1996–1997
Жизнь в коллегиуме постепенно потеряла свою новизну и стала привычной. Настолько привычной, что перестала ощущаться как жизнь. Стала похожей на воспоминания, в которых есть и хорошее, и плохое, но всё – прожитое. И этим не удивишь. Из всех окружавших Глеба и Катю способность удивлять сохранял лишь Франц-Петер. Он регулярно появлялся на вечерних лекциях и смотрел на докладчиков немигающим взглядом того, чьи убеждения тверды, пусть и не бесспорны. Франц-Петер внимательно слушал выступления на сложнейшие богословские темы, но вопросы его были просты и предельно конкретны. Одну из докладчиц он спросил, за что распяли Христа, а главное – почему Он воскрес? Та ответила, что это, несомненно, ключевые вопросы, но тем и ограничилась. Другому докладчику вольнослушатель сообщил, что его мать умерла два года назад, и спросил, где она сейчас. Ответ оказался настолько расплывчатым, что его не понял не только Франц-Петер, но и бóльшая часть аудитории. Впрочем, отдельные разочарования не могли повлиять на его преданность науке, и богословские заседания он продолжал посещать. Слушал самозабвенно, отчего под носом у него всегда блестело. На процессе познания это никак не сказывалось, но другому важному увлечению Франца-Петера – его слабости к поцелуям – очень даже мешало. Девушки коллегиума с ним целоваться не хотели. Когда же объятия Франца-Петера застигали их врасплох, они возмущенно кричали: Оh, diese feuchten Küsse! Замужних женщин он не целовал, что позволяло ему навещать Яновских и с чистой совестью есть у них пирожные. Надо сказать, что Франц-Петер был едва ли не единственным, с кем Глеб и Катя делили трапезу, потому что от общих завтраков и обедов они уже давно отказались. Если в отношении обедов случались еще исключения, то завтракали только дома. Утром невероятно трудно с кем-то разговаривать. Невозможно произнести элементарное Guten Morgen. Глеба и Катю начала охватывать усталость. Условия, в которых они жили, были хорошими – лучшими, пожалуй, за всю их совместную жизнь. Они и сами толком не сказали бы, что именно их угнетало, но тяжесть определенно чувствовали. Становилось всё яснее, что усталость приходит не только от переизбытка усилий. Она возникает и от неподвижности. Преодоление неподвижности Яновскими началось в той же точке, в которой она изначально возникла. Этой точкой (если уместно так говорить о высокой и полной даме) стала галеристка Анна Кессель. Все минувшие годы она нередко приглашала Глеба и Катю на вечера в своей галерее. На вечерах Глеб, по просьбе Анны, играл на гитаре и даже получал за это небольшой гонорар. Глеб любил эти выступления. Они его ни к чему не обязывали, он по своему обыкновению спокойно играл и гудел, не особо заботясь о производимом впечатлении. Первое время Анна просила его не очень-то гудеть (это казалось ей делом необычным), но гостям гудение нравилось, и она оставила Глеба в покое. Пусть, решила, гудит. На одном из таких журфиксов присутствовал продюсер Штефан Майер, который, в отличие от других гостей, занятых разговорами, весь вечер внимательно слушал игру Глеба. Когда все уже расходились, он попросил Анну познакомить его с Глебом. По-моему, он неплохо играет, сказала Анна, и Майер кивнул. Правда, гудит немного, добавила галеристка, чтобы не захваливать музыканта. Гудит он феноменально, пробормотал Майер. Никогда еще не слышал, чтобы голос так удивительно входил в резонанс с инструментом. Я всегда находила, что в его гудении что-то есть, сказала Анна, представляя Глеба Майеру. Продюсер дал Глебу визитную карточку и пригласил на следующий день в свой офис. С гитарой, спросил Глеб. Немец бросил короткий взгляд на Глебову гитару: нет, не нужно. Гитара Ленинградского завода музыкальных инструментов (Глеб подавил улыбку) ему, видите ли, не понравилась. Когда Глеб приехал в офис Майера, тот без лишних слов подошел к шкафу красного дерева и открыл его. Внутри зажглись лампы. В их лучах блестела закрепленная на специальных держателях гитара. Отщелкнув их, Майер извлек гитару из шкафа: Хосе Рамирес, гитарный Страдивари. Протянул Глебу: сыграйте. И Глеб заиграл. Одну за другой он исполнял вещи классического гитарного репертуара – Таррегу, Джулиани, Сора. А негитарную классику вы играете, спросил Майер. Глеб сыграл разученные еще в школе фрагмент из Волшебной флейты (в переложении для гитары Сора) и Фугу из Сонаты соль минор (переложение Тарреги). Он играл и наслаждался инструментом. Как он звучал! Благоухал. Раскрывался, как букет благородного вина… Вокал, негромко произнес Майер. Что, переспросил Глеб. Майер смотрел куда-то в окно. То, что вы называете гудением. Майеру был тут же предъявлен вокал. A bocca chiusa, скомандовал продюсер, что по-итальянски обозначает пение с закрытым ртом. Глеб запел, как просили. По лицу Майера было совершенно непонятно, нравилось ли ему пение с закрытым ртом. Видимо, не очень, потому что через некоторое время он сказал: а теперь разомкните губы. Глеб разомкнул, но, как выяснилось, слишком. Вы не у зубного (обнажились идеальные зубы Майера), не надо так широко. Когда Глеб был уже готов к тому, что разочарованный Майер с ним попрощается, тот заговорил. Произносимое продюсером так не соответствовало утомленному выражению его лица, что в первый момент Глеб подумал, что ослышался. Майер назвал Глеба выдающимся исполнителем и свою задачу видел в том, чтобы дать его таланту раскрыться. Сила Глеба не в сверхъестественных технике и слухе (ничего такого у него нет), а в умопомрачительной симфонии голоса и инструмента. Она – следствие особой энергии Глеба, которую при желании можно назвать даром. Где и как исполнитель наткнулся на богатейший энергетический пласт, Майер не знал, да его это и не интересовало. Главное, что ему были видны громадные запасы этого пласта и характер энергетических потоков. Глеб, как человек умный, держался настороже. Полуулыбка на его лице свидетельствовала о готовности признать всё сказанное стебом – при первых же признаках такого разоблачения со стороны Майера. Но признаков не поступало. Более того, Майер подробно описывал особенности потоков энергии, якобы изливающихся из Глеба. В них не чувствовалось тонкости, и они не были связаны с музыкальным интеллектуализмом (условные Дебюсси, Стравинский, Шнитке) – тем феерическим фонтаном, который своей виртуозностью энергию дробит. Нет, это были мощные волны, накрывавшие с головой. По словам Майера, волны подобного рода могли оседлать лишь такие испытанные серфингисты, как Бах, Моцарт, Бетховен и Чайковский. Если угодно – автор Адажио Альбинони. Эта компания направит энергию будущей звезды по верному руслу. Вы хотите, чтобы я играл популярную классику, удивился Глеб, но это же… банально. Майер строго посмотрел на него. Вот как? Так ведь все главные истины банальны, только от этого они не перестают быть истинами. Банальный материал, сыгранный небанально, – что может быть лучше? Этих ребят надо исполнять как в первый раз… Ну, дав, конечно же, понять, что знаете: до вас это уже играли. С их стороны – укорененность, с вашей – полет. Вот когда огромное укорененное дерево взлетает ввысь – это и есть искусство. Вы видели, как буря выворачивает деревья с корнем? Майер не ждал ответа: а я видел. Вы, наверное, полагаете, что они взмывают как ракета (ничего такого Глеб не полагал)? Нет, они медленно поднимаются в воздух, будто их вытаскивают краном. Вращаются вокруг своей оси. Раскинув руки, Майер тоже вращался. Напоминал медведя на ярмарке. И поднимаются всё выше, выше – это сказочное зрелище… Майер взлетел немного и теперь оставался на своей небольшой высоте. Вот этой мощи вы должны достичь! Я оплачу консультации у профессоров консерватории (гитара, вокал), но по большому счету они вас могут только испортить. Так что слушайте их вполуха и стремитесь только вверх. Они не поймут вашего гудения, но дадут полезные советы по технике исполнения. Всё (он опустился). Нет, не всё… Эту гитару я передаю вам во временное пользование. Не отказывайтесь (Глеб не отказывался), мы оба заинтересованы в результате. Просто берегите ее, вот и всё. Она, конечно, застрахована, но мне было бы жаль ее потерять. Я видел, на какой лопате вы играете, – так мы не покорим мир. Вот теперь – всё. Начинаю работать над вашим первым концертом.