Книга: Время колоть лед
Назад: Глава 7. Москва
Дальше: Глава 9. Параллельные прямые

Глава 8. Вареный осьминог

В апреле 2009 года меня чуть не назначили министром озеленения сицилийского города Салеми. На Сицилии бушевала весна и расцветала культурная революция: губернатором крошечного Салеми назначили Витторио Згарби, бывшего министра культуры Италии, искусствоведа, лево-либерала и эксцентрика. Згарби немедленно привез в Салеми картину Караваджо (одну), миланского ресторатора (одного) и пиарщика-концептуалиста (тоже одного). И обнародовал множество планов по возрождению Салеми и превращению этого далекого от всего на свете, включая море, захолустья в туристическую Мекку.
Помимо мафии, десятилетиями державшей Салеми в черном теле, у реформатора Згарби был еще один враг: разруха. В 1968 году страшное землетрясение стерло с лица Земли больше половины города. Часть домов исчезла, другая за полвека забвения поросла быльем, населилась кошками и уныньем, став совершенно непригодной для жизни и неподъемно дорогой для восстановления. Патронаж ЮНЕСКО руинам никак не помогал.
Жизнь ушла из Салеми: сперва город оплакивал погибших, а потом, не в силах справиться с нанесенной землетрясением ссадиной, стал беднеть и пустеть.
Тогда-то и появился Витторио Згарби, напористый энтузиаст из Милана. Он населил арабо-норманнский замок Салеми креативной молодежью и прямо с исторического балкона объявил граду и миру о начале программы по возрождению города. Программа называлась “Дом за ОДИН евро”.
Идея Згарби была простой и симпатичной: продать тяготившие город исторические развалюхи XII–XV веков всем желающим. За один евро. С обязательством когда-нибудь восстановить приобретенное имущество за свой счет. Згарби без устали мотался по свету, рассказывая о своей гениальной идее тем, чье имя в списке покупателей могло бы как следует прославить проект. Благодаря его усердию, первыми владельцами салеминской недвижимости стали Мадонна, Боно, Криштиану Роналду, Моуринью и Брэд Питт. Их именами были оклеены самые отчаянные развалюхи. В Салеми потянулись журналисты. Предполагалось, что за ними подтянутся туристы и потенциальные покупатели.
О Згарби, Салеми и проекте “Дом за один евро” я узнала от знатока всего итальянского журналиста Валерия Панюшкина. И примчалась снимать фильм для передачи “Профессия – репортер”, в которой работала на российском телеканале НТВ.

 

Происходящее в Салеми было похоже на девелоперский бум. Я взяла интервью у губернатора Згарби, во время которого он и назначил меня министром озеленения будущего “города счастья”. А потом отвел за локоть от телекамер и доверительно сообщил: “На Сицилии – самом красивом из самых красивых мест Италии – вообще очень недорогая недвижимость. Если с нашим проектом что-то пойдет не так, ты всегда можешь найти здесь место для жизни по очень приличной цене. Не переставай мечтать”. Я дрогнула. И тоже вложила свой евро в суперпроект Згарби.
О покупке я рассказала вечером в телефонном разговоре своей подруге Чулпан Хаматовой. И слово в слово передала зажигательную речь мэра. “Как интересно”, – отозвалась Чулпан. И надолго замолчала. Она так часто делает. Раньше я считала, что прерывается связь. Но потом поняла: такое молчание значит, что Чулпан думает. Минуты через три она сказала: “А мне тоже купи?..” И я купила. Так на двух поросших полынью и бурьяном развалинах появились желтые стикеры со сделанными черным фломастером надписями Katerina и Chulpan. И припиской 1 euro é gia pagato.
Звезда политика Згарби закатилась так же стремительно, как и взошла. То ли сицилийская мафия не разделяла принципы “открытого города”, то ли сам Згарби, быстро загоревшись, быстро и охладел к своему проекту; проект “Дом за один евро” захирел, так и не обретя никакого законного юридического статуса. Наши с Чулпан исторические развалины остались всё теми же историческими развалинами. Разве что желтые стикеры с именами (хоть какое-то свидетельство о собственности) отклеились, черный фломастер расплылся.
Но мы-то мысленно уже жили на Сицилии.
“Ладно, – сказала Чулпан таким летним вечером, когда уже ясно, что осень совсем скоро и деться от нее никуда не выйдет. – Он точно сказал тебе, что там недорого?” – “Точно”, – кивнула я. “А вот как бы было здорово, знаешь, если бы мы смогли там жить все вместе. Это был бы наш дом”. “Наш” она почти пропела. Я представила. Чулпан заговорила еще медленнее: “Мы бы смогли туда приезжать все вместе, болтать или молчать, петь песни, рисовать, на море ездить. Представляешь, сидим там, разговариваем о чем хотим с утра до вечера. И все счастливы. Практически коммуна”.
Под коммуной имелись в виду то ли правление, то ли попечительский совет фонда “Подари жизнь” – все мы, уже давно сменившие прежний круг общения на тех, кто вовлечен в благотворительность, в жизни и судьбы заболевших детей и их родителей, в попытки переменить ситуацию, в которой шансы на спасение пропорциональны средствам, имеющимся у семьи заболевшего, а больше никому ни до чего нет дела; в мечты врачей и новые научные технологии, о которых они нам рассказывают так, будто действительно верят, что мы в этом уже что-то понимаем.
Стать совладельцами дома счастья на Сицилии тут же решили профессор Алексей Масчан и профессор Михаил Масчан, журналист Валерий Панюшкин, артист Артур Смольянинов, биолог Екатерина Чистякова и фотограф Ольга Павлова. Кажется, кто-то еще.
Но выбирать дом отправили нас с Чулпан.
Какая-то из забытых взбалмошным Згарби помощниц связала меня по электронной почте с русской женщиной Светланой, решившей то ли продать, то ли сдать нам дом в “живописном сердце острова”, так было написано в письме. И мы поехали.
Запутавшись в поворотах и опаздывая на самолет, я оставила свое водительское удостоверение в машине на парковке у Шереметьево. Вспомнила, когда самолет уже взлетал. “Не переживай, у меня есть права”, – легко сказала Чулпан, и я расслабилась. Тем более что брать машину предстояло только в Палермо, а туда нам надо было лететь лишь на следующий день. Из Рима.
В Риме, правда, выяснилось, что, покупая билеты, я немного напутала: наш рейс из Рима до Палермо был назначен накануне нашего же прилета в Рим. То есть вчера улетел. “Не переживай, – сказала Чулпан, – мы сейчас что-нибудь придумаем”. И я перестала переживать.
В аэропорту Рима мы выстояли огромную очередь и втридорога купили правильные билеты до Палермо. На завтра. Расстраиваться было глупо. И мы отправились гулять: от вокзала Термини до встроенной, почти врытой по прихоти Микеланджело в термы Диоклетиана церкви Santa Maria degli Angeli, розовой и веселой, прохладной в жару и нежной в холод. Внутри никого. Сидим на скамейке у алтаря и смотрим, как солнце играет цветными стеклами витража под потолком. Вдруг слышу рядом с собой, прямо у самого уха шепот:
Сверни с проезжей части в полу-
слепой проулок и, войдя
в костел, пустой об эту пору,
сядь на скамью и, погодя,
в ушную раковину Бога,
закрытую для шума дня,
шепни всего четыре слога:
– “Прости меня”.
Кажется, в этот момент я впервые поняла эти стихи. Чулпан не наслаждается произведенным эффектом. Она отвернулась и опять смотрит на разноцветный витраж. И, теперь уже нараспев, не мне, а куда-то дальше и выше, обращается: “…четыре слога: «Прости меня». Представляешь, как мало на самом деле усилий: четыре слога. И как трудно. Такой совершенный подвиг…”
Она не заканчивает. Бросает предложение на середине. Она так часто делает. Мы выходим из Santa Maria degli Angeli, прорываемся наверх, через автостоянки и пиццерии к пьяцца Барберини, к Тритону с потемневшей от многовекового сидения в холодной воде задницей, потом чуть правее – к пчеле того же, что и Тритон, автора, потом – на несколько минут – в волнующую странников капуцинскую церковь, полную благородных черепов (это если умолчать о восхитительных Гвидо Рени и Караваджо с Доминикино), потом еще вверх, туда, где Виа Венето делает плавный поворот, цепляясь за блестящее прошлое. Мы бредем, замедляя шаг. Озираемся на прежде знаменитые, а теперь поникшие и пустые гостиничные дворцы и пьем вино на террасе видавшего виды ресторана, стены которого облеплены черно-белыми снимками римской богемы сорокалетней давности, сделанными на этом же месте, прямо у этих столиков.
“А почему они гуляли именно здесь?” – спрашивает Чулпан.
Потому что внизу на площади Барберини кинотеатр, где устраивали премьеры. И они выходили оттуда, окруженные толпой поклонников, и шли праздновать.
“И совсем не боялись журналистов”, – произносит Чулпан. И мы молчим. Понятно, что примерно с той поры и начался век, в который журналистов стали избегать.
Поеденные влагой и временем фотографии Федерико Феллини и Анны Маньяни, Микеланджело Антониони и Моники Витти, Кларка Гейбла, Софи Лорен, Мика Джаггера и еще какого-то выдающегося американца, чье лицо съела забравшаяся под стекло витрины плесень, оставив любопытному взгляду только идеально сидящий костюм. Мы рассматриваем их, пытаясь понять, какими они были на самом деле. Действительно ли так беззаботно смеялись. Как прошел вечер, что они делали дальше. “Это такое удивительное умение, – вдруг говорит Чулпан, разглядывая фотографию великих киношников, гурьбой поднимающихся по Виа Венето полвека назад, – радоваться чужим успехам”.
Мы поднимаемся выше, чем они остановились на черно-белых фотографиях. Небольшой крюк на виллу Боргезе. До белоснежной двери музея и сразу свернуть. “Если войдем внутрь, – говорит Чулпан, – пропадем, застрянем!”. Мы не входим, сворачиваем налево, скатываемся по парковой дорожке вниз, к безупречной Пьяцца-дель-Пополо с ее неизменными, спрятанными в углу простецкой церкви Санта-Мария-дель-Пополо двумя восхитительными полотнами Караваджо. А потом по одной из улиц трезубца – в гостиницу. Оттуда утром, едва проснувшись, через Пьяцца-дель– Оролоджио и приходящую в себя после ночного кутежа таверну “Джулио, передай мне масло”, которую уже четверть века держит хитрый Рикардо, перепрыгиваем скучную Виа Витторио и оказываемся на утреннем рынке Кампо-деи-Фьоре. И опять – на вокзал, ныряя в улицы, выныривая на площадях, останавливаясь запить всё это кофе.
В аэропорт мы входим прогулочным шагом абсолютно счастливых римлянок. И оказываемся перед закрытой стойкой регистрации нашего рейса. Мы забыли про время.
“Ничего, – говорит Чулпан, – может быть, есть и другие билеты?” И мы бежим. В кассу, где за оставшиеся несколько билетов на последний сегодняшний рейс до Палермо насмерть воюют три десятка итальянцев. Как мне объяснить им, что со мной артистка, у которой всего два дня, а на третий – спектакль? И если мы сейчас не улетим на Сицилию, то “дома счастья” у нас, наверное, и не будет никогда.
Так быстро и уверенно я никогда не говорила по-итальянски. Потратив часть денег, предназначавшихся на залог за дом, мы купили билеты на самолет, улетающий через час. Он улетал из другого терминала.
На стойке регистрации обнаружилось, что, окрыленные покупкой, мы забыли паспорта прямо на кассе. И мы побежали. Обратно. Навстречу нам несся сотрудник ALITALIA: “Я подумал, если вы действительно летите за мечтой, надо помочь”. И мы полетели.
Уже в самолете выяснилось, что водительское удостоверение Чулпан исчерпало свой срок годности три месяца назад. “Но мы же попробуем договориться? – предположила Чулпан. – Должен быть какой-то знак, что всё не зря”.
В пункте проката автомобилей аэропорта Палермо нас встретили семь стоек проката машин с разными названиями. Мы обошли шесть: унижаясь и умоляя, обманывая и заискивая. Отвечавшие за выдачу автомобилей женщины не поверили ни единому слову. А одна, когда я пыталась сказать, что срок окончания действия прав – это не срок окончания действия прав, а дата последнего экзамена, отрезала: “Это смешно”.
В окошке седьмой компании сидел парень. “Постарайся сейчас поверить в то, что у нас получится, верь в то, что ты говоришь. Но главное, ни на секунду не останавливайся”, – учила меня Чулпан. Я говорила со скоростью пятидесяти пяти слов в минуту. Чулпан смотрела на паренька долгим мягким взглядом. Он уже принял ее просроченные права, уже подобрал нам машину. Он уже протягивал ключ… И тут стерва за стойкой напротив сделала ему знак: покачала головой. И он решил пересмотреть документы.
В “живописное сердце острова” мы добирались на такси. Хозяйка дома мечты Светлана ждала нас на заправке у стратегического поворота к (возможно, в будущем нашей) недвижимости. На Светлане были большие темные очки в золотой оправе. Медицинским образом измененная линия рта позволяла ей улыбаться примерно до ушей, обнажая самые дальние, однако ж безупречно белые зубы. В разговоре Светлана безупречными зубами немного прищелкивала, а также прицокивала кроваво-красными ногтями по автомобильному рулю. “Немного похожа на крокодила, да?” – успела шепнуть мне Чулпан, прежде чем Светлана взяла слово.
“Я вижу, вы не замужем, – строго посмотрела она на нас в зеркало заднего вида, – так вот, у меня есть тут один благородный человек, с титулом, который бы хотел жениться на невинной девушке до двадцати. Не надо переубеждать меня. Я, конечно, не слепая. Но его мы всегда можем убедить в том, что он просто не понимает своего счастья. Почему вы не хотите попробовать? Я тогда позову его назавтра. Кстати о доме. Там будет удобно разместиться сразу нескольким семьям. До моря надо ехать на автобусе, зато какой прекрасный сад! Кстати, есть еще граф. Он просто ищет русскую жену. Я тогда тоже покажу ему ваши фотографии, мы сфотографируемся в саду, как доедем. Так?”
Тут мы доехали.
“А убежать мы хотя бы сможем?” – куда-то в воздух спросила Чулпан. А Светлана уже показывала “дом счастья”. Он оказался социальной квартирой на втором этаже блочного дома в пятидесяти километрах от моря. Крошечный помидор черри в огороде бессильно поник, видимо, оплакивая отсутствие прекрасного сада. Квартира не была похожа на дом. Но и не была похожа на квартиру. Несколько отходящих от лестницы пространств разгораживали занавески из соломы. Стоял тяжелый запах. Тут, наверное, надо признаться, что Чулпан – беременна. Срок совсем маленький. И очень тяжелый токсикоз.
“Так, к столу. Я приготовила пасту”, – воинственно заявила Светлана.
“У вас здесь комары”, – пробормотала Чулпан.
“Да нет здесь никаких комаров”, – весело сказала Светлана и размашисто шлепнула себя по щеке.
“Знаете, а мы не голодны, давайте, может быть, сразу на море?” – пролепетали мы.
“Но я готовила”, – отрезала Светлана.
Чулпан пыталась не войти в дом. А у Светланы остывала паста. All’amatriciana. Это которая с беконом, томатами и перцем. На улице было около тридцати пяти градусов жары.
Через полчаса мы выдвинулись к морю. Я плохо помню, но, кажется, Чулпан нырнула и поплыла прямо из машины. А я осталась со Светланой.
“У подруги вашей лицо знакомое. Как ее фамилия?” – спросила женщина-крокодил.
“Иванова”, – сказала я, опустив глаза.
“Точно! – обрадовалась Светлана, – я видела ее на коньках по телевизору. Фигуристка?”

 

Чулпан предложила удрать прямо по береговой линии. Но тяготили чемоданы. Через знакомых знакомых я отыскала телефон забытой помощницы афериста Згарби. Умоляя спасти нас от женщины-крокодила, написала ей так пронзительно и безнадежно, что она просто не могла не ответить. Но у ее дочери в бассейне шла тренировка. И она пообещала забрать нас “не раньше, чем через четыре часа”.
Темнело.
Мы попросили женщину-крокодила высадить нас где угодно, возле первого же кафе. Она остановилась в населенном пункте с неожиданным для здешних широт названием Мемфис. “Как ты думаешь, Фолкнер мог знать об этом месте?” – спросила Чулпан. И мы вошли в залитую неверным светом люминисцентных ламп тратторию, сильно похожую на советскую столовую. Полтора десятка сидевших внутри мужчин в черном одновременно прервали шумный разговор и застыли. Мы действительно оказались в самом сердце Сицилии: две женщины вечером в ресторане выглядели здесь недоразумением. Хозяин, не глядя, протянул короткое рукописное меню, в конце которого фломастером был объявлен вареный осьминог. Чулпан почему-то сказала: “Вообще осьминога очень трудно приготовить. Его как-то специально варят в огромной кастрюле. Кажется, полдня”. Хозяин сказал, что готовить вареного осьминога и в самом деле нужно не меньше двух часов. Впрочем, его обычно заказывают только на большие торжественные ужины: это серьезное блюдо. Но мы заказали. Попросили бутылку вина и вышли за дверь.
Мы сидели на земле у задней двери безымянной мемфисской траттории. Пили вино по очереди из бутылки и курили. На безмятежном небе Сицилии одна за другой загорались веселые и бесстрашные звезды. Мы ждали подружку Згарби и вареного осьминога. И рассказывали друг другу свою жизнь.
“Однажды это станет началом какой-то книги”, – предположила я.
“Ты знаешь, – после длинной паузы ответила Чулпан, – в это никто никогда не поверит. Но записать, наверное, надо”. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

 

ГОРДЕЕВА: А ведь я тебя совсем не знала до “Подари жизнь”. Какая ты была?
ХАМАТОВА: Другая. Совершенно другая, Кать.
ГОРДЕЕВА: Звезда?
ХАМАТОВА: Актриса.
ГОРДЕЕВА: Платья-дорожки-папарацци?
ХАМАТОВА: Даже не это самое главное отличие. С одной стороны, мне с первой минуты не понравилось видеть себя на обложках, быть предметом обсуждения. Помню, как Валера Тодоровский в интервью “Московскому комсомольцу” во время съемок “Страны глухих” сказал что-то в том духе, что вот “Чулпан, которая сейчас у меня снимается, – это будущая звезда”. А я как раз прибежала в ГИТИС принимать вступительные экзамены и зашла в общественный сортир: там стояла дикая вонь, грязь, дерьма по колено и во всем этом валялся “Московский комсомолец” с Валериными словами про меня и моим портретом. Использована была уже по назначению эта газета или нет, осталось загадкой, но чувство отвращения я запомнила. Оно закрепилось на съемке с модным фотографом Владимиром Фридкесом для журнала “Вог”. Фридкес тогда был реальной фэшн-звездой. А мне было года двадцать два, только что вышла “Страна глухих”. И он обращался со мной так, что я не то что себя человеком не чувствовала, не то что артисткой, а просто, ну, какой-то функцией, предметом. И он довел меня до такого состояния, что я встала и сказала: “Я не модель, я актриса”. Фридкес обалдел. И переспросил: “Чтоооо?” Я говорю: “Либо вы меняете тон, либо я сейчас уйду со съемки”. Он сказал: “Ну и уходи”. Я повернулась и ушла. Правда, мы уже успели что-то снять, статья с фотографией вышла.
Спустя годы Фридкес перестал быть модным фотографом, стал художником современного искусства в арт-группе AEC. И как-то мы встретились с ним на выставке АЕС+F. Мы поздоровались. И вдруг он говорит: “А я помню нашу первую съемку. Я вам очень за нее благодарен. Вы мне поставили голову на место”. Представляешь? Я говорю: “Да вы что?” Он: “Да, я всё помню”.
А звездой я так и не стала, потому, видимо, что, когда начинала складываться вся эта звездная институция в России, я уже уехала в Германию. И прожила там три года, приезжая только на короткие блоки спектаклей. Вероятно, я пропустила момент вхождения в звездную актерскую тусовку. Хотя, сейчас я понимаю, мир, окружающую действительность я воспринимала очень по-актерски.
ГОРДЕЕВА: Это как?
ХАМАТОВА: Я относилась к мироустройству довольно просто: жила, не задумываясь, что могу по-настоящему участвовать в том, как всё вокруг меня устроено. Я жила в аквариуме, где важны были только мои проблемы: личные, профессиональные. А страна? Страна меня волновала постольку поскольку. Я как-то не зацикливалась на этом. Думала: вот есть такая страна, какая есть, что же поделаешь. Моя задача – развиваться в профессии и быть полезной своим детям.
ГОРДЕЕВА: Ты хочешь сказать, что восприимчивость к чужой боли, которая так отличает тебя нынешнюю от других людей, – качество, которого прежде не было?
ХАМАТОВА: Мне трудно так о себе говорить. Но одно я знаю совершенно точно: я не смотрела телевизор, не жила жизнью страны, я существовала в пространстве, надежно отгороженном шлюзами от реальной жизни с ее правдой, болью, несчастьем и радостью. Спроси ты меня тогда о больных детях, я бы не поняла вопроса. Какие больные дети? Это – не по моей части, у меня другая профессия.
ГОРДЕЕВА: По драматургии тут должно случиться какое-то потрясение.
ХАМАТОВА: Это был поступательный процесс. Вначале меня просто вывело, вынесло из тумана, в котором я пребывала, когда зимой две тысячи второго года сыну моих ближайших казанских друзей поставили диагноз “лейкоз”. Семья, конечно, впала в ступор. Мы перезванивались, переписывались, но казалось, что никакого выхода нет. Я естественным для себя тогдашней и для большинства людей того времени образом полагала, что “там”, то есть за границей, могут вылечить всё, что “здесь”, то есть в России, вылечить не могут. К тому же в Казани нашему мальчику и его родителям сказали однозначно: “Прекратите куда-то метаться и рыпаться. Вы должны готовиться к худшему”. И я к этому худшему была готова. Весь мой опыт общения с врачами призывал меня бежать от них сломя голову.
ГОРДЕЕВА: Надо же. А я выросла в состоянии абсолютного трепета перед медициной и медиками. Мне врачи спасли жизнь еще новорожденной, а потом, когда мне было около года, один одесский хирург совершил настоящее чудо и снова меня спас. Лет до двенадцати я росла, мечтая только о том, как стану детским кардиохирургом. В двенадцать пошла работать санитаркой в больницу, в отделение патологии беременных. Там меня ждал первый удар: я увидела, как в духовом шкафу, где должны были стерилизовать медицинскую ветошь, зажаривали поросенка ко Дню медработника. Но я не сдалась, и в тринадцать лет пошла в каникулы опять работать санитаркой, в отделение патологии новорожденных. Там я впервые в жизни увидела, как выглядит ребенок-отказник – ребенок, чья мама сразу после родов пишет отказ, оставляя малыша на попечение государства. Это был отдельный бокс, там лежали дети, которым нянечки, смеха ради, давали идиотские имена: Даздраперма, Пафнутий, Вилендрил и так далее. Им по часам разносили бутылочки со смесью, которые с одинаковым торопливым безразличием швыряли у изголовья. Это, наверное, самая страшная картина в моей жизни – как кричит голодный младенец, который не смог, не успел поймать ртом соску бутылки со смесью. Смесь льется рядом, а он остается голодным – не может достать.
ХАМАТОВА: Все дети были больные?
ГОРДЕЕВА: Нет. Кажется, двое младенцев с синдромом Дауна – и это, кстати, был тоже первый раз, когда я увидела ребенка с синдромом Дауна. Про одного из этих детей нянечки шептались, что он сын большого профессора из ростовского мединститута, профессор старый, и поэтому у ребенка такой диагноз, а про другого говорили, что его мама пила, короче, полный набор стереотипов. Еще у одной девочки была “заячья губа”, которая, как мы знаем, прекрасно оперируется, а остальные – всего детей было восемь или девять – просто брошенные младенцы.
С ними проводили какие-то бесконечные тренировочные манипуляции, на них студенты учились ставить катетеры. Катетеры ставили лихо – в височную венку. Чтобы ее хорошо было видно, ребенку выкручивали нос.
Причем это не делалось с какой-то особой жестокостью. Это была часть повседневной жизни. Как-то мне доверили ставить катетер одному из этих младенцев. Катетеры назывались самолетиками. Помню, я делала вид, что я тоже человек железной выдержки и не обращаю внимания на то, что младенец верещит. Я попала в вену. Знаешь, мне тогда почему-то не пришло в голову, что для того, чтобы ставить катетер, совершенно необязательно заставлять ребенка орать. Но я эту мысль не додумала. Просто обо всём увиденном написала свою первую в жизни статью в главную городскую газету. Был страшный скандал.
ХАМАТОВА: Так тебя нашло твое предназначение – журналистика.
ГОРДЕЕВА: Наверное, да. Хотя я до сих пор страшно жалею, что не стала врачом. Кстати, скандал разгорелся тогда вовсе не по поводу нарушения медицинской этики, а по поводу этих чудовищных имен. Ну и вообще, как-то у всех глаза открылись: у нас в стране, в нашем городе отказываются от младенцев. Надо же.
ХАМАТОВА: Я, скорее всего, смотрела на медицину глазами этих младенцев. Я врачей боялась. Но это, наверное, какое-то общее наше, советское, нет?
ГОРДЕЕВА: Презумпция вины больного. Я не могу это логически объяснить, но в советской медицинской системе координат ты как будто чувствовал себя виноватым в том, что заболел. И в дополнение к болезни должен был еще как-то страдать: от хамства, неудобства, боли. Так было всё устроено до тебя, так будет – потом. С этим сталкивался каждый, у кого что-то или кто-то начинал болеть.
ХАМАТОВА: Я это хорошо знаю: у меня болела спина, болела с самого детства, но к десятому классу стала болеть невыносимо. Потом выяснится, что эта боль была последствием неудачного падения, травмы позвоночника, но об этом ни я, ни мои родители не знали. И вот в десятом классе мы с мамой отправились в нескончаемый поход по врачам, точкой невозврата которого стало только что появившееся тогда в Казани ультразвуковое исследование, УЗИ. Один из первых казанских светил-узистов сказал моей маме, причем при мне, я стояла рядом: “Что вы с ней бегаете, смиритесь. У нее, видите, уже отсохла почка, она умрет”. На лице мамы не дрогнул ни один мускул. Мы вышли из кабинета и пошли к другим врачам. Спина продолжала болеть, отекали и болели ноги, что-то случилось с нервными окончаниями, и ноги перестали меня слушаться. Мы с мамой, испуганные и забитые, наконец добрались до Москвы. Высидели там очередь, и нам сказали: “Зачем вы едете в Москву, когда у вас в Казани работают все светила в этой области? И не надо здесь сходить с ума. Возвращайтесь и идите к такому-то”. Мы вернулись. Началась погоня за новым светилом, которому всё время было не до нас, некогда. И вообще не до пациентов с их вечными проблемами. В конце концов мы поймали его в лифте: это был старый советский лифт с неяркой лампой в углу. У меня до сих пор перед глазами картина, как какой-то чужой важный человек смотрит мои снимки в полумраке лифта и спокойно говорит маме: “Ну, всё ясно: в двадцать пять лет у нее отсохнут ноги. Абсолютно. Тут ничего не поделаешь – это очевидный инвалид. До свидания”. И мама опять сохраняет непроницаемое выражение лица. И мы уходим на следующий круг бесконечных унижений, поисков врачей и ожидания их под дверью, и у меня складывалось стойкое ощущение, что в медицинском мире всем на всех наплевать. Но не наплевать было маме: она продолжала таскать меня по врачам, заставляя их искать причину моей боли “методом тыка”. И всё же мы отыскали другое светило, профессора, который смотрел мои снимки уже не в лифте, а в кабинете. И оказалось, что это межпозвоночная грыжа, связанная с падением в детстве, идет воспалительный процесс, который провоцирует боль, онемение и всё остальное.
ГОРДЕЕВА: Это он принес тебе в больницу с умирающими тараканами Брука?
ХАМАТОВА: Он. И вот он сам, и все эти круги медицинского ада, через которые мы с мамой прошли, немедленно всплыли у меня перед глазами, когда заболел сын моих казанских друзей. Тогда я жила уже наполовину в России, наполовину в Германии и видела, как серьезно отличается их медицина от нашей. Я понимала, что приговор у нас – это совсем необязательно приговор в Германии, я придумала, как и у кого буду просить деньги на лечение нашего мальчика. Мне только нужен был совет, куда бежать, в какую клинику проситься. В безысходности я прибежала к самому мудрому и очень важному в моей жизни человеку, Галине Борисовне Волчек. Галина Борисовна откуда-то выудила “спасительный” телефон, по которому я немедленно стала звонить. На другом конце провода зазвучал звонкий и деловой женский голос. Галина Анатольевна.

 

Галина Анатольевна Новичкова, в то время – замдиректора НИИ детской гематологии – была уже большим ученым, но оставалась практикующим врачом и буквально не вылезала из отделения. Но я ничего этого еще, разумеется, не знаю. Единственное, что сбивает меня с намеченного пути, – это убедительность голоса моей собеседницы. Она буквально приказывает привезти нашего мальчика в Москву, в отделение общей гематологии Российской детской клинической больницы – обследовать, уточнить диагноз. Я пытаюсь вставить какие-то слова про то, что смогу отыскать денег на заграничное лечение, а она повторяет: “Разговаривать предметно о плане лечения можно только после обследования, которое необходимо провести в нашей больнице. Наши врачи вполне компетентны и в плане диагностики, и в плане лечения”. Я ее сто раз переспросила: “Вы уверены? Вы уверены, вы уверены, вы уверены?” Она сказала “Да. Я уверена”.
Но я не была уверена всё равно. И всё же назначила встречу с заведующим отделением, в котором, предположительно, будут обследовать и лечить сына моих друзей, и поехала в эту больницу. Там меня встретил человек, который показался мне то ли медбратом, то ли студентом. В лучшем случае аспирантом. С абсолютно иконописным лицом. Представляется: Михаил Александрович Масчан. Теперь я бы к этому добавила: один из лучших врачей на Земле, уже тогда – кандидат наук, который совсем скоро станет доктором наук, профессором. Но я же ничего этого не понимаю! Вот он приводит меня в ординаторскую. Усаживает перед собой и очень долго, так долго, как никогда ни один врач прежде со мной не разговаривал, расспрашивает. Я ёрзаю, нервничаю. Я же жду заведующего отделением, а не какого-то там медбрата-аспиранта. Но про себя отмечаю, что говорит он так, как может говорить только человек, бесконечно влюбленный в свою профессию, в свое дело. И попутно вежливо, спокойно, подробно рассказывает обо всех этапах предстоящего лечения. “Наверное, он будет хорошим врачом, – думаю я. А еще я думаю: – Это всё замечательно, конечно, но мы теряем время”. И я ему говорю: “Спасибо, вы мне очень помогли, Михаил Александрович. Но я все-таки хотела бы встретиться с заведующим отделением”, на что он отвечает: “Это я и есть”. И я не успеваю ни опомниться, ни извиниться, как вдруг в ординаторскую кто-то вбегает со словами: “Галечка идет!” И начинается такое движение, что мне представляется, будто сейчас придет какая-то дама, которую все побаиваются.
Но входит именно что Галечка, Галина Анатольевна Новичкова, хрупкая, маленькая, улыбчивая, с огромными лучистыми глазами. У нее не застегнутый на все пуговицы, а накинутый на плечи, распахнутый халат, она прекрасно выглядит. Она уводит меня к себе в кабинет. Разговор очень короткий, наверное, минуты полторы, по сути пересказ того, что до нее сказал Масчан, которого я приняла за медбрата. Я смотрю на эту красивую, ухоженную и страстную женщину и не очень понимаю, куда я вообще попала. И не могу поверить, что со мной разговаривает врач: просто разговаривает, как с равным.
До этого похода в РДКБ, до знакомства с Масчаном и Новичковой в моем арсенале имелось только два опыта: детский, со спиной, когда нас с мамой все посылали, и взрослый – с блатом, по которому я должна была рожать свою старшую дочь Арину. Это была история в сюрреалистическом ключе: модной артистке модные коллеги посоветовали рожать в модной клинике. Меня чуть ли не на ступенях встретил главный врач, взял под руку и повел по коридору, гордо рассказывая, что вот в этой палате у него рожала Наташа Королёва, а прямо сейчас в каждой палате лежит и рожает по звезде. “Поэтому вы пришли по адресу”, – заключает главврач. Передо мной выстроили всех нянечек, медсестер, акушерок, которые должны были вести мою беременность. И он всему этому строю сообщает: “Посмотрите, с кем вы будете работать!” Я открыла рот, чтобы представиться, но главврач меня оборвал: “Не надо, пусть догадаются сами”. Повисла угрожающая пауза, которую он прервал словами: “Ну как же вы ее не узнаете, это же наша любимая артистка: Чулпан Хакамадова”.
То, что я своими глазами вижу в РДКБ, не похоже ни на первый мой опыт, ни на второй. Это другой мир, без блата и пафоса, где живут и работают другие врачи и у них другие отношения с пациентами: они их считают людьми. И сами они – тоже люди. Осознав это, я с какой-то робостью приглашаю в конце разговора врачей в театр. Мне неудобно, но это, как мне кажется, единственное, что я могу сейчас сделать. Приглашаю в театр и ухожу, потрясенная до глубины души.
Через неделю сына моих друзей привозят в больницу, кладут в отделение, которым руководит Михаил Александрович Масчан, ставят диагноз и без всяких устрашений и паники спокойно начинают лечить. А мы с мамой мальчика вдруг чувствуем, что попали в надежные руки. Болезнь страшная, всё страшно, но есть уверенность, что здесь за него будут бороться.
А через месяц Галина Анатольевна Новичкова всё же приходит к нам в театр. По-моему, она смотрит “Мамапапасынсобака”. А после спектакля заходит к Волчек, и мы снова встречаемся. И вдруг в разговоре всплывает, что вот эти замечательные врачи планируют провести благотворительный вечер в Музее-квартире Пушкина на Арбате. Новичкова тут же, в кабинете у Волчек, предлагает мне стать ведущей концерта, а я тут же соглашаюсь. ЧУЛПАН ХАМАТОВА

 

ГОРДЕЕВА: Ты тогда в первый раз услышала словосочетание “благотворительный вечер”?
ХАМАТОВА: Да. Совершенно точно. Первый раз. Я, знаешь, наверное, даже не до конца поняла, о чем речь. Пожала плечами: “Ладно, давайте проведем, что нужно сделать?” Новичкова отвечает: “Ничего особенного от вас не требуется. Просто вы там будьте. А если вы найдете еще какого-нибудь мужчину себе в пару, еще лучше: будете по очереди объявлять музыкальные номера”. Я попросила Серёжу Гармаша. Он согласился.
И мы – до сих пор себе простить не могу, поверить не могу, что не отдавала себе отчета в том, насколько это важно, – мы просто оделись красиво и стояли на сцене часа полтора, читали стихи и объявляли номера.
ГОРДЕЕВА: Деньги собрали?
ХАМАТОВА: Все сидящие в зале, кажется, уснули еще до начала концерта. И мы не сумели их разбудить. Да и не ставили такой цели, если честно признаться. Я поняла масштаб катастрофы, лишь когда увидела, какими расстроенными уходили врачи с концерта, на котором мы ни черта не собрали. И вот тут я почувствовала свою вину.
ГОРДЕЕВА: Как актриса не доработала?
ХАМАТОВА: Почему ты смеешься? Я тогда поняла, как формально мы подошли к концерту, как велика наша вина в том, что мы не разбудили зрителей, не достучались до них. Как результат – не собрали денег. Точнее, собрали, но сумму в двадцать раз меньшую, чем требовалось. А я даже не знала, для чего, собственно, этот концерт задумывался, зачем понадобилось собирать деньги. Они нужны были на дорогой аппарат, необходимый этим замечательным неравнодушным врачам…
ГОРДЕЕВА: Речь об облучателе крови, с которого в итоге и начнется фонд “Подари жизнь”?
ХАМАТОВА: Понимаешь, расспросить про аппарат я догадалась только после концерта.
ГОРДЕЕВА: Сейчас бы всё это выглядело дико.
ХАМАТОВА: Но это была моя первая вылазка в реальность… Врачи рассказали, что этот аппарат – облучатель крови – необходим для того, чтобы кровь, предназначенная для переливания больным раком детям, была облучена, обеззаражена. Такого аппарата, объяснили врачи, сейчас в больнице нет. И мамы оставляют своих больных детей одних в палате, приклеивают пакеты с кровью себе на грудь и, постоянно покачиваясь, потому что кровь не должна остывать и застывать, едут через всю Москву в Центр рентгенорадиологии, где стоит единственный на всю страну аппарат для облучения крови. Там они сидят в очереди и ждут, когда их кровь облучат, а потом трясутся в метро – едут обратно. И мне стало мучительно стыдно.
ГОРДЕЕВА: Стыдно?
ХАМАТОВА: Именно стыдно. Что я ничего не сделала. Что мы с Серёгой ничем им не помогли, что говорили не те речи, вернее, никаких речей не говорили. Мы, в принципе, вели себя так же, как эти спавшие зрители: тупо объявляли номера и читали какие-то стишки. Вернувшись домой, я всё обдумала и поняла, что до такой степени согласиться с плохим мироустройством не могу: как можно смириться с тем, что в стране, где столько денег (а это самое начало двухтысячных, денег – море), невозможно собрать двести тысяч долларов на аппарат, который поможет огромному количеству детей. Поняла, что зло, в конечном счете, побеждает добро, что я ничего об этом прежде не знала и никак не помогала переменить положение вещей…
Получается, если бы сложилось так, что меня бы на этом концерте не было, если бы мы бы с Серёжей не просрали этот сбор и не видели отчаяния докторов, то я, быть может, жила бы себе и дальше.
Осознание того, что произошло на этом вечере, позволило моей жизни стать разноцветной. Я стала думать, что можно сделать. Потом поговорила с Диной Корзун, с которой мы подружились на съемках “Страны глухих”. И мы решили, что называется, взять реванш.

 

1 июня 2005 года на сцене театра “Современник” состоялся благотворительный концерт “Подари мне жизнь”. На нем было решено собирать средства на тот самый облучатель крови, в котором остро нуждались врачи и пациенты Российской детской клинической больницы. Фактически с этого концерта ведет свое начало фонд “Подари жизнь”. Режиссером концерта стал Кирилл Серебренников, продюсерами и ведущими – Чулпан Хаматова и Дина Корзун, а в организации помогала театральная премия “Чайка”.
Участники концерта обнародовали письмо, ставшее, по сути, жизненной программой всех тех, кто именно в это время узнал о беде, в которую попадают столкнувшиеся с онкологическим диагнозом дети и их родители. Вот его полный текст, написанный журналистом Валерием Панюшкиным:
“Мы: Александр Калягин, Олег Табаков, Чулпан Хаматова, Кирилл Серебренников, Дина Корзун, Лия Ахеджакова, Ольга Будина, Ольга Кабо, Елена Яковлева, Ольга Дроздова, Галина Петрова, Сергей Гармаш, Евдокия Германова, Мария Миронова, Амалия Мордвинова, Ирина Розанова, Евгений Миронов, Алёна Бабенко, Алексей Кравченко, Олеся Судзиловская, Александр Лазарев, Дмитрий Дюжев, Гоша Куценко, Анастасия Заворотнюк, Максим Покровский, Алексей Кортнев, Тамара Гвердцители, Алексей Айги, Лариса Рубальская, Сергей Старостин, Алексей Лундин, Денис Мацуев, Илзе Лиепа, Ирина Богушевская, Гарик Сукачев и Юрий Шевчук.
Если дети умирают от рака, то не потому, что рак неизлечим. Рак излечим. Это опасное, тяжелое, но излечимое заболевание. Просто мы не лечим детей.
Десять лет назад в России выживало 5 процентов детей, заболевших раком. В Америке и Европе тем временем выживало 70 процентов. Теперь мы обучили врачей и освоили современные технологии лечения. Сегодня в России выживают 50 процентов заболевших раком детей. А в Америке и Европе 80 процентов. Мы отстаем на 30 процентов.
Каждый год в России 5 тысяч детей заболевают раком. Из них 50 процентов – две с половиной тысячи детей – выживают благодаря современному лечению. А еще 30 процентов – полторы тысячи детей – каждый год могли бы выжить, но умирают, потому что им не хватает лекарств и оборудования, современных клиник и квалифицированных специалистов, донорского костного мозга и донорской крови. Всё это можно было бы купить за деньги.
Каждый год в России полторы тысячи детей могли бы выжить, но умирают, просто потому что у нас не хватило денег. В Беслане погибло 186 детей. Это почти десять Бесланов каждый год. Просто потому что не хватает денег на лечение.
Почему в России нет ни одного современного детского онкогематологического центра, и только три клиники делают пересадку костного мозга, а в Германии – девяносто клиник? Почему в России, где только десяти процентам детей, больных раком крови и нуждающихся в трансплантации костного мозга, делают эту тяжелую операцию, нет банка донорского костного мозга?
Почему матери больных детей, нуждающихся в ежедневном переливании облученной донорской крови, ездят из Российской детской клинической больницы – клиники Института детской гематологии – с пакетами донорской крови через всю Москву, чтоб облучать кровь?
Мы хотим рассказать, что рак излечим. Мы хотим рассказать, что организм ребенка способен выдержать тяжелое лечение, которого зачастую не может выдержать взрослый.
Мы верим, что нет на Земле человека, который отказался бы спасти полторы тысячи детей, если бы знал, что может спасти их”.
На первом концерте было собрано около трехсот тысяч долларов. Купили аппарат по облучению донорской крови. А оставшиеся сто тысяч потратили на другой аппарат, тоже очень нужный больнице, о котором врачи даже мечтать не могли.
Среди выступавших был тогдашний министр здравоохранения России Михаил Зурабов. В череде речей артистов и врачей, впервые четко, громко и уверенно говоривших о том, что детский рак излечим, Михаил Зурабов неожиданно заявил, что рак – безусловно тяжелое заболевание, сопоставимое по тяжести с гриппом, болезнями желудочно-кишечного тракта, эпидемиями. “С одной лишь разницей, – заметил Зурабов. – Рак – такая болезнь, что мы знаем: если умер отец, умрет и сын…” Что хотел сказать дальше министр, никто никогда не узнал. Зал, полный врачей, родителей и детей, буквально взорвался: зрители топали ногами и возмущенно хлопали. Оробевший министр сошел со сцены. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

 

ХАМАТОВА: А ты была на первом концерте?
ГОРДЕЕВА: Конечно.
ХАМАТОВА: Что тебе запомнилось?
ГОРДЕЕВА: Как вы стоите с Диной в дурацких платьях, в зале – полная тишина, а у меня мокрые колени, потому что на них капают слезы.
ХАМАТОВА: Получается, ты была как зритель? И это не ты для НТВ снимала концерт?
ГОРДЕЕВА: Концерт на свою камеру снимала телеведущая Оксана Пушкина, но не для НТВ, а по личной инициативе. Ни один из телеканалов концерт не снимал. Я туда тоже шла сама по себе, и у меня не было даже идеи позвать камеру. Я же работала на НТВ и понимала, что на такое никто не поедет. И мне в голову, честно говоря, вообще не пришло, что все это можно поменять: есть мир, который для телика, а есть – другой, настоящий и нормальный, который телевизору не подходит. Их невозможно объединить.
ХАМАТОВА: До концерта я звонила журналистам и Первого, и НТВ, и РТР, и всем, кого знала, и умоляла этот концерт снять и показать.
ГОРДЕЕВА: Мы с тобой не знакомы еще.
ХАМАТОВА: Нет, не знакомы. И все журналисты, которым я звоню, говорят мне: “Нет”. Я звоню Константину Львовичу Эрнсту, он отвечает: “Пусть нам напишут письмо врачи”. Я объясняю: “Они уже написали”. “Пусть напишут еще”, – говорит Константин Львович. И всё это кончается скандалом: никакие письма врачей им были не нужны. Они просто не хотели, не считали для себя важным снимать наш концерт.
ГОРДЕЕВА: Через неделю после концерта я приехала брать у тебя интервью о том, что на концерте были собраны деньги на аппарат по облучению крови. Но ты сказала: я еще обязательно буду говорить о том, что концерт не был показан по телевизору, а значит – до больных раком детей, на самом деле, нет никому никакого дела. Это две тысячи пятый год. Рак – табуированная тема.
ХАМАТОВА: Кать, понимаешь, ни до, ни после этого концерта в зале не было такого количества пришедших туда по своей воле самых главных людей страны. Главных не в смысле власти, а в смысле интеллектуального, творческого наполнения. Я сейчас вспоминаю этот зал: Владимир Познер, Олег Янковский, Саша Абдулов, Лия Меджидовна Ахеджакова, Костя Хабенский, Серёжа Гармаш, Людмила Гурченко, Инна Михайловна Чурикова, Юра Шевчук, Леша Айги, Ира Розанова откуда-то со съемок за свой счет приехала, Иосиф Кобзон, Марина Неёлова, Галина Борисовна Волчек, разумеется. Та же самая Оксана Пушкина, кажется, Елена Малышева с Первого канала. А еще политики, депутаты…
ГОРДЕЕВА: А что тебя так удивляет?
ХАМАТОВА: Сейчас приходится всех созывать, собирать, упрашивать иногда. Тогда же мы просто бросили клич – и все пришли.
ГОРДЕЕВА: Эта история тянется из девяностых. Из времени, когда те, кто давал интервью, и те, кто его брал, мыслили не то чтобы одинаково, но были равными друг другу: думали в одном направлении. Мы были одним народом, одним фронтом выступали.
ХАМАТОВА: Почему сейчас по-другому?
ГОРДЕЕВА: Может быть, потому, что мечтаем мы об одном и том же, но видим это совершенно точно по-разному. Кроме того, большинство из перечисленных тобой артистов или даже политиков не придет сегодня по своей воле, скажем, на телеканал НТВ и не станет заинтересованно разговаривать с журналистом.
ХАМАТОВА: Где ты сегодня видела заинтересованного журналиста?
ГОРДЕЕВА: Я далека от мысли защищать журналистов, но где ты видела сегодня публичного человека, который уважает того, кому дает интервью? И даже больше: уважает тех, кто это интервью будет смотреть или читать.
ХАМАТОВА: Когда, по-твоему, пропало это доверие?
ГОРДЕЕВА: Не знаю. Я часто пересматриваю интервью, которые брал Листьев, мой в каком-то смысле учитель. В них нет напора, нападок и желания загнать собеседника в угол. Но есть очевидное желание понять его и сделать понятным зрителю. Собеседник Листьеву помогает. Этот процесс взаимного движения навстречу наблюдать чрезвычайно интересно.
В том времени, о котором мы с тобой сейчас говорим, в этом самом две тысячи пятом году точка невозврата на деле уже пройдена, но мы этого еще не знаем. Разные части общества уже начали неумолимое (и необратимое) движение друг от друга, в противоположных направлениях. И именно поэтому журналистов уже не интересует то, что происходит в “хорошей” сфере жизни. Они ее, может, встречают в своей частной жизни, но в профессиональной – не видят. Телеканалы и издания навязывают зрителям оторванную от реальности повестку. Какое-то время в тренде еще будет социалка, но такая, ненастоящая, упакованная в телевизионную мишуру.
ХАМАТОВА: Думаешь, теленачальники сознательно не дали нам тогда камер?
ГОРДЕЕВА: Думаю, они и правда не поняли, что начинается нечто большое и важное, а они это упускают. Не поняли и не угадали, как впоследствии не поняли и не угадали кучу всяких важных перемен в обществе. Сейчас телевидение и люди, которые его смотрят, как мне кажется, так оторвались друг от друга, что потребуются титанические усилия, чтобы соединить их обратно.
Ну и к тому же форма, которую вы с Диной выбрали для сбора денег на облучатель крови, в две тысячи пятом году выглядела несколько вызывающей.
ХАМАТОВА: Вызывающей?!
ГОРДЕЕВА: Благотворительный концерт тогда не был обычной, принятой формой привлечения общественного внимания, Чулпан. Подобное мероприятие вызывало, скорее, осторожное сомнение в чистоте помыслов организаторов.
ХАМАТОВА: Мне это и в голову не приходило. Да и в чем вызов? Разве что в том, что концерт стал важнейшей точкой отсчета, он показал, что артисты почувствовали себя не просто гражданами, но еще и значительной частью гражданского общества страны. Режиссер Серебренников еще не в опале, но уже поставил не только “Пластилин” и “Откровенные полароидные снимки”, но и “Демона” с Меньшиковым в главной роли. Мы с Диной в две тысячи пятом – его непосредственные коллеги, а актерское братство такое крепкое, еще никто ни с кем не переругался и ни у кого даже мысли не возникает делиться на лагеря. Но, главное, ни у кого не возникает мысли отказаться! В этот момент гражданское общество, как я его себе представляю, только зарождалось. И так оно и было, судя, например, по пламенному выступлению Лии Меджидовны Ахеджаковой, которая вообще-то Пушкина должна была читать, но вместо этого произнесла страстную речь, как Гаврош на баррикадах. И было абсолютнейшее ощущение, что всё, что еще не сделано в нашей стране, что буксует и тормозит, мы в состоянии сделать сами: мы действительно можем изменить мир в лучшую сторону.
ГОРДЕЕВА: А что именно сказала Лия Меджидовна?
ХАМАТОВА: Она сказала, что наши старики и дети умирают оттого, что мы не можем их спасти. И это позор для страны. Это позор для нас. За кулисами стоял артист Саша Олешко с открытым Пушкиным – он должен был Ахеджаковой суфлировать и страшно переживал, что не увидит буквы или перепутает слова. Я стояла рядом с Сашей, чтобы помочь ему, если он таки, не дай бог, перепутает. Но до Пушкина дело так и не дошло.
Назад: Глава 7. Москва
Дальше: Глава 9. Параллельные прямые

imalPeS
Что из этого вытекает? --- И что бы мы делали без вашей великолепной идеи карта гугол, проиндексировать сайт и площадь треугольника найти радио джем фм слушать онлайн
freezakDus
Я согласен со всем выше сказанным. Давайте обсудим этот вопрос. Здесь или в PM. --- Извиняюсь, но мне нужно совсем другое. Кто еще, что может подсказать? накрутчик лайков, e raskrutka и как накрутить подписчиков и лайки в инстаграме накрутка лайков вконтакте без регистрации онлайн
postcutthTof
Полезная мысль --- Большое спасибо. новое порно смотреть, смотреть порно 365 а также Тонны отборного видео японское порно смотреть
bubbcoldzed
Я думаю, что Вы допускаете ошибку. Пишите мне в PM, обсудим. --- не нравится такое саратов досуг м, вк досуг саратов или проститутки саратова ленинский район досуг саратов