Книга: Время колоть лед
Назад: Глава 30. Время
Дальше: Источники иллюстраций

Глава 31. Признаки жизни

На ростовский рейс еще не объявили посадку. А про хабаровский повторяют: задерживается на час, на два и, наконец, на три часа. Не могу сообразить, почему эта информация кажется мне важной. Я лечу в родной Ростов впервые за долгое время. Но не к своим родителям. А к маме и папе друга своего детства Кирилла Серебренникова. Не поболтать и не в гости: записывать интервью для фильма о том, как и почему начались обыски и аресты по “театральному делу” и как так вышло, что Серебренников уже несколько месяцев находится под домашним арестом. Я долго не хотела этот фильм снимать, а потом поняла: никуда не деться, об этом деле надо рассказывать. И рассказывать так, чтобы вся абсурдность ситуации стала понятна не только близким друзьям, уверенным в его порядочности, но и другим людям, возможно, никогда не бывавшим в его театре, не смотревшим его фильмы, услышавшим обо всем по телевизору и повторившим, вслед за бойким корреспондентом, “вор должен сидеть в тюрьме”.
Я точно знаю, что мама Кирилла интервью мне не даст, не сможет: она несколько недель лежит без сознания.
Я пытаюсь выстроить в голове план разговора с отцом Серебренникова. Как спрашивать о происходящем отстраненно? Как подготовиться к вопросам, которые он будет задавать мне? Ведь наверняка будет спрашивать: какие перспективы у дела его сына, что вообще происходит в Москве, как им с матерью жить дальше и, главное, – за что это всё, почему, зачем и когда кончится.
Я сижу у выхода на посадку, осоловело гляжу на паркующиеся у гейтов и отъезжающие на взлетку самолеты и ем мороженое. И в очередной раз слышу про хабаровский рейс, который задерживается, а его пассажирам предлагают получить талоны на закуски и горячие напитки. Куда они летят, думаю я, кто их встречает там, в Хабаровске, где уже ночь и никого не предупредишь, что самолет опаздывает? А когда все встречающие проснутся, самолет, вероятно, будет в воздухе и, значит, точно никого не предупредишь.
От скуки представляю пассажиров задерживающегося самолета: допустим, мама с детьми летит проведать свою маму, бабушку этих детей, – двое их или трое; бабушка ждет внуков и никак не может уснуть, наготовила полный холодильник всего, что они, скорее всего, откажутся есть, а она лежит без сна и перебирает в голове все истории, что должна рассказать внукам, все места, куда их поведет: театры, аттракционы, зоопарк. В Хабаровске есть зоопарк? Подросших внуков будут показывать знакомым и родственникам, а мама, предположим, отправится на встречу выпускников, где будет поправлять прическу, рассказывая землякам о жизни в Москве, и искать в толпе немного располневших, с пробивающейся сединой сверстников длинношеего мальчика, с которым целовалась на выпускном. Или не целовалась, а он – целовался с другой, потому-то она и уехала в Москву. Я придумываю еще одного пассажира: двадцатилетний влюбленный, летит в Хабаровск впервые; оттуда родом его девушка; они познакомились, допустим, на концерте, месяца три переписывались, отважно сражаясь с разницей во времени, а теперь вот должны встретиться, он волнуется из-за задержки рейса, и каждая минута кажется ему смертельным промедлением: а вдруг она разлюбила, а вдруг эта поездка всё испортит, а вдруг они вообще всё это себе придумали, и как только встретятся в зале прилета, магия исчезнет. И вот он приходит в буфет и выпивает сто граммов для храбрости. Рейс откладывают еще на час – он выпивает снова. Каким он долетит? Или, например, хирург из Москвы, его позвали в Хабаровск на трудную операцию…
Звонит телефон. Это Чулпан: “Представляешь, наш рейс уже третий раз откладывают”. – “Куда ты летишь?” – “В Хабаровск”. – “Ты где?” – “В аэропорту”. Мы в одном терминале, и у нас куча времени. Встречаемся в “Пельменной”, и я рассказываю ей про всех пассажиров рейса, которых придумала. О том, что это вообще-то она летит в Хабаровск, я забыла. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

 

ХАМАТОВА: У меня творческий вечер, потом, надеюсь, встреча с губернатором по фондовской программе трансплантаций в регионах, а еще мы хотим сотрудничать с региональным минздравом…
ГОРДЕЕВА: Ты говоришь как политик о графике встреч в деловой поездке.
ХАМАТОВА: В каком-то смысле так и есть. Я смирилась с тем, что эти встречи – часть моих обязанностей. Потому что люди, которые всем управляют, особенно в регионах, готовы встречаться только со мной, значит, мне надо с ними ужинать, беседовать, договариваться. Я уже по этому поводу не напрягаюсь, я просто это делаю.
ГОРДЕЕВА: Можешь вспомнить первого политика, у которого ты что-то просила?
ХАМАТОВА: Это две тысячи шестой год. И это – сейчас, Катя, в такое даже трудно поверить, – время, когда благотворительное пожертвование нельзя было сделать с помощью кредитной карточки: можно было или наличными принести в фонд, или бросить в кэш-бокс на какой-то акции. Или идти в отделение Сбербанка и заполнять квитанцию с диким количеством цифр и непонятных аббревиатур. Понятно, что первый человек, которому пришла в голову фантастическая идея всё это изменить, была Галя Чаликова. Она строго сказала: “Тебе надо встретиться с Сурковым”. Я не сразу поняла, кто такой Сурков, почему мне надо встречаться именно с ним. Но Галечка быстренько со своим особенным нажимом объяснила, что он из администрации президента и “очень влиятельный человек”.
ГОРДЕЕВА: Речь о Владиславе Суркове, в то время заместителе руководителя администрации президента, которого называют “серый кардинал”?
ХАМАТОВА: Ну, это ваши журналистские примечания. А тогда Галечка сказала: “Надо, чтобы ты попросила Суркова поменять закон в Центробанке, он может. У меня все бумажечки готовы, нужно просто с ним поговорить”. Каким-то кружным путем мы договорились о встрече с Сурковым. И это был мой второй в жизни поход в Кремль: во время первого я получала детскую Госпремию за “Дневник Анны Франк”. Прямо перед входом в ворота Спасской башни я встретилась с Олей Журавской, которая примчалась по булыжникам Красной площади на огромных каблуках, опаздывала, но вручила мне те самые “бумажечки” – документы от Чаликовой. Я их хватаю и, дрожа, прохожу контроль, меня ведут по коридорам и заводят в кабинет, где я немедленно успокаиваюсь, потому что на стене в кабинете Суркова висит портрет Джона Леннона.
ГОРДЕЕВА: Про этот кабинет разные люди рассказывают, что там висит портрет Бродского, Че Гевары, Тупака Шакура, Высоцкого, Солженицына… И вот для тебя – Джона Леннона.
ХАМАТОВА: Может быть. Неважно. Даже если он перевесил портрет к моему приходу – что это меняет? Первое, что Сурков говорит мне, когда я вхожу в кабинет, буквально вместо “здравствуйте”: “Я очень не люблю театр”.
ГОРДЕЕВА: Интересно, что спустя несколько лет он напишет пьесу “Околоноля”, которую поставит в театре Табакова Кирилл Серебренников. Но в две тысячи шестом еще ничто не предвещает ни постановки, ни уж тем более ареста Кирилла.
ХАМАТОВА: Так вот, Владислав Сурков мне говорит: “Я не люблю театр, не люблю общаться с артистами”. Я это проглотила, поскольку у меня в ту пору – примерно ноль опыта общения с людьми из власти. Проглотила и стала объяснять ему ситуацию: есть люди, которые готовы помогать, есть кредитные карточки, на которых у этих людей хранятся деньги. “Но возможности перевести фонду деньги с карточек у людей нет. Нужно как-то помочь нам изменить этот закон”, – закончила я, предполагая, что сейчас Сурков обрисует сложный, длинный и извилистый путь решения этой проблемы. На что Сурков поднимает трубку своего внутреннего телефона и прямо при мне звонит в Центробанк самому главному человеку, не помню его фамилии…
ГОРДЕЕВА: Игнатьев. Председатель правления.
ХАМАТОВА: Наверное. Звонит и говорит, что есть проблема и надо бы ее решить. Кладет трубку и обращается ко мне: “Всё. Проблема решена. Возвращайтесь к себе в театр”. И всё действительно решилось в одну секунду! Недели через две у нас был концерт “Подари жизнь” в “Современнике”, и я бегала по фойе театра и от радости орала, как ненормальная: “Дорогие друзья! У нас появилась возможность платить кредитными картами! Вот здесь стоит терминал. Пожалуйста!” А Дина на меня шикала: “Не ори ты, не ори, все и так хорошо тебя слышат”.
ГОРДЕЕВА: Хотелось бы знать, какой процент времени, отведенного нам на нашу единственную жизнь, мы занимаемся “не своим делом”? Если посчитать суммарно время, которое ты провела – и еще проведешь – в чиновничьих кабинетах, то, может, тебе было бы правильнее оставить театр и кино и стать, допустим, министром социального развития или советником президента по правам человека?
ХАМАТОВА: Мне однажды было сделано предложение стать детским омбудсменом. И я несколько дней над этим предложением довольно серьезно раздумывала – и поняла, что не справлюсь. Я продержусь максимум часа полтора… Хорошо, два с половиной дня, неделю, но или я сдохну там, или меня вышвырнут.
Потому что чиновничий мир не соответствует ни моим понятиям о добре и зле, ни моему темпераменту, ни моим представлениям о долге, совести и элементарной порядочности. Я вынуждена была бы каждое мгновение идти на компромисс с собой, выкручивать себе руки, затыкать рот и не выдержала бы, сказала всё, что я думаю. Если бы дотерпела. Боюсь, у меня бы не хватило сил долго терпеть.
Но сейчас это уже разговор не по существу. Три года назад я подумывала о возможности работать внутри системы. А теперь – и думать не смогу: после истории с Кириллом, когда я своими глазами увидела, на что эта система способна. А я – не та личность, которая сможет систему перебороть. И точно не та, которая сможет с ней ужиться.
Раз ты задаешь мне этот вопрос, то и я тебя спрошу: уверена, ты могла бы руководить службой информации или отделом документального кино на каком-то большом государственном телеканале, ты могла бы и телеканалом руководить, я тебя знаю. Но вот мы сидим в аэропорту, ты летишь снимать фильм про Серебренникова, который еще больше отдалит тебя от возможности работать на большой государственной должности. Ты же сама этот выбор делаешь?
ГОРДЕЕВА: И да и нет. Разумеется, в первом порыве я скажу: “Нет, я бы сейчас ни за что не стала работать на федеральном телевидении. Потому что участвовать во вранье и манипуляциях, которыми гостелевидение теперь занимается, унизительно и аморально”. Но по здравом размышлении я прекрасно понимаю: когда отказываюсь я, когда отказываются все те, в чьем профессионализме я не сомневаюсь, как не сомневаюсь и в порядочности, когда мы бойкотируем эту, несомненно огромную, возможность разговаривать с людьми своей страны, какие претензии мы можем предъявить тем, кто разговаривает? Разговаривает – и внушает идеи псевдопатриотизма, озлобленности, уверенности, что весь мир против нас, а у нас в стране всё хорошо: никаких политических заключенных, проблем со здравоохранением, никаких пыток, никакой коррупции, ничего такого, о чем стоило бы говорить. Так, мелкие перегибы на местах.
Выходит, что, выбирая внутреннюю свободу, я лишаю себя возможности и права бороться за свободу в широком смысле слова. Эта дилемма – бороться с несправедливым устройством мира публично, на улицах и баррикадах, или соглашаться сотрудничать с системой и менять ее изнутри – эта дилемма в нашем поколении не решена. Точнее, мы чаще всего решаем ее так: вот – мой маленький мир, я в нем делаю что могу, чего не смогу – не сделаю, но что-то всё равно поменяю. Чем дальше, тем меньше такая стратегия работает. Однажды придется встать в полный рост и заговорить громким голосом, наплевав на договоренности и компромиссы. Наступит ли этот момент скоро? Не знаю. Но мне кажется, мы приближаемся к нему со значительным ускорением от одного прежде невозможного эпизода нашей жизни к другому, который тоже считали прежде невозможным. И это меня еще больше отдаляет от мысли, будто существует вариант пойти с системой на сближение, так или иначе в нее войти. Например, по возрасту и по статусу ты вполне могла бы получить – и принять! – приглашение возглавить крупный государственный театр…
ХАМАТОВА: Нет, ни в коем случае. Я не хочу и не буду соучаствовать в том, что сейчас происходит. А такое согласие, с моей точки зрения, означает соучастие. Мой выбор сегодня – насколько возможно, дистанцироваться от этой системы.
ГОРДЕЕВА: Значит, мы сами, сознательно, отказываемся от возможности систему менять. Мы не хотим вступать с ней в отношения более официальные, более обязательные, чем те, которые имеем, находясь в статусе, скажем так, волонтеров – временных, ситуативных попутчиков, людей, которые кричат во весь голос, когда случается какая-то очередная несправедливость. Но мы не хотим внедряться и брать на себя часть ответственности, жертвовать репутацией, пробовать изменить что-то изнутри. Мы хотим иметь возможность в любую минуту сказать: это они, а не мы. Мы тут ни при чем! Это пораженческая позиция. Ужасно горькая еще и потому, что уж у нас-то, казалось бы, были все карты на руках для того, чтобы по-настоящему изменить этот мир в лучшую сторону. Но большую часть своих точек входа мы уже миновали – возможности упущены.
ХАМАТОВА: Что ты имеешь в виду?
ГОРДЕЕВА: То, как странно распорядилось наше поколение своими возможностями. Нам было дано столько, сколько не было дано никому: прежде всего – свобода; затем – отсутствие глобальных войн и необходимость в них участвовать; мы не были вынуждены бороться за свою жизнь, нам была подарена возможность жить и каждый день видеть новое. Но из пионеров-героев мы сделались креативным классом, меньшинством, чьи идеалы и надежды не разделяет и четверть страны. Есть странное и неприятное ощущение, что мы лишние: на военных парадах, где все, включая младенцев, одеты в полевую форму, на госмитингах, где все слаженным хором орут очередную спущенную сверху невнятицу, на “прямых линиях” с президентом, где все радостно рапортуют о том, как им хорошо живется и как они готовы своими руками задушить всех врагов нашей родины, на патриотических утренниках, где поют песни про обаму-обезьяну, на заседаниях в Госдуме и так далее. Был момент, когда мы попытались говорить с большим количеством людей на своем языке, объяснить что-то про те идеалы и ценности, в которое мы верим, но ничего не вышло. И мы остались сами с собой.
ХАМАТОВА: Там, где мы остались, – огромное количество работы, свое непаханое поле, в котором ты, Катя, можешь проявить себя намного эффективней, чем в борьбе с явлениями, которые не в состоянии постичь. Ты не можешь переменить точку зрения восьмидесяти шести процентов населения и тех, кто им помогает в их точке зрения укрепиться. Но ты можешь, закрыв глаза на их взгляды, оставаться рядом и помогать.
ГОРДЕЕВА: Несовершенство мира и идеалы, исповедуемые большинством, связаны напрямую.
ХАМАТОВА: Я всё-таки считаю, что это два отдельных мира. Мы не сможем сейчас ни влезть в политику, ни удержаться в ней на каких-то руководящих должностях. Потому что, конечно, никто там не руководствуется соображениями общего блага. Но я уверена, это просто такой исторический момент: пройдет десять, двадцать, а может, и сто лет – и система лжи и коррупции сама себя пожрет. Она не имеет будущего.
ГОРДЕЕВА: Но мы не проживем с тобой сто лет. А уже сейчас, чтобы не подставлять себя, наш фонд, скажем, не участвует в конкурсе на президентские гранты, не берет у государства деньги. Потому что мы хорошо знаем, что в России бывает с людьми, которые берут государственные деньги. И как в одну минуту ты из “всероссийской святой” можешь превратиться во врага народа. То, что мы миримся с таким положением дел, и то, что мы перед ним беспомощны, я и называю поражением. Поражением нашего поколения. У нас был блестящий старт в виде Перестройки. И – бесславный конец неучастия ни в чем, ни одной внушающей доверия политической карьеры, ни одного прорыва на том поле, куда, по исторической логике, мы должны были прийти.
ХАМАТОВА: Ты считаешь, что нам не дал туда пойти кто-то конкретный?
ГОРДЕЕВА: История виляла, не давая нам фактически никакого шанса. Такое ощущение, что вслед за шестидесятилетними, стоящими теперь у власти, сразу придут двадцатилетние, совсем новое поколение. Нас же никогда особо не спрашивали, а мы не проявляли инициативу, что довольно-таки несправедливо, имея в виду те обещания, которые метала перед нами судьба. В результате наши самые продуктивные годы, годы расцвета, пришлись на путинскую стабильность. Мы в нее, как в крышку задраенного люка, потыкались и разошлись по домам, плакать.
ХАМАТОВА: Мы могли переменить что-то только вместе. Но вместе не получилось: бесконечные бойкоты, нерукопожатность, ковыряние в моральном облике и расколы за расколами: артисты, журналисты, режиссеры, интеллектуалы, писатели, все те, кого мы обобщаем словом “интеллигенция”, никогда за эти годы не были едины. Так мы всё и просрали. Это довольно очевидно. Точка невозврата пройдена. И не надо по этому поводу так уж кусать локти. Нет, надо бы, конечно… Только это бесполезно.
ГОРДЕЕВА: Получается, что точка пересечения с той Россией, взглядов которой мы не разделяем, – это только фонд, больница.
ХАМАТОВА: Знаешь, когда я сидела на этом долгом суде по делу Кирилла, а напротив меня стояла приставша, та самая, которая чуть не выгнала меня за улыбку, я смотрела на нее и не думала о том, что однажды увижу ее в театре, зрительном зале, в кино или, не дай бог, в больнице.
Я не знаю, где она росла и почему пришла работать в суд (может, это семейная традиция – быть судебным приставом), но она не может даже вообразить ситуацию, в которой не она находится в позиции силы. Если б она могла хотя бы на миг представить себя беспомощной, всё было бы уже не так драматично. Или если б она могла себе представить, что ее ребенок вдруг вырастет начитанным и пытливым, захочет пойти в умный театр, но идти ему уже будет некуда; это же почти такая же трагедия, как и болезнь? Вот к чему страна пришла за последние двадцать лет, причем шла весьма целенаправленно: управлять образованным народом не получается, это слишком сложно, зато есть старый проверенный способ – направить оболваненных людей маршем в ту сторону, в которую им указывает лидер. Так удобно. Так давно повелось в нашей стране.
Но приставша об этом не думает, Катя. Она запрещает мне улыбаться. Но главное, что я тебе скажу, – она же тоже из нашего поколения. Мы и с ней, и с судьей, который каждый раз блеклым голосом зачитывает под копирку написанные приговоры, ровесники. И если соединить нас с ними – только тогда картина нашей страны будет более-менее понятной. Без них не существует нас, а нас не будет без них. И эта парность тоже не новость.
ГОРДЕЕВА: В итоге все оказываются несвободны.
ХАМАТОВА: А ты – свободна?
ГОРДЕЕВА: Я не верю в абсолютную свободу. Всегда есть что-то, что тебя останавливает: родители, дети, обязательства. Про себя я свободна в том смысле, что я всё еще могу сказать “нет”. Встать и уйти. Ты – свободна?
ХАМАТОВА: В том смысле, о котором ты говоришь, да. Я – свободна.

 

Ледяной дождь идет на убыль. Громкоговоритель объявляет посадку на наши рейсы. Идем молча. “Представляешь, я провела в аэропорту уже девять часов”. Оказывается, ранним утром Чулпан прилетела из Баку. Пересадка в Хабаровск должна была занять не более двух часов, но непогода разрушила весь план. В Баку снимали картину The bra (“Лифчик”). Почти притчу, придуманную режиссером Файтом Хелмером, о машинисте узкоколейки, который утром ведет поезд в одну сторону между стиснувшимися вдоль рельсов домами бедняков, а вечером – обратно. По пути поезд срывает белье, что жители ночью повесили сушиться. По вечерам, вернувшись из рейса, машинист ищет хозяев потерявшегося белья. У каждой простыни, трусов, рубашки или носочка своя история. Почти как у пассажиров опаздывающих рейсов аэропорта Шереметьево. Однажды машинист находит лифчик. И никак не может найти хозяйку. Машиниста поезда узкоколейки играет Мики Манойлович, а его помощника Дени Лаван, они с Чулпан уже играли вместе в фильме “Тувалу”. Чулпан – хозяйка лифчика. А снимал “Тувалу” тот же Файт Хелмер. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

 

ГОРДЕЕВА: На каком языке вы говорите в кадре? У тебя много текста?
ХАМАТОВА: У меня его нет. Там ни у кого нет текста – такой фильм, притча. Без слов. Эти съемки, признаться, – большая авантюра. Файт нашел в Баку место, которое почти точно соответствует сценарию: узенькая улочка, дома вплотную друг к другу, с балкона напротив, перегнувшись, можно что-то передать соседу. Между ними – узкоколейка. Всё как будто специально для нашей картины. Продюсеры решили обратиться к правительству Азербайджана с просьбой помочь в съемках; власти сперва радостно согласились, а потом стали предлагать: ой, а давайте мы перенесем действие из этих трущоб в наши фешенебельные районы, зачем снимать нищету, ну и так далее.
А Файт уже раззадорился, и мы начали снимать втихаря: на шухере стояли мальчишки, режиссер командовал “Мотор!”, мы запускались: мотор, поезд идет, мы играем, операторы бегают и снимают. Но как только подъезжает полиция, оборудование мгновенно прячется, и все изображают из себя мирно прогуливающихся туристов. Правда, потом в Азербайджане снимать нам стало так опасно, что группа переехала в Грузию. Мы столько хохотали, столько дурачились, давно такого не было! И Дени, и Мики, и Файт – люди, живущие исключительно в мире творчества, и съемки для меня были – будто побег в другой мир. На несколько дней.

 

Чулпан исчезает в темноте телетрапа. Иду к своему. Внезапно соображаю, что она так и не сказала, каким образом выяснилось, кто хозяйка лифчика. Звоню: “А как он понял, что лифчик – ее?” – “Очень просто. По трусам. Они сушились на веревке, которая тянулась из ее окна”.
В мире хелмеровской притчи у жителей трущоб, теснящихся вокруг смыслообразующей узкоколейки, мог быть только один комплект белья. И это делало рифмы судьбы простыми и понятными: трусы к лифчику, человек – к человеку, поколение – ко времени, жизнь – к истории.
“Ты правда хочешь свести всю эту книжку к рифме лифчика с трусами и так закончить?” – Чулпан отрывается от монитора и смотрит растерянно. Мы сидим на кухне целую ночь, пытаясь расстаться с книгой: поставить точку и считать эту историю завершенной. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

 

ГОРДЕЕВА: Это метафора. Мне кажется, сколько бы мы ни сокрушались о том, в каких обстоятельствах живем, переменить их нам не под силу. Можно их описать, отрефлексировать, зафиксировать, наконец.
ХАМАТОВА: Ну, это то, ради чего мы с тобой все эти разговоры и затеяли.
ГОРДЕЕВА: Совершенно верно.
ХАМАТОВА: Но мы себя как поколение так и не определили. Мы – кто? Мы – какие?
ГОРДЕЕВА: Из одного следует другое, Чулпан. Можно ли говорить о нас как о людях, приехавших из разных российских городов в Москву, окрыленных Перестройкой и открывшимися возможностями, верящих в себя, в профессию, в свою страну, а потом с разбегу ударившихся головой о бетонную стену новой реальности, в которой ничего из того, во что мы верили и на что надеялись, просто нет?
ХАМАТОВА: Наверное, можно. Но так часто бывает с поколениями: обманутые надежды…
ГОРДЕЕВА: Думаю, например, от шестидесятников нас отличает полное и окончательное осознание своей травмы. Поколение “оттепели” до последнего надеялось изменить мир. Поколение “заморозков” – то есть наше – на это даже не рассчитывает. Хотя мы всё еще держимся за возможность – назови это надеждой – изменить что-то вокруг себя. И не дать никому эти маленькие, близкие, очевидные перемены отобрать и присвоить. Не знаю, сколько мы еще выстоим, но ни в какую “оттепель” не верю: этот лед не растопить.
ХАМАТОВА: Мы живем в эпоху замороженных надежд и как будто остановившегося для любых прогрессивных перемен времени; надежды, что это переменится, конечно, мало. Но это отнюдь не значит, Катя, что надо опустить руки и ничего не делать, позволив льду подобраться к нам, дать себя парализовать. Позволять такое бессмысленно и даже преступно, я считаю. Нельзя останавливаться, надо пытаться сделать всё, что мы пока еще можем: не тает лед – значит колоть! Не весь. Ну хоть вокруг себя. Иначе жизнь потеряет смысл.

 

Мы выключаем на кухне свет: утро. За окном в предрассветной мгле, стуча ломами в унисон, невидимые друг другу, но хорошо слышные нам, двигаются навстречу наступающему дню дворники. Они колют лед ритмично и сдержанно. С той свойственной часто повторяющимся механическим действиям обреченностью, которая в итоге делает жизнь осмысленнее. Разбиваясь под ударами, лед хоть и не таял, но отступал, освобождая место черной замороженной земле. Утром по ней можно будет идти: по земле идти, не по льду. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА
Назад: Глава 30. Время
Дальше: Источники иллюстраций

imalPeS
Что из этого вытекает? --- И что бы мы делали без вашей великолепной идеи карта гугол, проиндексировать сайт и площадь треугольника найти радио джем фм слушать онлайн
freezakDus
Я согласен со всем выше сказанным. Давайте обсудим этот вопрос. Здесь или в PM. --- Извиняюсь, но мне нужно совсем другое. Кто еще, что может подсказать? накрутчик лайков, e raskrutka и как накрутить подписчиков и лайки в инстаграме накрутка лайков вконтакте без регистрации онлайн
postcutthTof
Полезная мысль --- Большое спасибо. новое порно смотреть, смотреть порно 365 а также Тонны отборного видео японское порно смотреть
bubbcoldzed
Я думаю, что Вы допускаете ошибку. Пишите мне в PM, обсудим. --- не нравится такое саратов досуг м, вк досуг саратов или проститутки саратова ленинский район досуг саратов