Книга: Мой лучший Новый год
Назад: Лариса Рубальская Не было бы счастья…
Дальше: Анна Матвеева Письма профессора Феенкера

Сергей Литвинов
Любовные сцены последней четверти прошлого века

Наверное, каждый советский человек (да и постсоветский) встречал хоть единожды (а может, не единожды) Новый год так. Или почти так.
Панельная многоэтажка на окраине Москвы. Довольно косая елка (уж какую достали). Скромная компания на четыре персоны. Скромный дефицит на столе: «Советское шампанское», болгарский коньяк «Плиска», мясо по-французски, торт «Птичье молоко». Черно-белый телевизор – впрочем, сломанный. Ничем, ровно ничем особо не выделялось то Новогодье в ряду прочих. Кроме одного.
И этим одним была любовь.
Впрочем, рассказ мой не только о любви.
Он скорее о времени.
И немного о себе.
Итак, конец года восемьдесят второго. Советская страна готовится встретить год 1983-й.
Еще, как говорится, ничто не предвещает. И существующий порядок вещей кажется совершенно незыблемым. С партийными, профсоюзными и комсомольскими собраниями. И колбасными электричками, которые вывозят из столицы съестные припасы в близлежащие города: Тулу, Калугу, Тверь. (Последний город, впрочем, тогда назывался Калинин.) И все ко всему привыкли и не мыслят, что может быть по-другому.
Только что умер Брежнев. По этому поводу кто-то, конечно, всплакнул – в основном бабульки, его ровесницы, но большинство восприняли весть с облегчением. Не потому, что Леонид Ильич народу докучал. Наоборот, злобы к нему никто не испытывал. Иронию – да. Сарказм – да. А еще стыд и неловкость. И жалость. Потому что люди видели, насколько с трудом в последние лет пять генсеку дается буквально все – ходить, говорить, даже стоять. Поэтому все вздохнули: наконец-то отмучился. Кроме того, все-таки хотелось перемен. Хоть каких-то. Особенно молодежь. Очень уж стоячим болотом выглядел и являлся Советский Союз. И до чрезвычайности популярная, хотя полузапрещенная – ни одного эфира по радио и телевидению – рок-группа «Машина времени» предрекала: вот – новый поворот! Кто ж знал, что он, этот поворот, наступит столь скоро и будет настолько разительным и крутым!
А теперь, когда мы в двух словах обрисовали, что называется, общественно-политическую обстановку, давайте о любви. Тем более что любовь – это в книгах – самое интересное. Не считая детектива. Кстати, противопоставление: «любовь-детектива» (со странным произношением «детективА») – оно ведь тоже из тех времен, из гениальной сценки Полунина «Асисяй». Кто не видел, срочно наберите в поисковой строке.
Итак, о любви. Отмотаем пленку назад чуть дальше – в июль восемьдесят первого года.
В столице стоит роскошная летняя погода. Мы с друзьями только что окончили пятый курс энергетического института и оттрубили военные сборы. По их результатам – если мы сдадим, конечно, госэкзамен в сентябре – (сдали все) – нам присвоят звания лейтенантов запаса. А вскорости мы получим дипломы инженеров-энергетиков. Поэтому, получается, идут последние наши каникулы. Дальше будут только отпуска. Но об этом, кажется, никто не думает. Впереди простирается жизнь, и она представляется длинной и солнечной, как дни в том июле.
И вот будущий коллега, однокурсник по имени Валя приглашает меня на свою дачу. Дача тогда – не говоря о загородном доме – редчайшее явление. У нас, на двадцать пять человек в довольно дружной студенческой группе, дач нет ни у кого. А может, не все афишируют. Кроме Вали.
Валентин друзей к себе зовет. Мы встречали у него прошлый Первомай. А вот теперь он меня пригласил соло.
Дача далеко. Она в Тверской области, или по-тогдашнему Калининской. Валя сам из Твери (Калинина), и родители его трудятся и живут там. Чтобы достичь пункта назначения, я еду в электричке (с деревянными сиденьями) почти два с половиной часа до областного центра. Затем перехожу на другую платформу и следую дальше, по направлению к Ленинграду – до станции Тверца.
На том перегоне курсируют совсем старые электрички не с автоматическими дверями, а теми, что можно открывать и закрывать самостоятельно – даже по ходу движения. Нечего говорить, что весь путь я простоял в тамбуре, с открытой дверцей – мимо неслись, сквозь солнце, столбы и сосны. И ветер, так сказать, трепал мою шевелюру.
На станции Тверца меня встречал Валентин. И с ним девушка. Что за девушка? Ах да, друг, кажется, упоминал: у него гостит троюродная, что ли, сестра из Ленинграда. Видать, это она, соображаю я, пока поезд катит, постепенно тормозя, по платформе. А она – ничего, успеваю понять я. Даже хорошенькая. Или очень хорошенькая. Вся загорелая. Черноволосая и чернобровая. И с голубыми глазами. Это я тоже вижу в то краткое время, пока поезд останавливается.
Я машу рукой с подножки Валентину или им обоим. И она – даже странно для советского (или российского) общества, довольно угрюмого – открыто машет мне в ответ.
Я по-пижонски лихо спрыгиваю с площадки, пока поезд окончательно не остановился. Удар сильнее, чем кажется, меня аж заносит. Затем следует процедура представления, и мы отправляемся к даче. Пеший путь весьма неблизкий, а в конце мы еще на лодке через быструю Тверцу переправляемся – так что у меня есть время, чтобы произвести на девочку впечатление. А она мне сразу нравится, и произвести впечатление я хочу. Поэтому болтаю без умолку. Рассказываю анекдоты и всячески надуваю щеки, представляя себя важней и перспективней, чем я есть на самом деле.
Еще вспоминается, как мы останавливаемся у колодца и, в лучших фрейдистских (и тарковских) традициях, поливаем из оцинкованного ведра друг дружку ледяной водой. Пьем из горстей, а я еще и освежаю разжаренную электричкой голову.
Что происходит дальше? Я везу с собой полдюжины бутылок вина «Салют». Для тех, кто не помнит: газированный яблочный напиток продавался в советское время в бутылках из-под шампанского. Не что иное, как сидр – и ничем от нынешнего, импортного, стоящего бешеные деньги, по вкусу не отличающийся.
Мы купаемся в стремительной и прохладной Тверце. Играем в бадминтон. Фигурка у девушки в купальнике оказывается что надо. И в бадминтон она играет что надо. (Думаю я тогда короткими предложениями в стиле молодежной прозы Аксенова и Гладилина. Оба, кстати, к тому времени уехали из страны и запрещены.) А девушка вдобавок смеется – что надо. И когда надо. И аккуратно режет сыр. И не чинясь пьет сидр.
Короче говоря, прямо тогда, не сходя с места, я влюбляюсь.
Однако не так все просто в этом лучшем из миров. Я тогда не свободен – как ни странно это сейчас звучит в отношении двадцатиоднолетнего парня. Девушка, кажется, тоже. И вдобавок: я живу в Москве. Она – в Ленинграде.
Вот как, скажите, поддерживать отношения, когда нет никаких социальных сетей, Интернета, электронной почты, личных мобильных телефонов? Да что там говорить! У нее в Ленинграде не имеется даже домашнего телефона. Только рабочий! Значит, чтобы пообщаться, мне надо оказаться днем дома, пока она на службе – и только тогда звонить ей?
Хоть любовная пара Москва – Ленинград благодаря фильму «Ирония судьбы» (который к тому времени пять лет как вышел на экраны) представляется в общественном сознании очень модной и романтичной, на деле далеко не все так просто. Для настоящей междугородней любви требуются решимость и безоглядность. У меня ее в тот момент нет. А может, время еще не пришло.
И мы расстаемся. Хотя я вспоминаю ту черноволосую, загорелую, голубоглазую июльскую девушку куда как часто.
Проходит год.
Год для меня, можно сказать, определяющий.
Кстати: если кто не помнит или не застал, время тогда делилось на пятилетки. А внутри пятилетки всякий год (в брежневские времена) имел свое название. И уж этими названиями нас с экрана телевизора, из радиоточек и со страниц газет задалбливали по самое не могу. Сначала шло по-простому: первый год пятилетки, затем второй, а после начинался пафос: третий год звался решающим, потом шел определяющий, и в конце – завершающий. Поэтому эти эпитеты (решающий – определяющий – завершающий) всасывались, можно сказать, с молоком матери и выскакивали с языка (или с пера) при всяком удобном и неудобном случае.
Пропагандисты из ЦК родной коммунистической партии вообще всячески старались взбодрить подведомственное население. От этого постоянно придумывали новые почины и лозунги. Но так как сами они ни во что тогда уже не верили, то и народ к их начинаниям оставался равнодушным. Более того, обычно зло и ехидно над новшествами издевался. К примеру, тиражируется в миллионах заголовков и плакатов: «Экономика должна быть экономной!» А публика смеется: ага, экономика должна быть экономной, масло должно быть масляным!
Или другой, с позволения сказать, слоган: «Чем лучше мы будем работать, тем лучше мы будем жить!» А население хихикает: они говорят, чем лучше мы будем работать, тем лучше они будут жить!
С решающими и определяющими годами та же песня. Если кто в народе и именовал их так, то только в юмористическом контексте: «У меня решающий год, я диплом пишу».
Я ведь даром что в энергетическом учился, к его окончанию стал ясно понимать: не моя это стезя. Не хочу я брать интегралы, составлять программы для вычислительной машины «Минск-22» и проектировать электрические системы. А хочу – писать, сочинять, выдумывать. На худой конец, брать интервью, строчить фельетоны и корреспонденции.
В ту пору для графоманов, подобных мне – юных и не очень, – имелось колоссальное поле для самовыражения.
Практически при каждом уважающем себя Доме культуры в Москве имелось литературное объединение. Принимали туда всех подряд (и, разумеется, бесплатно). Руководил собранием настоящий писатель, член ССП. (Не знаю, кто и сколько ему платил, ДК или ССП, но труд его, разумеется, вознаграждался.)
Раз в неделю проходили занятия. Все по кругу читали стихи или рассказы, затем воспитанники по очереди критиковали товарища – а последним высказывался мэтр. И вот он обычно ничьих самолюбий особо не щадил. Бывало, явные графоманы после разборов убегали в слезах – а иные, сам видел, чуть не бросались с матом и кулаками.
Вот и меня, студента, занесло, не знаю почему, в литобъединение «Весы» (при Доме культуры работников торговли). И еще – в самое, пожалуй, известное – «Магистраль» (при Доме культуры железнодорожников), где руководил Юрий Владимирович Томашевский (а посещал его когда-то, в конце пятидесятых, сам, ни больше ни меньше, Булат Окуджава!).
Имелись и другие литстудии, куда, в отличие от ДК, шел жесткий отбор – который я всякий раз благополучно проходил, – что наполняло душу гордостью и надеждой. Например, при журнале «Юность», что печатался тогда тиражом под три миллиона экземпляров, создали для молодых «Зеленую лампу», где руководителем отдела прозы (а значит, моим) работал известнейший в ту пору Владимир Амлинский. Или при журнале «Крокодил» (тоже миллионные тиражи) я подвизался в «Крокодильском лицее».
Но литературные штудии, даже самые успешные, означали немногое без полновесных публикаций. Пробиться на страницы тогдашних журналов являлось задачей чрезвычайно сложной. Я штурмовал их лет с девятнадцати. Рассылал рассказы по кругу, от «Молодой гвардии» до «Литературной учебы». Отовсюду отвечали – не было случая, чтобы не ответили. Все редакции имели штат литконсультантов, которые убедительно и аргументированно могли доказать любому, почему его творение не имеет права быть напечатанным.
И наконец! Ровно в тот месяц, как я защищаю диплом в своем энергетическом, журнал «Студенческий меридиан» печатает мой первый рассказ! (Спасибо тебе, Володя Слуцкий, низкий тебе поклон!)
В ту пору тиражи были совершенно несоизмеримы нынешним. У «Студмеридиана» он превышал полмиллиона. И любая публикация становилась действительно заметной. Одно из самых прекрасных воспоминаний того времени: февраль восемьдесят второго. Номер только что вышел. Я иду по студенческому городку в Лефортове, явно адресуясь к пивной. И практически каждый встреченный знакомец жмет руку: «Молодец! Читал. Поздравляю!»
И сразу как прорвало. До конца года «СтудМер» печатает в разных номерах еще пять моих рассказов. Два звучат по радио, в самой популярной передаче «С добрым утром!». Пару других отбирают для сборника. Выходит мой рассказик и пара мини-фельетонов в «Крокодиле», а огромный, на разворот, фельетон, который мы делаем вместе с другими «лицеистами», получает годовую премию журнала.
Не говоря о том, что в те годы юмористические разделы имеются едва ли не у всякой уважающей себя газеты и журнала. В «Лесной промышленности», например, он носит название «Веселая опушка». Есть такие и в «Гудке», «Советской торговле», в «Советском шахтере». Там я тоже подвизаюсь.
Помимо прочего, литература, оказывается, хорошо оплачивается! Однажды при мне в редакции «Студенческого меридиана» делали разметку: руководители расписывали гонорары для подведомственных авторов. И вот Володя Слуцкий, заведующий юмористическим разделом, лукаво эдак смотрит на меня и спрашивает: «Ну, сколько тебе выписать?» Рассказ мой составляет четыре с небольшим машинописные страницы, поэтому я говорю неуверенно: «Рублей двадцать?» – но даже эта сумма кажется мне гигантской. Володя усмехается и недрогнувшей рукой расписывает – шестьдесят пять.
Шестьдесят пять! Гигантские по тем временам деньги! Студентом я получал повышенную стипендию сорок шесть (в месяц). После вуза пошел младшим научным сотрудником на сто двадцать. А тут – шестьдесят пять! За плод пусть вдохновенной, но всего лишь трехчасовой работы!
Поэтому к моменту следующей встречи с моей возлюбленной Ленинградкой я не просто студент. Я полноценный инженер и лейтенант запаса. А главное, хоть и начинающий, но известный автор и журналист.
Наша новая встреча происходит при следующих обстоятельствах: в Москве женится тот самый мой друг Валентин. Я, естественно, приглашен. И она тоже.
Все, как говорится, во мне снова всколыхнулось. Но в этот раз я не повторяю свою ошибку годичной давности. Я отгоняю от девушки всех ухажеров, действительных или потенциальных. Я танцую, рассыпаюсь, подпаиваю. И в одном из медленных танцев – неожиданно даже для себя – выпаливаю: «Выходи за меня замуж». Чем, возможно, удивляю ее – или даже пугаю.
Она, очень разумно, сводит это к шутке, анекдоту, ха-ха-ха.
Отшумела свадьба – а через пару недель я приезжаю в Ленинград. Живу в ведомственной гостинице. Мы с Ленинградкой первый раз встречаемся в метро «Площадь Восстания». Гуляем по городу, и где-то на Марсовом поле я, теперь в здравом уме и трезвом сознании, повторяю свое предложение. И с того момента начинаю ездить в город на Неве как жених.
Для тех, кто не помнит реалии советской жизни, естественен вопрос: а чем снискивает в то время хлеб насущный автор? Только бегает по редакциям и пристраивает свои юморески?
Конечно, автор служит. Не служить в то время было нельзя. Тем более вчерашнему выпускнику. Должен напомнить, что для студентов в социалистические времена существовало распределение, а именно: каждый обязан отработать там, куда его направят, как минимум три года.
Я попал в институт, название которого начиналось с аббревиатуры ВНИИиПИ – то есть: «Всесоюзный научно-исследовательский и проектно-изыскательский». Имени собственного я приводить не буду, тем более что учреждение существует и поныне и, судя по сайту, неплохо себя чувствует. Наверное, институт и тогда, в начале восьмидесятых, делал большие и важные дела, однако я его, уж простите, воспринимал синекурой.
Служил я младшим научным сотрудником в научно-исследовательской лаборатории, в которой, как со смехом замечали люди мыслящие, не имелось ни единого прибора. Мы все сидели в этаком опен-спейсе по-советски: большой полукруглой комнате, где помещалось, если не изменяет память, четырнадцать канцелярских столов. Большинство из них занимали дамочки, которые все представлялись мне безнадежно старыми: в возрасте от «под тридцать» до «под пятьдесят».
На работу следовало приходить строго вовремя, за этим у дверей в НИИиПИ бдительно следила каждое утро начальница отдела кадров. Опоздал хоть на пять минут – пиши объяснительную и лишайся квартальной премии. Так же вовремя следовало покидать рабочее место, поэтому в ожидании звонка, который гремел по всем шести этажам института, сотрудницы заранее собирали свои сумки, и надевали пальто, и стояли наготове у своих столов.
Зато в течение дня контроль осуществлялся не столь жестоко, и почти никто и ничто не мешало работникам, включая меня, заниматься собственными делами. То вдруг прокатывался слух, что в близлежащем обувном выбросили итальянские сапоги или в продуктовом говяжью печенку – и тетеньки бросались туда. То профком вдруг выделял для распродажи книги или театральные билеты, и требовалось распределить их путем интриг и лотереи в правильном направлении. К тому же почти все мои коллеги были обременены детьми – как правило, школьного возраста, – поэтому со второй половины дня начинался дистанционный воспитательный процесс. Городских телефонов в лаборатории имелось всего два, поэтому дамочки по очереди долдонили в них: «Ты пришел? Как дела в школе? А по русскому спрашивали? А ты поел? А что задали?» – и так по кругу.
Надо заметить, что безделье в научных и проектных институтах – одна из немногих разрешенных тем в тогдашней юмористике, наряду с сантехниками, несунами (то есть теми, кто обкрадывает по мелочи родные заводы) и пьяницами. Я и сам вношу немалую лепту в бичевание недостатков, а источником вдохновения служит для меня все тот же институт и коллеги.
Вы меня, возможно, спросите: а чем занималась та лаборатория в головном энергетическом НИИ? И ты сам что делал? И я отвечу как на духу: не помню. Помнится, переписывал цифры с электрической схемы в сводную таблицу. Помню, ходил на первый этаж, в вычислительный центр, с плотной, тяжеленькой колодой перфокарт – именно через них осуществлялось в те поры общение с компьютером. Значит, я что-то вычислял? Возможно. Но вот что, зачем и для чего – припомнить не могу.
Вдобавок в институте, где я служил, имелась, как и во всех учреждениях, обязаловка, от которой сотрудники бежали и уворачивались – а я был не против. Поэтому меня всюду и посылали. Я ведь почему от разнарядок не отлынивал? Во-первых, с дальним прицелом. Как говорил Максим Горький и как твердо считалось в советские времена, писатель должен познать жизнь. Потрудиться на самых низах. Вот я и познавал. Вдобавок при физическом труде голова была свободной и ясной, чтобы придумывать сюжеты и ходы. И, наконец, за отработку давали отгулы: за неделю тебя награждали еще двумя-тремя днями отдыха, которые ты мог израсходовать по собственному усмотрению – например, приплюсовать к отпуску. Или мотнуться к любимой в Ленинград.
Возможно, кто-то не понял или не вспомнил – речь идет о чем? А ведь всякий труженик умственного труда (кроме совсем уж ценных засекреченных академиков) в советские времена обязан был трудиться физически. В основном помогая сельскому хозяйству: доценты с кандидатами, не говоря о студентах, собирали в полях картошку и свеклу. Перебирали выращенное и недостаточно сгнившее на овощных базах. Кроме того, существовало множество подобных занятий, от которых интеллигенты воротили нос – а меня посылали.
Я готовил пионерский лагерь института к новому сезону: расставлял кровати и тумбочки, вкапывал лавки и мастерил сцену. В памяти, кроме жары и физической работы на свежем воздухе, сохранилось следующее. Однажды в субботу решили с вожатыми расслабиться. На близлежащей станции купили пива. Пиво там имелось только разливное, а у нас из тары – лишь эмалированное десятилитровое ведро. В него и залили вожделенную жидкость. Потом ведро водрузили на стол в вожатской и в конце вечера пили из него, как кони, погружая голову.
Итого, десять майских дней я провел в пионерлагере, с сохранением заработка, плюс получил четыре отгула за работу в выходные.
Затем в подмосковном совхозе задавал корм коровам – эта работенка представляла собой ужас, конечно. Посреди длинного, как тяжелый сон, коровника ехал трактор – управлял им вечно похмельный колхозник. В кузове трактора стоял ваш покорный слуга и разбрасывал вилами, направо и налево, сверху вниз, страшно вонючий комбикорм радостно мычащим буренкам. От запаха комбикорма приходилось отмываться по вечерам из титана, а одежка, в которой работал, так и не проветрилась, потом пришлось выкинуть.
Зато еще четыре отгула.
Наконец, пришлось потрудиться подсобником на строительстве овощного магазина. Магазин (видимо, образцово-показательный) оборудовали финские рабочие: чистенькие, в ладных комбинезончиках. На подмогу к ним, что было довольно унизительно, выделили инженеров и научных сотрудников. Логика понятна: обычные работяги показали бы финнам совсем неприглядное лицо советского рабочего класса. Вдобавок и споить могли. Но все равно служить подмастерьем у финского трудяги – принеси, подержи, подай – было стыдновато. Хотя тут, помимо сохранения зарплаты в институте (и, разумеется, отгулов), нам еще и по сто пять рублей за неделю заплатили.
Словом, с учетом колхозов-пионерлагерей-строек, последующих отгулов, беготни по редакциям и разыгрывающейся междугородней любви совсем немудрено, что почти за год работы во ВНИИиПИ я не только не принес пользы отечественной электроэнергетике, но даже не запомнил, чем занимался.
В следующий раз я увиделся со своей Ленинградкой уже на ноябрьские. Все тот же друг мой Валентин пригласил меня и ее на нейтральную территорию – к своим родителям в город Калинин. В ту пору годовщину революции праздновали широко, с двумя днями отдыха, военным парадом, который транслировался с Красной площади: замерзшие руководители на трибуне Мавзолея, в тяжелых пальто и каракулевых шапках. (Тогда мы в последний раз видели живого Брежнева.)
Гадать по поводу подарка родственникам или друзьям, проживающим в провинции, долго не приходилось. Родителям Валентина я привез громадное рыло вареной колбасы и килограмм сливочного масла – ни того, ни другого в Калинине давно не водилось. (Правда, Валина мама в итоге всучила мне за тот продуктовый набор деньги.)
Вечерами вчетвером – мы с Ленинградкой, Валя с молодой женой – гуляли по засыпанному свежим белым снегом, обшарпанному, темному городу. Заходили в коктейль-бары, где под угрюмыми взглядами завсегдатаев пили какие-то зеленые коктейли.
Перед расставанием дядя Дима, отец Валентина, прижал меня своим худеньким телом в угол кухни, к газовой плите, и строго сказал: «После этого визита ты должен на ней жениться – как честный человек». Я улыбнулся: «Да я не против».
Мы вернулись по домам – я в Москву, она в свой Ленинград, – а тут вдруг: без объяснения причин отменяется концерт в Колонном зале в честь Дня советской милиции. Концерт всегда идет в прямой трансляции, и его все ждут, там обычно выступают лучшие силы: Пугачева, Ротару, Хазанов. Иной раз даже Градский. Когда вместо концерта по всем программам запускают классическую музыку, народ смекает: ага, что-то случилось. Уж не с Самим ли? Хотя только что вроде стоял на Мавзолее и выглядел не хуже обычного. Но, с другой стороны, он такой дряхлый и больной, что…
Предчувствия народ не обманули. Недаром тогдашнюю одиннадцатую пятилетку заранее окрестили ППП: пятилетка пышных похорон. Очень уж немощными выглядели постоянные обитатели трибуны Мавзолея. Вот и главный из них убрался – верный ленинец, четырежды Герой Советского Союза Леонид Ильич. И жалко старичка, конечно, было. И легкая растерянность наступила: все-таки всю свою сознательную жизнь мы прожили при нем. Восемнадцать лет товарищ правил, побольше даже нынешнего. Ленинградка позвонила мне, взволнованная (ей наконец-то поставили домашний телефон): что теперь будет? И я, как умудренный столичный журналист, молвил: все будет по-прежнему, но что-то пойдет по-новому.
В том, что следующим генсеком станет Андропов, никто не сомневался. Предыдущие пятнадцать лет новый лидер проработал главой КГБ, что сразу породило вихрь опасений и надежд: вот он закрутит гайки… а что с нами только так и надо… мы по-хорошему не понимаем… разболтались все… Немедленно появились анекдоты. Например:
Кремль теперь переименовывается в Андрополь.
Или:
Соратник спрашивает:
–  Как вы думаете, Юрий Владимирович, народ за вами пойдет?
–  Пойдет.
–  А если нет?
–  Тогда за Брежневым пойдет.
И самый коронный – новогоднее послание генсека советскому народу: «Поздравляю вас с Новым, тысяча девятьсот тридцать седьмым годом!»
Ожидания о закручивании гаек отчасти оправдываются. В ряду бессмысленных инициатив советской власти появляется свежайшее: «Рабочее время – работе!» Теперь запрещается проводить днем собрания, продляется время действия мастерских, магазинов и присутственных мест – чтобы трудящемуся человеку можно было успеть по делам, не отпрашиваясь на службе. По киношкам-кафе-магазинам в дневные часы проводят рейды – чуть ли не сотрудники КГБ: а почему это вы здесь, а не на работе?
Руководители моего семинара в журнале «Крокодил», замечательные фельетонисты-соавторы Иванов и Трифонов, рассказывают анекдот-быль:
Булочная в Москве, три часа дня. Входят два суровых человека: «Просьба всем оставаться на своих местах». К ним кидается мужичонка: «Прошу вас, не погубите! Жена в больнице! Дочка на руках! Забежал хлебушка купить!» А строгие ребята: «Да вы не волнуйтесь, товарищи, сейчас сосульки с крыши собьем, все по своим делам пойдете!»
Нас с невестой политические ветры касаются мало. Мы готовимся к свадьбе. На очередную порцию отгулов я еду в Ленинград и официально прошу у будущей тещи руки ее дочери. Обговариваем организационные вопросы. Жить мы будем в Москве, зато свадьбу сыграем в городе на Неве.
В колыбели революции подаем заявление в загс. Самый красивый Дворец бракосочетания, на набережной Красного Флота, увы, на ремонте. Выстояв очередь и переклички (а куда в Советском Союзе без очередей и перекличек!), записываемся на церемонию в другом питерском дворце, на улице Петра Лаврова.
В моей трудовой жизни, как по заказу, тоже происходит крутой вираж. В один из набегов в газету «Лесная промышленность» застаю редактора отдела информации Гоги Мухрановича Надарейшвили грустным и озабоченным.
Мы с Гоги знакомы к тому времени много лет. Помимо юморесок, я для «Леснухи» и журналистские материалы иногда пишу. В командировки от них езжу. «Что вы печальный такой?» – спрашиваю редактора. А он мне: «Да вот, нужен сотрудник, не знаю, где взять».
И тут я брякаю: «Возьмите меня».
И Гоги Мухранович в самом буквальном смысле за предложение хватается.
Я советуюсь с родителями, и, что удивительно, они оказываются только за. Никто не нудит о напрасно полученном образовании или ненадежности в целом журналистской профессии. Наоборот, всячески поддерживают.
Остается, правда, уладить с распределением. Я ведь, как молодой специалист, обязан оттрубить во ВНИИиПИ еще два с лишним года. Но и это правило оказывается возможным обойти при помощи партийной казуистики. Главный редактор «Лесной» пишет на бланке редакции письмо-запрос, которое начинается замечательной фразой: «Во исполнение постановления ЦК КПСС об укреплении журналистских коллективов кадрами, имеющими высшее инженерное образование, просим перевести такого-то на работу в газету…» То ли слова «во исполнение решений ЦК» оказывают магическое воздействие, то ли руководители института понимают, что толку с меня все равно нет и не предвидится, но никаких препятствий они не чинят. Договариваемся, что с первого февраля будущего года меня переведут в редакцию «Лесной» – а до этого мне предстоит многочисленные отгулы потратить.
Итак, к новому, восемьдесят третьему году я подхожу в предвкушении новой работы – и новой для меня, семейной жизни.
А на сам Новый год моя Ленинградка впервые должна приехать в Москву. Тут целая химия: будущая теща думает, что дочь отправляется знакомиться с родителями жениха. Но на деле мои мама и папа (с крошечной сестрой Анютой, будущим соавтором, Анной Литвиновой) уезжают в загородный дом отдыха. Квартира остается в полном моем распоряжении. Мы впервые с невестой останемся только вдвоем.
К Новогодью я тщательно готовлюсь. Шампанское тогда, как предмет дефицита, начинают закупать за пару месяцев. У меня припасена пара бутылок и коньяк «Плиска». Мама перед отъездом готовит мясо по-французски: классический советский рецепт, перемороженную магазинную говядину только и можно было есть, протушив два часа в духовке под слоем сыра и майонеза. Путем ухищрений мне удается достать половинку торта «Птичье молоко».
О торте стоит рассказать подробней. Потому что эта история очень ясно характеризует тогдашний Советский Союз. В ней как в капле воды – и так далее.
Итак, торт «Птичье молоко» – абсолютный хит тогдашних вкусняшек. И совершенно недостижимая для большинства вещь. Пекут его по оригинальной рецептуре в единственном в столице месте – кажется, в ресторане «Прага», и больше нигде. Ежедневно в продажу поступают сто, что ли, тортов, которые мгновенно расхватываются очередью, что образуется чуть ли не с вечера, время от времени проводя переклички. (Без очереди и перекличек, повторюсь, мало что обходится в Союзе.) Но, как при каждом дефиците, существуют люди – пекари и руководители ресторана, – которые ради своих знакомых могут хвост обойти. На этих благородных товарищей есть выход у моей молодой коллеги из ВНИИиПИ. Вдобавок она учится на заочном в МЭИ, который я недавно окончил. И ей к грядущей сессии срочно требуется качественно решить контрошу по высшей математике. А я ведь (зачем-то) учился хорошо, все формулы и подходы помню.
И вот мы заключаем сделку по очень популярной в советские времена схеме «ты – мне, я – тебе». Я решаю для нее контрольную, она достает мне торт к новогоднему столу. Правда, не целый, а половинку. Почему половину, тоже понятно: сразу два торта в одни руки достать никак невозможно, а надо ведь, чтобы и девушка полакомилась вкуснотищей.
Итак, к визиту невесты все готово. На тридцать первое декабря я беру отгул. На третье января – тоже. Если кто не помнит, никаких длинных зимних каникул в Советском Союзе не существовало. Люди выходили работать прямо третьего.
Тридцатого декабря весь НИИиПИ собирается в актовом зале на торжественное собрание. Докладывают директор, секретарь парткома, председатель профсоюзного комитета, секретарь комсомольской организации. Подводят итоги года: во исполнение решений двадцать шестого съезда КПСС и так далее.
Затем концерт: к нам приезжают артисты с Таганки. Высоцкий к тому времени уже умер. Золотухин-Филатов-Хмельницкий слишком великие для нашего энергетического НИИ. Поэтому выступают звезды второго плана: Антипов, Славина. Веселят почтенную публику отрывками из спектаклей и песнями Высоцкого.
Потом втихаря, в пустых и полутемных кабинетах, мы пьем с друзьями водку. Я впервые рассказываю им по секрету, что женюсь и ухожу из постылого института.
Дома, в пустой квартире, волнуясь предстоящей встречей, ворочаюсь, никак не могу уснуть. Забываюсь ближе к четырем. Будильник подбрасывает меня в семь.
Мы живем неподалеку от платформы «Ждановская» (сейчас «Выхино») – тогда тихий спальный район. Я бреду к станции по темным улицам, на которых все-таки чувствуется приближение Новогодья. И народу меньше тащится к метро, чем в обычный рабочий день, и люди как-то более расслаблены.
Возле станции – никаких магазинов, лотков, лоточков, реклам. Есть афиша кино на противоположной стороне. Несколько телефонов-автоматов. Три киоска: табачный, мороженое и почему-то металлоремонт. И еще есть железные прилавки, на которых летом тетеньки торгуют редиской и огурцами со своих огородов. Сейчас они абсолютно пусты, только торчит одинокий кавказец, продающий цветы. На прилавке расставлены подобия застекленных книжных полок, внутри которых горят, для тепла и освещенности, свечи – освещают вялые гвоздички.
– Молодой парень, гвоздика нада? – спрашивает он меня.
– Нада, – вздыхаю я.
Конечно, такому случаю гораздо больше подходят розы или хотя бы хризантемы, любимые Ленинградкой. Но где их возьмешь в декабре в Москве! Я покупаю семь красных гвоздик и сажусь в электричку.
Через сорок минут я на вокзале. Поезд прибывает в девять двенадцать. В пустынном зале ожидания, где нет ничего, кроме бюста Ленина, я гляжу на табло прибытия. Поезд ожидается вовремя. Цифры, указующие текущее время, застыли на круглой цифре: 09.00. А рядом: 31.12.1982. Электронные табло тогда редкость – символ нового, передового. И я говорю себе: запомни этот момент и эти числа. Как бы оно ни сложилось дальше, запомни. Интересно будет потом вспоминать.
Так и случилось.
Потом мы встречаемся с невестой, переходим с Ленинградского на Казанский и едем на совсем уж пустой электричке на станцию «Ждановская».
Дома я сразу выкладываю свой самый сильный козырь в виде «Птичьего молока» – все равно тортик вскрыт, можно не ждать гостей. Варю в турке настоящий, не растворимый кофе. Мне, конечно, хочется остаться наконец с Ленинградкой наедине дома, однако у нас имеется еще одно важное дело, которое требуется выполнить именно сегодня: подать заявление в загс.
«Зачем?!» – воскликнет внимательный читатель. Ведь вы планируете бракосочетание в Северной столице? Ведь вы там уже подали заявку? Все правильно, отвечу я, НО. Тот, кто спрашивает, или не знает, или забыл реалии советских лет.
Заявка в загс означала для советского человека – доступ к целой россыпи разнообразных благ. Обручальные кольца по сниженной цене – раз. Продуктовый набор в день бракосочетания – два. Возможность причесаться-подстричься-уложиться в самой крутой парикмахерской города. Плюс: талоны на закупку в специальном магазине «Гименей» различных товаров, необходимых для строительства новой семейной ячейки: постельного белья и одеяла, мужских рубашек (две штуки), костюма мужского и пары модельных башмаков, а также нижнего белья, отрезов ткани и парадных туфель для невесты, и прочее, прочее. Два приглашения, по месту прописки каждого, делают доступными в два раза больше магазинов.
Может возникнуть вопрос: неужели не существовало в ту пору ухарей, которые под видом брачующихся подавали липовые заявления, чтобы открыть себе халявный доступ к незаконным благам? Имелись, конечно. Но советскую власть на мякине не проведешь. Каждому, кто подавал заявку на брак, в паспорте рисовали – на странице, посвященной семейному положению – палочку. Поэтому больше одного раза вожделенное приглашение не выдавали. Единожды получил и не женился – больше не обломится.
Мы подаем заявление в ближайшем районном загсе, на улице Юных Ленинцев. Возвращаемся домой, а вскоре приходят гости – все тот же друг мой Валя с молодой женой.
Все у нас хорошо: и стол, и компания. За исключением пустяка: не работает телевизор.
Советские телевизоры вообще ломались часто. Для ремонта действовали десятки мастерских. В телефонном справочнике Москвы за 1991 год им отведено две полноразмерные страницы. И все равно мастера не дозовешься. (Кстати, дефицит и наглость чинильщиков – еще одна разрешенная тема для «сатирических» рассказов.)
Вот и теперь: единственный родительский черно-белый телик не в порядке. Есть только звук, изображение отсутствует. А ведь на Новый год Центральное телевидение демонстрирует самые забойные передачи. Главным образом, «Голубой огонек».
В нынешние времена, когда ничто не в дефиците, есть лишь проблема выбора (и отстранения от ненужного), я в два клика нашел в Сети тот самый, пропущенный нами «Огонек», что показывали в ночь на Новый, 1983-й. Сейчас особенно видно, какая это была, откровенно говоря, скучнятина и преснятина. Недаром передовая молодежь вроде нас «Огонек» тот если смотрела, то только фоном, чтоб что-то в углу бормотало. Хедлайнерами являлись все те же, что и нынче: Хазанов да Пугачева. (Только моложе и бодрее на тридцать пять лет.) Но вот кто, спрашивается, придумал ставить в эфир в новогоднюю ночь аккордеониста Ковтуна, адажио из «Лебединого озера», ариозо Ленского и украинский народный танец? «Заздравную» из «Травиаты», Людмилу Зыкину, Марию Биешу и цыганскую народную песню?
Спустя пару лет циничные журналисты мне объяснят: это оттого что специального телевидения, для генеральных секретарей и членов политбюро, пока не изобрели. Они смотрят Центральное вместе со всей страной. Поэтому «Огонек» должен подлаживаться под их вкусы – главных зрителей державы.
Кстати, в том «Огоньке» прозвучало три пиитических номера: во-первых, свои стихи читал Роберт Рождественский. С пародией на некоего современного поэта выступал Владимир Винокур. И с пародией на пародиста, Александра Иванова, – Геннадий Хазанов.
Сейчас ход мысли постановщиков действа становится, задним числом, понятен: в узких кругах новый генсек Андропов слывет любителем и знатоком поэзии и даже, ходят слухи, сам пописывает. Вот ТВ и старается ему угодить.
Следующим номером, после «Огонька», идут «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Эту программу запускают обычно дважды в год – на Пасху (чтоб молодежь от крестного хода отвлечь) и в новогоднюю ночь, часа в четыре. Показывают балет из ГДР «Фридрихштадтпаласт» и певицу из братской Польши Марылю Радович. В качестве особого блюда демонстрируют один номер «Бони М» или даже (!) АББА.
Однако молодым и влюбленным никакой телевизор не нужен. Мы слушаем через радиоточку послание советскому народу (его, от лица высшего руководства, уже лет семь зачитывает диктор Игорь Кириллов – у кремлевских старцев нелады с дикцией и дыханием).
Потом мы пьем и врубаем магнитофон.
Гуляем недолго – все-таки полубессонная ночь сказывается. Зато и просыпаемся наутро не поздно, часам к одиннадцати.
Может показаться странным, но первого января в Союзе трудятся почтальоны. И выходят газеты. Не все, но самая главная, «Правда», отпечатана.
Я спускаюсь к почтовому ящику и достаю праздничный номер. Там на последней полосе рассказ Юлиана Семенова – про Штирлица. Смысл его заключается в следующем. В полуразрушенном, но все еще нацистском Берлине сорок пятого года советский разведчик видит черную кошку, перебежавшую дорогу. И немецкого мальчика, который вот-вот перейдет ее след. И тогда доблестный чекист нажимает на газ своего «Мерседеса», первым пересекает невидимую линию, прочерченную черным котом, и тем самым «спасает» парнишку.
Рассказ, вроде написанный на полном серьезе, да в главной партийной газете опубликованный, звучит откровенно пародийно, в духе анекдотов про Штирлица. («На углу стояли проститутки. „Проститутки“, – подумал Штирлиц. „Штирлиц“, – подумали проститутки».) Мы вчетвером, читая его под утренний кофе, с остатками «Птичьего молока», только потешаемся.
Потом друзья уходят, но через пару часов жалуют новые – мои школьные товарищи. (Пустые квартиры в те времена использовались на полную катушку.) Друзья знакомятся с невестой и выказывают мне тайком горячее одобрение.
На следующий день мы с Ленинградкой едем вместе, словно семейная пара, в гости к другим друзьям, по институту. А третьего, когда открываются магазины, отправляемся на «Щелковскую», на разведку в магазин «Гименей», куда имеем теперь полное право захаживать. Но ничего не покупаем – цены кусаются. Особо поражает бобровая шуба ровно за десять тысяч рублей – дороже, чем кооперативная квартира или автомобиль «Жигули».
Потом я провожаю свою невесту на поезд.
Новый год прошел. Незаметно, как всегда. Завтра – на постылую работу. Вставать по будильнику, чтобы, не дай бог, ни на минуту не опоздать.
И расставаться с любимой грустно. Мы прожили вместе три дня, как бы в собственной квартирке, вели совместное хозяйство. И мне нравилось быть рядом.
И вот – разлука. Но в каждой горести маячит надежда на грядущие перемены. Скоро я брошу постылую службу. Займусь любимым, бодрым делом. И с невестой мы тоже вот-вот увидимся. Семнадцатого у меня день рождения, и она приедет в столицу со своей мамой – теперь знакомиться с моими родителями по-настоящему и обсуждать детали грядущего бракосочетания. Но что такое целых две недели для любящего сердца! Вечность! На промороженном перроне Ленинградского вокзала сердце разрывается от тоски. Поезд, холодный и дополнительный (в Новогодье с билетами, как со всем прочим, дефицит), отчаливает от платформы.
С тех пор минуло, как пишут в романах, много лет. Всякое с нами бывало. Случались тяжелые времена, и веселые, и грустные. Однако тот Новый год стал, как оказалось – если опять воспользоваться тогдашним партийно-пропагандистским лексиконом, – одновременно и определяющим, и решающим.
Потому что все Новые года, что приходили ему на смену, все тридцать три прошедших – в съемной коммуналке, в арендованной двушке, в собственной кооперативной квартире, в компании с друзьями, в Ленинграде (а потом в Петербурге), в гостинице на берегу Красного моря, на нью-йоркской Таймс-сквер, в своем доме в Подмосковье – все, без исключения, последующие года мы с моей тогдашней невестой встречали вместе.
Назад: Лариса Рубальская Не было бы счастья…
Дальше: Анна Матвеева Письма профессора Феенкера