Гностики и клеветавшие на них
«Доходит до того, – пишет Ириней, жалуясь на гностиков, – что они не соглашаются ни со Священным Писанием, ни с традициями».
А почему мы должны этому удивляться, если даже комментаторы XIX века, имея в своем распоряжении лишь отрывки гностических рукописей, чтобы сопоставлять с многотомными писаниями их клеветников, были в состоянии обнаруживать подделки почти на каждой странице? Насколько же больше должны были изысканные и ученые гностики, обладая всеми преимуществами личных наблюдений и знания фактов, отдавать себе отчет о том огромном замысле обмана, который проводился в жизнь перед самыми их глазами! Зачем им обвинять Цельса за утверждение, что их религия целиком основана на умозрениях Платона, с той лишь разницей, что его доктрины намного чище и логичнее, чем их, когда мы видим, что Шпренгель семнадцатью столетиями позднее написал следующее:
«Они (христиане) не только думали открыть догмы Платона в Книгах Моисея, но, кроме того, думали, что введением платонизма в христианство они поднимут достоинство этой религии и сделают ее более популярной среди народов».
Они ввели его настолько, что платоническая философия не только была избрана в качестве основы для троицы, но даже легенды и мифические сказания, бывшие в ходу среди почитателей великого философа – так как освященный временем обычай требовал в глазах его потомства подобное аллегорическое поклонение каждому герою, достойному обожествления, – были переделаны и использованы христианами. Не отправляясь так далеко, как Индия, – разве у них не было готовой модели для «чудесного зачатия» в легенде о Периктионе, матери Платона? Распространенное предание утверждало, что это было «беспорочное зачатие» и что его отцом был бог Аполлон. Даже благовещение ангела Иосифу «во сне» христиане скопировали от сообщения Аполлона Аристону, мужу Периктионы, что ребенок, который родится у нее, – отпрыск этого бога. Точно так же про Ромула говорили, что он – сын Марса от девы Реи Сильвии.
Обычно все писатели-символисты полагают, что офиты были признаны виновными в практиковании самых безнравственных обрядов в течение своих религиозных собраний. То же самое обвинение было выдвинуто против манихейцев, карпократийцев, павловцев и альбигойцев, короче говоря, против каждой гностической секты, имевшей дерзость претендовать на право думать самой за себя. В наше время 160 сект Америки и 125 сект Англии не подвергаются так часто подобным обвинениям; времена изменились, и даже когда-то всемогущему духовенству приходится или придерживать свой язык или доказывать свои клеветнические обвинения.
Мы тщательно просмотрели труды таких авторов, как Пейн Найт, К. У. Кинг и Олохаузен, которые пишут по затронутой нами теме; мы пересмотрели объемистые тома Иринея, Тертуллиана, Созомена, Теодорета, и ни в одном из них, за исключением Епифания, мы не нашли каких-либо обвинений, основанных на свидетельствах непосредственного очевидца. «Говорят», «некоторые говорят», «мы слышали» – вот обычные и неопределенные выражения, какими пользуются церковные обвинители. Один только Епифаний, на чьи труды во всех таких случаях ссылаются, кажется, хихикает от восторга, когда берет пику наперевес. Мы вовсе не намереваемся брать под защиту секты, которые наводнили Европу в XI веке и породили самые удивительные вероисповедания; мы ограничиваемся защитой только тех христианских сект, теории которых обычно группируются под общим родовым названием гностицизма. Это те, которые появились немедленно после утверждаемого распятия и существовали до тех пор, пока почти все не были истреблены под суровым гнетом законов Константина. Величайшей их виною были их синкретические взгляды, ибо не было другого такого периода в мировой истории, когда у истины было бы еще меньше шансов на победу, чем в тем дни подделок, лжи и умышленной фальсификации фактов.
Но прежде, чем нас принудят поверить этим обвинениям, не будет ли нам позволено осведомиться, что представляют собой исторические личности их обвинителей? Начнем с вопроса о том, на каком основании Римская церковь претендует на превосходство своих доктрин над доктринами гностиков? Несомненно – на апостолической преемственности. Эта преемственность по традиции установлена непосредственно апостолом Петром. А что, если это окажется выдумкой? Ясно, что тогда вся надстройка, державшаяся на этой единственной воображаемой опоре, упадет с громадным грохотом. А когда мы проводим тщательное исследование, мы обнаруживаем, что тут от нас требуется поверить единственно слову Иринея – Иринея, который не привел ни одного веского доказательства в подтверждение своему заявлению, которое он так нагло выдвинул и который для этого прибег к бесконечным подделкам. Ни своих данных, ни своих утверждений он не подтверждает никакими доказательствами. У этой смирнской знаменитости даже не было грубой, но искренней веры Тертуллиана, ибо он противоречит сам себе на каждом шагу и поддерживает свои утверждения только острой софистикой. Хотя он, несомненно, был человеком проницательного ума и большой учености, он не боится даже, в некоторых своих утверждениях и аргументах, показаться идиотом в глазах потомства, лишь бы ему «совладать с ситуацией». Высмеиваемый и припираемый к стене на каждом шагу своими проницательными и не менее учеными противниками, гностиками, он смело прикрывается щитом слепой веры и в ответ на их безжалостную логику прибегает к мнимому преданию, которое сам же выдумал. Рибер остроумно замечает:
«Когда мы читаем его несоответствующее использование слов и предложений, мы могли бы прийти к заключению, что он – сумасшедший, если бы не знали, что он нечто другое».
Этот «святой отец» во многих примерах оказался настолько нагло лживым, что ему противоречит даже Евсевий, более осторожный, если и не более правдивый, чем он сам. Он вынужден так поступать перед лицом неопровержимого свидетельства. Так, например, Ириней утверждает, что Папий, епископ Иерополиса, был непосредственным слушателем святого Иоанна, и Евсевий вынужден показать, что Папий никогда не претендовал на это, а просто заявил, что он получил свое учение от тех, кто знал Иоанна.
По одному пункту гностики взяли верх над Иринеем. Они вынудили его, одной лишь боязнью несообразности, признать их каббалистическую доктрину искупления; не будучи в состоянии ухватить ее в ее аллегорическом значении, Ириней, совместно с христианским богословием, представил ее так, как она выглядит в ее нынешнем состоянии: «первородный грех против Адама», – учение, которое привело бы Петра в набожный ужас, если бы он еще был жив.
Следующим поборником распространения апостолической преемственности является Евсевий сам. Лучше ли слово этого армянского отца, чем слово Иринея? Давайте посмотрим, что говорят о нем наиболее компетентные критики. И прежде чем мы полностью перейдем к современным критикам, мы могли бы напомнить читателю о тех оскорбительных выражениях, с какими нападает на Евсевия Георгий Синцелл, вице-патриарх Константинопольский (VIII века), за его наглую фальсификацию египетской хронологии. Мнение Сократа, историка V века, не более лестно. Он безбоязненно обвиняет Евсевия в извращении исторических дат ради того, чтобы угодить императору Константину. В своем хронографическом труде, – прежде чем самому приступить к фальсификации синхронистических таблиц с целью придать хронологии Священных Писаний более достоверный вид, – Синцелл кроет Евсевия изысканнейшей площадной руганью. Барон Бунзен проверил справедливость, если и не оправдал пристойности, этих оскорбительных упреков. Его тщательные исследования по исправлению «Египетского хронологического перечня» Мането привели его к признанию, что епископ Кесареи по всему своему труду «в духе произвола и бессовестности принялся искажать историю».
«Евсевий, – говорит он, – является начинателем той систематической теории синхронизмов, которая так часто впоследствии калечила историю на своем прокрустовом ложе».
К этому автор труда «Интеллектуальное развитие Европы» добавляет:
«Среди тех, кто наиболее виновен в этом преступлении, должно быть отмечено имя знаменитого Евсевия, епископа Кесареи!».
Не будет ошибкой напомнить читателю, что это тот же самый Евсевий, который обвиняется в том, что он вставил в текст знаменитый параграф, касающийся Иисуса, который был таким чудесным образом найден в его время в писаниях Иосифа Флавия; до этого времени эта вставка оставалась совершенно неизвестной. Ренан в своей «Жизни Иисуса» придерживается противоположного мнения.
«Я полагаю, – говорит он, – что абзац, относящийся к Иисусу, подлинный. Он совершенно в стиле Иосифа; и если этот историк упомянул Иисуса, то именно так он должен был говорить о нем».
Прося прощения у этого выдающегося ученого, мы опять должны ему возразить. Оставляя в стороне его осторожное «если», мы только покажем, что хотя этот короткий абзац может, возможно, быть подлинным и «быть совершенно в стиле Иосифа», несколько его вводных слов являются более поздними ощутимыми подделками; и что «если» Иосиф, вообще, упомянул Христа, то не так «он должен был говорить о нем». Весь этот абзац состоит из нескольких строк и гласит:
«В то время был Иасус, “мудрый человек”, если, в конце концов, правильно называть его человеком! (άνδρα), ибо он совершал поразительные деяния и был учителем таких людей, которые внимают “истине” с удовольствием… Это был Помазанник (!!). И когда по обвинению первых людей среди нас он был осужден Пилатом на крест, те, кто любил его, не переставали любить его. Ибо он показался им на третий день живым, и боговдохновленные пророки рассказывали это и многие другие чудеса о нем».
Этот абзац (из шестнадцати строк в оригинале) заключает в себе два недвусмысленных утверждения и одну оговорку. Последняя выражена следующим предложением: «Если, в конце концов, правильно называть его человеком». Недвусмысленные утверждения заключаются в словах «это был ПОМАЗАННИК» и в том, что Иисус «показался им на третий день живым». История представляет нам Иосифа как цельного, бескомпромиссного, упрямого, ортодоксального еврея, хотя и он писал для «язычников». Будет правильно обратить внимание, в какое ложное положение эти выражения поставили бы истинного правоверного еврея, если бы они действительно исходили от него. Их «Мессию» ждали тогда и ждут до сих пор. Мессия есть Помазанник и наоборот. И Иосифу вкладывают в уста слова, которыми он признает, что «первые люди» среди них обвинили и распяли на кресте своего Мессию и Помазанника!! Нет надобности далее комментировать такую несообразную нелепость даже тогда, когда ее поддерживает такой зрелый ученый, как Ренан.
Что же касается принадлежащего к отцам церкви смутьяна Тертуллиана, которого де Мюссе прославляет в компании с другими полубогами, – он рассматривается Реусом, Бауром и Швейглером в совсем другом свете. Недостоверность сообщаемого и неточность Тертуллиана часто очевидны, говорит автор «Сверхъестественной религии». Рей характеризует его христианство как «âpre, оскорбительное, грубое, жестокое». Оно без набожности, без милосердия, иногда даже без верности, когда он оказывается перед оппозицией.
«Если, – замечает этот автор, – во втором веке все партии, за исключением некоторых гностиков, были нетерпимы, то Тертуллиан был самый нетерпимый изо всех!»
Труд, начатый первыми отцами, был завершен поверхностным Августином. Его сверхтрансцендентальные размышления о Троице; его воображаемые диалоги с Отцом, Сыном и Святым Духом, и разоблачения, и завуалированные намеки на своих бывших собратьев манихейцев привели мир к тому, что на гностицизм стали смотреть как на нечто позорное, и черная тень была наброшена на оскорбленное величие единого Бога, которому в почтительном молчании поклонялись все «язычники».
И таким образом получается, что вся пирамида римско-католических догм покоится не на доказательствах, а на вымыслах. Гностики слишком искусно загнали отцов церкви в тупик, и единственным спасением последних стало прибегание к подделкам. В течение почти четырех веков великие историки, почти современники Иисуса, не обратили ни малейшего внимания ни на его жизнь, ни на смерть. Христиане удивлялись такому необъяснимому упущению в отношении того, что церковь рассматривала как величайшие события в мировой истории. Евсевий спас положение. Таковы были те люди, которые оклеветали гностиков.
Первой и наиболее незначительной сектой, о которой мы слышали, является секта николаитов, о которой Иоанн в «Апокалипсисе» велит голосу в своем видении сказать, что их доктрина ему ненавистна [Откровение, I и II]. Однако эти николаиты были последователями Николая Антиохийского, одного из «семи», избранных «двенадцатью» для распределения помощи из общего фонда прозелитам в Иерусалиме [Деяния, II, 44, 45, IV, 1–5], едва ли более чем через несколько недель или, может быть, месяцев после Распятия; кроме того, он был человеком, «славящимся честностью, полным Святого Духа и мудрости» (стих 3). Таким образом, получается, что «Святой Дух и мудрость» Свыше более не защищали от обвинений в «ереси», как будто они никогда не осеняли «избранных» из апостолов.
Было бы очень легко раскрыть, какого рода ересь здесь подразумевалась, если бы даже у нас не было других, более достоверных источников информации в каббалистических писаниях. Обвинение и точная природа «мерзости» изложены во второй главе «Откровения», в стихах 14 и 15. Этим грехом была только – женитьба. Иоанн был «девственник»; несколько отцов утверждают этот факт, ссылаясь на предание. Даже Павел, самый свободомыслящий и великодушный из них всех, находит трудным примирить положение женатого человека с положением верного слуги Господа. Также имеется «разница между замужнею и девицей» [1 Коринфянам, VII, 33]. Последняя радеет «о делах Господа», а первая только думает, «как ей угодить своему мужу».
«Если какой-нибудь муж думает, что ведет себя немило по отношению к своей девственности… пусть они женятся. Тем не менее тот, кто стоек в своем сердце и имеет власть над своим хотением и решился… сохранить свою девственность, поступает хорошо».
Так что, кто женится – «поступает хорошо… но кто не женится – поступает лучше». «Остался ли без жены? – спрашивает он, – не ищи жены» [1 Коринфянам, VII, 27]. И сказав, что, по его суждению, оба будут счастливее, если они не женятся, добавляет как веское заключение: «Я думаю, и я имею Духа Божия» [1 Коринфянам, VII, 40].
Далеки от этого духа терпимости слова Иоанна. Согласно его видению, имеются лишь сто сорок четыре тысячи, которые были искуплены из Земли, и «это те, которые не осквернились с женами, ибо они девственники» [Откровение, XIV, 3, 4]. Это кажется окончательным выводом; так как за исключением Павла, нет ни одного из этих первоначальных назаров, «отделившихся» и давших обет Богу, кто приводил бы большую разницу между «грехом», совершаемым в пределах законного брака, и «мерзостью» прелюбодеяния.
С такими взглядами и с такими предрассудками было вполне естественно, что эти фанатики должны были начать бросать этот порок, как пятно, в лицо своих собратьев, а затем постепенно «наращивать» свои обвинения. Как мы уже говорили, только Епифания мы находим сообщающим такие мелкие подробности, как, например, масонские «рукопожатия» и другие знаки опознавания среди гностиков. Он когда-то сам принадлежал к их числу, и поэтому ему легко было излагать подробности. Только насколько можно полагаться на этого достойного епископа – это очень серьезный вопрос. Достаточно лишь очень поверхностно ознакомиться с человеческой натурой, чтобы обнаружить, что редко существовал такой предатель, ренегат, который, в момент опасности превратившись в предателя товарищей и свидетеля против них, не будет после этого лгать так же бессовестно, как он предавал. Люди никогда не прощают и не смягчаются по отношению к тем, кому они вредят. Мы ненавидим наших жертв пропорционально тому вреду, который им причиняем. Это истина, старая как мир. С другой стороны, абсурдно думать, что такие люди, как гностики, которые, по словам Гиббона, были самыми состоятельными, гордыми, наиболее любезными, так же как и наиболее учеными из всех, «называвшихся христианами», – были виновны в отвратительных похотливо-чувственных деяниях, в которых Епифаний любит их обвинять. Даже если бы они были подобны тому «сборищу оборванцев, почти голых и свирепого вида», которое Лукиан описывает как последователей Павла, мы бы заколебались поверить такому пакостному повествованию. Насколько же тогда менее вероятно то, что люди, которые были платониками, так же как и христианами, могли когда-либо быть виновными в таких нелепых обрядах.
Пейн Найт, кажется, никогда не подвергал подозрению свидетельство Епифания. Он аргументирует, что
«если мы сделаем скидку на охотные преувеличения вследствие религиозной вражды и вытекающие отсюда распространенные предрассудки, то общая убежденность в том, что у этих сектантов имелись обряды и практики безнравственного характера, кажется слишком сильной, чтобы возможно было совсем не принимать ее во внимание».
Если он честно проведет демаркационную линию между гностиками первых трех веков и теми средневековыми сектами, чьи доктрины «довольно близко напоминали современный коммунизм», то нам нечего сказать. Только мы просили бы каждого критика запомнить, что если тамплиеры обвинялись в таком наиболее «мерзостном преступлении», как приложение «священного поцелуя» к основанию хвоста Бафомета, то святой Августин также подозревается, и по довольно веским причинам, что он позволил своей общине несколько сбиться с первоначального способа запечатлевания «священного поцелуя» на вечере Причастия. Святой епископ, кажется, был слишком озабочен в отношении определенных подробностей женского туалета, чтобы этот «поцелуй» мог быть строго правоверным по своей натуре. Где бы ни теплилось истинное и искреннее религиозное чувство, там нет места мирским подробностям.
Принимая во внимание чрезвычайную нелюбовь, проявленную с самого начала христианами ко всякой опрятности, мы не можем не удивляться такой странной заботливости со стороны святого епископа о своих женщинах-прихожанках, если только не считать это простительным на том основании, что это – все еще держащееся в его памяти воспоминание об обрядах манихейцев!
Действительно, едва ли можно упрекать какого-либо писателя за такие подозрения в безнравственности, как приведенные выше, когда под рукой имеются записи множества историков, чтобы помочь нам произвести беспристрастное исследование. «Еретиков» обвиняют в преступлениях, которым церковь сама более или менее открыто потворствовала вплоть до начала нашего века. В 1233 году папа Григорий IX выпустил две буллы против штедингеров* «за различные языческие и магические деяния», и последние, разумеется, были истреблены во имя Христа и его Святой Матери. В 1282 году один приходской священник из Инверкейтинга, по имени Иоанн, совершал на Пасху обряды куда хуже, чем «магические». Собрав толпу молодых девушек, он принудил их войти в «божественный экстаз» и вакхическое исступление, танцуя старый круговой танец амазонок вокруг фигуры языческого «бога садов». Несмотря на то что по жалобе нескольких его прихожан он был вызван на суд к епископу, он сохранил право на службу в своем приходе, так как доказал, что таков был общепринятый обычай страны.
Вальденсов, этих «самых ранних протестантов», обвиняли в наиболее противоестественных ужасах; их жгли, резали и истребляли из-за клеветы, нагроможденной на них обвинителями. А между тем сами обвинители, открыто торжествуя, организовали свои языческие процессии «Corpus Christi» с эмблемами, созданными по образцу эмблем Ваала-Пеора и «Озириса»: и в каждом городе Южной Франции в ежегодных процессиях в пасхальные дни носили хлебные буханки и печенья, которым были приданы формы так часто осуждаемых эмблем индусских шиваитов и вишнуитов, – еще в 1825 году!
После того как преследователи лишились своих старых средств для клеветничества на христианские секты, чьи взгляды отличались от их собственных, настала очередь «языческих» индусов, китайцев и японцев разделить вместе с древними религиями честь получить брошенное в лицо обвинение за их «развратные религии».
Не отправляясь далеко за доказательствами равной, если не превосходящей, безнравственности, мы напомним римско-католическим писателям о неких барельефах на дверях собора Святого Петра. Они настолько же бесстыдны, как сама дверь; но все же они менее бесстыдны, чем любой писатель, который, прекрасно зная об этом, притворяется, что он не знает исторических фактов. В течение многих веков долгий ряд пап взирал своими пастырскими очами на эти бесстыдные картины гнуснейшей непристойности, и ни одному из них не пришла в голову мысль о необходимости их удаления. Совсем наоборот, так как мы могли бы назвать определенных пап и кардиналов, которые всю жизнь учились следовать этим языческим подсказам «богов природы» как на практике, так и в теории.
В Польской Подолии несколько лет тому назад в Римско-католической церкви была статуя Христа из черного мрамора. Говорили, что она творит чудеса в определенные дни, например, на глазах у публики у нее выросли волосы и борода, и творились другие менее невинные чудеса. Этот спектакль, наконец, был запрещен российским правительством. Когда в 1585 году протестанты взяли Эмбрун (Департамент Верхних Альп), они обнаружили в церквях этого города реликвии такого рода, что, по выражению летописи, «старые солдаты войска гугенотов краснели при одном только упоминании об этом открытии еще несколько недель спустя». В углу церкви Cвятого Фиакра близ Монсо во Франции было – и теперь еще существует, если мы не ошибаемся, – седалище, именуемое «креслом cвятого Фиакра», которое имело репутацию, что оно одаряет бездетных женщин способностью зачать. Про одну скалу в окрестностях Афин, недалеко от так называемой «Могилы Сократа», говорят, что она обладает тем же свойством. Когда лет двадцать тому назад королева Амелия, вероятно, в минуту веселья, проделала этот опыт, то не было конца оскорблениям, которые нагромождал на нее католический падре, проезжавший через Сиру по какому-то поручению. Он объявил, что королева является и «суеверной еретичкой!», и «отвратительной ведьмой!», и «Иезавелью, пользующейся колдовством». Несомненно, что ярый миссионер к этому добавил бы еще многое другое, если бы в самом разгаре брани не очутился выброшенным в лужу грязи за окном. Добродетельный оратор был принужден к этому необычному перемещению сильною рукой греческого офицера, которому случилось войти в комнату как раз в нужный момент.
Не было никогда такой великой религиозной реформы, которая не была бы чиста в начале. Первые последователи Будды, так же как и ученики Иисуса, все были людьми высочайшей нравственности. Отвращение, испытываемое реформаторами всех веков к пороку под каким бы то ни было видом, доказано жизнями Шакьямуни, Пифагора, Платона, Иисуса, cвятого Павла, Аммония Саккаса. Великие вожди гностиков – хотя и менее успешные – не были менее добродетельными на деле или менее нравственно чистыми. Маркион, Василид, Валентин славились своею аскетической жизнью. Николаиты, которые, если они не принадлежали к великой общине офитов, числились среди малых сект, которые были поглощены ими в начале второго века, – обязаны своим происхождением, как мы показали, Николаю Антиохийскому, «человеку прославленной честности, полному Святого Духа и мудрости». Как абсурдна идея, что такие люди могли учредить «похотливые обряды». Это то же самое, что обвинять Иисуса в том, что он содействовал распространению подобных обрядов, которые, как мы находим, так широко практиковались средневековыми правоверными христианами за прочными стенами монастырей.
Однако, если от нас требуют, чтобы мы верили таким обвинениям против гностиков – обвинениям, перенесенным с удесятеренной желчностью веками позднее на несчастные головы тамплиеров, – то почему нам не поверить в то же самое по отношению к правоверным христианам? Минуций Феликс сообщает, что
«мир обвинял первых христиан в том, что они во время церемонии “Агнца совершенного” заставляли каждого неофита при приеме в общину погрузить нож в ребенка, скрытого под кучей муки; этим телом потом угощали все собрание. Но после того, как христиане стали правящей партией, они перенесли это обвинение на своих противников».
Настоящая виновность в ереси ясно изложена Иоанном в его «Посланиях» и в Евангелии. «[Ибо многие обольстители вошли в мир,] не исповедующие Христа, пришедшего во плоти: такой человек есть обольститель и антихрист» [2 Послание Иоанна, 7]. В своем предыдущем Послании он учит свое стадо, что существует две троицы (7:8), – короче говоря, системе назареев.
Из всего этого можно сделать вывод, что сконструированное и догматическое христианство константиновского периода есть просто отпрыск многочисленных враждующих друг с другом сект, которые сами были полукровками, родившимися от языческих родителей. Каждая из них могла претендовать на представителей, примкнувших к так называемой ортодоксальной части христиан. И так как каждая новорожденная догма должна была быть принята большинством голосов, то каждая секта окрашивала главное содержание своим собственным оттенком, и это продолжалось до того момента, когда император навязал эту боговдохновленную olla-podrida, в которой он сам, очевидно, не понимал ни одного слова, в качестве религии Христа не расположенному к ней миру. Утомившись в напрасных попытках прощупать неизмеримую трясину международных спекуляций, не будучи в состоянии по достоинству оценить религию, основанную на чистой духовности идеальной концепции, – христианский мир предался поклонению грубой силе, которую представляла собою церковь, поддерживаемая Константином. С тех пор среди тысяч обрядов, догм и церемоний, скопированных с язычества, церковь может претендовать только на одно изобретение как целиком собственное, а именно – на доктрину вечного проклятия; и на один обычай – анафему. Язычники с ужасом отвергали и то и другое.
«Проклятие – страшная и прискорбная вещь, – говорит Плутарх. – По этой причине жрицу в Афинах хвалили за то, что она отказалась проклясть Алкивиада (за осквернение мистерий), когда люди от нее этого требовали; ибо, она сказала, что она жрица молитв, а не проклятий».
«Глубокие исследования показали бы, – писал Ренан, – что почти все в христианстве есть только багаж, принесенный из языческих мистерий. Первоначальный христианский культ есть не что другое, как мистерия. Вся внутренняя линия поведения церкви, степени посвящения, приказ молчания, множество фраз на языке духовенства не имеют другого происхождения <…>. Революция, которая свергла Язычество, кажется на первый взгляд <…> абсолютным разрывом с прошлым <…>, но народная вера спасла большинство его привычных символов от крушения. Христианство сначала внесло так мало перемен в личную и общественную жизнь, что про большие количества людей в течение четвертого и пятого веков трудно было сказать, кто они – христиане или язычники; многие, кажется, придерживались неопределенной позиции между этими двумя культами».
Далее, говоря об искусстве, которое составляло существенную часть древней религии, он [Ренан] говорит, что
«искусству едва ли пришлось нарушить какую-либо из своих традиций. Первоначальное христианское искусство в самом деле есть не что иное, как языческое искусство в своем упадке, или в своих низших разделах. Добрый Пастырь римских катакомб представляет собою копию с Аристея или с Аполлона Норния, который фигурирует в той же самой позе на языческом саркофаге и все еще носит флейту Пана среди четырех полуобнаженных олицетворений времен года. На христианских гробницах кладбища Святого Калликста Орфей очаровывает животных. В другом месте Христос, как Юпитер-Плутон, и Мария, как Прозерпина, принимают души, которые Меркурий, носящий широкополую шляпу и держащий в руке жезл водителя духов (психопомпос), – приводит к ним в присутствии трех парок. Пегас – символ апофеоза; Психея – символ бессмертной души; Небеса, олицетворяемые стариком, – река Иордан; и Победа, – фигурируют на целом сонме христианских памятников».
Как мы уже сказали в другом месте, первоначальное христианское общество состояло из малых групп, разбросанных по разным местам и организованных в тайные общества с паролями, условными рукопожатиями и знаками. Чтобы избежать беспрестанного преследования со стороны своих врагов, они были вынуждены искать укрытия и устраивать собрания в покинутых катакомбах, в горной глуши и в других безопасных укрытиях. При своем зарождении каждая религиозная реформа, естественно, встречается с такою неправоспособностью. С самого первого появления Иисуса и его двенадцати учеников мы видим их собирающимися где-то в стороне, имея надежные убежища в пустыне, среди друзей в Вифании и в других местах. Если бы христианство не состояло с самого начала из «тайных обществ», история имела бы в своем распоряжении больше фактов, касающихся его основателя и учеников.
То, как мало запечатлелась личность Иисуса в его собственной стране, может поразить исследователя. Ренан показывает, что Филон, который умер приблизительно к 50 году н. э., а родился на много лет раньше Иисуса, проживая все время в Палестине – в то время, когда, по словам Евангелий, радостная весть проповедовалась по всей стране, – никогда о нем не слыхал! Иосиф Флавий, историк, который родился три-четыре года спустя после смерти Иисуса, упоминает его казнь в короткой фразе, и даже эти несколько слов были переделаны «рукою христианина», говорит автор «Жизни Иисуса». Записывая события в конце первого века, когда Павел, ученый-пропагандист, якобы основал столько церквей и Петр якобы установил апостолическую преемственность, по которой Иринео-Евсевианская хронология насчитала уже трех римских епископов, – Иосиф, этот тщательный перечислитель и внимательный историк даже самых ничтожных сект, – совершенно игнорирует существование христианской секты. Светоний, секретарь Адриана, писавший в первой четверти II века, так мало знает об Иисусе или о его жизни, что говорит, что император Клавдий «выслал всех евреев, которые постоянно создавали волнения, будучи подстрекаемы неким Крестусом», должно быть, подразумевая Христа. Сам император Адриан, писавший еще позднее, так мало ощутил учение или значительность новой секты, что в одном письме к Сервиану он показывает, что считает христиан поклонниками Сераписа.
«Во втором веке, – говорит Кинг, – синкретические секты, возникшие в Александрии, в самом рассаднике гностицизма, обнаружили в Сераписе пророческий образец Христа как Господа и Творца всего и Судьи живых и мертвых».
Таким образом, в то время как «языческие» философы никогда не рассматривали Сераписа или, вернее, ту абстрактную идею, которая была в нем воплощена, – иначе как представление об Anima Mundi*, – христиане антропоморфизировали «Сына Божьего» и его «Отца», не найдя для этого лучшего образца, как идола языческого мифа!
«Не может быть никакого сомнения, – говорит тот же самый автор, – что голова Сераписа, его лицо, отмеченное серьезным и печальным величием, послужили источником первой идеи для общепринятых изображений Спасителя».
В записках путешественника – эпизод пребывания которого у монахов горы Афон мы рассказали в другом месте – мы находим, что в начальном периоде своей жизни Иисус имел частое общение с ессеями, принадлежащими к пифагорейской школе и известными под названием койноби. Мы полагаем, что со стороны Ренана довольно рискованно утверждать так догматично, как он это делает, что Иисус «игнорировал сами имена Будды, Зороастра, Платона»; что он никогда не читал ни греческих, ни буддийских книг, «хотя в нем был не один только элемент, который, неожиданно для него самого, исходил из буддизма, парсизма и греческой мудрости». Здесь имеет место наполовину признание чуда, наполовину приписывание этого случайности или совпадению. Это злоупотребление привилегией, когда автор, претендующий на описание исторических фактов, выводит удобные заключения из предполагаемых предпосылок, а затем называет это биографией – Жизнью Иисуса. Не более чем какой-либо другой компилятор легенд, касающихся проблематичной истории Пророка назареев, Ренан обладает хотя бы дюймом верной точки опоры, на которой он мог бы укрепиться; и никто другой не может утверждать обратное, за исключением основывающегося на неопровержимых доказательствах. И все же, в то время как у Ренана нет ни одного факта, чтобы доказать, что Иисус никогда не изучал метафизических учений буддизма и парсизма, или ничего не слышал о философии Платона, – у его оппонентов имеются самые веские причины в мире, чтобы предполагать противоположное. Они находят, что: 1) все его [Иисуса] поговорки выдержаны в пифагорейском духе, если не являются повторениями слово в слово; 2) его этический кодекс чисто буддийский; 3) его способ действия и образ жизни – ессейские; 4) его мистический способ выражений, его притчи, его жизненный путь являются жизненным путем посвященного – греческого ли, халдейского или магианского [происхождения] (ибо «Совершенные», которые излагали сокровенную мудрость, – все были одной и той же школы архаической учености по всему миру). При всем этом трудно увернуться от логического заключения, что он принадлежал к тому же обществу посвященных. Будет плохим комплиментом Всевышнему это насильственное приписывание Ему четырех Евангелий, в которых, хотя они часто противоречивы, нет ни единого повествования, сентенции или своеобразного выражения, параллели которых нельзя было бы найти в какой-либо более старой доктрине или философии. Несомненно, Всемогущий – хотя бы для того, чтобы избавить будущие поколения от их нынешних недоумений, – мог бы принести с Собою, в Своем первом и единственном воплощении на земле, нечто оригинальное – что-нибудь такое, что могло бы провести четкую разграничительную линию между Им Самим и дюжиной, или около того, воплощавшихся языческих богов, которые родились от дев, все были спасителями и либо были убиты, либо как-то по-другому принесли себя в жертву человечеству.
Слишком много уже сделано было уступок эмоциональной стороне этой истории. В чем мир нуждается, так это в менее экзальтированном, но более верном воззрении на персонаж, в пользу которого почти половина христианского мира свела с трона Всемогущего. Мы не ставим под сомнение [компетенцию] эрудированного, знаменитого на весь мир ученого за то, что мы находим в его «Vie de Jesus»; также не ставим под сомнение какую-либо из его исторических констатаций. Мы просто подвергаем сомнению несколько необоснованных и нелепых утверждений, вкравшихся незаметно для эмоционального повествователя в прекрасные, в других отношениях, страницы его труда. Этот труд представляет изображение жизни, построенное целиком на одних только вероятностях, и все же жизни человека, который, считаясь историческим лицом, имеет намного больше права на нашу любовь и почитание, – хотя и он подвержен ошибкам, несмотря на все свое величие, – чем если бы мы представили его как всемогущего Бога. И только в последней роли явление Иисуса должно рассматриваться каждым почитающим как неудача.
Несмотря на малочисленность ныне существующих старых философских трудов, мы не можем найти конец количеству примеров совершенной тождественности между пифагорейскими, индусскими и «ново-заветными» изречениями. По этому пункту нет недостатка в доказательствах. В чем нужда, так это в христианской публике, которая занялась бы исследованием того, что будет [ей] предложено, и проявила бы простую честность при вынесении приговора. Слепая приверженность уже поработала в свое время и навредила сколько могла. «Нам не следует пугаться, – утверждает профессор Мюллер, – если мы обнаружим следы истины, даже следы христианской истины у мудрецов и законодателей других народов».
Кто же поверит после прочтения следующих философских афоризмов, что Иисус и Павел никогда не читали греческих и индийских философов?
Платон не скрывал того факта, что он получил свои лучшие философские доктрины от Пифагора и что он сам был только первым, кто привел их в систематический порядок, время от времени вплетая в них свои собственные метафизические размышления. Но Пифагор сам получил свои сложные доктрины сначала от потомков Мохуса*, а затем от брахманов Индии. Он также был посвящен в мистерии у иерофантов Фив и у персидских и халдейских магов. Таким образом, шаг за шагом мы прослеживаем происхождение большинства наших христианских доктрин до Средней Азии. Изымите из христианства личность Иисуса, такую возвышенную вследствие своей несравненной простоты, – и что останется? История и сравнительная теология, как эхо, принесут грустный ответ: «Разрушающийся скелет из старейших языческих мифов»!
В то время как мифическое рождение и жизнь Иисуса являются верными копиями рождения и жизни брахманистского Кришны, его исторический характер, как религиозного реформатора Палестины, представляет точный образ Будды в Индии. В более чем одном отношении их огромное сходство по филантропическим и духовным устремлениям, так же как и по внешним обстоятельствам, в самом деле, поразительное. Хотя и будучи сыном царя, тогда как Иисус был только плотником, Будда по рождению не принадлежал к высокой касте брахманов. Подобно Иисусу, он чувствовал неудовлетворенность догматическим духом религии своей страны, а также нетерпимостью и лицемерием духовенства, его показным внешним поклонением и бесполезными церемониалами и молитвами. Как Будда силою прорвался через традиционные законы и правила брахманов, так же и Иисус объявил войну фарисеям и гордым саддукеям. То, что назареянин делал вследствие скромного происхождения и общественного положения, – то Будда делал как добровольно наложенное на себя покаяние. Он совершал путешествия, как нищий; и – опять подобно Иисусу – позднее в жизни предпочитал находиться в обществе мытарей и грешников. Каждый имел своею целью как социальную, так и религиозную реформу; и, нанеся смертельный удар старой религии своей страны, каждый стал основателем новой религии.
«Реформа Будды, – говорит Макс Мюллер, – первоначально больше имела социальный, нежели религиозный характер. Самым значительным элементом буддийской реформы всегда был ее общественный и моральный кодекс, а не ее метафизические теории. Этот моральный кодекс является одним из самых совершенных, какие мир когда-либо знавал… и тот, чьи размышления всегда были о том, как освободить душу человека от страданий и страха смерти, – освободил народ Индии от унизительного рабства и от жреческой тирании».
Далее лектор добавляет, что если бы было по-другому, то
«Будда мог бы учить какой угодно философии, и мы едва ли услышали бы его имя. Народу и дела до него не было бы, и его система стала бы только каплей в океане философских умозрений, которыми Индия была наводнена во все времена».
То же самое было с Иисусом. В то время как Филон, которого Ренан называет старшим братом Иисуса, Хиллел, Шаммай и Гамалиил едва упоминаются, – Иисус стал Богом! И все же как бы чист и божественен ни был бы моральный кодекс, проповедуемый Христом, он никогда не выдержал бы сравнения с моральным кодексом Будды, если бы не трагедия Распятия. То, что помогло обожествлению Иисуса, была его драматическая смерть, добровольное пожертвование своею жизнью, якобы совершенное ради человечества, и более поздняя удобная догма искупления, изобретенная христианами. В Индии, где жизнь ни во что не ценится, распятие вряд ли произвело бы какое-либо впечатление. В стране, где – как хорошо известно всем индологам – религиозные фанатики предают себя смерти дюйм за дюймом, растягивая мучение на годы; где факиры сами себя подвергают наиболее страшным изнурениям; где молодые и нежные вдовы, подталкиваемые духом бравады против правительства, равно как и религиозным фанатизмом, восходят на погребальный костер с улыбкою на лице; где, говоря словами великого лектора, «люди во цвете лет бросаются под колесницу Джаггарната, чтобы быть раздавленными насмерть идолом, в которого они верят; где истец, который не мог добиться справедливости, заморивает себя голодом у дверей судьи; где философ, который думает, что он узнал все, чему этот мир может его научить, и который томится желанием раствориться в божестве, спокойно вступает в воды Ганга, чтобы достичь другого берега существования» – в такой стране даже добровольное распятие на кресте прошло бы незамеченным. В Иудее, и даже среди более храбрых народов, чем евреи, – среди римлян и греков, – где каждый цепляется более или менее за жизнь и где большинство стали бы отчаянно бороться за нее, – было рассчитано, что трагический конец великого Реформатора произведет глубокое впечатление. Имена даже таких меньших героев, как Муций Сцевола, Гораций Коклес, матерь Гракхов и другие, дошли до потомства; и в наши школьные дни, а также позднее в жизни повествование о них всегда будило нашу симпатию и вызывало почтительное восхищение. Но можем ли мы когда-либо забыть насмешливую улыбку неких индусов в Бенаресе, когда одна английская леди, жена священника, пыталась произвести на них впечатление величием жертвы Иисуса, отдавшего свою жизнь за нас? Тогда в первый раз нам в голову пришла мысль о том, насколько пафос великой драмы Распятия имеет отношение к последующим событиям по основанию христианства. Даже обладающий большим даром воображения Ренан был понуждаем этим чувством написать в последней главе своей «Жизни Иисуса» несколько страниц исключительной красоты.