полушаге, почувствовав удар пули в грудь. Он видит рваную дыру в своей форме, чувствует, как мертвеют собственные пальцы, как под ногами делается влажно от пролитой крови… Но отчаянье с опозданием добирается до него. Первое что он ощущает, это величайшее изумление. От того, что все-таки случилась та невозможная вещь, в которую он в глубине души никогда не верил. Изумление столь велико, что просто не оставляет места чему-то кроме.
Клаус замер, разглядывая руины, в которые превратился его дом. Беспомощные, жалкие, они ничем не напоминали то, что прежде находилось на их месте. Груды битого камня, разбросанные далеко вокруг чудовищным разрывом. Кусок перекрытия, топорщившийся откуда-то из глубин каменной раны, как обломок кости. Дверная створка, сломанная пополам, лежащая в канаве позади дома. Россыпь кирпичей на месте колодца. Рваные клочья винограда, который когда-то поднимался по стене. Осколки стекла. Половицы. Перила от лестницы, выглядящие почти целыми.
Дома больше не было. Неведомая сила смяла его и разорвала чудовищными когтями, с легкостью справившись с камнем и деревом. Сила глупая, злая, бессмысленная, ведь никому не мешал этот дом, простоявший тут уже десять лет, ладный, крепкий и красивый. Но сила, пронесшаяся здесь, умела лишь уничтожать. Она, в отличие от штейнмейстера Его Величества, не могла противиться своему предназначению. Она просто выполнила свою работу.
Клаус опустился на остатки кладки, положил руку на изувеченный камень. Ему показалось, что он чувствует чужую боль. Боль большого, сильного, но смертельно раненного тела. Клаус погладил камень, словно это могло приглушить боль.
- Ничего, старичок, - сказал Клаус камню, - Мы с тобой старые вояки, не в таких переделках бывали, верно? Вернешься и ты в строй, дай мне только время. Руки у меня на месте, голова как будто тоже… Выстроим тебя заново, будешь краше, чем прежде.
Клаус раскрыл ладонь и сделал несколько коротких движений пальцами. Пальцы были большими и сильными, под стать телу, но умели двигаться удивительно ловко, едва заметно. Надо только проникнуть сквозь каменную толщу, увидеть теплое зерно, прикоснуться к нему и…
Несколько каменных блоков беззвучно оторвались от земли и воспарили, невесомо покачиваясь, точно сработанные из папье-маше. Клаус некоторое время смотрел на них рассеянно. Потом щелкнул пальцами. Камни попадали с сердитым брюзжанием, только земля во все стороны полетела.
- Но в этот раз мы будем работать иначе, - сказал Клаус вслух, - По старинке. Больше никаких магильерских фокусов, старичок. Теперь все по-честному. По-настоящему, понимаешь?
Он взял в руки большой расколотый камень. Мертвая тяжесть заставила его напрячь мышцы. Осколок в ноге раскалился, стал нестерпимо жечь. Но Клаус заставил себя оттащить расколотый камень на самый угол своего участка. Потом вернулся за следующим. Перенес и его. Взялся за третий. Он не собирался даром терять времени. Про штейнмейстеров по трактирам болтают всякие россказни, но в одном они соответствуют истине. Штейнмейстеры – очень упорные ребята.

 

Он работал с рассвета, и к полудню уже выбился из сил. Тело отказывалось подчиняться, кости скрипели, как балки, на которые возложили излишнюю тяжесть, мышцы трепетали, охваченные жидким огнем. Когда-то сильное и выносливое, его тело двигалось медленно и неохотно. Ужасно мучила одышка. Под ребрами тяжело билось сердце. По лицу тек липкий пот.
Клаус растаскивал остовы своего дома, сортируя камни и выделяя те из них, что еще можно будет использовать. Таких было мало. Многие превратились в крошево и пыль. Разбирая завалы, кашляя от висящей в воздухе пыли, Клаус то и дело находил что-то знакомое, занозой впивающееся в грудь. Осколок настенной лампы. Треснувшая столешница из его кабинета. Сплющенный заварочный чайник. Оконный переплет. Каминные щипцы. Держать эти находки в руках было тяжело. Клаус заставлял себя сосредоточиться на основной работе.
Если он хочет построить дом, ему придется начать с нуля. Даже фундамент настолько пострадал, что его пришлось бы менять. Это означало огромное, неисчислимое количество усилий. Обычному человеку не так просто построить большой каменный дом в одиночку. Практически невозможно. Разве что он обладает упрямством и упорностью настоящего штейнмейстера…
Возле его дома за этот день успели побывать люди со всей деревни. Всякий раз, видя знакомое лицо, Клаус кивал, здоровался, но работы не прекращал. Работы впереди было так много, что необходимость хоть на минуту прервать ее, вызывала у него едва ли не ужас. Поэтому он работал, тяжело дыша, обливаясь потом, таща очередной камень с упорством Сизифа.
Поначалу его появление произвело немалый шум. Многие торопились поздравить его с прибытием домой, спросить, как ему служилось, что в столице слышно из новостей, и верно ли то, что теперь командовать всем будут французы? Но поддерживать разговор с человеком, который ни на секунду не отрывается от работы, тяжело. Поэтому от него довольно быстро отстали. Некоторые и вовсе не стали близко подходить. Штейнмейстер, ворочающий тяжеленные камни собственными руками, когда мог бы выпростать пальцы и сделать камни легкими и послушными, как игрушечные цепеллины – нормально ли это? Кое-где уже шушукались, пока стыдливо, отводя взгляд.
Да, четыре года назад парень ушел на войну. Всей деревней провожали, целый праздник закатили… Помните? Золотые галуны на прекрасном сукне, и герб Ордена Штейнмейстеров сверкал на солнце. Вся деревня гордилась Клаусом. Тем, какой он сильный, отважный и красивый. Конечно, хороший штейнмейстер и в деревне без работы не останется, но раз уж кайзер собирается на войну… А теперь пожалуйста, посмотрите на него. Форма ветхая, рвань какая-то, а не форма. Штейнмейстерского знака вовсе нету, только на том месте, где он был, рваная дырка на сукне. Нет ни блестящего пикельхельма, ни скрипящей портупеи. И делает он то, что ни одному здравомыслящему магильеру и в голову не придет. Копается руками в земле, вытягивает камни и носит их! Не иначе, контузило его где-то во Фландрии…
После полудня пришел Феликс. Постоял у ограды, жуя губами, поглядел на работу Клауса, тихонько вздохнул.
- Странное ты дело затеял, - пробормотал он, - Что это за выдумки? Ну сколько ты этих камней перетаскаешь, пока спину не сломаешь? Дюжины три? А что потом? Помрешь, как лошадь, под открытым небом?
- Может, и так, - ответил ему Клаус, не отрываясь от работы, хрипло, - Я же сказал, что буду работать. А это настоящая работа. Честная.
- А штейнмейстерская работа что, нечестная?
- Нечестная, Феликс. Кровавая это работа, злая. Как и любая магильерская.
- Вот уже выдумал! Нет, ну среди господ магильеров всякие водятся. Те же смертоеды, чтоб им повылазило, тоттмейстеры которые. С мертвецами водиться – это любому противно. Но прочие-то? Люфтмейстеры ветры направляют, вассермейстеры воду крутят, ваш брат, штейнмейстер, камнем управляет. Что ж тут нечестного, объясни! Ордена ваши магильерские еще сотни лет назад милостиво учреждены были императором и выполняли его высочайшую волю. На войне ли, еще где…
Феликс все бормотал и бормотал себе под нос, сердито поджимая губы. В его глазах Клаус, несомненно, выглядел последним олухом, который по какой-то прихоти валяет сущего дурака. Вместо того, чтоб заняться настоящей работой.
- Можешь думать, что хочешь, а я свое слово уже сказал. Я больше не штейнмейстер, понял? Не желаю быть заодно с этим отродьем. И со всеми господами магильерами. К черту их, вот что! Я теперь сам по себе, никому не слуга и не начальник. И не надо мне Орденов с высочайшим… Небось, не пропаду.
Феликс убрался восвояси, все еще потрясенно покачивая седой головой. Он так и не мог понять, отчего человек, обласканный высшими силами, получивший при рождении дар магильера, столь странным способом закапывает его в землю. Верно говорят старики, после этой безумной войны мир больше никогда не станет таким, как прежде. Безумие распространяется еще быстрее, чем окопные вши, кто знает, что станется дальше, если уж Клаус, всегда бывший разумным и сообразительным…
Были и другие посетители.
Маленький Максимилиан прибежал посмотреть на фокусы. Он помнил, как когда-то давно Клаус с улыбкой жонглировал валунами, заставляя их порхать в воздухе, как он одним взглядом раскалывал каменную плиту или щелчком пальцев отрывал целый погреб. Но в этот раз ему пришлось уйти ни с чем.
Клаус больше не показывал фокусов. Засучив рукава, он носил камни и процесс этот казался бесконечным и скучным, как все дела, которыми заняты обычно взрослые. Укрывшись в кустах ежевики, Максимилиан на всякий случай выждал какое-то время. Вдруг Клаус специально вредничает и, как только останется один, устроит какой-нибудь свой фокус? Но Клаус не делал ничего подобного, он носил камни. И Максимилиан, разочарованно вздохнув, ушел домой.
Заходил и староста. Наслышанный о чудачествах вернувшегося Клауса, он не стал удивляться. Спрашивал про фронт, поглядывая на него со снисхождением, от которого камни делались в два раза тяжелее, о дальнейших планах, о семье. Клаус отвечал невпопад и без желания.
- Бедный юноша, - сказал под конец староста, сочувствие которого показалось Клаусу таким же фальшивым, как табак в солдатском пайке, - Я представляю, что вам пришлось пережить. Тысячи наших сыновей расстались со своими жизнями, чтобы купить Германии мир. Тысячи!.. Конечно, я знаю, какая сложная нынче обстановка в столице. Но мы сможем пережить это. Мы будем сплочены и дружны, как того требует время испытаний германского народа… Мы сделаны из особого теста!
- Знаете, в чем фокус? – спросил Клаус, отшвыривая очередной булыжник размером с ведро, покореженный и неровный, - Я когда-то тоже думал про это самое тесто… Мол, потроха у нас закалены, как сталь, как и говорит кайзер, а дух никогда не будет сломлен!.. А потом на Сомме мой приятель, Стефан, попал под ответный удар английских штейнмейстеров. Мы пытались обрушить их укрепления и сами не заметили, как стали целью. В нашу траншею скатились два валуна. И, прежде чем кто-то успел пошевелиться, они подскочили и сошлись вместе. Там, где раньше стоял Стефан. Странно, я не помню грохота, будто это произошло беззвучно. Хотя камни всегда грохочут. А помню только, как камни отваливаются друг от друга, а между ними течет что-то яркое и густое, как кисель. И еще лохмотья серой ткани. Удар был столь силен, что его кости превратились в порошок, а пуговицы стали плоскими, как монетки. Под гроб мы позже приспособили снарядный ящик. Так что нет, я с уверенностью могу утверждать, что уж потроха-то у нас всех одинаковы… Что французские, что немецкие. И всякие другие.
- Вы… хорошо себя чувствуете? – пробормотал староста, явственно бледнея.
- Сносно, - ответил Клаус, - Нога немного ноет, и спина трещит. Но я перед работой не пасую.
Проводив старосту взглядом, он посмотрел на небо. Солнце стояло еще высоко. Это значило, что работать предстоит еще долго. Закряхтев, Клаус схватился за очередной камень.

 

Клаус с удивлением заметил, что работа съедает время с остервенелым аппетитом, вроде того, с которым солдаты набрасываются на горячую похлебку. Он вдруг понял, что перестал отмечать прошедшее время, все дни превратились в размазанные полосы, намотанные друг на друга. Он просыпался, пытаясь не обращать внимания на стоны тела, потом работал, потом ложился спать. Поутру тело было разбито настолько, словно побывало под камнепадом, и все его мышцы, все внутренности и кости были размозжены и перетерты. Поэтому приходилось тратить время, чтоб заставить его двигаться. Для этого требовалось только упорство, а его у Клауса хватало. В сон он проваливался мгновенно, едва лишь забравшись в остатки погреба и прикрывшись тем тряпьем, что составляло его гардероб. Ничего, на фронте иной раз приходилось спать в земляной норе, до половины залитой грязной жижей.   Он работал день за днем, с размеренностью большого коня-тяжеловоза. Сложнее всего было разобрать остов дома. Кое-где камни еще держались вместе, приходилось орудовать ломом и молотом. Потом сортировать камни и растаскивать по разным кучам. К облегчению Клауса, выяснилось, что многие достаточно неплохо сохранились и могут пригодиться. Он бережно вынимал камни из развороченной кладки, баюкал их на руках, как раненных, и относил в сторону. Он не задумывался о том, сколько времени займет у него то, что он задумал. Да и не было времени думать о посторонних вещах. Хорошо еще, удалось одолжить у соседей недостающий инструмент…   Сложнее было с камнем. Оставшийся на руинах почти весь был поврежден настолько, что не годился в работу. Клаус потратил много времени, пытаясь сообразить, где же достать стройматериалы. Потом понял. В деревне, как он выяснил, осталось множество брошенных разрушенных домов. Какие-то задела французская артиллерия – стреляли, кажется, больше по привычке, чем для какой-то цели – часть разобрали германские солдаты в восемнадцатом. Но оставалось еще достаточно.
Клаус находил брошенные дома, зияющие развороченными дверными проемами и чернеющие обожженными внутренностями. Вытаскивал из них то, что может пригодиться, и тащил к себе. Иногда удавалось найти пару неплохо сохранившихся балок, иногда – никелированную водосточную трубу. Но в первую очередь он собирал камень. Каждый камень он, подняв, придирчиво изучал, ощупывая руками. Старые рефлексы твердили ему – «Вот этого будет достаточно, чтоб проломить лобовую броню английского танка» или «Таким булыжником можно уложить целый пулеметный расчет», но на них, как выяснилось, можно не обращать внимания. Как и на косые взгляды на улицах.
Как и раньше, к дому Клауса приходили люди, но изо дня в день все меньше и меньше. Им всем нужно было одно и то же. Чудо. В деревне было полно поврежденных домов, провалившихся крыш и разбитых конюшен. Штейнмейстер не сидел бы тут без работы и часа. Там поправить кладку, там укрепить перекрытия, тут – выправить ступени… Люди шли к Клаусу и просили помощи. Но он отказывал всем. «Извините, - говорил он, смущенно улыбаясь, - Я больше не штейнмейстер».   - Дурак ты! – корил его Феликс, заходивший время от времени, но все реже,- Неужели ты не понимаешь? Ты нужен им, Клаус. Ты можешь сделать работу, за которую они будут платить. Ты единственный штейнмейстер во всей округе! Черт возьми, что ты тогда будешь завтра есть?
С деньгами все обстояло скверно. Чтобы не умереть с голоду, Клаус стал урывать часы у своей основной работы, чтобы вспахать кому-то огород или подновить изгородь. Заработанных денег ему хватало для того, чтоб худо-бедно питаться, не давая измождению свалить его. Иногда хватало на кружку пива в деревенской пивной, но туда Клаус забредал редко. Слишком уж непозволительная роскошь, терять столько времени. Кроме того, на него стали слишком уж откровенно коситься.
«Контуженный, - шептали за его спиной, - Мозги на войне вышибло. Мучается, бедняга, все камни свои катает… Лучше б уж пуля, в самом деле…»
Работа двигалась вперед, невероятно медленно, но двигалась. Клаус заново переложил фундамент. Получилось не так аккуратно, как раньше, но достаточно надежно. Он начал класть стены, используя тот камень, что был в его распоряжении. Стены росли медленно, ужасно медленно, но дом с каждым днем обретал очертания, и Клауса радовало это.
В прошлом ему приходилось много строить. Укрытия, индивидуальные и общие. Казематы, бункера, капониры. «Лисьи норы», наблюдательные посты, блиндажи обычные и блиндажи офицерские, в три перекрытия. Позиции для артиллерийских орудий и штабы. Эскарпы, противотанковые рвы и ходы сообщений. Штейнмейстер никогда не остается без дела. Но это было другое. Оно не дарило радости. Глядя, как змеятся очерченные колючей проволокой траншеи, сооруженные его штейнмейстерской силой, Клаус не испытывал удовольствия. Другое дело – дом.
Дом рос медленно, как ребенок растет на руках любящего родителя. Он был хрупок и беззащитен, и в то же время по-своему красив.
Собственное здоровье все больше беспокоило Клауса. Иногда ему казалось, что тело медленно превращается в камень, такое оно делалось тяжелое и нечувствительное. Ему приходилось волочь правую ногу во время ходьбы, она уже давно не выпрямлялась. Когда-то он мог оторвать от земли самый тяжелый камень, теперь же ему приходилось поднимать камни меньше, но и при этом кости мучительно скрежетали. Сухожилия, бывшие когда-то прочными, как стальные канаты, обвисли. Мышцы потеряли былую силу. Позвоночник ныл на каждом шагу. Но Клаус заставлял себя работать дальше. Еще один камень. Еще один. Еще.
- Ты работаешь так исступленно, словно строишь себе мавзолей, - проворчал как-то раз Феликс, - Посмотри на себя, Клаус. Кожа да кости. Ты выглядишь так, словно уже мертв.
- Ерунда, - ответил он, возясь с заступом, - Впервые в жизни я делаю то, что мне нравится.
- Но это дом! Это всего лишь дом!
- И что же? А я всего лишь человек.
Спустя два дня у дома появились окна.

 

На стук за спиной Клаус не обратил внимания. К нему уже несколько недель никто не приходил, он стал привыкать к одиночеству. Наверно, опять кто-то из деревенских явился повторять свои бессмысленные просьбы… Может, позубоскалить или даже швырнуть в него щебенкой, уже не опасаясь, что бывший штейнмейстер в полете перехватит снаряд и отправит его обратно обидчику.
В калитку вновь застучали. В этот раз так громко и требовательно, что Клаус вынужден был выпустить заступ и повернуться на звук. За калиткой стоял человек, и в первую секунду Клаус даже ощутил легкое головокружение. Человек был в гражданской одежде, хорошо скроенной и превосходно сидящей. В их деревне такой не носили. Брюки, пиджак, немного старомодный плащ. Впрочем, даже хороший портной не мог скрыть тканью массивность его кряжистой фигуры. Да и двигался он медленно, тяжело, точно состоял из гранита, обернутого дорогим вельветом.
Призрак из прошлого. Клаус покачнулся, в голове зазвенело, как в пустом котле, которого коснулся брошенный кем-то камешек.
- Клаус?
Он сделал несколько шагов навстречу призраку. Не может быть.
- Манфред! Что это ты костюм напялил? Выглядишь, как какой-нибудь адвокатишка…
- Моя новая шкура. А что, смотрится не хуже мундира, пожалуй. Конечно, меньше всякой позолоты, зато аксельбанты не дребезжат, как сбруя на кобыле…
Они обменялись рукопожатием. Столь крепким, что если бы между ладонями оказался камень, искрошился бы в пыль. Мало кто выдержит рукопожатие штейнмейстера.
- А ты, я смотрю, обжился здесь, - Манфред окинул постройку одобрительным взглядом, - Ну и ну. Кстати, с трудом тебя нашел. Жуткая дыра, доложу я тебе, даже говор какой-то чудной тут у вас. Я, собственно, был в гостях у Фридриха, а потом и вспомнил, что ты где-то рядом обретаешься. Решил вот заскочить.
- Какой Фридрих?
- Фридрих "Кремень", - пояснил Манфред, и эта кличка заставила Клауса все вспомнить, - Из второго взвода.
- И как он поживает?
- Удивительное дело. Под Бостонью он один раз обрушил огромный блиндаж прямо на головы французов, помнишь? Ухлопал целый взвод одним махом. А теперь работает архитектором. Показывал мне чертежи церкви... Подумать только. Как меняет людей мирная жизнь!
Возникла неловкая тишина. Клаус пытался вспомнить, какие вопросы следует задавать из вежливости после долгой разлуки, но ничего не вспомнил.
- Сколько мы не виделись? Два года? - спросил он, лишь бы что-то спросить.
- Год. Я валялся с пулей в животе, когда ты вышел на пенсию и вернулся в свой медвежий угол. Ну что ж, пригласишь?
Манфред ничуть не изменился, разве что морщинки вокруг внимательных серых глаз стали резче и выделялись на фоне кожи как трещины в граните. Широкоплечий, как и все штейнмейстеры, он почему-то никогда не выглядел неповоротливым или неуклюжим.
Клаус ощутил смешанное с тревогой любопытство. Штейнмейстер Манфред, его старый приятель из инженерного батальона, всегда был истым горожанином. Запаху пашни и фруктовых деревьев он предпочитал ароматы бензина и табака. Причина, которая заставила бы его направиться в деревню, где так мало камня, а больше земли и конского навоза, должна быть весьма весомой.
- Выглядишь ты плохо, - сказал Манфред, миновав калитку, - Слухи не врали. Ты похож на жертву тоттмейстера, уже тронутую гниением. И все это… ты построил сам?
- Да, - сказал Клаус с чувством сдержанной гордости, - Мне понадобилось чуть больше десяти месяцев.
- Это внушает уважение.
Первый этаж был уже закончен. Оконные проемы получились не такими широкими, как прежде, кое-где были заметны неровности, сколы и трещины, но это не имело значения. Клаус любовался домом, как величайшим своим достижением.
- Ни капли магильерства? – спросил Манфред, с немного брезгливым интересом разглядывая постройку.
- Ни капли. Только руки да голова.
- Удивительный памятник человеческому безумству. Я видел, как ты за полчаса строишь бетонный бункер на десятиметровой глубине. Даже не запачкав перчаток пылью.
  - Дом – это другое.
Манфред обошел постройку кругом, уважительно похлопал рукой по кладке.
- Настоящее безумие, однако, впечатляющее. Знаешь, про тебя уже ходят легенды. Я, по крайней мере, еще в поезде слышал историю одного про сумасшедшего штейнмейстера. Который отказался от своих способностей и сделался обычным человеком. Не правда ли, похоже на какую-то древнюю сказку? Столь же романтично, сколь и напыщенно.
- Я больше не магильер, Манфред, - сказал Клаус, с некоторым облегчением отряхивая с себя доброжелательность, словно каменную пыль из рукавиц, - Зачем пришел-то?
- Да уж не отстаивать цеховую репутацию.
Манфред усмехнулся. Серые глаза смотрели уверенно, почти не мигая. Клаусу на миг показалось, что это не глаза, а два идеально обточенных камня, почти круглых по форме, из серого мрамора. В любом камне дремлет искра, которую несложно разбудить. Но только не в этих серых камнях. Эти могут раздавить любого, и нет в мире силы, которая смогла бы ими повелевать.
Обер-штейнмейстер сорок первого инженерного батальона Манфред Кухер был образцовым офицером, которого часто ставили в пример. Всегда подтянутый, собранный, по-военному лаконичный, в бою он действовал расчетливо и с величайшим хладнокровием. Немаловажное достоинство, когда мир вокруг тебя, кажется, перемалывается в песок, а щебень оглушающее свистит подобно шрапнели. Манфред был талантливым и усердным штейнмейстером, многие говорили, что он далеко пойдет. Было в нем что-то такое, от чего людям в его обществе было неуютно. Но было и то, за что его ценили. Со своими товарищами Манфред Кухер всегда был честен и открыт.
С Клаусом они сдружились еще в марте пятнадцатого года, под Артуа. Гул от артиллерийских орудий стоял такой, словно сотни тысяч стальных демонов, захлебываясь от собственной ярости, грызли землю. Их взводу приказали подготовить траншеи на одном из направлений, где ожидался французский удар. Они сделали это. В несколько часов выкопали в земле глубокие щели, оборудовали блиндажи, бермы и брустверы. Они были специалистами в фортификационном деле, и они были людьми, которым подчиняются земля и камень. А потом оказалось, что французы уже рядом, и что свежеотрытые траншеи надо бросать, потому что заполнить их уже некому. Оставалось отступать, чтоб сохранить собственные головы.
Тяжелая, бесконечная ночь. Они ползли по-пластунски, используя свои силы, чтобы делать землю под собой мягкой и рыхлой. Иногда это помогало. Иногда нет. Несколько штейнмейстеров так и остались лежать в этой земле, раскинув руки и оскалив в посмертной гримасе лица. Французы крыли из пулеметов, земля вокруг прыскала крошечными злыми фонтанами, шипела, пенилась. Они казались себе крошечными муравьями, очутившимися в смертельно-опасной воронке муравьиного льва.
«У нас есть преимущество перед другими магильерами, - сказал в какой-то момент обер-штейнмейстер Манфред Кюхер, - В отличие от них, мы давно уже привыкли к земле…
Кажется, он сказал это как раз тогда, после отступления из-под Артуа. Клаус помнил, как они вместе ползли сквозь ночь, как от запаха чернозема и пороха жгло горло. Помнил и то, как в боку вдруг разорвался плотный белый комок боли, как изгибается в судороге собственное тело. И как Манфред тащит его, полубессознательного, куда-то в ночь, отплевываясь и ругаясь по-баварски…
- Что значит «больше не магильер»? – спокойно спросил Манфред, - Что ты хочешь этим сказать, Клаус? Не бывает бывших магильеров. Если у тебя есть дар, ты неволен им распоряжаться или от него отказываться.
- Уже отказался. Смотри, - Клаус указал на дом, - Вот и свидетельство. Нет, серьезно, так и есть. Конечно, я не смогу очистить вены от ядовитой магильерской крови, но я смогу запереть ее в себе. У меня это получается.
Манфред фыркнул.
- Посмотри на себя, дорогой Клаус. Ты настолько истощен, что не доживешь даже до того момента, когда плод твоей жизни будет закончен. Впрочем, наверняка ты скажешь что-то вроде того, что лучше умереть человеком, чем жить магильером…. Это будет в достаточной мере пафосно, чтоб отвечать моменту.
- Не зубоскаль, пожалуйста. Если ты решил меня в чем-то переубедить, это пустая трата времени. Я уже сказал свое слово.
- Я этого слова еще не слышал, - заметил Манфред, - Но уверен, что надолго оно не затянется. Ты никогда не был силен в ораторском искусстве. Итак – почему? К чему это показное юродство? В чем смысл этих наигранных жестов? Король в изгнании? Добровольный отшельник?
- Мне стало отвратительно все магильерское, - ответил Клаус. Рядом с Манфредом, облаченный в висящую лохмотьями старую форму, он чувствовал себя дряхлой развалиной, - Я понял, что такое магильеры. Магильеры – это смерть. Разные обличья, но суть…
- Искусство.
- Это искусство рано или поздно встанет на известные нам с тобой рельсы, Манфред. Не при одном кайзере, так при другом. Слишком уж ценное… искусство. Да, я слышал, что сейчас творится в Берлине. Но я с этих рельс спрыгнул. Извини.

 

- Магильерство – это дар. Способность подчинять себе материю, - терпеливо и почти мягко сказал Манфред, - Если ты используешь инструмент только для убийства, это не значит, что им нельзя и созидать. Каждый из нас умеет дробить камнями кости, проламывать головы и копать траншеи. Мы мастера осадного и инженерного дела. Но вместе с тем мы способны на множество вещей. Строить дома и мосты, копать шахты и колодцы, искать полезные минералы…
- Если дар может использоваться для войны, это проклятый дар.
- Конечно, - Манфред развел руками, и сделал какой-то неопределенный жест. Не такой, какой он обычно делал, чтоб поднять валун и обрушить его на пулеметное гнездо, - В этом, кажется, есть что-то библейское. Отречение. Очищение. Ты агнец, Клаус. Ты отрекся от своего искусства только лишь ради того, чтоб это искусство кого-то не погубило. В некотором роде это даже красиво.
Клаус мотнул головой. Присутствие Манфреда подавляло его и злило. Это был какой-то другой Манфред. А может, это он был другим. Каким-то другим Клаусом, беспомощным и глупым, стоящим перед многотонным валуном с безоружными руками.
- У нас есть сила, - сказал он, - А тот, у кого сила, всегда будет солдатом. В этой войне или любой другой. Я не хочу.
- Поэтому ты сдался.
- Поэтому я сделал свой выбор.
- Самокастрация. Удел мучеников, - Манфред поморщился, - Опять-таки, в этом есть что-то библейское. Ты – праведник, отрекшийся от проклятого дара, а я, видимо, змей-искуситель.
- Я всегда плохо знал Библию. Но я всегда знал, как строить… дома.
Клаус закашлялся. Оказывается, даже от небольшого монолога можно устать так, что начнут подламываться ноги. Словно перетаскал на спине добрую тонну камней.
Манфред поднялся с камня, на котором сидел, внимательно осмотрел брюки и стряхнул с них пыль. Он не воспользовался для этого своей силой, и Клаус был ему за это даже благодарен.
- Значит, так? Останешься тут? Блестящий штейнмейстер так и будет тягать камни на своем горбу, пока не умрет, всеми забытый, точно дешевая лошадь?
- Называй как хочешь. И закончим разговор на этом. У меня… много работы впереди.
- Извини, не хотел тебе помешать.
- Зачем ты приехал? – спросил Клаус устало.
- Чтобы повидать своего старого боевого товарища, конечно.
- Чепуха. Я слишком хорошо тебя знаю, Манфред. Заканчивай.
Манфред переменился в лице. Он не смутился. Такие, как он, не умеют смущаться, но холодные серые камни на миг утратили свою твердость.
- Ты прав, у меня к тебе есть нечто большее, чем пустой школярский разговор на тему жизни, смерти и библейского предназначения. У меня есть предложение.
- Даже не представляешь, сколько предложений мне пришлось отвергнуть в последнее время… - пробормотал Клаус.
- Но я могу помочь тебе.
Один из камней вдруг поднялся в воздух и осторожно попытался приткнуться в кладку из прочих. Он двигался мягко и легко, как невесомая бабочка. Клаус следил за его передвижениями, но когда камень уже готовился занять свое место, оттолкнул его рукой. Камень не стал настаивать. Опустился на прежнее место.
- Мне не нужна помощь, Манфред. Выкладывай, что хотел, и хватит на этом.
Бывший обер-штейнмейстер вздохнул. Этот вздох оказался гулким и протяжным, как эхо, блуждающее в утесах.
- Понимаешь ли, сейчас – особенное время… Время, когда делается будущее
- Теперь уже ты впал в философствующий тон.
- Это не преувеличение. В Берлине сейчас творятся большие дела. Ты давненько отошел от столичной жизни и многого не знаешь.
- Кайзер бежал, страна в руинах, инфляция, голод…
Манфред дернул плечом.
- Да, наш старый дом рухнул. От него остались руины. Как и от твоего. Но на руинах часто поднимается что-то новое. Есть люди, которые хотят построить дом – как ты. Восстановить разрушенное.
Клаус недоверчиво усмехнулся.
- Масоны?
- Нет. «Вольные каменщики» не знают, что такое камень. Другие люди, Клаус. Люди, которые не хотят быть слепым оружием – как и ты. Люди, которые были им, но решили более не исполнять чужих приказов. Оружие поумнело, Клаус. Оно стало мыслить. Как ты.
- Оружие не мыслит.
- Магильеров запретили по всей стране. Но как ты думаешь, сколько из них осталось? Из тех, что не легли в пашни Франции, не сбежали за границу, не раскаялись? Их очень много, Клаус. Ты даже представить себе не можешь, как много. Они хотят возвести на руинах старой Германии что-то новое. Они запрещены, но они не ушли. Они тут. Всегда будут тут. От дара не отрекаются. Даже если он объявлен запретным.
Клаус пожевал губами.
- Значит, ты вербуешь меня? Куда? Партия этого… Дрекслера?
Манфред осклабился.
- Значит, что-то все-таки слышал, агнец?
- Немного. Слышал, он собирает под своим крылом старых фронтовых магильеров. Укрывает их от новых законов, сколачивает, преобразует. Какие-то тайные пароли, квартиры… Манфред, я слишком стар для этого. И, к тому же, мне есть, чем заняться. Перевороты не для меня.
- Перевороты? Оставь их детям. Никаких переворотов, - Манфред приблизился к нему, положил на спину руку, кажущуюся легкой, но способной сокрушить бетонную плиту толщиной в двадцать сантиметров, - Все серьезнее. У них есть власть.
- У вас, - машинально сказал Клаус.
- Что?
- У вас есть власть – ты это хотел сказать.
- Да. У нас. У нас есть политические партии и газеты. Чиновники и судьи. Есть старые боевые товарищи, вроде нас с тобой. Они не хотят прятаться по норам. Они лишь выжидают.
Клаус кисло улыбнулся.
- Чего? Восстановления Ордена Штейнмейстеров? Возвращения права носить красивую синюю форму?
- Не Ордена. Пора выбросить старые игрушки на помойку. Орден – архаизм, глупость… Магильеры объединяются друг с другом. Пламя с водой, камень с воздухом. Жизнь со смертью. Неважно. Этот союз основан на чем-то большем, чем родство банальных стихий.
- Объединяются, чтобы дорваться до власти? Я верно понял?
- Не просто дорваться, - терпеливо поправил Манфред, - Чтобы взять власть, как опасную вещь, как снаряд с неисправным взрывателем, и хранить ее от дураков вроде нынешних. От всех этих безумных социалистов и напыщенных аристократических дураков. И те и другие оказались вредоносными организмами, уничтожающими Германию. Больше никаких социальных фокусов. Нам нужны надежные, проверенные люди. Которые в полной мере хлебнули фландрийской грязи. И не хотят быть больше оружием тех самых дураков и подлецов.
- А хотят быть теми, кто указывает, куда стрелять? – Клаус улыбнулся, но зубы сами собой заскрипели, точно камни, притиснутые друг к другу близящимся обвалом, - И я, значит, из таких людей?
- Да. По крайней мере, мне хочется в это верить. Берлин, Клаус! Поехали со мной в Берлин. Ты найдешь там свое место. Ты не хотел быть оружием, теперь ты будешь самим стрелком. Мундира тебе больше носить не придется. К черту галуны и медали. Хватит и обычного костюма. Ну?
Клаус несколько секунд стоял без движения, позволив гудящим рукам повиснуть вдоль туловища. Мыслей не было, только влажная глинистая каша, чавкающая в черепе
- Манфред.
- Что? – внимательные серые камни выжидающе прищурились
- Убирайся отсюда. Проваливай с моей земли и от моего дома. Я не знал, что война так изменила тебя. Что она сделала тебя подлецом. Убирайся, слышишь? Если я еще раз увижу тебя поблизости, клянусь, я проломлю тебе голову…
Голос Манфреда перехватило от злости. Эту злость Клаус знал, научился узнавать, как фронтовик учится разбирать в утробном грохоте канонады шрапнельный свист. Это была опасная злость, злость человека в мундире штейнмейстера, а не в сером костюме. И она вот-вот готова была загрохотать, вырвавшись наружу смертоносным камнепадом.
- Сопляк! – выдохнул Манфред, желваки под кожей надулись и опали, глаза сверкнули, - Ах ты, жалкий слабовольный трус! Значит, будешь сидеть здесь, спрятавшись от всего, как отведавший ремня мальчишка? Будешь строить свой проклятый воздушный замок? Тешится своей беспомощностью, когда страна нуждается в тебе? Твой дар принадлежит Германии, а ты вознамерился похоронить его в земле?
- Да, - кратко сказал Клаус, чувствуя спиной прохладу каменной стены, возведенной человеческими, его собственными, руками.
- Ты труслив, - сказал бывший обер-штейнмейстер с искренним презрением, - Ты боишься быть оружием и боишься брать в руки оружие. Вместо этого ты прячешься в земляной норе и пытаешься себя уверить в том, что именно это и есть доблесть. Твой символ… Я покажу тебе символ. Символ новой, открывающейся, жизни…
Клаус понял, что сейчас произойдет, лишь тогда, когда раздался едва слышимый треск ткани. Манфред поднял предплечья и выгнул спину, не обращая внимания на расползающиеся швы своего пиджака. Клаус обмер.
- Нет! – крикнул он, - Не вздумай!..
Пальцы штейнмейстера шевельнулись совсем незначительно, но это скупое движение отозвалось в окружающем их мире. Сразу три или четыре булыжника, из тех, что Клаус отложил как безнадежно испорченные, взмыли в воздух и закачались, как деревяшки на поверхности волнующейся воды. Клаус чувствовал невидимые нити, к которым эти булыжники были присоединены. Вибрирующие от волн проходящей по ним энергии.
- Манфред!..
Булыжники устремились вперед. Не в Клауса, а в стену недостроенного дома за его стеной. Захрустел камень, стены зашатались. Каменная пыль хлынула волнами из оконных проемов, застелилась мягко по земле. От чудовищного удара, которым можно было уничтожить блиндаж, дом застонал, одна из стен осела.
- Вот тебе! – рявкнул Манфред, сжимая и разжимая огромные кулаки, - Вот тебе твои проклятые иллюзии! Твоя трусость! Твоя награда!
Новые камни взлетели в воздух. Большие и маленькие, они двигались на невидимых струнах, издавая грозный рокот, когда задевали друг друга. Неисчислимое множество разрушительных снарядов. Послушная и податливая материя, которой так просто манипулировать.
Клаус видел, как стена дома, возведенная им с таким трудом, качается. Одновременное попадание сразу нескольких камней сделало ее неустойчивой. С грохотом в ней возникали все новые и новые отверстия, монолитная прежде кладка уже щерилась десятками неровных дыр. Один из снарядов с хрустом вырвал кусок угла и закрутился по земле.   Другой ударил в незаконченный оконный проем, от которого тотчас поползла жирная извилистая трещина.
На глазах Клауса его дом умирал.
От него отлетали камни и целые куски кладки. Ровные стены уродовались, оползали, ссыпались вниз каскадами крошева и пыли. Хруст, лязг и скрежет – симфония камня. Клаус кричал, но сам не знал, что. Глаза запорошило каменной пылью, она же хрустела на зубах. Манфред подхватывал с земли все новые и новые камни. Он бомбардировал дом с неистовой яростью, словно это был английский бункер. Он бил во всю силу, и силы этой было достаточно, чтоб земля под домом гудела и тряслась, как во время землетрясения.
Клаус потянулся к груде бесформенных обломков. И не сразу понял, что потянулся не рукой, а взглядом. В каждом камне спит зерно, которое можно разбудить. Надо лишь, чтоб человек был к этому готов. Клаус представил, как булыжник, к которому он потянулся невидимыми пальцами, мягко поднимается в воздух. Как он короткой белесой молнией мелькает в воздухе – и бьет Манфреда в висок. Как лопается с яичным треском череп, как летят в сторону зубы и сизые комки мозга. Как обезглавленное тело в хорошем костюме, нелепо расставив ноги, медленно валится в клубы пыли, не боясь запачкать дорогую ткань…
Но камень остался лежать без движения.
Простой обломок булыжника, серый, с небольшой трещиной. Клаус тянулся к нему, но тщетно. Он ничего не ощущал. Не было той нити, которая позволяла ему прикоснуться мысленно к камню. Нащупать его сокрытые глубины. Просто камень, бесполезный и холодный, лежащий под ногами.
Клаус отказался от камня. И теперь камень предал его. Не отзывался на зов. Оставался бесстрастно лежать, как и полагается обычному камню.
Дом стонал и умирал под непрекращающимися ударами. Клаус бросился на Манфреда, чтобы своим телом прикрыть то, что осталось. И тут же рухнул, когда каменный осколок ударил его в грудь. Боль липкой черной кляксой растеклась под ребрами. Перед глазами на миг потемнело. Но Клаус кое-как поднялся. Сделал еще один короткий шаг, шатаясь, как пьяный.
- Мало? – Манфред перевел дух, штанины его брюк вновь были испачканы пылью, - Тебе нужна жертвенность? Очищение? Считай, что я принес их тебе. Получай. Может, старая добрая боль напомнит тебе кое-что.
Целая россыпь мелких каменных осколков резанула Клауса, задев плечо и шею. По груди потекло что-то теплое. Защипала рассеченная бровь. В этот раз Клаус не упал, не позволил себе. Говорят, нет никого упрямее штейнмейстеров…
Он нашел силы для еще одного шага.
Сразу несколько камней врезались в него, Клаус взвыл и растянулся на земле. Кажется, он слышал, как лопнула кость, но даже не знал, какая. Боли было так много, что казалось удивительным, как она вся умещается в маленьком человеческом теле…
Клаус закашлялся и вновь попытался встать. Тело не слушалось его, как и камни. Тело медленно плыло в густой солоноватой воде, едва ощущаемое, бесконечно далекое. Перед глазами пульсировали, то и дело сплетаясь, фиолетовые колючие звезды.
Лучше было оставаться без движения, дать сознанию возможность милосердно погаснуть. Любой на его месте так и поступил бы. Едва живое тело просто не вынесет следующего удара. А Манфред будет бить. Он в ярости. Он в бешенстве. Он уничтожит и дом и его жалкого немощного строителя.
Клаус нащупал возле себя обломок булыжника размером с буханку хлеба. И, зарычав от злости, метнул его в Манфреда. Жалкая попытка. Не достигнув цели, обломок замер в воздухе под взглядом серых штейнмейстерских глаз, дрогнул – и молнией метнулся обратно, врезавшись в руку, что его бросила. Рука повисла плетью, как сорванная танковая гусеница.
Клаус все-таки поднялся. Боль плясала в суставах и костях, выворачивала наизнанку внутренности. Но Клаус все равно сделал шаг в сторону Манфреда, над головой которого покачивалась новая порция камней, точно эскадрилья изготовившихся к бою аэропланов. Сейчас один из них метнется беззвучно в сторону Клауса, на лицо упадет легкая тень… А потом – влажный хруст и небытие.
«Прав был старый кровельщик, этот дом станет моим мавзолеем. Я умру среди битого камня, - подумал Клаус, пытаясь нащупать вокруг себя хоть что-то, чем можно отсрочить гибель, но попадался только камень. Бесполезный камень, который отныне не был его оружием. Только символом.
Но он нащупал что-то. Что-то, что не было камнем. И, не задумываясь, сделал тот шаг, который отделял его от Манфреда. Тот шаг, который был обречен с самого начала. Который заставило его сделать извечное упрямство. И ударил тем, что держал в руке. Бездумно, не вложив в удар ни ярости, ни силы.
Манфред отшатнулся. Вокруг него с неба посыпались камни. Большие и маленькие, неровные и хорошо обтесанные, они падали кругом, дробно перестукивая, как огромная россыпь гороха, сброшенная с неведомой высоты.   - Дурак… - пробормотал Манфред, прижимая руку к лицу. Между пальцев текла кровь, с челюсти сорван лоскут кожи, - Жалкий, никчемный дурак…
Клаус замахнулся вновь. В руке у него, как только сейчас понял, был заступ, которым он недавно ковырял землю. Совсем неподходящее оружие для схватки с тем, кто способен двигать горы.
Манфред отнял руку от окровавленного лица и запустил ее под полу пиджака. Вельвет шевельнулся, обнажив кобуру из хорошей кожи и масляный блеск стали. Клаус не делал попытки помешать ему. Он знал, что не успеет. Поэтому он просто стоял и держал в руке заступ. Больше ему ничего и не оставалось.
Манфред вдруг усмехнулся, зло и презрительно, сплюнул кровавым сгустком в каменную пыль. Запахнул пиджак, так и не достав пистолет.
- Ты болван, Клаус, - сказал он, со злостью и отчаяньем. Такое лицо у него было в ту ночь под Артуа, когда они ползли вслепую, а земля вокруг шипела и рвалась вверх бурлящими грязно-серыми гейзерами, - Знаешь, что случается с камнями, которые недостаточно хороши для кладки? Их выбрасывают.
- Уходи, - Клаус махнул заступом в сторону калитки. И больше ничего не добавил.
Манфред ушел. Повернулся и зашагал по дорожке, ни разу не обернувшись. Через полминуты он уже был силуэтом, а через минуты совершенно растворился. Только тогда Клаус выпустил мотыгу и, тяжело дыша, вернулся к своему дому.
Дома больше не было. На его месте остались бесформенные руины сродни тем, что он нашел после бомбежки. Осыпи каменного крошева и остов фундамента, над которым еще вилась облаками белесая пыль. Кругом валялся битый камень, напоминая кучи раздробленных костей на поле боя.
Несколько минут Клаус молча смотрел, забыв про боль и тянущую тошноту в кишках. Когда ему наконец захотелось что-то сказать, губам пришлось приложить усилие, чтоб разорвать спекшуюся корку крови на лице.
- Ничего, переживем как-нибудь. Переживем, старик. То ли еще было…
Хромая, прижимая к боку поврежденную руку, Клаус доковылял до руин. Охнув от боли, неуклюже подцепил один из испорченных камней. И потащил, на каждом шагу делая перерыв. Он знал, сколько работы ему предстояло, и старался экономить силы.
На ощупь камень почему-то казался теплым.

 

ФОКУС

 

Море встретило Кронберга пренебрежительно, даже безразлично, точно знакомство между ними было легким и ни к чему не обязывающим. По бирюзовой поверхности катились белые зигзаги волн, невысоких, но мощных, похожих на костяные гребни, украшающие спину огромного чудовища. Волны врезались в прибрежную полосу и громко фыркали, разбрасывая по песку соленую морскую пену. И отползали с тихим рокочущим шелестом. Они делали это раз за разом, совершенно игнорируя человеческую фигуру, и у Кронберга даже возникло ощущение, что море не замечает его намеренно, подчеркнуто, как не замечают неудобного, явившегося без приглашения, гостя.
Кронберг улыбнулся морю и ощутил на губах знакомый соленый привкус. Утро выдалось прохладным, как часто бывает в здешних местах, оттого море выглядело хмурым, неприветливым, темным. Волны казались тяжеловесными, способными раздавить неосторожно сунувшегося человека. И Кронберг знал, что они действительно на это способны. Надо лишь помочь им обрести подходящую плотность, дать им силу – и тогда море, ворча как огромный зверь, легко сомнет броневую сталь, камень, бетон и дерево…
Кронберг спустился с невысокого обрыва и зашагал по песку к линии прилива. Он специально выбрал эту закрытую крошечную бухту подальше от отеля, чтобы обойтись без лишних зрителей. С этой точки зрения позиция была выбрана крайне удачно. Постояльцы «Виндфлюхтера», тучные уставшие бюргеры и их бледнокожие молодые жены, купались, как правило, на ухоженном пляже возле отеля. Никто из них не стал бы вставать спозаранку и предпринимать долгие пешие прогулки. Не было здесь и местных жителей из Бад-Доберана. Только море, это доисторическое гигантское существо, ворочающееся на своем ложе, грозное даже в спокойствии, видевшее за свою жизнь столько всего, что человек на его фоне был даже не букашкой, а мимолетной пылинкой.
- Привет, - сказал Кронберг морю, как старому приятелю, - Давно не виделись, а?
Кажется, море приветственно рыкнуло в ответ. Может, узнало. Кронберг же узнал его, хотя в последний раз, когда они виделись, море выглядело иначе.
В тот раз оно было серым, как солдатское шерстяное одеяло, мерно колышущимся, тревожным. По его поверхности плыли остро очерченные силуэты стальных громад, состоящих, казалось, из одних лишь орудийных башен, антенн и труб. Серое на сером. И только дым, плотными струями бивший в небо, был угольно-черным, жирным, как дым над горящими городами. Кронберг тогда стоял, впившись потерявшими чувствительность пальцами в ледяной поручень, ему казалось, что он чувствует нарастающую тревогу моря.
Огромный зверь, проживший миллионы лет, тоже ощущал движение на своей поверхности, чувствовал, как неумолимо сближаются хищные стальные силуэты, может, даже чувствовал, как тревожно в их глубине пульсируют по нервам-проводам мысли-приказы.
«Подтверждаю контакт с целью. Цель предварительно опознана как дредноут класса «Куин Элизабет». Вероятно, это «Вэлиент». Главный калибр в полной боевой готовности, готов стрелять по команде…»
Кронберг подошел к линии прибоя и улыбнулся, когда волны жадно схватили его за ноги. Они защекотали его, мигом промочив ноги до самых колен, но быстро поняли, что добыча слишком велика и, разочарованно шелестя, откатились обратно. Вода была холодной, несмотря на летнее время, даже у побережья она заставляла кожу болезненно неметь. Но Кронберг не собирался купаться. Не за этим он так долго шел, выбирая безлюдное место. Он еще раз втянул в себя воздух, пахнущий острой морской солью, разлагающимися водорослями и мокрым песком. Протянул руку вперед, словно для дружеского рукопожатия. И море на миг замерло, пенные шапки волн на мгновенье застыли в своем бесконечном движении, или же Кронбергу так лишь показалось. И еще он ощутил, как в стылой колышущейся туше вдруг родилась крохотная теплая частица, и как эта частица задрожала в такт с биением его сердца.
- Все-таки помнишь меня, - улыбнулся Кронберг. Говорил он беззвучно, одними губами. Морю не интересны чужие звуки, - Помнишь… Ну, давай. Вот так, вот так…
Протянутая для рукопожатия рука немного дрогнула, пальцы стали осторожно двигаться, на ходу вспоминая нужный порядок, подстраиваясь, как пальцы опытного скрипача, они не столько давили на что-то, сколько воспринимали чужую пульсацию, играли с ней, нащупывали что-то.
Море, раз за разом окатывающее его ноги ледяными брызгами и тающей пеной, изменилось. Из его серо-зеленого тела поднялась колонна воды толщиной с человеческое запястье, не больше. Эта колонна вырастала из воды и медленно тянулась к руке Кронберга, точно неуклюжее щупальце, ищущее рукопожатия. Кронберг позволил ему коснуться своей ладони, ощутил чужое холодное прикосновение. Какая же соленая вода… Давно ему не приходилось иметь с такой дела. Но это не страшно. Море его помнит. А уж он-то сумеет найти язык с этим зверем…
Кронберг резко поднял руку выше, и колонна морской воды стала расти вертикально вверх. Секунда – и она уже выше человеческого роста, причудливый побег на поверхности волнующегося и шипящего морского поля. Две секунды – и водяное щупальце качается уже высоко над головой Кронберга. Под порывами ветра оно рябило, в его толще можно было разглядеть беспорядочные водовороты клочьев водорослей, но вместе с тем казалось незыблемым, как каменный столб.
Едва уловимое глазом движение пальцев – и водяное щупальце утратило эту незыблемость, стало пластичным, упругим, танцующим на ветру. Кронберг заставил его выгнуться резкой дугой, потом хлестнул по поверхности моря, срезая с волн пенную шапку, потом вновь поднял свой водный хлыст высоко над головой.
- Порядок, - пробормотал он, прислушиваясь к собственным ощущениям, - Надо думать, я все еще в неплохой форме. А теперь попробуем-ка номер посложнее.
Сразу несколько водных стеблей поднялись над поверхностью моря. Они покачивались из стороны в сторону, как змеи, но двигались мягко, с недостижимой грубым мышцам теплокровных существ грациозностью. Их движение было похоже на движения падающего дубового листа, который скользит плавно, но плавность мгновенно переходит в резкость и стремительность. Нет ничего, что способно было бы двигаться мягче и плавне воды. Послушные воле Кронберга, водяные хлысты стали переплетаться между собой, образовывая причудливую фигуру, с каждой секундой все более усложняющуюся. От вертикалей отделились отростки, мгновенно переплелись между собой, образовав сложную систему из тончайших связей. Это был какой-то сказочный лабиринт, состоящий из морской воды, водорослей и мельчайших частиц песка, циркулировавших в ней. Спустя несколько секунд он уже стал так сложен, что человеческий взгляд принял бы его за безумное переплетение форм. Водяные петли охватывали друг друга, между ними скользили толстые и тонкие водяные жилы, а самые крошечные уже были толщиной с нитку.
Кронберг удовлетворенно кивал, не отрываясь от работы. Поначалу он двигался скованно, пальцы ощущали непривычное сопротивление, как у человека, взявшего в руки сложный инструмент после долгого перерыва. Но это быстро проходило. Кронберг ощущал покорность водной стихии, и эта покорность наполняла его внутренним ликованием. Он ощущал бегущие в собственном теле потоки воды, горячей и густой. Тоже жидкость, лишь другого цвета и состава. Дураки те, кто говорят, что кровь – не вода. Кровь – это вода, просто заключена она в хрупкую человеческую оболочку, ей не позволено, подобно морю, жить своей жизнью, укрывая в непроглядных глубинах собственные сокровенные секреты. Она поставлена на службу человеку, как сейчас морская вода служит Кронбергу. Но, в сущности, есть ли между ними разница?..
Кронберг почувствовал, что от упражнений на сосредоточенность и контроль пора переходить к активной фазе. Он выполнил пару переходных упражнений, просто чтоб пробудить память, и резко распрямил руку.
Лабиринт дрогнул – и рассыпался водяной пылью, превратившись в мириады застывших капель. Но эти капли не упали вниз, влившись обратно в море, а остались висеть – множество полупрозрачных идеально-круглых шариков. Кронберг ощущал каждый из них, и каждый из них был подвластен ему. Он уже приметил подходящую цель – навеки вросший в песок валун. Его грубая серая поверхность походила на слоновью шкуру и даже на вид была необычайно прочная. Раз уж ее за много лет не стесали волны прибоя…
Кронберг заставил тело вытянуться в струну, накапливая необходимую энергию – а потом швырнул по направлению к валуну россыпь висящих в воздухе капель.
Это было похоже на выстрел, снятый кинокамерой старого образца. Капли висят в воздухе перед Кронбергом, и в каждой крохотной искрой отражается солнце – скачок пленки – и валун с громким хрустом раскалывается на множество частей. Когда водная пыль осела, стало видно, что от валуна почти ничего не осталось, его раздробило на части, самые мелкие из которых волны с готовностью утащили за собой. Большие остались лежать, их поверхность была неровной, изломанной, точно каменную шкуру испещрили удары тысячи крохотных снарядов.
Кронберг удовлетворенно кивнул. Всем известно, вода точит камень. Она может делать это день за днем на протяжении многих лет, или же за секунду, зависит лишь от ее силы и плотности. Вода может быть тверже стали и острее бритвы. Надо лишь подыскать для нее правильную форму. И еще – найти руку, способную удержать получившийся инструмент.
Кронберг потер онемевшие от напряжения пальцы. В последний миг перед тем, как он обрушил удар воды на выбранную цель, ему показалось, что из воды торчит не грубая туша каменного валуна, а косой нос боевого корабля с выступающей хищной скулой. И бил он, как по кораблю, заставляя капли прорубать препятствие, словно многослойную бронированную сталь. Барабанные перепонки заранее напряглись, ожидая услышать скрежет и звон разрываемого на части металла, и теперь ныли, ощущая лишь ритмичный плеск волн.
Корабли остались в прошлом. Как и многое другое. С кораблями ему сражаться больше не придется. Война давно закончена, да и под ногами у него много лет не броневая палуба, а асфальт и паркет. Или же, как сейчас, мелкий желтый песок Хайлигендамма…
«Но один корабль мне потопить все же осталось, - подумал Кронберг, разминая похолодевшие от морского дыхания пальцы, - Один, самый последний, корабль. Совсем небольшой, совсем хрупкий. С ним проблем не будет, сноровки я не утратил».
Кронберг сделал несколько шагов по мокрому песку, не обращая внимания на волны. Надо сделать еще несколько упражнений, чтоб убедиться в том, что водная стихия так же послушна ему, как и прежде. Легко работать с пресной и теплой водой, но работа с морем требует серьезного напряжения, этот инструмент не только опасен, но и сложен. Надо проникнуть в глубины моря, ощутить каждое мельчайшее течение у его берегов, каждую складку дна. Море не даст управлять собой самонадеянному глупцу, скорее, раздавит его самого. Как и все древние существа этой планеты, море обладает бесконечным запасом спокойствия, но даже самое спокойное существо можно разозлить.
Некстати вспомнился Дитмар с «Фон дер Тана». Его тощая серая фигура в морской форме, замершая на палубе в таком напряжении, точно на плечах приходится удерживать само небо. И его лицо, белое, как у утопленника, с глазами из непрозрачного стекла вроде тех осколков, что море выкидывает на пляж…
Дитмар попытался отшвырнуть торпеду, идущую наперерез линейному крейсеру, но сделал это слишком поспешно. Он выплеснул ее на поверхность вместе с фонтаном воды, вместо того, чтоб просто сбить с курса и заставить уйти на дно. Дитмар поторопился. Не проявил к морю должного уважения. Торпеда ударилась брюхом о бронированный бок «Фон дер Танна» и отскочила в сторону, не разорвавшись, но каскад вскипевшей от высвобожденной энергии воды окатил самого Дитмара. В следующее мгновение он уже выл от боли, прижимая руки к обваренному лицу, а спасательная команда срывала с него пышущую паром раскаленную одежду… Нельзя позволять себе неосторожности, когда работаешь с морем.
Кронберг открыл портсигар, закусил губами папиросную гильзу. Небольшая пауза перед следующими упражнениями. Сперва – повышение силы поверхностного натяжения. Упражнение сложное, но без него не обойтись. Потом – смена подводных течений с термальным контролем. Это то, что понадобится ему в самое ближайшее время. А потом…
Кронберг услышал звук, который вплелся между гулом моря, шелестом волн и рокотом перекатывающихся камней. Звук, который не под силу издать водной стихии – резкий звук осыпающейся земли. Кронберг быстро обернулся.
И на фоне утреннего бледно-синего неба увидел человеческую фигуру, замершую на обрыве, окаймлявшем бухту. Потрепанные шорты, застиранная рубаха, сандалии с ремешком. Мальчишка. Лет восемь или, может, девять. А то и все десять – Кронберг всегда плохо разбирался в детском возрасте. Детей он не любил и в их обществе находился редко.
Мальчишка стоял на обрыве, напряженный, точно держал в руках валун сродни тому, чьи осколки усеяли пляж, и во все глаза смотрел на Кронберга. Поняв, что его заметили, он ссутулился – ну точно гимназист, которого поймали на краже почтовых марок.
«Видел, - раздраженно подумал Кронберг, - Наверняка видел. Торчит здесь уже Бог знает сколько времени, а я, конечно, его и не заметил. Проклятая детская любознательность. И вот пожалуйста».
- Эй, ты! – крикнул он громко, морской ветер разметал его слова, как беспомощных чаек, - Слышишь, ты!.. Иди сюда! Спускайся!
Мальчишка опасливо и медленно слез на песок, скрипя по камню старыми сандалиями на ремешке. Но на Кронберга он смотрел без испуга, как полагается всякому мальчишке смотреть на сердитого взрослого, напротив, с едва сдерживаемым восхищением. Его глаза были прозрачны, как горный родник, и все чувства находились на поверхности. Никаких глубинных течений. Мальчишка смотрел на Кронберга, как на фокусника, спрятавшего в цилиндр толстого белого кролика и заставившего его пропасть. Пожалуй, это было даже не восхищение, а благоговение. Кронберг почувствовал себя неуютно, словно в мокром нижнем белье под сухой одеждой.
Глупейшая ситуация.
- Ты кто? – спросил он строго, - Ну! Не слышишь? Отвечай!
- Франц, - пробормотал мальчишка, стараясь не встретиться с ним взглядом, - Франц меня зовут.
- Кто такой?
- Сын горничной из отеля. Из «Виндфлюхтера». Это здесь, рядом. Вы же у нас остановились, да?
Кронберг нахмурился.
- Откуда тебе знать, что у вас?
- На этот пляж только от «Виндфлюхтера» тропа идет, господин магильер.
«Господин магильер» - он мысленно скривился. Значит, все видел. Пропало дело. Что ж, он ведь допускал и такую ситуацию. И даже план на этот случай имеется, давно составленный и выверенный.
Вернуться в гостиницу, быстро собрать вещи – и на вокзал. Вечером будет поезд на Берлин. Впрочем, сперва надо зайти на телефонную станцию, предупредить Мартина. Он, конечно, будет очень расстроен. Мартин ничего не скажет Кронбергу, по крайней мере, не по телефону. Но в укорах не будет нужды. Собственная совесть истыкает его тысячами ядовитых булавок. Простейшее дело, на два дня работы, а засыпался как самый последний олух. Потренироваться захотел… Силы проверить. Опытный магильер проиграл сыну горничной. И теперь уж ничего не поделаешь.
- Значит, все видел, а? – спросил он мальчишку, стараясь говорить не сердито, а весело, отчего голос зазвучал искусственно и саркастично, - Подглядывал, выходит?
- Не подглядывал, господин магильер, - вздернул голову Франц, - Просто… Ну, заметил. На пляж хотел спуститься, за ракушками… И увидел ваш фокус.
- Фокус! – передразнил Кронберг, сам не понимая, отчего тратит время на этот разговор. Все уже определено, - Разве можно детям подглядывать за взрослыми!
- Я не подглядывал! И я же не знал, что… нельзя.
Мальчишка, в сущности, был прав. Смотреть на чудака, замершего у воды и машущего руками, не запрещено. Да и махать руками тоже. Пять лет назад, узнав, что ты магильер, человек мог плюнуть тебе под ноги, да еще и выкрикнуть что-то вроде «кайзеровский пес!». Сейчас народ к этому спокойнее относится. Забывают войну, забывают господ магильеров, верное кайзеровское племя… Но разоблачение инкогнито иногда может быть очень опасно. Как в его, Кронберга, случае. Даже смертельно-опасно.
Надо уезжать. Поймать машину – и тут же на станцию. Дело не выгорело. Мартину придется смириться. Кронберг вздохнул и поднял голову, чтоб в последний раз взглянуть на море. Когда еще удастся свидеться?..
Море волновалось, сердито выбрасывая пенные языки, но злость эта казалась не опасной, как на войне, а по-старушечьи сердитой. Море злилось на Кронберга за то, что он снова бросает его и пропадает. Как пропал в тот раз. Кронбергу не хотелось бросать море. Только сейчас, прикоснувшись к его холодному соленому телу, он понял, как скучал по нему все эти годы. Как ему не хватало этих прикосновений. Ворчания этого древнего чудовища под боком, бесконечно чужого человеку, бесконечно мудрого и непонятного. Но, может… Может, есть шанс?
Кронберг облизнул губы, ощутив на них соленую морскую влагу, и наклонился над мальчишкой, требовательно уставившись ему в глаза.
- Слушай, ты… Франц. Ты знаешь, кто я такой?
Тот кивнул.
- Вы магильер. Вассермейстер, верно? Вы водой управляете.
- Молодец, - сказал Кронберг, поморщившись, - Все верно. Вассермейстер.
- Вы такие штуки делали…- Франц округлил глаза, взмахнул руками, - Ух! Как фонтан! Как кит! Я такого нигде прежде не видал. Слушайте, а вы пузырь из воды выдувать можете? Мы в цирке как-то раз видели, там дяденька вроде вас взял ведро и…
- Франц, - ему пришлось изобразить еще один строгий взгляд, чтоб мальчишка замолчал, Строгий-Взгляд-Взрослого-Человека, - Слушай меня внимательно, пожалуйста. Да, я вассермейстер. Магильер. Но об этом ты никому не скажешь. Понял? Ни маме, ни приятелям, ни постояльцам гостиницы. Никому. Дело в том, что я тут по… частному делу. Я бы не хотел, чтоб ко мне приставали, и не ищу компании. Понимаешь, что я говорю, да? Я тут отдыхаю. Общаюсь с морем и все такое. Вспоминаю старые деньки. Мне не нужно чужое внимание. Знаешь, что такое «инкогнито»?
- Знаю. Это когда втайне.
- Вот именно. Я в Хайлигендамме в некотором роде инкогнито. Поэтому ты никому не должен говорить, что я – вассермейстер. У нас с тобой будет уговор. Секрет. Верно? Ну, держи. Секреты полагается скреплять.
Он вытащил из кармана потертую рейхсмарку и щелчком отправил в ладонь мальчишки.
«Как глупо, - подумал он, - Ведь это ребенок. Он непременно проболтается. Дети иначе не могут. Слишком большой секрет для маленького мальчика. «А вы знаете, у нас в «Виндфлюхтере» остановился настоящий вассермейстер! Да серьезно, я видел, как он из воды всякие штуки делал! Ух!».
Франц с благодарностью принял монету и быстро спрятал ее в карман шорт.
- Я буду молчать, - пообещал он, - Вы не беспокойтесь, господин магильер, я ни слова! Даже маме.
- Молодец, Франц. Этим ты очень поможешь господину магильеру. А теперь отведи меня обратно в гостиницу. Чертовски холодный ветер тут у вас по утрам… Пожалуй, мне не повредит горячий завтрак и чашка кофе.
Прежде, чем подняться с пляжа вслед за Францем, Кронберг бросил взгляд на море. Кажется, оно опять сердилось. Поверхность из темно-зеленой сделалась синевато-серой, волны шли тяжело, одна за другой, как отлитые из свинца заготовки каких-то деталей на конвейерной ленте.
«Мы еще увидимся, - пообещал морю Кронберг, - Подожди немного…»

 

В гостиной у Мартина пахло легким французским табаком и туалетной водой, чей аромат всегда казался Кронбергу излишне цветочным и легкомысленным, как для мужчины и отставного офицера. Впрочем, у каждого есть право на странности, и упрекать в них Мартина он не собирался. Правду говорят, все магильеры в чем-то безумны, просто у каждого это выражается по-своему.
Мартин был высок ростом и коренаст и, хоть его фигура успела несколько оплыть за пять лет гражданской жизни, утратить резкость очертаний и рельеф мышц, эти перемены хорошо скрывал дорогой шелковый халат с кистями, в который тот был облачен.
Кронберг мысленно улыбался всякий раз, когда видел этот халат, то есть, практически всякий раз, когда бывал у Мартина в гостях. Хозяин апартаментов предпочитал именно этот вид одежды в домашней обстановке. Слишком уж хорошо сидел в памяти тот Мартин, которого он помнил по девятнадцатому году.
В лохмотьях серого сукна, бывших когда-то прекрасного покроя магильерской формой, без нижних кальсон, в какой-то неуместной бесформенной шапке на голове, фойрмейстер Его Величества кайзера Мартин являл тогда плачевное зрелище. Почти такое же, как сам Кронберг. И вот теперь – шелковый халат с кистями… На халате маленьким пятном висел партийный значок, неброский и элегантный.
- Ах, это ты? – Мартин поднялся ему навстречу из глубокого кресла, радушно улыбаясь. Кронберга он встретил крепким рукопожатием, как старого друга, хотя отношения между ними, аккуратно поддерживаемые с обеих сторон на протяжении последних шести лет, носили скорее характер приятелей по службе, один из которых стал начальником, но не считает нужным обозначать это или подчеркивать, - Заходи, садись. Опять опоздал, негодяй такой!
- Время течет, сам понимаешь, - ответил Кронберг старой вассермейстерской шуткой, которую Мартин принял с понимающим смешком, - Явился, как только смог. Что-то срочное?
Мартин махнул рукой.
- Если бы было срочное, я бы вызвал тебя в партийную контору. Нет, дело такое… неспешное. Вина?
Кронберг принял наполненный бокал. Мартин пил исключительно красное вино, к которому, как он уверял, пристрастился еще в шестнадцатом году во Франции. Кронберг был безразличен к вину, но созерцание жидкости, мягко переливающейся в прозрачной полости бокала, всегда его успокаивало. Можно представить, что это заключенное в хрусталь багрово-красное море, на поверхности которого тоже гуляют волны, а глубины непроглядны и таинственны.
Слушая Мартина, Кронберг пил вино крошечными глотками, больше смачивая губы. По счастью, вникать в смысл пространного монолога Мартина необходимости не было – тот любил долгие пространные вступления, предпочитая, по его словам, сперва настроиться на волну собеседника, а потом уже переходить к делу. Поэтому Кронберг рассеянно кивал и вертел в руках бокал. Из всего, сказанного Мартином, ничего нового или интригующего он пока не узнал.
Страна в руинах. Инфляция скачет, как взбесившаяся гадюка. Грядущие Олимпийские игры в Париже, несомненно, принесут Германии очередные унижения – вшивые лягушатники даже не удосужились пригласить германскую команду. Гинденбург, кажется, всерьез надеется стать рейхспрезидентом. Представляешь, этот старый индюк!.. Зато, если слухи не врут, на родину собирается вернуться фон Лютвиц. Славно он задал этим проклятым социалистам в двадцатом… Они, конечно, скалятся, но времена переменились, старик, сам понимаешь…
Политические новости Мартин пересказывал с презрительно-благодушной улыбкой, в такие минуты в нем как никогда ощущался не старый фронтовик, а партийная фигура. Наблюдая за тем, как он пьет вино и говорит, Кронберг подумал о том, как меняет людей мелочь вроде партийного значка. Казалось бы, капля металла на лацкане, похожая на след голубиного помета. Но как она преображает человека!
Свой собственный значок он надевал редко. Не стыдился, но предпочитал обходиться без него, цепляя только по торжественным поводам или собираясь фотографироваться на партийных съездах, до которых не был большим охотником.
«Партия магильеров в отставке», как со смехом именовал ее Мартин, уже не была детской игрушкой, как в самом начале, после войны, когда они только затеяли всю эту историю. Она стала политической силой, пока не очень заметной на общем фоне, но Кронберг привык оценивать силу течения, пусть даже оно неразличимо на поверхности воды. И с каждым годом он все сильнее убеждался в том, что течение, в котором оказался после войны он сам, способно занести куда-то очень далеко.
С Мартином он этими соображениями не делился – едва ли отставной фойрмейстер поймет аллюзию. Интересно, с чем сравнивал партию сам Мартин? С искрой, из которой вот-вот вспыхнет пламя?..
- Ты тяжело поработал последние несколько месяцев, - сказал Мартин, серьезнея и подливая себе еще вина. Кажется, вступительная часть закончилась, - Кое-кто наверху решил, что тебе нужен отдых.
Кронберг насторожился. Слишком уж вкрадчиво Мартин произнес эти слова.
- Отдых? – переспросил он, - Ты имеешь в виду, мне предоставлен внеочередной отпуск?
- Да, именно это я и имею в виду. Нельзя же постоянно работать, мой дорогой! Мы уже не молоды с тобой, надо учиться с уважением относиться к собственному здоровью.
- Честно говоря, даже не знаю, как его использовать.
- В городе невозможно нормально отдохнуть, особенно в таком беспокойном и шумном, как Берлин. Нет, города совершенно исключены. Тебе нужна перемена обстановки и поменьше людей вокруг. Чистый воздух, прозрачное небо над головой, все прочее в этом духе.
Кронберг всегда считал себя убежденным горожанином, но тут не возразил, позволив течению Мартину продолжать ткать свои извилистые петли.
- Не имею ничего против загородного курорта. Куда в этот раз? Эберсвальде? Кёнигштайн?
Мартин улыбнулся.
- Ни к чему тебе эта глухомань. Ты же, мой дорогой, урожденный вассермейстер, повелитель воды. Я думаю, морской курорт подойдет тебе больше всего.
- Морской курорт, отлично. Есть какие-то конкретные предположения?
- Хайлигендамма. Это в Бад-Доберан. Думаю, партия может позволить тебе неделю отдохнуть на морском берегу и отрешиться от суетности Берлина. Он, кажется, делается все более и более мрачен с каждым годом. Что скажешь?
Кронберг вспомнил неприветливое Балтийское море. Всегда прохладное, всегда тяжелое, сонное, как прооперированный тяжелораненый, отходящий после наркоза.
- Предпочитаю французские курорты, - осторожно сказал он, - Может, Ривьера?.. Там сейчас должно быть весьма славно.
Мартин покачал головой. Так убежденно, что сразу делалось ясно – спора не последует.
- Извини, старик, но в этот раз ты будешь отдыхать в Хайлигендамме. Что такого? Прелестное место. Белый город! Отличный отель, между прочим, я сам там останавливался в прошлом году. Как его… «Виндфлюхтер». Немного помпезно, но в лучших традициях старой империи. Все к твоим услугам. Ты, кажется, все еще холост?..
- Да, - подтвердил Кронберг, - Партия сэкономит на одном билете.
- Может, подруга?..
- На данный момент в штате не числится.
- Жаль, - Мартин искренне огорчился, - Парой было бы удачнее. Маскировка изящнее. Знаешь, как это бывает… Уставший партийный чиновник с пассией, непродолжительный роман на морском берегу…
- Ничего не могу поделать, Мартин. Придется мне ехать одному.
- Еще вина?
- Нет, не стоит.
- Хорошо, - Мартин откинулся в кресле, забарабанил пальцами по подлокотнику, - Билеты на поезд уже заказаны. Поедешь первым классом, конечно. Ах да, выезд через два дня, в среду. Извини, не мог предупредить тебя заранее.
- Ничего страшного. Я привык к разъездам, и вещи собирать недолго. Фронтовая привычка.
- Хорошо. Ладно, так даже проще.
Мартин подобрался, мгновенно сделавшись из расслабленно-небрежного собранным и внимательным. Глаза прищурились, и даже шелковое одеяние перестало выглядеть так нелепо, под ним даже как будто проступили крепкие мышцы. Подобные перемены были Кронбергу знакомы. И предвещали они только одно. Наконец-то начиналась работа. Настоящая работа.
- Кто? – прямо спросил он.
Мартин удовлетворенно кивнул, словно ждал этого вопроса.
- Держи.
Из кожаной папки с тиснением, лежавшей на кофейном столике, Мартин ловко извлек небольшую фотокарточку, взглянул на нее, усмехнулся, и передал Кронбергу. Кронберг принял маленький картонный листок и, еще не повернув его к себе матовой поверхностью, понял, что не обнаружит там чарующего пейзажа Шварцвальда, разлива Рейна весной или какого-нибудь древнего собора. Фотокарточки, хранящие тепло рук Мартина, были особенного свойства.
Всегда особенного.
С этой на Кронберга глядел незнакомый мужчина лет сорока с небольшим. Короткие волосы с уже заметными залысинами, массивный крепкий лоб, вытянутое лицо с несоразмерно узким подбородком. Наверняка, упрямец и пылкий оратор, есть что-то такое в беспокойном взгляде, который угадывается даже в неподвижном изображении.
- Кто он? – спросил Кронберг.
- Не имеет значения, - Мартин отпил вино и, судя по движению челюсти, стал гонять его языком во рту. Кронберг ощутил циркуляцию жидкости в его ротовой полости. И едва подавил искушение загнать это вино Мартину в носоглотку, заставив закашляться.
- Если ты думаешь, что меня возьмут, и я расколюсь на допросе…
Мартин замахал руками, чуть не пролив вино из бокала на отличный ковер.
- Не подумай, что я тебе не доверяю. Ты работаешь чисто. Всегда очень чисто. Ни полиция, ни ищейки Гинденбурга даже не думают глядеть в твою сторону. Ты вне подозрений, мой дорогой. Просто мне показалось, что имя – лишнее. Нам, старым воякам, не стоит слишком глубоко лезть в политику. Там, на войне, мы убивали людей, видя только их лица, не зная ни имен, ни воззрений. Чужое лицо уже было мишенью, и имен мы не спрашивали.
- Мы не на войне, - сказал Кронберг безразлично. Порция безразличности была щедрее, чем напиток в стакане. И даже лед был отмерян в равных пропорциях.
В глубине роскошных апартаментов Мартина он видел зеркало в богатой раме, и отразившихся в них людей – тяжелого коренастого толстяка в багровом шелковом халате с кистями, развалившегося в кресле с бокалом в руке, и худого строгого господина лет пятидесяти с подкрашенными волосами и тонкими ухоженными усами. Господин этот сидел в кресле вытянувшись, как жердь, и даже гражданский, хорошего сукна, костюм не мог скрыть его военной выправки и напряженной позы.
Господин в костюме выглядел уставшим и нервным. Это ему ужасно не понравилось.
- Ошибаешься, приятель, мы на войне, - Мартин негромко рыгнул и потер краем бокала нос, - Если стихает шум канонады, это не значит, что война закончилась. Это значит, что обслуга подтаскивает к пушкам новые снаряды. Наша война еще не закончилась. Просто пушки на время замолчали… Но будь уверен, мы их еще услышим. И скорее всего, довольно скоро. Мы все еще на войне. Дело в том, что война сместилась с нейтральных газетных полос в глубокие политические траншеи и дипломатические блиндажи. Раньше мы воевали за клочок земли, теперь – за голоса избирателей и финансовые источники. Ничего, в сущности, не изменилось. И, в отличие от войны кайзера, свою войну мы ведем куда как успешнее. Мы уже стали одной из ведущих политических сил во всей Германии. В этом году Гинденбурга нам не свалить, но помяни мое слово, на следующих выборах мы возьмем свое…
Кажется, Мартин опять собирался приступить к одному из своих бесконечных монологов. Форма их постоянно менялась, но суть Кронберг давно понял. Суть эта оставалась неизменной. Менялась форма, но основные тезисы были легко узнаваемы, как знакомые до мельчайших деталей силуэты британских линкоров.
Кайзер, бросивший цвет магильерства в бессмысленную мясорубку войны, предавший своих верных слуг, на чьих плечах столько лет держалась династия. Подлые социалисты, ударившие в спину и видящие в магильерах лишь имперских псов, достойных живодерни. Французы, которые хотят выжать Германию досуха, до той степени слабости, чтоб она не могла даже протестовать против непомерных репараций. Ну и, конечно, затаившиеся коммунисты, которые пытаются улучить момент и вновь нанести смертоносный удар.
Некоторые тезисы казались Кронбергу не грозными линкорами, а смазанными низкими силуэтами подводных лодок, которые сложно различить на фоне волн, но которые, в то же время, таят в себе огромную опасность. Германию надо спасать. И сделать это сможет лишь спаянная сила, способная действовать организованно, решительно и сплоченно. Этой силы нет у социалистов, у анархистов, у Гинденбурга, даже у коммунистов. Она есть только у тех, кто с рождения привык чувствовать себя опорой государства, быть членом особой касты, скрытой в германском народе, но, в то же время, всегда державшейся наособицу. Сила поднять Германию и вести ее вперед есть только у магильеров, брошенных и преданных слуг империи. Но политическая война – особая война, тут нет атак во фронт, а стрекот газетных станков эффективнее пулеметного заграждения…
Иногда Кронбергу казалось, что море, в котором плавают идеи Мартина и его партийного руководства, гораздо глубже и опаснее, чем кажется им самим. Но, считая себя профаном в политике, он никогда не говорил этого вслух. Может, из-за этого его и считали профессионалом.
- Хватит. Я все понял, - Кронберг выставил вперед ладони, - Политика – это ваша стихия. Так ты не назовешь мне имя?
- А оно действительно тебе надо?
- Не глупи, Мартин. Ваша партийная конспирация зачастую совершенно бессмысленна. Все равно на следующий день газеты напечатают некролог в черной рамке, где будет написано, как выдающийся сын Германии нелепо погиб во время купания… Ведь будет, так?
Мартин усмехнулся. И подмигнул Кронбергу:
- Будет. Ладно, ты прав, глупо плодить секретность там, где ей не место. Его зовут Штрассер. Грегор Штрассер, если тебе это что-то скажет.
- Ничего не говорит.
- Я так и думал. Тем лучше.
- Кто он? Социалист?
- Ну что ты. Где ты видел социалистов с таким умным лицом?..
- Анархист? Коммунист?
- Снова нет. Скажем так, одно время он относился к числу наших союзников. Не очень долго, к сожалению.
- Слишком хитер?
- Слишком жаден, - вздохнул Мартин, - Некоторым союзникам это качество долго можно прощать. Но Штрассер определенно израсходовал отпущенный ему запас терпения. Одно время он помогал нам по части пропаганды и организационной работы, а его брат сейчас выпускает «Берлинскую рабочую газету».
- Редко читаю газеты.
- Не читай вовсе. Помои для свиней. Причем все, вне зависимости от названия. Так вот, с некоторых пор Штрассер решил, что наша партия недостаточно заинтересована в его услугах. Исключительно политический аспект. С тех пор, как наш старик Дрекслер поднял в рейхстаге вопрос о том, чтоб реабилитировать магильеров… Ты же понимаешь, что мы всегда зондируем почву на счет этого и осторожно продавливаем позиции. Некоторых это пугает. Большей частью это безумные старики, но есть среди них и иная публика. Из тех, что яростно противятся реставрации старых традиций. Нашему возвращению, проще говоря.
- А Штрассер? – коротко спросил Кронберг. Он терпеть не мог долгие политические беседы, в процессе которых нередко терял нить рассуждения. В отличие от Мартина, который в этой стихии ощущал себя благотворно и уверенно, как рыба в воде.
- Он решил уйти от Дрекслера. От нас. Предложить свои услуги… другим игрокам. Нашел себе достаточно влиятельного покровителя из гинденбургских птенцов, имеющего свою, весьма крепкую, партийную платформу. Судя по всему, Штрассер планирует стать нашим противником, используя накопленный политический вес и, конечно, «Берлинскую рабочую газету», - Мартин поддался вперед, опершись о подлокотники кресла, и Кронбергу на миг показалось, что под его шелковым халатом еще остались крепкие мышцы, - Его газета может стать рупором враждебной нам силы. Громить наши с Дрекслером позиции, клеймить проклятых магильеров и морочить честным людям головы. Партия считает, что это неправильно. Партия считает, тебе надо им заняться.
Кронберг убрал фотокарточку в карман. Позже он сожжет ее, как только убедится в том, что хорошо запомнил лицо.
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: Примечания