Седьмой круг
Ханна-Лора
– Он был такой веселый, храбрый мальчишка, – сквозь слезы говорит Ханна-Лора. – И знаешь, такой красивый! Для меня это, стыдно признаться, оказалось решающим аргументом: когда видишь такого красивого, кажется, ему везде будет хорошо. Тем более, если этот красивый – художник. Думала: будет занят по горло, не заметит, как время пройдет. Боже, какая я была дура! Какая наивная дура! Сама отправила мальчика на верную гибель в полной уверенности, что он – наилучший кандидат. Остальные-то как раз в нем сомневались, многие говорили, что это последнее дело – вербоваться в Мосты из-за несчастной любви, и были, конечно, правы, но я сумела их убедить. Если бы не мое красноречие, жил бы он сейчас дома и горя не знал бы. Ну, то есть знал бы, конечно, на то и жизнь, но…
– Вот именно, – мягко говорит Стефан. – На то и жизнь. Никто не знает, к кому каким боком она повернется, никто не может предвидеть всего, все мы иногда становимся дураками, никто ни в чем не виноват. Но ты плачь, конечно, так быстрей полегчает. Сам бы на твоем месте плакал сейчас.
– Ты плакал бы? Ты?!
– Да что ж я, не живой человек?
Ханна-Лора, не прекращая рыдать, отрицательно мотает головой.
– Да ладно тебе. Просто очень старый и умный. Но это, будешь смеяться, ничего не меняет. Только и разницы, что самых старых и умных больше некому гладить по голове. Но это как раз не беда: если уж ухитрился дожить до такого момента, когда старших вкруг не осталось, значит, со всем остальным, включая свою горемычную голову, как-нибудь справишься сам. А тебе справляться самой пока еще рано, – добавляет Стефан и ласково гладит Ханну-Лору по рыжим кудрям.
– Я, между прочим, может быть еще и постарше тебя, – огрызается Ханна-Лора, шмыгая носом, как школьница после неудачной контрольной. – Просто пока об этом не помню.
– Зато я помню, когда тебя воскресил, – говорит Стефан. – Совсем молодая была девчонка, всего-то две последние Исчезающие Империи пережила. Так что тебе пока еще можно быть дурой. С другой стороны, а кому нельзя?
Ханна-Лора улыбается сквозь слезы.
– Ну да, красиво жить не запретишь, как сказал бы сейчас… этот… о господи, вылетело из головы. Ну, твоя божья кара. Что-то я совсем плоха стала, вон уже имена друзей забываю. Так распускаться нельзя.
– Да все с тобой в порядке. Просто вспоминать стало нечего. Он сжег свои имена.
– Как это – сжег?! И зачем?
– Как именно – черт его знает. Лично я не умею, просто никогда не было нужно. А зачем, подозреваю, даже черти не в курсе. Слышала, как сейчас шутят: «Потому что могу»?..
– Врешь, – мрачно говорит Ханна-Лора. – Я же вижу, что врешь.
– Молодец, что видишь. Но все равно верь мне, пожалуйста. Так будет лучше для всех. И не старайся вспомнить, как его прежде звали. Хотя бы просто из благодарности. Если бы он не почуял неладное и не притащил на набережную свою подружку, которую заблаговременно, с присущей ему предусмотрительностью неизвестно где отыскал, ваш мальчик умер бы здесь, у нас. И к чему это могло бы привести, лично я даже думать отказываюсь. Потому что боюсь однажды додуматься. А я, ты знаешь, мало чего боюсь.
Ханна-Лора кивает, вытирая рукавом серебристой сорочки снова набежавшие слезы.
– Твоя правда. Для наших людей нет ничего страшней, чем умереть на Другой Стороне, сразу двумя смертями, быстрой, легкой своей и жуткой, медленной вашей. Нельзя, чтобы такое случалось с людьми. Никогда!
– Это во-первых, – Стефан зачем-то загибает палец, словно учит ребенка считать. – Но есть кое-что похуже. Мальчик был не просто заблудившимся путешественником, а Мостом. Ты вообще представляешь, во что может превратиться Мост, на одном конце которого ваш сияющий город, а на другом – не тоскующий по забытому дому живой человек, а мертвец? Если не представляешь, я тебе очень завидую. И от всего сердца советую: и дальше не представляй.
Ханна-Лора смотрит на него так, словно Стефан приставил к ее лбу пистолет. Наконец тихо, почти беззвучно произносит:
– Нет!
– Конечно, нет, – соглашается Стефан. – Эй, успокойся, все в полном порядке. Ничего по-настоящему страшного пока не случилось, мальчик умер дома, что, конечно, само по себе довольно печально, но со всеми рано или поздно случается. Глупо было бы всерьез жалеть ваших мертвых. У вас хорошая, легкая, сладкая смерть. Здесь, впрочем, тоже вовсе не так ужасно, как вам, баловням, кажется. Ну да, две смерти, одна из них не шибко приятная; с другой стороны, все же не сотня. Подумаешь – две… А вот мертвых Мостов на границе вам совершенно точно не надо. И нам их тоже не надо, факт. Поэтому надо уводить отсюда ваших людей.
– Как это – уводить?! – побледнев, спрашивает Ханна-Лора.
– Как, это тебе виднее. Как вы их уводите по окончании срока службы – за ручку? Или мешок на голову, и вперед?..
– Ты смеешься?
– Конечно. А что толку плакать? Потом поплачу, когда ты всех уведешь, и можно будет расслабиться, потому что самого страшного уже не случится, а остальное переживем.
– Как это – страшного не случится? Ты в своем уме, дорогой друг? Сколько мы продержимся без Мостов, как ты думаешь? Ни одна из Исчезающих Империй и сотни лет толком не простояла, все канули в небытие. А что может прийти нам на смену, ты представляешь? И готов иметь с этим дело? Нет, правда, готов?!
– Погоди, – ласково говорит Стефан, – успокойся, не кипятись. Без Мостов не останетесь, я тебе обещаю. Просто теперь это будут наши Мосты.
– Как это – ваши? Откуда они возьмутся? И как будут нас держать?
– Да точно так же, как ваши держали – тоской о далекой неведомой родине. Мы здесь тоже отлично умеем тосковать. Честно говоря, у нас это даже лучше получается. Тоска – наша, местная фишка. Надо быть дважды смертным, чтобы уметь по-настоящему тосковать.
– Но ты же сам был в восторге от моей затеи с Мостами, – растерянно говорит Ханна-Лора. – Прыгал до потолка и клялся, что ничего лучше придумать просто нельзя.
– И до сих пор в восторге, – кивает Стефан. – Идея и правда прекрасная. И отлично работает, в этом мы с тобой уже убедились. Поэтому я предлагаю не отказываться от Мостов, а только изменить кадровую политику. Теперь будет наш набор. Не переживай, у меня все готово, работа уже идет. Вам же, собственно, лучше: никому больше не надо геройствовать, отказываться от милого дома, родных и близких, внятного смысла и памяти о себе, а мир все равно стоит, как стоял. По-моему, просто отлично. И тебе вдвое меньше забот. Я бы с тобой хоть сейчас поменялся местами, да не выйдет. Суровая мне досталась судьба.
– Но… – начинает Ханна-Лора и, осекшись, разводит руками: – Если честно, я просто не знаю, что тебе сказать. С одной стороны, звучит отлично, я рада за наших людей и тех, кто ждет их дома. Такой всем выйдет сюрприз! Но с другой, это же страшный риск. Скажешь, нет?
– Страшный риск, – веско говорит Стефан, – это вот прямо сейчас, пока мы с тобой здесь сидим и болтаем, а тем временем ваш маяк светит все ярче и ярче. И к вашим людям-Мостам постепенно возвращается память, причем не сразу вся, а по частям. Бог их знает, что они еще выдумают, кем себя возомнят? Несправедливо высланными, как этот бедняга художник? Убийцами, которых отказалась носить земля? Беспомощными пленниками страшной-ужасной прожорливой Другой Стороны, которая их поймала и вот прямо сейчас доедает, чавкая и хрустя? Не станем же мы с тобой сидеть и ждать, пока у очередного Моста сдадут нервы, и он тихо повесится в сортире, куда ни городским духам, ни моим подчиненным хода нет…
– Ой нет, – Ханна-Лора хватается за голову. И повторяет: – Нет, ни в коем случае. Нет!
– То-то и оно, – вздыхает Стефан. – Ладно. Хорошо, что мы с тобой пришли к согласию в главном. А детали как-нибудь утрясем.
Люцина, Кара
В последнее время Люцина чувствовала себя неприкаянно, словно раньше Господь имел на ее счет четко продуманный план, но забегался, замотался, забыл, какой именно и махнул на нее рукой: ладно, живи просто так. И сразу стало можно все, но ничего особо не нужно; впрочем, возможность слаще осуществления. Ей с детства больше нравилось предвкушать удовольствие, чем его переживать.
Дождь начался невовремя, перед самым выходом из дома, но Люцина все равно ему обрадовалась: ей надоела жара. Впрочем, если дождь зарядит надолго, надоест еще до полуночи, пуще горькой редьки, как будто уже неделю, не прекращаясь, льет.
Ей вообще все быстро надоедало, не только погода; так было всегда, но в последнее время – с катастрофической скоростью. Даже хлеб к обеду из той же упаковки, что на завтрак, мог привести в уныние и всерьез испортить остаток дня. Наверное, потому, – думала Люцина, – что я сама себе надоела. А все остальное – просто за компанию. Чтобы было на кого свалить.
Быть собой всегда казалось Люцине неплохим развлечением, и вдруг стало неинтересно – ну, я, и что дальше? Подумаешь – «я». Уже столько лет примерно одна и та же, даже сны похожи один на другой. Ничего нового. Погода – и та разнообразней.
Но, невзирая на разнообразие погоды, пора было одеваться и выходить. Обещала прийти к семи, значит, к семи, точка. Опаздывать – дурной тон.
Несколько лет назад у Люцины был собственный массажный кабинет и довольно обширная клиентура; потом ей надоело с утра до ночи гладить, месить и растирать чужие тела, она прикрыла лавочку и устроилась на работу в туристическое агентство. Когда не можешь превратить собственную жизнь в бесконечное кругосветное путешествие, потому что тебе быстро становится дурно в любом транспортном средстве, кроме (почему-то) троллейбуса, никакие таблетки не помогают, а врачи разводят руками: «Вы совершенно здоровы, приводите нервы в порядок, спите побольше и бросайте курить», – продавать путевки другим – своего рода утешение, как будто взяв на себя часть чужих дорожных хлопот, ты автоматически получаешь и часть причитающихся путешественнику приключений. Исключительно в воображении, но это лучше, чем ничего.
Однако нескольких старых клиенток Люцина сохранила и теперь по вечерам после работы посещала их на дому. Не ради дополнительного заработка, хотя деньги лишними не бывают. И не из чувства долга – Люцина считала себя довольно посредственной массажисткой, которую можно безболезненно заменить практически кем угодно другим. Просто Люцине нравилось, что почти каждый вечер у нее есть повод выйти из дома – на работу и одновременно как будто в гости к друзьям. После сеанса массажа ей обычно предлагали выпить чаю или кофе, с конфетами или пирогом, занимали разговорами, спрашивали советов, делились кулинарными рецептами, и все остальное, ради чего люди обычно заводят отношения друг с другом, доставалось ей практически даром, развлекало, но не задевало, не тревожило, не требовало душевных вложений. Такая игра «в гости», как в детстве, только посуда не кукольная, и на тарелках вместо камешков, украшенных маргаритками, лежит печенье, и чай настоящий, а не смешанная с песком вода.
Люцина всегда ходила навещать клиенток пешком. На работу в туристическое агентство тоже, но оно было слишком близко от дома, десять минут неспешной, нога за ногу ходьбы. Зато клиентки жили кто где: Ася возле холма Тауро, Милда в начале Антоколя, Агне в Жверинасе, Галина возле вокзала, Юна вообще в Филаретай – каждый день новый маршрут, ради одного этого имело смысл их навещать. Умеренные физические нагрузки необходимы организму, при этом на свете найдется немного занятий скучнее спорта. А быстрая ходьба вполне ничего, даже по городу, который знаешь наизусть, как поэму из школьной хрестоматии – и хотела бы забыть, да не выйдет, выучила в детстве, послушавшись бестолковых взрослых, живи теперь с этим всю жизнь.
Сегодня у Люцины было дополнительное удовольствие: новый адрес. И новая, незнакомая клиентка, Агне за нее очень просила; Люцина сперва немного поломалась, дескать, времени нет, всего пара свободных вечеров в неделю осталась, надо же когда-то приводить дом в порядок и отдыхать, но потом согласилась, просто из любопытства. Ей нравилось заводить новые знакомства. К тому же Агнина подружка жила на углу улиц Лейиклос и Тоторю, а в этой части Старого города Люцина бывала редко: просто повода не было. Зато теперь есть.
Думала, что если за новую клиентку просила Агне, значит, они подруги. И заранее представляла ее как Агниного близнеца: такую же пухлую женщину за тридцать, милую, простую и сладкую, как малиновый леденец. Однако дверь ей открыла сухая жилистая тетка, явно за шестьдесят, смуглая, как цыганка. Возможно, она и была цыганкой. Во всяком случае без южных кровей не обошлось.
Одета она была с той элегантной простотой, какая обычно свидетельствует о заоблачном экономическом благополучии, а в повседневной жизни встречается только на рекламных фотографиях: светлые льняные брюки, белая футболка, седые, перец с солью, кудри собраны в аккуратный пучок, на ногах не тапки, а, что называется, домашние туфли, мокасины из тонкой кожи песочного цвета. Шикарная тетка, чего уж там. И на кого-то смутно похожа, скорее всего, на какую-нибудь актрису из старого, еще черно-белого кино; пытаться вспомнить бессмысленно: у Люцины была очень плохая память на лица. Наверное, потому, что к людям она испытывала живой, но очень поверхностный интерес, как к разноцветным осенним листьям: из них приятно плести венки и собирать букеты, но кто же станет на полном серьезе запоминать, как выглядел каждый лист.
Некоторое время шикарная тетка сверлила Люцину тяжелым испытующим взглядом, а потом вдруг улыбнулась так широко и тепло, что, считай, обняла.
– Заходите. Я – Кара. Я вас очень ждала.
Хорошее имя, – подумала Люцина. – К нему бы еще фамилию «Небесная». Или даже «Господня». Но и без фамилии вполне ничего.
– Не разувайтесь, – сказала Кара.
Провела ее через длинный узкий коридор в просторную пустую гостиную, где не было ничего, кроме книжных стеллажей по всему периметру и небольшого стада серых кресел-мешков, похожих на сгущенные зимние тучи. Оттуда снова попали в коридор, на этот раз короткий, с несколькими разноцветными дверями: синей, зеленой, оранжевой. Оранжевая дверь, как выяснилось, вела в маленькую полутемную комнату, где стоял высокий узкий топчан, который – клиентка, договариваясь по телефону, не обманула – и правда вполне подходил для массажа. Но Кара прошла сразу к окну, закрытому светлой ролетой цвета небеленого льна, и так резко дернула шнур, что ткань свернулась в рулон с громким, противным стуком.
– Идите-ка сюда, – позвала ее Кара.
Даже не то чтобы позвала, а велела подойти. Властный тон выдавал привычку командовать; Люцина таких людей не особо любила, но редко могла противится их начальственному обаянию. Вот и сейчас без возражений подошла.
– По-моему, это лучший в мире вид из окна, – сказала Кара, указывая на автомобильную стоянку перед Министерством обороны.
Люцина ничего не ответила, только вежливо улыбнулась. И даже не особенно удивилась: еще и не такие причуды встречаются у людей. Была у нее приятельница из Северного Городка, которая обожала свой ужасный район, застроенный, по большей части, страшными облупившимися девятиэтажками еще советских времен. А нынешний шеф, владелец турагентства, прямо скажем, не то чтобы бедный человек, не желает уезжать из ветхого двухэтажного дома на улице Кауно, говорит: «У нас во дворе такие старые яблони, вы бы на них посмотрели весной, в цвету». А что, кроме яблонь, там жуткого вида бараки, рассыпающиеся дровяные сараи, да уродливая многоквартирная панелька, больше похожая на гнилой зуб, чем на жилой дом, ему плевать.
В общем, если кому-то лучшим в мире видом из окна кажется министерская автостоянка, это еще далеко не самый тяжелый случай. В конце концов, там хотя бы машины красивые припаркованы, есть на чем остановить взгляд.
– Я выросла на окраине, – говорила тем временем Кара. – Наш дом стоял на Безлунной улице; теперь там конечная двадцать первого трамвая, а во времена моего детства трамвай до нас не доезжал, от последней остановки надо было идти через парк. И мне примерно класса до пятого не разрешали ездить в центр одной, без взрослых. А я, понятное дело, все равно ездила, как все нормальные дети, – на то и родительские запреты, чтобы храбро их нарушать. Главное было не сесть случайно в трамвай, где кондуктором Толстый Сони, он всегда требовал покупать билеты, еще и родителям мог наябедничать, кого сегодня до какой остановки вез. Остальные кондукторы смотрели на нас сквозь пальцы, помнили, что сами когда-то были детьми. А лучше всех была Злата, она всех детей катала бесплатно, хотя по правилам не положено, говорила: «Да ладно, лучше купи себе леденцов». И ведь знала, что делала! Теперь вышла на пенсию и чтобы не заскучать, контрабанду с Другой Стороны мешками таскает, как сахар из бакалейной лавки в сезон наливок, а весь личный состав Граничной полиции пожимает плечами: «Ну это же наша Зла-а-а-а-аточка, что с нее взять». Хитрющая! Всех в свое время успела в трамвае бесплатно прокатить. А теперь мы выросли, и любим ее всем сердцем, как лучшего друга детства. И всегда будем любить.
Люцина сперва слушала с недоумением – где это в Вильнюсе Безлунная улица? И откуда вдруг взялся трамвай? Потом сообразила, что клиентка видимо выросла в каком-то другом городе. А может, просто сказку рассказывает, что само по себе очень забавно и мило – такая шикарная строгая тетка с командирскими замашками, и вдруг оказалась сказочницей. Детским писателем, например.
Так что про полицию и контрабанду Люцина слушала уже без особого удивления: на то и сказка, чтобы все что угодно могло случиться с ее героями. Между прочим, отличный сказочный персонаж: добрый кондуктор-контрабандист, ничем не хуже разбойников из Кардамона. В детстве слушала бы про похождения этой Златы, распахнув рот; собственно, она и так очень внимательно слушала. Хорошо, что стоя, а не сидя в удобном кресле-мешке в гостиной, а то бы, пожалуй, задремала под эту историю. Впрочем, у нее и без всякого кресла слипались глаза.
– По выходным я часто ездила в город с папой, на ярмарку, – рассказывала Кара. – У нас в семье только он любил ярмарки. И на рынок всегда сам ходил, маме не нравилось прицениваться, торговаться, покупать; мне, кстати, тоже не нравится, совершенно не понимаю, какое удовольствие люди в этом находят. Но ярмарки я все равно люблю, особенно зимние, когда вокруг столько сортов глинтвейна – не перепробуешь. И горячие яблоки в карамели, я их полдюжины зараз могу сгрызть. Но ярмарки были редко – в смысле, не каждый день, а гулять среди красивых высоких домов и кондитерских лавок мне всегда хотелось, так что приходилось ездить в город тайком, одной. Эти поездки казались мне настоящими героическими приключениями, как у принцесс из сказок. До сих пор горжусь глупой девчонкой, которой была: она дрожала от страха, но все равно шла через парк до конечной остановки трамвая, садилась и ехала, намертво прилипнув носом к окну; этот опыт мне здорово пригодился потом, когда дело дошло до первых прогулок на Другую Сторону. Страшно, ну и подумаешь! Зато интересно, а это в сто раз важнее, поэтому все равно идешь. А тогда я просто выходила на площади Восьмидесяти Тоскующих Мостов, возле большого, как мне казалось, до неба, зеленого дома; он выглядел настоящим дворцом. Думала: вырасту, обязательно здесь поселюсь, буду каждый день смотреть сверху на эту красивую площадь. В детстве у меня было много смешных желаний, но сбылось почему-то именно это. Причем не то чтобы я старалась осуществить мечту, как-то само сложилось. В этом зеленом доме, как оказалось, у городской Граничной Полиции есть несколько служебных квартир, и одна из них мне досталась. Так что теперь я каждый день смотрю сверху на эту красивую площадь, как и хотела… Эй, как ты там? Просыпайся, девочка. С возвращением. Добро пожаловать домой.
Люцина хотела спросить: «Почему просыпаться? Я же не сплю», – но обнаружила, что действительно стоит с закрытыми глазами, прижавшись лбом к холодному оконному стеклу.
– Извините, – сонно пробормотала она, – сама не понимаю, как так получилось. Мне приснилось… ой, нет, неважно. Сейчас умоюсь и…
На этом месте Люцина все-таки открыла глаза и увидела пасмурное, обложенное сизыми тучами небо; успела подумать: «Наверное будет гроза, вот почему меня так вырубает», – а потом опустила взгляд. За окном, далеко внизу была площадь, как любят говорить экскурсоводы, «изумительный архитектурный ансамбль, гармонично соединивший узнаваемые черты архаического модернизма Четвертой Исчезающей Империи с лаконичным стилем новой эпохи, бла-бла-бла», – но какая разница, что они там говорят, когда прямо напротив окна – похожий на шойянскую расписную шкатулку Синий Дом, о котором старшие девчонки в школе рассказывали, будто там живут призраки бывших хозяев, четырех братьев, умерших от любви к неизвестной красавице со старинной картины, а внизу, на площади, кипит веселая вечерняя жизнь, торгуют цветами и ягодами, из кондитерской выходят довольные покупатели с рожками мороженого, на конечной остановке трамвая собралась небольшая толпа, значит его давно не было, но ничего, скоро придет, или двадцать первый, или ее любимый семнадцатый номер, всю жизнь практически только на нем и каталась, потому что в детстве жила как раз примерно в середине маршрута, неподалеку от остановки «Белый Квартал». Сперва ездила к бабушке и на музыку, потом – в кино с подружками после школы, потом – в университет, а потом съехала от родителей и поселилась на улице Лисьих Лап, буквально в трех остановках от конечной семнадцатого, то есть отсюда, от площади Восьмидесяти Тоскующих Мостов, а потом…
О господи. Ничего себе у меня получилось «потом».
– С тобой все в порядке? – спросила Кара, причем действительно Небесная, так ее называли студенты в ту пору, когда Кара преподавала в университете курс истории Другой Стороны, куда, по слухам, чуть ли не с детства ходила, как к себе домой и всегда возвращалась сама, без помощи маяка, как умеют только самые опытные контрабандисты. И образование на Другой Стороне получила – единственная из всех университетских профессоров была с тамошним, а не обычным нашим дипломом. И, если верить сплетникам, даже вышла на Другой Стороне замуж за местного, но быстро с ним развелась.
Словом, Кара была знаменитость, практически городская легенда, суперзвезда. Люцина ее обожала, старшеклассницей ходила на ее лекции, как подружки на рок-концерты, пробиралась тайком, выдавая себя за студентку, садилась где-нибудь в задних рядах аудитории и слушала, открыв рот. Иногда ей удавалось после окончания лекции стащить со стола карандаш, оставленный Карой, или подобрать в углу скомканный, исписанный бисерным почерком, исчерканный лист конспекта; к этой добыче Люцина относилась как к реликвиям, хранила в специальной шкатулке; где она, кстати? Скорее всего, у мамы, перед уходом самые ценные вещи ей на хранение отвезла.
Люцина мечтала, что поступит в университет и будет учиться у Кары по-настоящему, но не успела: к тому времени, как Люцина закончила школу, Кара как раз перешла на службу в Граничную Полицию, стала заместительницей новой начальницы по связям с Другой Стороной.
Так что, в общем, неудивительно, что Люцина сперва подумала: «Кара, матерь божья, я стою рядом с Карой, и она со мной говорит!» – и только потом осознала, что вообще происходит. Что она вот прямо сейчас вернулась домой с Другой Стороны. Столько лет прожила там, не вспоминая о доме, в полной уверенности, что все это – и есть ее настоящая, единственная жизнь, а теперь – ррраз! – и словно проснулась. Или не «словно», а на самом деле проснулась? Говорят, в старые времена люди верили, будто Другая Сторона и есть просто сон. Судя по ее теперешним ощущениям, не так уж они ошибались.
– Я в порядке, – наконец сказала Люцина. – Спасибо, что вы сами за мной пришли, это большая честь. Но разве срок моего контракта уже закончился? Мне сейчас кажется, что прошло только четырнадцать с небольшим лет. Или это у меня с памятью?..
– Да все отлично с твоей памятью. Ты вообще замечательно держишься. Все бы так. А то, представляешь, чуть ли не каждый второй в обморок падает. Я, конечно, всем сердцем сочувствую, но хоть убей, не понимаю, с чего бы тут падать? Тоже мне великое потрясение – вернулся человек домой…
– А почему меня так быстро вернули? – спохватилась Люцина. – Я что-то сделала не так? Плохо тосковала? Совсем не вспоминала о доме? Я и правда не помнила вообще ничего, как отрезало! Теперь, задним числом, даже не верится, но было именно так. И не тосковала, только скучала. Там, на Другой Стороне, многие скучно живут, и я сама не заметила, как втянулась. Видимо я – компанейский человек.
– Скука вполне годится, – утешила ее Кара. – Ты вообще молодец. Просто мы сейчас всех с Другой Стороны уводим, не дожидаясь окончания контракта. Концепция внезапно сменилась. Я от этого, честно говоря, не в восторге, но ладно, начальству видней.
Услышать от самой Кары: «Ты молодец», – это, конечно, было круче всего на свете. На такую награду Люцина совершенно не рассчитывала. Ни за что не поверила бы, если бы ей кто-то подобное предсказал.
– Тебе теперь полагается почетная пенсия до конца жизни, как всем бывшим Мостам, – заметила Кара. – Но если заскучаешь без дела, имей в виду, я буду рада взять тебя в свой отдел. Мне очень нужны уравновешенные, стойкие люди, особенно с уже готовой, сложившейся биографией на Другой Стороне.
– А вот сейчас я вполне могу упасть в обморок, – честно сказала Люцина. – Слышала, что от счастья с людьми такое иногда случается, и теперь представляю, как. Я же именно ради этого и завербовалась в Мосты! Чтобы потом, когда вернусь домой и буду считаться великим героем, попроситься в ваш отдел. С первого курса об этом мечтала – ну, то есть с тех пор, как вы из университета в Граничную Полицию ушли. Но раньше проситься было бессмысленно: я никогда не умела сама проходить на Другую Сторону, даже в раннем детстве ни разу туда не проваливалась, родители нарадоваться не могли… Но говорят, того, кто уже побывал Мостом, легко научить: тело чувствует себя там как дома; просто обычно бывшие Мосты ни за какие коврижки не соглашаются возвращаться. А я соглашусь. Другая Сторона мне не то чтобы очень понравилась, но ничего особо ужасного, такого, чтобы ее бояться и ненавидеть, там, по-моему нет.
– Научить и правда будет несложно, – подтвердила Кара. – Только на первых порах всюду за ручку водить придется, чтобы не потерялась. Но через это все поначалу проходят, нормальный этап.
Я
Стефан любит подкрадываться незаметно. Как трындец.
То есть он, конечно, и по-человечески может объявиться, самым обычным образом, предварительно постучав в бубен или прислав смс. И даже регулярно так делает, но любит – вот как сейчас, внезапно подкрасться, выбрав момент, когда я сижу в кофейне, в кои-то веки откровенно наслаждаясь своей человеческой сутью, которая, надо отдать ей должное, изрядно обостряет удовольствие от ледяного кофе: блаженство не может быть полным без предварительных страданий от летней жары. А за любыми страданиями – это как раз к человеческой сути, остальным не дано.
В общем, я, как следует настрадавшись от бодрой прогулки по адскому пеклу, сижу в тени, укрытый зеленым тентом кофейни, пью ледяной эспрессо и закусываю его колотым льдом, полный стакан которого мне достался в качестве комплимента от заведения, за красивые глаза; то есть, если называть вещи своими именами, за умение неназойливо, но убедительно агонизировать на виду у бариста – обычно этот номер отлично срабатывает, я получаю дополнительный лед, и грызу его с удовольствием пятилетнего хулигана, только что отломавшего от соседского подоконника первую в своей жизни сосульку, поочередно прикладываю стакан к разгоряченным щекам и попутно глазею на окружающих девушек в настолько коротких шортах, что результат выглядит даже прельстительней, чем если бы они просто бегали голышом.
Именно такие лирические моменты Стефан обычно и выбирает, чтобы подкрасться ко мне незаметно, как и положено всякому настоящему трындецу. Только что никого рядом не было, а за спиной так и вовсе стена; не мне бы, конечно, полагаться на незыблемость стен, но ощущение есть ощущение, а оно явственно свидетельствует, что стена там есть, твердая и надежная. И когда мне на плечо ложится рука, тяжелая, как грехи трех дюжин человечеств, а затылок щекочет знакомый шепот: «Привет», – я поневоле вздрагиваю.
Стефан страшно доволен: партия еще, можно сказать, не началась, а счет уже в его пользу, один – ноль.
– О тебе стало трудно думать, – говорит он, усаживаясь напротив.
– А зачем обо мне думать? Вот он я.
– Сейчас – да. Но это не всегда так.
– Сам же первым взвоешь, если я буду рядом всегда.
– Не факт, – задумчиво говорит Стефан. – То есть, может быть, действительно взвою, а может и нет. Пока не попробуешь, не узнаешь. Но мне это, скажем так, трудное счастье вряд ли в ближайшее время грозит. Тебя сейчас даже просто застать в одиночестве – большая удача. Но я молодец, улучил-таки момент. Пошли, что ли, выпьем на радостях, раз все так прекрасно сложилось.
– Пива? – обреченно спрашиваю я.
– Обойдешься, самому мало. Будешь сидр?
– Буду, если холодный. А если теплый… ладно, все равно буду. Но с укоризненным выражением лица.
– Договорились, – кивает Стефан. – Понятия не имею, каково текущее состояние обреченного на тебя сидра, но на укоризненное лицо в твоем исполнении я бы посмотрел.
Мы идем по городу, и это, надо сказать, отдельное удовольствие – просто гулять со Стефаном, обычным образом, как будто мы – самые настоящие люди, два городских бездельника, у которых всего-то забот найти подходящую пивную и наклюкаться там прежде, чем закончатся карманные деньги, или у кого-то зазвонит телефон. Город в присутствии Стефана ведет себя гораздо более прилично, чем наедине со мной: небо не изменяет цвет с голубого на невозможный, в стеклах витрин отражается только то, что положено, дома не отращивают новые крыши и башни, на горизонте не возникает лишних холмов, улицы не меняются местами, трещины на стенах не складываются в заклинания, тени прохожих не отращивают крылья, щупальца и рога, кондитерские не превращаются в антикварные магазины, где продаются волшебные талисманы, отлично помогающие от размеренного течения невыносимой жизни и больше ни от чего. Но при этом тротуары и стены, деревья и камни, птицы и автомобили, киоски и лица прохожих – то есть вообще все вокруг начинает сиять таким восхитительным светом, невидимым, но явственно ощутимым, что хочется плакать, как некоторые люди плачут в музеях, причем примерно по той же причине: хороший шаман, как хороший художник, одухотворяет все, на что упадет его взгляд. А Стефан, как ни крути, не просто очень хороший, а великий шаман.
Однако удовольствие удовольствием, но я слежу за дорогой и постепенно начинаю понимать, куда мы идем. Это не то чтобы портит прогулку, но, скажем так, добавляет неоднозначных ощущений. В этом городе есть всего одно место, насчет которого я до сих пор не уверен, нравится ли мне там бывать.
– Извини, – говорит Стефан; вряд ли он прочитал мои мысли, выражения лица совершено достаточно. – Я и сам не великий любитель домашних посиделок. Просто такой интересный нам предстоит разговор, что другие места не особо подходят. Ну и потом, у меня, сам знаешь, довольно прохладно. Сегодня это огромный плюс.
С этими словами он спускается по ступенькам, ведущим с улицы Даукшос к двухэтажному дому, осторожно открывает повисшую на одной петле деревянную калитку, и мы заходим во двор.
Дом, в котором живет Стефан, – это отдельная песня. Ну, то есть как он живет, такой у него и дом. В отличие от моего, который, конечно, уже несколько раз менял свое местоположение и научился везде прикидываться своим, словно всегда здесь стоял, но во всех остальных отношениях остается вполне обыкновенным жильем, дом Стефана занимает постоянное место не только в пространстве, но и во времени. Там всегда двадцать первое сентября две тысячи шестого года, точнее, Стефан живет там только в этот день; во все остальные дни это самый обычный старый дом. Я не то чтобы специально за ним слежу, но довольно часто прохожу мимо, просто из любопытства и вижу, как меняются занавески на окнах и цветочные горшки, во дворе то появляются, то исчезают дети, коты и собаки, на огородных грядках розовые кусты вытесняют капусту, а на смену розам приходят декоративные кабачки, одни жильцы уезжают, уступая место другим, маленькое кафе на первом этаже с удивительным режимом работы с десяти до семнадцати ноль-ноль то предлагает немногочисленным завсегдатаям дешевые обеды и пиво с бесплатной закуской, то сдается в аренду для проведения свадеб и других торжеств, то вовсе закрывается на неопределенное время, а весной этого года его начали ремонтировать; строители рассказали, что к осени там откроется цветочный магазин.
Но вот прямо сейчас, пока мы со Стефаном идем через двор, засаженный отцветающими мальвами и подсолнухами, то есть в сентябре две тысячи шестого года, кафе просто закрыто, хотя, судя по положению солнца, полдень минул совсем недавно, да и день самый обычный – четверг, не выходной.
Стефан как-то признался, что выбрал именно двадцать первое сентября две тысячи шестого года не просто так, наобум, а потому что очень уж удачно сложились обстоятельства: квартиранты из мансарды уехали, новые пока не нашлись, хозяйка кафе заболела, а муж был занят срочной работой, не смог ее подменить. Поэтому дом весь день пустовал и был в его полном распоряжении, а Стефан своего не упустит. Для него, если очень захочет, любое мгновение может застыть навсегда, а уж целый длинный сентябрьский день растянуть на долгие годы – вообще не вопрос. Это очень удобно: во-первых, не надо платить за жилье; во-вторых, именно в этот день Стефан предусмотрительно взял выходной, и теперь у него всегда есть возможность отлично выспаться дома; в-третьих, у него во дворе всегда отличная погода – умеренно теплый, почти безветренный, прозрачный, сухой и пасмурный сентябрьский день. Ну и самое главное – этот монструозный, до безобразия растянутый день двадцать первого сентября две тысячи шестого года в двухэтажном доме на улице Даукшос сам по себе до такой степени невозможен, что если вдруг что-то пойдет не так, отменить его к чертям собачим – весь, целиком, вместе со всеми нежелательными событиями – будет проще простого. Стефану, конечно, лень искать новую квартиру и переезжать, но в качестве крайней меры он на это вполне готов.
Поэтому самые непростые разговоры Стефан предпочитает вести дома, чтобы не рисковать ни делами, ни дружбой. Я имею в виду, если вдруг мы сейчас разругаемся – не как всегда, а по-настоящему – я об этом даже не вспомню. О чем вспоминать, если не было ничего, никогда?
Само по себе это неплохо, но не отменяет того факта, что в доме Стефана я чувствую себя довольно неуверенно. Потому что, во-первых, действительно не уверен: происходит ли с нами то, что сейчас происходит или на самом деле оно вообще никогда не произойдет. А во-вторых, просто прикидываю – это что же такое должно было случиться, чтобы Стефан меня сюда разговаривать потащил? Вроде ничего ужасного я в последнее время не вытворял, да и в предпоследнее время тоже ничего такого, из-за чего мы могли бы всерьез поругаться. Мы вообще до сих пор по-настоящему не ссорились, только прикидывались для смеху… впрочем, вполне возможно, еще как ссорились, может даже пару раз сгоряча поубивали друг друга на хрен, не договорившись по какому-нибудь принципиальному вопросу, просто Стефан это потом отменил?
Вот поэтому я и не люблю бывать дома у Стефана, хотя на самом деле мне тут очень нравится. Все-таки в две тысячи шестом году в нашем городе был идеальный, совершенный, нечеловечески прекрасный сентябрь. И в саду, отгороженном от всего остального мира стеной тумана и зарослями дикого винограда, стояли два чертовски удобных старых кресла, красное и зеленое, под цвет виноградной листвы, и ветхий журнальный стол, а на столе – слоеный пирог с луком-пореем и сыром, за который, как говорят в таких случаях, душу бы продал. Я бы, кстати, может и продал, просто это технически невозможно: у меня уже давно не осталось ничего, кроме нее.
– Садись, я мигом. Пирог можешь слопать хоть весь, – говорит Стефан, одновременно почти неощутимым прикосновением отправляя меня в нокаут, то есть в зеленое кресло, откуда захочешь, не встанешь, так хорошо в нем сидится. И уже на полпути к дому, обернувшись, добавляет беглой скороговоркой: – Я не потому тебя сюда притащил, что какой-нибудь ужас-ужас, а всего лишь из соображений секретности – мало ли, о чем дюжину лет назад какие-то чуваки в этом саду за пивом болтали, кому это сейчас интересно. В общем, бобер, выдыхай.
Я грожу ему вслед кулаком – якобы за «бобра», а на самом деле просто от избытка разнообразных чувств, одно другого приятней, охвативших меня после его признания. Потому что, сколь бы противоречивые слухи ни ходили среди ближайших друзей о моих предпочтениях, ужасов я совсем не люблю.
Стефан возвращается, с видом победителя потрясая пивной бутылкой и жестянкой, на которой нарисована пара крупных зеленых груш.
– Все-таки удивительные вещи происходят в этом доме с напитками, – говорит он. – Крепкие исчезают буквально за пару часов, остаются только пустые бутылки. Я вот думаю, может, Кронос их с горя пьет? Заливает свое поражение на отдельно взятом участке реальности, над которым потерял власть? Пиво при этом, наоборот, умножается, достаточно купить пару бутылок и уйти на работу, к моему возвращению их будет как минимум пять, а то и полдюжины. А с сидром совсем смешно получилось: я-то покупал модный крафтовый, полусухой, с явственным привкусом тлена, который дают только старые бочки, и посмотри, во что он здесь превратился! Старый добрый Kiss, почти грушевый лимонад.
– Так даже лучше, – улыбаюсь я, отбирая у него банку. – Нефиг сидру прикидываться суровым модным напитком, он и есть почти лимонад. Легкомысленное летнее пойло для временно впавших в детство изнеженных городских забулдыг. За то и люблю.
– С тобой никогда не угадаешь. Думал, будешь плеваться. А ты только рад.
– Я еще больше обрадуюсь, если выдашь мне одеяло. Погода у тебя во дворе – чистое счастье, но не для того, кто с утра оделся так, чтобы выжить в плюс тридцать два.
Стефану, конечно, лень возвращаться в дом за одеялом. Поэтому он вытаскивает из-под стола тонкий оранжевый плед, такой достоверно влажный от утренней росы и облепленный сухими травинками, что даже мне начинает казаться, будто плед валялся в саду под столом как минимум со вчерашнего вечера, а не возник из небытия секунду назад. В этом весь Стефан: в его исполнении всякое чудо, от пустякового, вроде моего одеяла, до фундаментальных, преобразующих мир, столь органично вписывается в реальность, что не только любой случайный свидетель, но и само мироздание легко согласится: так было всегда.
– Ну что, обрадовался? – ухмыляется Стефан. – А теперь слушай. Я позвал тебя в гости не только потому, что не знаю, куда девать этот ужасный сладкий грушевый сидр, а выливать все-таки жалко. Есть и другая причина. Вот прямо сейчас, пока мы тут прохлаждаемся, мои коллеги с Изнанки в срочном порядке уводят из города все свои Мосты.
Он говорит так небрежно, посмеиваясь, как обычно рассказывают о безобидных проказах соседских детей, поэтому до меня не сразу доходит смысл его слов. Я сперва открываю жестянку, делаю жадный глоток и только потом, поперхнувшись, переспрашиваю:
– Что?!
– Что слышал. Ребята убирают Мосты. Только не вздумай говорить, что они идиоты: это была моя идея. А я терпеть не могу критику. Чего доброго, затаю зло, буду вынашивать планы мести, настраивать против тебя ближайшее окружение, предательски клевеща за спиной. Оно тебе надо? Лично мне – нет.
– Спасибо, что предупредил, – говорю я. – А то сперва собирался бестактно спросить, чего такого прекрасного они там нанюхались, и нельзя ли остатки этого зелья отобрать у них навсегда и утопить в болоте? Но теперь сразу стало понятно: гениальная же идея! Пусть нюхают дальше, на здоровьичко. Действительно, ну их к лешему, эти Мосты.
Кривлялся бы еще и кривлялся, но на этом этапе у меня внезапно включается аналитический ум. Понятия не имею, зачем он нужен в моем нынешнем положении, но как вмонтировали в башку при рождении, так до сих пор там и болтается. Иногда даже вполне неплохо работает – вот, например, сейчас.
– Это из-за того парня, самоубийцы с набережной? – спрашиваю я. – Чтобы больше никто ничего подобного не выкинул? Очень мило с их стороны поберечь мои нервы. Я чуть не поседел, когда понял, кто это такой красивый тут у нас умирает. И какие интересные инфернальные последствия это событие может возыметь.
– Соображаешь, – кивает Стефан. – Хороший вышел бы Мост, ничего не скажешь: на одном конце наша зыбкая Изнанка, а на другом вместо смутной тоски о неведомом доме – скверная, трудная, одинокая смерть отчаявшегося безумца. Счастье, что ты его учуял. Кстати, совершенно не представляю как. Потому что я – нет. Хоть и ждал чего-то подобного примерно с середины весны. Не какого-то конкретного события, просто чувствовал, что надо быть настороже. И все равно, как видишь, проморгал.
– Да я тоже не то чтобы вот прям учуял. Просто как раз недавно догадался развесить Сети Счастливых Случайностей в той части набережной, откуда хорошо виден маяк. Был уверен, это как-нибудь интересно сработает. Ну, оно и сработало – я сам в нужный момент мимо шел. Хотя от меня толку было, прямо скажем, немного. Зато подружку привел. И уж она как следует разобралась.
– Интересная у тебя подружка.
– Да не то слово. Девчонка – огонь. И нервы железные. Я бы на ее месте давным-давно чокнулся…
– Завидовать нехорошо, – строго говорит Стефан. – Ты и так распрекрасно чокнулся на своем. А девчонка правда отличная, мы все теперь ее должники. Только с начала этого лета уже как минимум второй раз наши задницы спасает.
– Второй?!
– Первый был, когда ты с ней познакомился. Если бы горемычное существо, которое она в тот раз провожала, юный будущий всемогущий не вернулся домой после короткого поучительного кошмара, которым ему показалась здешняя жизнь, нам бы его родня такое устроила – ты представить не можешь. И хорошо, что не можешь. Ты молодой и нервный. Не надо тебе это представлять.
– Ты серьезно?
Стефан пожимает плечами – дескать, когда это я тебя обманывал. Я могу хоть сейчас навскидку припомнить пару сотен случаев, но не стану. Потому что и сам понимаю: он привирает только по мелочам, да и то исключительно ради их немедленного овеществления. У Стефана в этом смысле не забалуешь: как скажет, так оно сразу и есть.
Поэтому я просто допиваю сидр, ставлю пустую банку на землю и говорю:
– Ладно. Значит, нам повезло гораздо больше, чем я думал; это лучше, чем если бы наоборот. А что теперь будет с нашей Изнанкой? Как они станут выкручиваться?
– Да отлично они выкрутятся, – ухмыляется Стефан. – Им для этого даже руками ничего делать не надо, пока в нашем городе есть такое горькое горе… я имею в виду, такое удивительное явление природы, как ты. Маяк вы с приятелем уже раскочегарили так, что волосы дыбом. В смысле любо-дорого поглядеть. Сам же недавно проговорился: хочешь, чтобы наши горожане тосковали, сами не зная, о чем, о несбывшейся тайной далекой родине…
– Мало ли, чего я хочу. Надо еще, чтобы оно у меня получалось.
– У тебя получается, – серьезно говорит Стефан. – Просто отлично у тебя получается. Число ваших с Тони жертв, которые видели синий свет маяка, и теперь потерянно бродят по городу в поисках не то тайной родины, не то лестницы в небеса, на худой конец святого Грааля, забыв о текущих делах, зато вспомнив о том, что у них есть живая душа, уже исчисляется сотнями. Хочешь сказать, ты не знал?
Отрицательно мотаю головой:
– Думал, в лучшем случае, пару человек зацепило. И считал, что это отличный результат – для начала-то.
– Сколько мы знакомы, до сих пор удивляюсь, как тебе удается недооценивать свою силу, будучи при этом нахалом и хвастуном, каких свет не видывал – на словах.
Пожимаю плечами. Хотя, конечно, подмывает назидательно сказать: «Такова моя демоническая природа». Но эту шутку Стефан от меня уже слышал. Долдонить одно и то же по всякому поводу – великий грех.
– Так что просто не останавливайся, – говорит Стефан. – Продолжай в том же духе. Забудь, что я говорил тебе раньше, когда просил не сводить с ума всех подряд – дескать, не каждому такое счастье по плечу. Оно им может и не по плечу, но ничего не попишешь, пусть сами справляются. Нам теперь потребуется много, очень много первосортной невыразимой тоски. Все-таки целых восемьдесят Мостов придется заменить, а они тоскуют не то чтобы по совсем уж неведомому. А по совершенно конкретному месту, о котором забыл их ум, но тело-то помнит. Очень хорошая, плотная разновидность тоски, нам и не снилось. Но ничего, количеством возьмем…
Не выдержав – а кто бы выдержал, когда удача сама идет в руки? – перебиваю:
– Ну так это просто решается. Достаточно открыть еще хотя бы десяток Путей в местах, подходящих для праздных одиноких прогулок. Будет потом о чем вспоминать некоторым… ладно, предположим, телам.
Стефан смотрит на меня своим фирменным яростным взглядом, от которого всему живому положено навалять в штаны, но я обычно все же воздерживаюсь. И не потому что такой уж великий герой, даже не в силу строгого воспитания, просто у меня, как говорят в подобных случаях, есть позитивный опыт. Он регулярно так на меня смотрит и при этом еще ни разу толком не убил.
С Путями, о которых я говорю, все сложно – это точка зрения Стефана. И одновременно очень просто – так думаю я. Речь всего-то о тайных Путях, соединяющих наш город с неведомым – не только с собственной Изнанкой (хотя в первую очередь все-таки с ней), а вообще с любым неведомым, какое случайно окажется поблизости.
Одна из самых удивительных правд о Вселенной, которая до сих пор с трудом помещается в моей довольно большой голове – она не представляет собой жесткую конструкцию, все элементы которой закреплены на своих местах, а постоянно тасуется, как карточная колода. И никогда заранее не угадаешь, что вот прямо сейчас окажется рядом с нашей реальностью: другая такая же, похожая на нее как две капли воды, или, напротив, настолько чуждая человеку, что любой дружеский привет оттуда может сдуру показаться абсолютным злом или вообще недолговечная иллюзия-однодневка, чья-нибудь фантазия, тайный страх или сон – таких во Вселенной бесконечное множество, исследовать их невероятно интересно, но все же, пожалуй, не стоит, потому что объект изучения может исчезнуть вместе с отважным исследователем буквально в любой момент.
В общем, Пути, если они открыты, могут вести куда угодно и одновременно откуда угодно к нам неведомо что приводить. Поэтому Стефан предпочитает держать большинство Путей на запоре, оставляя нараспашку необходимый для оживления атмосферы минимум, редко больше полудюжины одновременно: все-таки его основное занятие – охрана границ. Пограничному городу вроде нашего по статусу полагается иметь восемьдесят восемь Путей в неведомое, а уж сколько из них открыто, а сколько заперто, целиком остается на усмотрение городских властей. Я имею в виду, настоящих властей, то есть Стефановой конторы. Мэрия города Вильнюса при всем моем уважении тут не решает ничего.
Стефан не то чтобы такой уж великий лентяй, просто трезво оценивает свои возможности: людей у него в Граничном отделе немного, потому что подходящих кандидатов в сотрудники трудно найти. И когда из открытых Путей на нас начинает сыпаться очередное неведомо что, ребята едва справляются. Причем есть у меня подозрение, что далеко не всегда.
В общем, я понимаю позицию Стефана; я с нею даже вполне согласен – теоретически. А на практике так хочу, чтобы в городе стало больше открытых Путей, так жажду этого вселенского сквозняка, так нуждаюсь в живительном хаосе, наполняющем не только мою, но вообще всякую жизнь единственно стоящим, высшим, над-человеческим смыслом, что регулярно нечаянно их открываю, ничего специально для этого не делая – когда в приподнятом настроении мимо очередного запертого прохода в неведомое иду. Не то чтобы даже из вредности, совершенно точно никому не назло, а просто в силу своего устройства: я сам в каком-то смысле открытая дверь в неведомое. И подаю остальным коллегам дурной пример.
Стефан, конечно, быстро наводит порядок, запирает все заново, а мне грозит ужасными карами; впрочем, мы оба знаем, что это он не всерьез. Однако о том, чтобы оставить лишнюю пару-тройку Путей открытыми навсегда, я обычно даже не заикаюсь. И так ясно, что этот номер не пройдет.
– Сорок четыре, – наконец говорит Стефан. И после паузы повторяет: – Максимум сорок четыре. Откроешь хотя бы на один больше, я из тебя самолично сделаю колбасу. Причем несъедобную, повар из меня, сам знаешь, не очень. Совсем зазря пропадешь.
– Сорок четыре?!
Ушам своим не верю. Он что, правда сказал: «Сорок четыре»? И имел в виду не количество банок сидра, которые мне разрешается выпить, пока я сижу в его доме, а именно Пути?
Стефан кивает с таким безмятежным видом, словно речь все-таки о сидре.
– Половину – нормально, как-нибудь выдержим. Больше – сомневаюсь. И не готов проверять. Говорю совершенно серьезно: откроешь больше половины Путей, сразу подам в отставку, только вы меня здесь и видели. Спрячусь на необитаемом острове, на самом дальнем краю Вселенной, чтобы даже в газетах о ваших делах не читать.
Сорок четыре, – думаю я. – Елки зеленые, сорок четыре! Мне столько Путей, пожалуй, сразу и не открыть. То есть прямо сейчас точно не открыть, но какие прекрасные перспективы! И ведь он, похоже, не дразнится. Всерьез говорит.
Прошу его:
– Встань, пожалуйста.
– Вставать-то зачем? – удивляется Стефан.
Это отлично, что он удивляется. Больше всего на свете люблю удивлять.
– Да затем, что я испытываю острую жизненную потребность повиснуть у тебя на шее. Пока ты сидишь в кресле, ничего не получится – чисто технически, я много раз проверял. А если я прямо сейчас на ней не повисну, меня натурально разорвет.
– Всегда знал, что в твоем исполнении благодарность гораздо страшней, чем месть, – ухмыляется Стефан.
Но при этом, как ни странно, действительно поднимается. Таким покладистым он на моей памяти давненько не был. На самом деле вообще никогда.
Когда я повисаю на его шее, как и грозился, Стефан констатирует хладнокровным тоном ученого, только что завершившего умеренно интересный эксперимент:
– Уже не в первый раз замечаю, что чем больше ты рад, тем меньше весишь. А сейчас, по моим ощущениям, максимум граммов двести. Любопытный эффект, – и внезапно с не то чтобы вовсе ему не присущей, но не слишком часто проявляющейся сердечностью, добавляет: – Все-таки охренеть как здорово, что ты у нас есть.
Я сегодня тоже на диво покладистый, поэтому соглашаюсь:
– Да, я у вас вполне ничего.
А сам тем временем уже прикидываю, какой дорогой пойду, когда отсюда смотаюсь, причем чем скорее, тем лучше, надо ловить момент. Я и так-то, прямо скажем, небезнадежен, а в настолько приподнятом настроении натурально горы могу свернуть.
Первым делом надо будет пройтись по улице Швенто Двасес, благо она совсем рядом – неторопливо, вдумчиво, чтобы закрепить эффект. Там есть один совершенно восхитительный Путь, пару раз в моем присутствии открывался, и я чуть не плакал, что Стефан не соглашается оставить его нараспашку хотя бы на несколько дней.
Потом – обязательная программа, огромный проходной двор между Субачюс и Швенто Казимиро, у меня на него давно руки чешутся, если открою там старый, всеми забытый Путь с первой попытки, буду большой молодец; оттуда можно сразу спуститься по лестнице, то есть, по улице Онос Шимайтес вниз, к реке, это просто отличная лестница, давно на нее облизываюсь, а она – на меня, сколько раз там ходил, столько раз Путь открывался, а теперь наконец-то можно открыть его навсегда. Еще неплохо бы за компанию отпереть маленький мост через Вильняле, который напротив рынка Тимо, но это уже не мне, а реке решать, в подобных вопросах последнее слово всегда за ней.
В самом Ужуписе тоже найдется чем заняться: район туристический, модный – именно то, что мне надо, а открытый Путь там пока что всего один, через проход Йоно Меко; все остальные, можно сказать, непаханая целина. А дальше… ладно, дальше – по обстоятельствам. То есть куда сердце прикажет, а левая пятка пожелает свернуть.
Тони, снова Тони и кто-то еще
Тони идет по городу. Этот город он узнал сразу же, в первый момент – Барселона. Она, прекрасная, самое ее сердце, центр.
Никогда прежде здесь не был, зато фотографии в свое время тысячами смотрел. Давно мечтал сюда съездить, да все как-то не складывалось: то денег не хватало на путешествия, то слишком много работы, а теперь – все, никуда не уедешь, сиди дома не гуляй.
Не то чтобы отлучки из города запрещены какими-нибудь специальными правилами. Жизнь Смотрителя маяка в этом смысле штука довольно простая: никаких правил нет, а если и есть, никто их не знает, живешь себе и живешь, как получится. А получается в общем отлично, сам при всем желании лучше не выдумал бы. Однако при этом настолько не хочется никуда уезжать, что поневоле гонишь из головы былые мечты о далеких прекрасных землях, говоришь себе: да ладно, еще успею, накатаюсь потом, когда-нибудь позже, а пока – ну слушай, какие, к чертям собачьим, могут быть путешествия, если мне кафе не на кого оставить даже на какие-то несчастные пару дней. А закрываться надолго – не дело. Нельзя закрываться надолго, когда ты – источник радости и покоя, единственная тихая гавань для стольких лю… разнообразных существ.
Как они все без меня обойдутся? То-то и оно, что никак, – думает Тони, пока идет по восхитительной Барселоне, городу своей мечты, мимо баров и галерей Борна в сторону Барселонеты – там море, бесконечные опустевшие к ночи пляжи, а к морю его тянет, как магнитом. Маякам трудно подолгу обходиться без моря. И не только маякам, вообще всем людям трудно обходиться без моря, включая тех, кто об этом не знает; собственно, начиная с них, – думает Тони Куртейн, закрывая лицо руками, чтобы не видеть ничего, кроме темноты чужого далекого города, освещенного бледными кляксами окон и блуждающими огоньками уличных фонарей.
Он сейчас слишком счастлив и слишком устал, чтобы быть счастливым, поэтому сел прямо на пол в коридоре, где его окончательно накрыла эта прогулка, оглушила, уволокла, и сидит там, раскачиваясь вперед и назад, как огромный нелепый маятник, одновременно шагает по ночной Барселоне, смотрит по сторонам, думает: боже мой, что за город! Такой красивый, такой отчаянный, полный страстной любви к жизни и неутолимой печали о том, что она прошла – в точности, как Элливаль, построенный вдали от Границы, на краю Лиловой пустыни, на берегу Соленого моря, где мертвые не исчезают бесследно, их призраки остаются навечно бродить среди живых. Сперва живые были только рады: можно больше не расставаться с любимыми после смерти, местные знахари изобрели великое множество способов их обнимать, а в барах стали подавать специальные напитки для призраков, вернее, благовония с запахами крепких напитков, способные радовать мертвых и даже слегка опьянять. Но с годами число умерших множилось, призраков в городе стало в сотни раз больше, чем живых, и тогда Элливаль окутала сладкая, выматывающая душу меланхолия, похожая на вечную неразличимую ухом тягучую песню под вечным неощутимым телом холодным осенним дождем. Многие специально ездят в Элливаль ради этого особого настроения, особенно музыканты, поэты и просто романтически настроенная молодежь, но даже думать не хочется о том, каково постоянно там жить; по крайней мере, он сам в свое время три дня еле выдержал, а сейчас, пожалуй, вовсе не стал бы туда возвращаться, даже если бы мог так надолго оставить маяк.
Наверное, зря не стал бы, – думает Тони Куртейн, пока его темноглазый двойник, пошатываясь от напряжения и избытка чувств, идет мимо храма Санта-Мария-дель-Мар. – В таких местах, как Элливаль и этот прекрасный веселый печальный город Другой Стороны, сердце учится тосковать по ушедшей жизни, оставаясь при этом живым. Да чему только не учатся наши сердца, пока мы бродим, как малахольные по незнакомым чужим городам, которые знают, что мы здесь ненадолго, проездом, и открывают нам тайны, запретные – потому что совершенно невыносимые – для своих. Жаль, путешествий мне в обозримое время больше не светит: как я оставлю маяк? С другой стороны, и так, получается, можно путешествовать. К счастью, можно и так.
И так можно путешествовать, – думает Тони, сидя на табурете в уютном кухонном полумраке, при свете газовой конфорки, на которой варится кофе, и закрепленного над плитой маленького фонаря.
– И так можно путешествовать, – говорит Тони вслух. – Есть некоторые неудобства, достопримечательности особо не посмотришь и сувениров точно не купишь, зато какая экономия на билетах с гостиницей, оцени!
– Не отвлекайся, потом расскажешь, а пока просто будь там, иди, иди, – шепчет ему в самое ухо голос; будем считать, голос разума. А как его еще теперь называть.
Тони идет по узким улицам Барселонеты, застроенным сравнительно невысокими, этажа три-четыре, домами с маленькими балконами; из открытых окон доносятся голоса дикторов телевидения, из распахнутых настежь дверей закусочной – звон посуды, с площади – смутно знакомая песня, из-за угла – женский смех, а из дальнего переулка – едва различимое размеренное шуршание, переходящее в тихий ласковый грохот прибоя по мере того, как Тони к нему приближается; в общем, ясно, что море – там.
Тони садится на песок, закрывает лицо руками, он слишком счастлив и одновременно слишком устал, чтобы быть счастливым; все это, впрочем, совершенно неважно, главное, что вот прямо сейчас ночное небо над Барселоной озаряется невыносимо тяжелым, прельстительно синим, ярким, невидимым, то есть не всякому глазу зримым сиянием, светом его маяка, а по пустынному пляжу идет человек с небольшим рюкзаком, судя по вдохновенным очам и некоторой потерянности, турист, совсем недавно приехавший в город, думает: «Надо разуться», – садится на теплый песок, поднимает голову к небу и застывает, забыв про обувь, забыв вообще обо всем.
Наконец целую огненно-синюю вечность и еще три минуты спустя, опомнившись, спрашивает себя: «Что это за сияние? Неужели над городом зарево такого удивительного оттенка? Да ну, не может этого быть, ночные города так не светятся, это просто… просто не знаю что. Какая-то странная хрень происходит со зрением или даже со всей головой целиком. Что со мной вообще сегодня творится? Пресловутый синдром Стендаля так ощущается изнутри? Я бы совершенно не удивился, невероятный все-таки город эта Барселона, ничего подобного в жизни не видел. Разве что, Элливаль… – и вздрагивает от мысли, как от удара: что еще за Элливаль? Откуда он взялся? Зачем я его выдумал? Мне что, Барселоны мало? Нет на свете такого города – Элливаль».
* * *
– …посидел так… не знаю, недолго, может быть, пять, максимум десять минут, а потом встал и ушел. Очень нетвердой походкой, но это, возможно, только потому, что песок в кроссовки насыпался. А может, просто был пьян, – говорит Тони, – принимая из дружеских рук спасительную порцию кофе, налитого почему-то не в чашку, а в прозрачный стакан.
Кофе еще довольно горячий и такой горький, что хочется плакать – будем считать, что именно от кофейной горечи, от чего же еще.
– Я его, конечно, не знаю, – говорит Тони. – А даже если и знаю, не вспомнил, поди разгляди лицо в такой темноте, да и сидел он не то чтобы совсем рядом, в нескольких метрах от меня. Но сердцем чую, это был кто-то очень важный. Может быть, именно тот человек, из-за которого… ради которого я все затеял? В смысле Тони Куртейн затеял. Ну, то есть мы с ним.
– Да он, конечно. Наш добрый ангел. Что бы мы все делали, если бы этот красавец так вовремя без вести не пропал. То есть как раз понятно что: ничего особенного не делали бы, ваш распрекрасный маяк горел бы себе тихонько вполсилы, как прежде, все шло бы своим чередом, без особых потрясений и перемен. А это и есть самое невыносимое – когда слишком долго все просто идет своим чередом, как положено, без потрясений. Но теперь-то пошло веселье, назад нам дороги нет, – мечтательно улыбается его друг, безымянный, как, наверное, и положено всякому настоящему чуду; собственно, это же и есть настоящее чудо – когда в такие непростые моменты находится кто-то, кто нальет тебе кофе. И с кем можно просто по-человечески, словами поговорить.
– Такое удивительное состояние, – говорит Тони. – Я сейчас, знаешь, ужасно счастлив. Как в юности, когда приходил со свидания… ай, нет, конечно, гораздо сильней. И одновременно какой-то полный трындец творится; я так понимаю, не со мной, а с моим вторым. Похоже, он в полном отчаянии. Но при этом, как и я, очень счастлив. И все равно в отчаянии, прикинь. Какой-то дурдом… И учти, если ты вот прямо сейчас не скажешь, что надо немедленно выпить, я тоже приду в отчаяние. Мне это – раз плюнуть. Я бы сказал, даже слишком легко.
– Да толку-то говорить. Наливать надо, а не болтать, – откликается его друг, и уютная тишина кухни внезапно взрывается выстрелом.
– Ты что, решил милосердно меня пристрелить, чтобы больше не мучился? – интересуется Тони. – Если так, ты промазал. Но знаешь, оно и к лучшему. С удовольствием еще поживу.
– Извини. Никогда не умел тихо открывать шампанское. Думаю, уже и не научусь. Потому что не хочу ничего делать тихо. Мне даже на ровном месте вынь да положь скандал.
– Шампанское?!
– Можешь себе представить. Как ни странно, даже вполне холодное. Понятия не имею, насколько оно хорошее, совершенно не разбираюсь в шампанском, зато на этикетке написано… ох, да там много всего написано, без пол-литры чего покрепче не разберешь, но главное – «блан де нуар», то есть белое из черного, все как мы любим. По-моему, добрый знак.
– Но откуда оно вообще взялось?
– Да откуда все у меня берется. Что-то в него с перепугу превратилось, увидев мой голодный оскал. Даже не представляю, что именно. Что ты держишь на верхней полке в шкафу над мойкой? Я оттуда бутылку взял.
– Нашел, куда лезть за выпивкой. Над мойкой у меня обычно хранится средство для мытья посуды. Если тебе интересно, какое именно, это был Frosch. Кажется, с запахом грейпфрута; впрочем, я не уверен. Может, зеленый лимон.
– Отлично. Значит, его мы сейчас и выпьем, твой зеленый лимон – за Барселону. Она того стоит, – невозмутимо кивает безымянный друг, протягивает Тони стакан, доверху переполненный веселой шипящей пеной, и вдруг, склонившись почему-то не к уху, к затылку, громко, горячо, яростно, как будто сейчас полезет драться, шепчет: – Неважно, что было, неважно, что будет, плевать, чем дело кончится, главное – он видел свет!
Он видел свет, – думает Тони Куртейн. – Он все-таки видел. Это лучше, чем ничего.
Тони Куртейн поднимается с пола, где сидел, прислонившись затылком к холодной стене, и, пошатываясь, как пьяный, бредет на кухню: она ближе, чем ванная, а кран там тоже есть. Включает холодную воду, сует под нее голову, какое-то время стоит неподвижно, а потом, не выдержав, фыркает, отпрыгивает от умывальника, наощупь закручивает кран, хватает кухонное полотенце и трет им волосы с такой силой, словно хочет добыть огонь.