2000
Катаясь на велосипеде по Английскому саду, Глеб упал и сломал два пальца левой руки. Когда кости срослись, стало ясно, что один палец действует по-прежнему, а второй – нет. То есть он тоже действовал, но не вполне. Для музыканта недостаточно. Счастье в этот раз от него отвернулось. Нелепая случайность отняла у него всё: звездный статус, звездные гонорары, но главное – смысл жизни, который он теперь находил в своих выступлениях. Майер устраивал для него врачебные консультации, но там не говорилось ничего внятного. И хотя он призывал Глеба не раскисать, утверждая, что всё поправимо, с течением времени это произносилось всё с меньшей убежденностью. В один из дней, когда Глеб сказал, что вертикальный взлет окончился вертикальным падением, Майер пробормотал что-то протестующее, но не возразил. И это стало для Глеба ударом. Он понял, что, несмотря на осознание пришедшей беды, твердо верил в умение своего продюсера решать любые проблемы. Это умение, как оказалось, имело свои границы. Впервые в жизни у Глеба началась депрессия. Он сорвал развешенные Катей по стенам афиши своих выступлений, выбросил собранную ею коллекцию газетных отзывов и отвез Майеру его гитару. Глеб избавлялся от всего, что напоминало о ярком отрезке его жизни. На робкий вопрос Кати, чем он хотел бы теперь заниматься, последовал короткий ответ: ничем. Бурные эмоции быстро утомляют, особенно при отсутствии сил. Истерический период Глебовой депрессии сменился полной апатией. Он стал много спать. Как когда-то, в непростые годы отрочества, по утрам ему не хотелось вставать, и он держал глаза закрытыми так долго, как только это было возможно. Катя скрипела дверями и стучала ящиками, но Глеб знал, что, пока глаза его закрыты, она не станет его беспокоить. После завтрака ложился с книгой на диван и, прочитав пару-тройку страниц, снова засыпал. Несколько оживлялся лишь к вечеру, когда они с Катей за ужином смотрели детективы. Новые фильмы Глеба не увлекали – он любил немецкие сериалы шестидесятых-семидесятых годов. В них действовали мудрые усталые комиссары, обликом напоминавшие мосфильмовских секретарей обкома, и добро всегда побеждало зло. Так Глеб открывал для себя иную Германию, о которой прежде ничего не знал. В этой стране со скрипом открывались те же фанерные шкафы, что стояли в коммуналке его детства. В распахнутых окнах курили двойники дяди Коли, а стоптанная до дыр обувь регулярно сдавалась в ремонт. В один из киновечеров раздался телефонный звонок. Глеб, который давно уже не подходил к телефону, не изменил себе и на этот раз. Не подошла и Катя, поскольку получила на этот счет строгое указание от мужа. Но телефон звонил и звонил, и Катя все-таки подошла. Звонил Федор. Поздоровавшись, попросил к телефону сына. Спросил, как у Глеба дела. Получив короткий ответ (нормально), Федор сказал: дiд помирає. Мефодий лежал в одной из киевских больниц. Что-то у него было с кровью. Щось недобре, уточнил Федор. Як хочеш попрощатися, приїжджай. Приеду, сказал Глеб. Ему стало страшно, что Мефодия больше не будет. Дед давно был слаб, и Глеб уже не помнил, когда говорил с ним в последний раз, но само существование Мефодия вносило в его душу покой. Глеб знал, что есть по меньшей мере один человек, который за него ежедневно молится. А теперь вот его не будет. На следующий день Глеб вылетел в Киев. Катя забронировала ему гостиницу возле больницы – это было хорошим объяснением того, почему он остановился не у отца. Бросив вещи в номере, Глеб прошелся до больницы пешком. Вдыхал душистое киевское лето. Таким его делали клумбы у больничного корпуса. Они напоминали Глебу о детстве. Чернобривцы, анютины глазки, табак (он-то по преимуществу и благоухал), растрепанная барышня. Деда Глеб нашел слабым телом, но крепким духом и настроенным на беседу. Состояние своего здоровья дед предпочел не обсуждать – сразу перешел к жизни Глеба. Тот отделался общими фразами, но Мефодий безошибочно почувствовал неблагополучие. Попросил внука быть откровенным, как это всегда было в их отношениях, и Глеб понял, что на самом деле этого приглашения ждал. Если в чьем-то слове он сейчас и нуждался, то в дедовом. Рассказывая о свалившейся на него беде, Глеб испытывал стыд за свою слабость, но одновременно – облегчение. Выслушав внука, Мефодий взял его ладонь и долго ее рассматривал. Хвилююся не за пальцi твої, а за безсмертну душу. Не впадай, Глiбе, у вiдчай. Глеб (колеблясь): не знаю, как это объяснить… Вот, скажем, в моей жизни всегда было развитие. Ну, словно передо мной раскатывали великолепный ковер. И вдруг он кончился, понимаешь? Я стою, и неясно, что делать. Совершенно неясно. Какой смысл в этом стоянии? Мефодий (перейдя на русский): ты исходишь из того, что по ковру можно двигаться только вперед. Но это не так. Развитие – это разворачивание чего-то свитого. Этого самого ковра. Вот он кончился, ты стоишь и смотришь вперед. А за спиной у тебя тканые узоры – ходи по ним сколько хочешь. Глеб: так ведь идти в этом случае можно только назад, из сегодня во вчера. Какой в этом движении смысл? Мефодий: с точки зрения вечности нет ни времени, ни направления. Так что жизнь – это не момент настоящего, а все прожитые тобой моменты. Глеб: ты говоришь о настоящем и прошлом, но молчишь о будущем – так, будто его нет. Мефодий: а его действительно нет. Ни в один из моментов. Потому что оно приходит только в виде настоящего и очень, поверь, отличается от наших представлений о нем. Будущее – это свалка фантазий. Или – еще хуже – утопий: для их воплощения жертвуют настоящим. Всё нежизнеспособное отправляют в будущее. Глеб: но человеку свойственно стремиться в будущее. Мефодий: лучше бы этот человек стремился в настоящее. Вошла процедурная сестра и попросила Глеба подождать в коридоре. Он вышел. Двинулся в другой конец коридора, стараясь попадать ногами в клетки линолеума. Остановился. Как, в сущности, было бестактно говорить с умирающим о будущем. Даже если будущего нет. Вернувшись в палату, постарался сменить тему. Рассказал анекдот о русских и украинцах, получилось не смешно. Чтобы прервать затянувшееся молчание, сказал, что иногда и сам не знает, русский он или украинец. Хотя знал, конечно, с самого детства. Ти – це ти, Мефодий опять перешел на украинский. Як то спiвають: людина – як дерево, вона звiдси i бiльше нiде… Прощаясь, Глеб (он выговорил это с трудом) попросил деда поскорее выздоравливать. Мефодий обещал стараться. Он понимал, что внук не хочет говорить о смерти, а Глеб знал, что дед это понимает. Испытывал жгучий стыд за слова, за тон, за неспособность пройти с дедом несколько шагов, отделявших его, деда, жизнь от смерти. Так было уже, когда умирала бабушка, и ничто не изменилось. В самолете, прильнув к иллюминатору, Глеб вспомнил слова деда о будущем. Думал обо всех, кто размещал там свои мечты. Мать – о Брисбене, Бергамот – о славе, Франц-Петер – о маленькой Даниэле. Принесло ли им это счастье? Стюардесса подала Глебу апельсиновый сок. Наконец-то что-то позитивное… Возвращая стакан, спросил: о чем вы мечтаете? О благополучном приземлении, господин Яновски. Глеб сказал ей, что мечта ее сбудется, и она воспрянула духом. Что важно: у него есть Катя и их любовь, это – в настоящем. И настоящее. Через месяц Майер договорился об операции в Израиле. Еще через два месяца Глеб приступил к репетициям.