Книга: Человек, который приносит счастье
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая

Глава пятая

Дед очнулся не в квартире беременных и не у чахоточной женщины. Он очнулся на кровати у одного приветливого еврея, который выхаживал его много дней. Дед видел его морщинистое лицо, его рука подносила к губам больного ложку с теплым супом-крупником. Уже ради вкуса мяса и грибов, петрушки и лука стоило выжить.
В те редкие моменты, когда дед пробуждался от лихорадочных снов, старый еврей всегда был рядом с ним. Часто старик сидел к нему спиной и, казалось, молился, склонившись над хлебом и стаканом вина на столе. На голове у него было что-то вроде шарфа с бахромой на четырех углах, а на левую руку намотан кожаный ремешок. Вокруг него, словно пыль, парило облако серого и белого пуха.
Дед был слишком слаб, чтобы задумываться, реально ли то, что он видит. Он пробовал приподняться на локтях, но падал обратно на подушки. Однажды ему даже привиделось, будто перед ним стоит кашляющая мэм. Она еще больше исхудала, выглядела почти как скелет и смотрела на него с упреком.
– Где я? – спросил он в тот вечер, когда смог сесть.
– Ты у еврея Гершеля. Я нашел тебя полумертвым на лестнице.
– На Орчард-стрит?
– Прямо напротив двери квартиры круглых женщин, с которыми ты уже знаком. В тот раз ты разбил им сердце своим пением. Они там живут в тесноте, как мои гуси в подвале.
– Ваши гуси?
– У меня внизу гусиная ферма. Я кормлю и воспитываю их, будто они мои родные дети. Каждый четверг и пятницу по утрам и всегда перед Ханукой приходит резник, кошерный мясник, после того как мои покупательницы выберут себе птиц. Я люблю своих гусей, но что мне остается? Каждому нужно с чего-то жить. Я продаю гусей польским, русским, немецким евреям, даже покупатели из Йорктауна специально приходят ко мне в гетто. Я зарабатываю достаточно, чтобы не пускать к себе еще пятерых жильцов. Как и моя соседка, у нее гешефт тоже очень прибыльный.
– На чем же она все-таки зарабатывает?
– Боюсь, что ты довольно скоро и сам это узнаешь. Хотя я бы предпочел, чтобы ты туда не ходил. Сделай одолжение старому Гершелю.
– Я сильно болел?
– Я уже думал, что придется читать по тебе поминальную молитву, хоть и не знаю, еврей ты или нет. А проверять не стал. Теперь спи и набирайся сил.
Открыв глаза в следующий раз, дед получил горячий чолнт и жадно его съел.
– Вот и хорошо. Кто может так кушать, тот уже не умрет. – Гершель помедлил и спросил: – А имя у тебя есть?
Дед перестал жевать. Даже в таком состоянии он понимал, что от его ответа зависит многое. Вполне возможно, его имя решит, сможет ли он провести остаток зимы в теплом местечке и есть такую же вкуснятину, или его отправят восвояси.
– Спичка, – ответил он.
– Не бывает таких имен. Есть у тебя человеческое имя?
На этот раз без сомнений и с полной уверенностью его губы произнесли:
– Берль!
– Ах так, значит, ты все-таки еврей. Откуда ты?
– Из окрестностей Лиско. Отец держал шинок на полпути к Карпатам. Это такие горы.
– Я знаю, что такое Карпаты. Где твой отец?
– Его отправили назад из-за сердца, и мы больше никогда ничего о нем не слышали.
– Со мной тоже чуть не случилось такое из-за воспаления глаз. А мать у тебя есть?
– Говорят, она сошла с ума и бросилась под телегу. Мне тогда всего пять было.
– Эх ты, бедняга. Значит, ты остался сам по себе.
– Так точно, сэр, можно так и сказать – совсем один.
Казалось, Гершеля вовсе не огорчило то, что он услышал. Он налил себе вишняку и тихо сказал:
– Ну, теперь у тебя есть я. Приляг, полежи еще немного.
Когда дед проснулся в третий раз, за окном было темно, а в доме ни души. В воздухе летало еще больше гусиного пуха, в квартире Гершеля словно шел снег. В другой комнате, где спал старик, стояли несколько мешков с пером и несколько недонабитых подушек, еще там была швейная машинка, подсвечники на семь и восемь свечей, необычный шарф с бахромой по углам. На полке стояли зачитанные книги, какие дед часто видел у набожных евреев возле синагоги, а в шкафу – несколько костюмов, рубашки и вторая пара обуви. Книги деда не заинтересовали, а вот содержимое шкафа рассказало ему все, что нужно: дела у его благодетеля шли совсем не худо.
От скуки дед сел на край кровати и начал набивать подушки пером. Он работал так сосредоточенно, что не услышал, как пришел Гершель. Вдруг увидев, что старик наблюдает за ним, дед вскочил, и перья высыпались на пол.
– Так держать, Берль. Хорошо, что ты хочешь приносить пользу. Бог дает только трудолюбивым. Кстати, ты говоришь на идише? Я хоть и знаю английский, предпочел бы идиш.
– Только чего на улице нахватался, сэр: тромбеник, любче, нафке, шмегегге, ганеф, шлимазл.
Старик рассмеялся.
– Ну самое полезное усвоил, так ведь? Но ты не шлимазл, иначе был бы уже в земле. И больше не называй меня «сэр», зови меня «Гершель».
Затем старик пошел в переднюю комнату и стал накрывать на стол.
– Сэр Гершель, у вас нет жены, которая могла бы сделать это за вас?
Хозяин пропустил вопрос мимо ушей.
– Гусь – лучший друг еврея-ашкеназа, как собака – лучший друг гоя. На гусином пере нам хорошо спать. Я знаю в гетто людей, которым есть нечего, но спят они на гусиных перьях. Некоторые привезли подушки с собой из Галиции. А гусиная печень – это же деликатес. Печень у меня покупают все рестораны – немецкие, еврейские, ирландские. Но кое-что вкусно только евреям – гусиный смалец. Нам нельзя использовать свиное сало. Гусиный смалец я продаю на рынке на Хестер-стрит.
Гершель развернул принесенную еду, разложил все по тарелкам и подозвал Берля.
– Послушай-ка еврейские благословения перед вечерней трапезой, мальчик. Может, когда-нибудь ты тоже захочешь их произнести: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной, дающий хлебу вырасти из земли, сотворивший плод виноградной лозы и плод земли. Благословен Ты, по слову Которого существует все». – И они сели за стол. – Однако о самой большой пользе от гусей я тебе еще ничего не рассказал. Зимой, на Хануку, ашкеназы любят кушать гусей. Ты уже прикинул, сколько ашкеназов живет в Нью-Йорке? Так что работы нам хватит, скорее гуси переведутся, чем покупатели. – Тут Гершель пояснил: – Я имею в виду, если ты однажды пожелаешь перенять у меня дело. Доедай все, Берль! Женщина, что нам готовит, недешево берет.
Повторять дважды Берлю было ни к чему.
Позже Гершель снова подозвал его:
– А теперь, мальчик, послушай молитвы на ночь. Может, однажды и ты захочешь их произнести: «Благословен Ты, га-Шем, Бог наш, Царь вселенной, смежающий сном глаза мои, дремотой – веки. И да будет угодно тебе ниспослать мне мирный сон. И пробуди меня назавтра для благополучной жизни и мира. И пусть не тревожат меня мысли мои, и дурные сны, и греховные помыслы. И верни свет глазам моим наутро, чтобы не уснул я смертным сном». Таких красивых молитв, как у евреев, нет больше ни в одной религии, правда, Берль?
Берль подтвердил от чистого сердца.
Гершель был человек очень занятой. Вместе с несколькими помощницами он откармливал гусей, относил мертвых птиц покупателям, а живых – резнику, если тот не мог зайти сам. Он снимал с гусей кожу и вытапливал из нее жир, раскладывал смалец в баночки и продавал на рынке. Гершель постоянно искал желающих купить подушки, которые Берль набивал пухом и пером, а он зашивал на машинке. Но несмотря на свою неутомимость – а может, как раз из-за нее, – Гершель становился все более хрупким, и Берлю приходилось ему помогать – поднимать по лестнице покупки, продукты, мешки с пером.
Вернувшись вечером в квартиру, умывшись водой, принесенной Берлем, благословив еду, принесенную Берлем или им самим от одной из соседок, поужинав и позволив себе рюмочку кошерного вишняка, Гершель начинал свои долгие монологи. Он рассказывал пареньку о шестистах тринадцати еврейских заповедях и запретах, от которых Берлю становилось дурно. Для беспризорника вроде него и одной-единственной заповеди было уже чересчур.
Гершель рассказывал, что скоро они будут праздновать Новый год, что, если быть точным, евреи отмечают Новый год дважды в год – весной на Песах и осенью. В апреле они будут есть пресный хлеб, который евреи взяли с собой, убегая из страны, о которой дед еще никогда не слышал. Берль узнал множество чудесных историй: море разверзлось перед предками Гершеля и сомкнулось над головами их преследователей. Берль попробовал представить, каково бы это было у Кони-Айленда, когда он упал с Луны на землю. Очень-очень было бы больно, думал он, пока старый еврей просвещал его дальше.
Дед кое-что узнал об очень важном человеке по имени Моисей и о множестве бедствий, которыми Бог наказал врагов евреев. Он узнал, что перед праздником им надо будет сжечь весь оставшийся в доме хлеб. Берль был против такого расточительства и не соглашался, пока Гершель не уверил его, что голодными они все равно не останутся, ведь евреи очень ценят пищу. Лишь тогда Берль успокоился и примирился с верой своего спасителя, требовавшего есть пресный хлеб и непрерывно произносить благословения, вместо того чтобы просто наброситься на еду.
Больше всего Берля волновало, что с ним будет в сентябре. Что Гершель отмечал Новый год два раза в год, его не смущало, хоть он и не понимал, в чем тут смысл. Но вот оттого, что на праздник надо не только сжечь хлеб, но еще и от чистого сердца попросить у Бога прощения за все свои проступки, Берль очень беспокоился. Ведь несмотря на юный возраст, в его жизни уже случилось довольно много такого, в чем можно было бы покаяться. Но как это – покаяться от чистого сердца?
Гершель уже очень нравился деду – он его не бил, ничего не отнимал, а, наоборот, все время что-то давал: фаршированную рыбу в шабат, теплое белье, советы. Никогда прежде у деда не было возможности к кому-то по-настоящему привязаться, пожалуй, кроме как к Берлю. По-своему он полюбил и странную еврейскую религию, но причины этой симпатии Гершелю не понравились бы: дед не хотел каяться от чистого сердца, не хотел стать богобоязненным, но уж очень вкусная была еда.
Каждые несколько недель отмечался какой-нибудь религиозный праздник – волосы надо было то отстригать, то опять отпускать. Надевать и снимать свой саван. Полагалось то бояться, то снова радоваться и танцевать в синагоге, как сумасшедший. Все эти праздники были очень сложны, а обычные праздники деда – очень просты: пиво, табак, кости и песни. И все-таки соблазн полакомиться дольками яблок с медом осенью, а зимой – нежной гусиной грудкой и латкес был весьма велик.
Несмотря на такие радужные перспективы, Берль решил остаться у Гершеля самое позднее до конца лета, а когда дело дойдет до покаяния от чистого сердца, сделать ноги. Берль не подозревал, какие планы на него у Бога и что список его грехов до сентября станет куда длиннее. И еще он не знал, что Господь вскоре приберет Гершеля к себе.

 

Берлю тогда жилось хорошо. Так хорошо, что он мог бы привыкнуть к такой жизни. Ему не приходилось напрягаться, чтобы утолить голод. Больше не надо было все время быть начеку. Уличная жизнь проходила вдалеке от него. Лишь иногда он ходил с Гершелем на рынок на Хестер-стрит, толкая тачку с гусями в клетках, окунался в суету гетто и видел свой прежний мир.
Гуси отчаянно гоготали, словно знали, какая их ждет судьба. Или же он таскал мешки, набитые мертвыми птицами, и бочонки смальца, а Гершель торговался с продавцами. На завтрак Берль получал стакан пахты и кусок хлеба, а на ужин – наваристый борщ. Днем он мог есть сколько угодно хлеба со смальцем. Он не понимал, почему Гершель так о нем печется, но ему это было ой как по душе.
Но кое-что привязало Берля к дому на Орчард-стрит сильнее доброты старика Гершеля – квартира толстух. Как только дед выздоровел, он стал бродить по дому – то от скуки, то ходил в подвал за пухом для подушек. В подвале две толстые бабы откармливали гусей.
С лестничной клетки ему были хорошо видны дородные ляжки, сжимавшие птиц. Эти бабы работали в любое время дня, казалось, они и живут там же, с гусями. Через узкие оконца в подвал проникало лишь немного света, по дому распространялась вонь и раздавался возмущенный гогот.
Берль время от времени играл в мяч во дворе, в кости – у подъезда и забирался на крышу проверить свой тайник. Гершель рассказал ему, что мэм стала слишком слаба, чтобы осилить подъем на крышу. Дед нарезал круги у двери, за которой скрывались беременные женщины, однажды с большим трудом поднявшиеся по лестнице. Каждая сжимала в руке клочок бумаги с именем и адресом мэм.
На этаже была и четвертая квартира. Там днем и ночью рожали, вопли рожениц раздавались так громко, что Гершелю и Берлю мешали спать. Таких пронзительных криков Берль прежде не слышал. Но во всем этом кое-чего не хватало – детей. За все время Берль не видел ни одного новорожденного, лишь иногда слышал краткий плач. Уходя из этого дома, женщины – одни с явным облегчением, другие подавленные – никогда не выносили с собой младенцев.
Однажды, лежа в постели и прислушиваясь, Берль шепотом спросил Гершеля:
– А где же дети?
– Приходит какой-то мальчишка и уносит их сразу после родов. Больше ничего и знать не хочу.
Однажды случилось так, что Берль столкнулся с мэм на лестничной клетке. Чтобы добраться до двери напротив, больной женщине приходилось держаться за стены и перила.
– Мальчик, ты должен мне денег. – Она сильно закашлялась, зажав рот платком. – Ты все еще умеешь петь или после воспаления легких голос у тебя уже не тот?
– Кажется, у меня еще получается.
– Ты здоров?
– Здоров.
– Тогда заходи как-нибудь по-соседски. Сможешь у нас еще подзаработать.
Берль снова стал петь. Он пел во все горло для новых женщин, ведь никого из тех, что он видел в прошлый раз, там уже не осталось. Но и эти встретили его с воодушевлением. Они плакали, подпевали, прижимали его к себе и целовали после каждого куплета. Некоторые, как и тогда, были уже больны и истощены, но многие сияли здоровьем – жизнерадостные, пухленькие, кровь с молоком.
С тех пор Берль проводил вечера с Гершелем, а дни – у беременных. Старик продолжал рассказывать ему о заповедях и запретах, скорбных и веселых еврейских праздниках, о нескончаемых стараниях иудеев жить безгрешно. Что казалось Берлю утомительным, бесполезным и невыполнимым стремлением. Ведь он целыми днями предавался греху. Как только Гершель выходил из дому и сворачивал за угол на Деланси-стрит, Берль спешил к двери напротив, и беременные встречали его охами и вздохами: «Вот и он, наш маленький Карузо!», «Вот он – человек, который приносит счастье!». Так его окрестила Бетси, маленькая рыжеволосая ирландка, которой пришлось пройти от дома на Элизабет-стрит всего несколько кварталов, чтобы избавиться от позора. «Человек, который приносит счастье» – для него эти слова были даже приятнее крупника и чолнта, которыми его потчевал Гершель.
Дед, конечно, не понимал, почему это женщины плачут от его пения, но при этом счастливы. Однако он помнил слова Одноглаза, который был их наставником и в таких делах: «Женщины – странные существа. Когда у них слезы брызнут – не угадаешь. То они плачут от тоски, то от боли, а то вдруг от счастья».
Запах этих женщин преследовал Берля, пока он бегал по лавкам, покупая мыло, чулки, кофе, чай, мед, свечи, сигареты, джин и еще тысячу мелочей, что ему заказывали. Беременные были помешаны на еде: мясные паштеты, устрицы – в те времена доступные всем, – блинчики с селедкой, с творогом, с сардинами или со сметаной, свиные ножки, капуста.
Вернувшись с покупками, Берль пел. Если бы Профессор Хатчинсон увидел его в окружении женщин, он точно пожалел бы, что не дал шанса мальчишке. Беременным нравились грустные песни, слушая их, они могли наконец-то поплакать. Он пел песни о прощании с Ирландией, о покойных ирландских матерях, песни об ирландцах, отправившихся в Америку и оставшихся несчастными здесь:
I’m a decent boy just landed
From the town of Ballyfad
I want a situation, yes,
And want it very bad.
I have seen employment advertised,
«It’s just the thing», says I,
«But the dirty spalpeen ended with
‹No Irish Need Apply›.

Но женщины хотели и веселых песен, таких, чтобы хлопать в такт и подпевать. Дед уже перестал смущаться и не ломался:
Oh! The night that I struck New York,
I went out for a quiet walk;
Folks who are «on to» the city say,
Better by far that I took Broadway;
But I was out to enjoy the sights,
There was the Bowery ablaze with lights;
I had one of the devil’s own nights!

Тут все вместе подхватывали припев, который выучили в кабаках, где эту песню очень любили:
The Bowery, the Bowery!
They say such things,
And they do strange things
On the Bowery! The Bowery!

В такие моменты они смеялись, обнимали и целовали мальчика, он был им всем немножечко сыном – юный певец, способный заставить их грустить или веселиться, а иногда и грустить, и веселиться одновременно. Перед ним они не стеснялись безудержно рыдать и хохотать. Своим пением он напоминал им, что они живы. А уж когда он пел им о любви, лица их становились нежными и мечтательными, и даже не зная слов, они подпевали мелодию:
When first I saw the love light in your eye
I dreamt the world held nothing but joy for me
And even though we drifted far apart
I never dream, but what I dream of you…

Когда Бетси прижала его к себе и спросила, как его настоящее имя, он не колеблясь ответил: Падди, а когда тот же вопрос задала итальянка, он назвался Паскуале, а еврейке – Берль. Его не волновало, догадываются ли девушки, что он их обманывает, казалось, девушкам тоже на это наплевать. Обман считался там самым легким из грехов.
Для беременных итальянок он исполнял отрывки неаполитанской песенки, которую где-то слышал. Он рассказывал им, как в Пьетрамеларе крупный земле-владелец раз в год, на Рождество, приезжал в деревню верхом на коне и швырял крестьянам куски мяса. Как родной отец продал его какому-то человеку и тот таскал его из порта в порт: из Неаполя в Геную, из Генуи – в Марсель, заставляя петь на улицах. На дорогу до Америки он заработал буквально голосом.
У родильниц болели набухшие груди, и они стали кормить своим молоком Берля. Молоко текло по коже ручейками, но избавить женщин от боли было некому. Их организм срабатывал как положено, но работал вхолостую. Бетси первая нашла выход. Это произошло легко и естественно. Ей нужен был сосущий рот, и лучше всего годился рот Падди. Рот, умевший так петь, наверняка мог так же хорошо сосать.
По вечерам дед жил жизнью еврейского мальчика Берля, а днями – пил ирландское, итальянское, еврейское и иногда немецкое молоко. Он насасывался молоком евреек, которых заманили в Америку, пообещав с три короба, но здесь они стали нафками – шлюхами. Пил молоко негритянок, которые работали в богатых домах на Вашингтон-сквер и понесли от господ. И молоко матерей двоих-троих детей, которые не могли себе позволить еще одного ребенка.
Он был Берлем, Падди или Паскуале, как кому хотелось. В него текло молоко бездетных матерей. Оно струилось из многих источников и питало его, при этом он порой становился сонным, как младенец, и задремывал. Одна прижимала его к груди нежно, другая – яростно, с чувством огромной вины. Родильницы спорили за него, за время, которое могли провести с ним. Времени этого все равно было немного, ведь через три-четыре дня после родов они должны были покинуть эту квартиру. Но в эти дни они кормили «маленького Карузо» грудью, и их молоко смешивалось в нем в единый, сладкий, дарующий жизнь поток.
А Гершель водил его с собой в синагогу, чтобы он постепенно привыкал. Там Берль слушал, как старик истово читает «молитву о росе». Дома они ели мацу – еврейский хлеб свободы – и даже сожгли несколько кусочков старого хлеба. Из-за того что в стародавние времена погибло двадцать четыре тысячи учеников некого рабби Акивы, Берлю целый месяц нельзя было ни стричься, ни брить редкую щетинку на подбородке. В ночь тиккуна он открыв рот смотрел, как евреи в синагоге на Норфолк-стрит молятся, читают Тору и страстно спорят. Только на рассвете они – усталые, но довольные – обнялись и разошлись по домам.
Берль узнал, что каждый еврей стоял на горе Синай, когда Бог даровал Тору этому чудно́му народу. Он давно уже ничему не удивлялся. Казалось, для Гершеля не было ничего странного в том, что он хоть и живет сейчас, тогда стоял на горе. «Бог заключил с нами союз. С каждым евреем». Берль и верил, и не верил ему.
Гершель теперь поглядывал на Берля с подозрением и недовольством. Он за версту чуял двойную жизнь воспитанника, ведь запах дешевых духов беременных не выветривался с его одежды и волос. Старик наблюдал за ним во время ужина и как будто боролся с собой, но однажды он выпалил:
– Не думай, что я не знаю, где ты шляешься! Я это чую от самой Деланси!
– Хотите, чтобы я ушел?
– Нет, не хочу. Я хочу, чтобы ты стал порядочным евреем. Твои родители наверняка хотели бы этого. – Гершель помолчал. – Берль, мальчик мой, послушай меня. Не хочешь ли ты стать моим сыном? Я убежден, что тебя привел ко мне Бог. – Помолчав еще и собравшись с мыслями, он продолжал: – Моя жена не могла зачать ребенка, но я все равно остался с ней, хоть еврею и положено всегда стараться завести детей. Она умерла десять лет назад по дороге сюда, и с тех пор я не искал новой жены. Пока я не нашел тебя полумертвого на лестнице, я думал, что уже не хочу ни к кому привязываться. – Он запнулся. – Берль, это отличное предложение для тебя. Мне недолго осталось жить, я это нутром чую. Когда Рифки не стало, я думал, что умру от разрыва сердца, но прошло десять лет, а оно все еще держится. Берль, мне нужен сын, чтобы после моей кончины он отсидел шиву и одиннадцать месяцев читал кадиш. Ты должен умилостивить Господа, ибо я тоже грешил. За это ты сможешь унаследовать мой гусиный бизнес, да и на банковском счете у меня кое-что есть. Что скажешь, мальчик?
Гершель смотрел на Берля, ожидая ответа, но тот не ответил, ни сразу, ни потом.
Роль сына еврея и дюжины матерей, которые постоянно менялись, была заманчива, но Берль предпочел промолчать. Ночью они опять слышали стоны, причитания и вопли. Поскольку они все равно не спали, Гершель впервые рассказал ему о своей жизни странствующего сапожника и портного в окрестностях Городенки, в Галиции.
Летом Гершель починял толстые мохнатые овечьи тулупы и сапоги крестьян, а зимой – заштопывал их летнюю одежду. Вдобавок при нем всегда были товары, нужные крестьянам: ножницы, ножи, иголки, пуговицы, мази от легких ран.
Он сообщал людям новости о войнах, об их начале или окончании; о мирных договорах и перемириях, которые нарушались; о королях, женившихся и умиравших; о покушениях, неурожаях и множестве других бедствий. Крестьяне не могли наслушаться, словно желая убедиться, что не только в их мире все плохо.
Гершель кое-что рассказывал им и об Америке – то, что сам услышал, странствуя по округе. Священники и раввины учили народ, что нужно вложить свою жизнь в руки Господа, но они никогда не говорили, надолго ли. Так что многие решали снова взять жизнь в свои руки и отправлялись в путь. Постепенно он и сам начал в это верить.
Он не видел Рифку по нескольку недель. Когда дела шли плохо, то ему доставалось лишь немного каши. Когда лучше – то головка сыра или горшочек меда, которые можно было продать на рынке. А если уж совсем повезло – то еще и получал несколько монет за работу. Когда Гершель возвращался домой, ему приходилось чинить собственные башмаки. Постепенно он стал все больше нахваливать Америку жене. Долгое время она притворялась глухой, потом начала прислушиваться. Гершель до сих пор не мог себе простить, что уговорил столь хрупкое, болезненное существо решиться на эмиграцию.
Путь в Америку был долог и усеян трупами. Сначала они наткнулись в Вербовцах на целую кучу пристреленных и заколотых лошадей, которых крестьяне не могли прокормить после великой засухи 1889 года. Одичавшие собаки, свиньи, вороны и коршуны дербанили туши без шкуры. Птицы и животные оспаривали друг у друга падаль, дрались за гниющее мясо. Гершель и Рифка знали, что на запах придут волки, и постарались поскорее уйти из долины.
Они были еще не так уж далеко от дома и шли налегке, с собой они взяли только семисвечную менору, молитвенное облачение талит, несколько фотографий, портняжные ножницы, нижнее белье. Продвигались они быстро и через две недели уже стояли на немецком побережье. Во второй раз Гершель увидел трупы в Гамбурге – среди эмигрантов свирепствовала холера. В третий раз трупом стала его жена. Голос старика задрожал, и на этом он закончил свой рассказ.
На следующее утро Гершель осмотрел одежду и обувь Берля. Стоя спиной к нему, он пробормотал:
– Сегодня зашью тебе штаны и починю ботинки. – Затем он замер и сказал: – Не тяни с ответом на мое предложение. Если ты его принимаешь, можешь остаться здесь. Тебе надо решить поскорее, чтобы я мог отвести тебя к раввину, тогда ты сможешь покаяться в грехах уже этой осенью на Рош а-Шана. Если же ты не хочешь, тебе придется уйти. Тогда мне надо найти кого-то другого, кто помолится за меня.
На дворе стояла уже середина июля, зной давил на город и на людей. От него невозможно укрыться, уж точно не в гетто, где было повсюду тесно и душно. Уже несколько дней воздух совсем не двигался, ни малейшего ветерка, и люди на улицах падали в обморок. Ночью площадки пожарных лестниц заполнялись спящими, которые спасались от жары в квартирах.
Берлю приходилось чаще обычного таскать воду для беременных и мэм, страдавшей от жара. Она теперь почти не выходила из комнаты и, если ей что-то было нужно, громко звала Берля. Иногда она совала ему пятицентовую монету и смотрела на него потухшими глазами. Когда он пел, его голос проникал сквозь стены, разносился по коридору и ее жилище тоже наполнял музыкой.
Берлю жилось так хорошо, как никогда прежде, на пятом этаже неприметного кирпичного дома, каких в городе были тысячи. Он даже решил отпраздновать здесь Новый год и смиренно сделать тешуву. Он покаялся бы от чистого сердца, что бы это ни значило, а потом совершил бы ташлих – пошел бы к Ист-Ривер и вывернул карманы, избавившись таким образом от грехов. Он уже был уверен, что Бог закрыл бы оба глаза на парочку детских грешков. Ведь Бог – не Падди Одноглаз, Он милостив. А потом Берль наелся бы халы с медом до отвала и радовался бы радости Гершеля. Но случилось иначе.
Однажды мэм позвала его к себе в комнату. Она была не одна. Невысокий, но крепкий мужчина с седой бородой стоял на безопасном расстоянии от кровати. Когда Берль вошел, они умолкли, и он с трудом разглядел их в сумерках. Гость зажег керосиновую лампу, и Берль узнал капитана, который два раза в неделю отвозил мертвецов из гетто на остров Харт. Мужчина достал гребешок и причесал бороду, не спуская глаз с Берля. Затем сдвинул фуражку на затылок.
– Мальчик, это мой приятель. Он хочет тебе кое-что предложить, так что послушай его хорошенько, – сказала Мэм.
У капитана не было морщин и возраста, невозможно был сказать, молод он или стар. Он не торопился начинать разговор, посмотрел на карманные часы и набил трубку. Лишь после этого он подошел к деду и протянул ему табакерку.
– Куришь? Конечно, куришь. Все уличные мальчишки курят. Или жуют табак. Я тебе кое-что принес, так сказать, подарочек, – сказал он и выудил из кармана брюк вторую, маленькую табакерку.
– Спасибо, сэр.
– Перейду сразу к делу, чтобы не тратить время. Мне нужен новый посыльный. Прежний смылся, а ирландская девчонка вот-вот родит.
– Посыльный для писем? – спросил дед.
Капитан запнулся и расхохотался.
– Нет, не для писем. Доставлять нужно младенцев этих несчастных девушек. Надо только взять младенца у той двери и отнести его по адресу, который я скажу. Все остальное – моя забота.
– Детей отдают в хорошие семьи, сэр?
Капитан ухмыльнулся:
– В прекрасные семьи. Мы очень стараемся.
– Сэр, мне это не нужно. Мне и здесь хорошо…
Капитан подошел совсем близко, так что дед почувствовал его прокуренное дыхание.
– Ты ведь живешь у еврея Гершеля, так? Набожный человек, любезный Гершель. Для него ой как важен Бог и вся эта чушь. Думаешь, он обрадуется, узнав, где ты торчишь днем? Думаешь, он и дальше будет тебя кормить?
– Он уже знает, сэр, – на этот раз ухмыльнулся дед.
– Думаешь, ты самый умный. Как тебя звать?
– Берль, сэр.
– Берль, вот как. А я слышал, что тебя зовут не то Паскуале, не то Падди. Ты и впрямь еврей?
В тот же миг капитан протянул руку и прижал его к двери. Дед попытался сопротивляться, но тщетно. Другой рукой капитан расстегнул его штаны, и те свалились. Затем он стянул и кальсоны, отошел на два шага, схватил лампу и посветил на пах деда.
– Так я и думал. Мошенник. Это разобьет Гершелю сердце. Что же он сделает, если узнает? А может, я еще скажу ему, что ты уже кое-что сделал для меня. Знаешь, я отлично травлю байки. Сейчас лето, но скоро опять зима. Ты будешь мерзнуть и голодать и, если тебе не повезет, отправишься в ящике на Харт. – Вдруг он заговорил мягко и доверительно: – Берль, я не плохой человек. Тебе со мной будет хорошо. Ты всегда заработаешь несколько центов, а иногда я подкидываю и полдоллара. Думаю, мы поладим. Ты будешь работать днем, когда Гершеля нет дома, а я – в ночную смену.

 

В конце лета 1899 года мой дед начал убивать детей. Поначалу ему просто отдавали их у двери четвертой квартиры. Первым был ребенок Бетси. Берль как можно скорее отнес его по адресу, который ему сказали, но совершил ошибку – поднял край покрывала и посмотрел на крошечную, сморщенную красную головку. Эти глаза он так и не смог забыть. Впредь он всегда следовал совету зажимать младенцам рот и никогда не смотреть им в глаза. «Если ты посмотришь ему в глаза, ты засомневаешься, а сомнения нам нужны меньше всего». – объяснил капитан.
Дверь всегда лишь немного приоткрывалась, иногда дед успевал разглядеть потную, обессиленную родильницу, протягивавшую руки вслед ребенку. Со свертком в руках он бежал со всех ног, всегда опасаясь, что Гершель вернется домой раньше обычного. Он до сих пор не дал старику ответа, и тот больше не спрашивал. Они слишком привыкли друг к другу, поэтому Гершель уже не хотел принимать окончательного решения.
Дед относил новорожденных в доходный дом, еще хуже того, где жил он. Частенько на этажах спали нищие и пьяницы, и ему приходилось смотреть под ноги, чтобы не споткнуться. Через двери квартир было слышно, как жильцы ссорятся и любятся, пахло капустой, рыбой и жареным луком. Он тихонько стучал в дверь на третьем этаже, та тоже лишь приоткрывалась, и женские руки забирали ребенка. Дверь закрывалась, и он оставался один. Дед гнал мрачные мысли, убеждая себя, что на Среднем Западе наверняка много семей, которые очень хотят ребенка.
За первый месяц он отнес много новорожденных. Он чувствовал под покрывалом маленькие, скользкие тельца. Он замечал, как они шевелятся, и еще крепче прижимал к себе. Иногда из свертка выбивался сжатый кулачок, иногда – ножка. На случай, если кто-нибудь спросит, его научили говорить, что он несет больного ребенка к врачу. Но никто его не останавливал. Никто никогда не обращал внимания на подростка с младенцем.
В гетто было полно маленьких детей. Некоторые мамаши снова попрошайничали уже через несколько часов после родов, с ребенком на руках. Часто новорожденных находили в подъездах, в лавках и на задних дворах с запиской: «Пожалуйста, позаботьтесь о моем ребенке. Я не могу». Большинство найденышей в гетто были безымянные.
В конце августа друг за другом умерли мэм и Гершель. Дед увидел старого еврея за столом, уткнувшимся лицом в одну из его священных книг. Берль долго смотрел на него, потом посадил прямо. Он просидел рядом с покойником молча, пока не стемнело, и сидел всю ночь напролет. Гершель прожил недостаточно долго, – у него не было сына, который мог бы за него помолиться, замолвить за него слово перед Господом. Но Господь рассудил иначе.
Однако Берль мог хотя бы посидеть шиву. Ножницами, которые старик привез из Галиции, он разрезал кусочек своей одежды так, как его научил покойный. Всю ночь, весь день и следующую ночь Берль сидел и скорбел о человеке, чье сердце отказало под натиском жаркого американского лета. Даже Берль в свои пятнадцать лет понимал, что это его долг перед стариком, но сидеть шиву целую неделю он не мог.
Гершель не успел покаяться в своих грехах, так как умер до праздника Рош а-Шана. Бог должен был проявить снисхождение. Гуси, которых Гершель держал, мучил, насильно откармливал и убивал в темном подвале, уж точно не пожалели бы о нем. Смерть Гершеля перечеркнула и покаяние деда.
После смерти мэм дела у капитана пошли хуже. Все меньше беременных приходили сюда, некоторые из уже пришедших собрали вещи и ушли. Постепенно пятый этаж опустел, явился домовладелец и пригрозил вышвырнуть Берля и последних двух беременных, поскольку у него есть новые квартиросъемщики. В последний раз Берль взял новорожденного, в последний раз закрыл за собой дверь квартиры Гершеля и сбежал по трухлявым ступенькам.
Выйдя из подъезда, он протиснулся сквозь толпу новоприбывших переселенцев, ждавших, словно стадо скота, пока их впустят. Скоро они поставят в этих квартирах швейные машинки, натащат рулонов ткани, и пятый этаж, как и все остальные, наполнится рабочей суетой и тарахтеньем машинок. Спины работников начнут болеть, блеск в глазах потускнеет, есть они будут мало и торопливо. Однажды их выкосит туберкулез, но следующая партия квартиросъемщиков уже будет ждать у подъезда.
Торговля на уличном рынке шла полным ходом. Сотни торговцев продавали с тележек и импровизированных прилавков, из корзин и с земли все, что могло понадобиться в гетто. Очки, подтяжки, добротную одежду, фетровые и дамские шляпы, обувь. Вялые овощи опрыскивали водой, чтобы придать им товарный вид. Куски тухлого мяса подкрашивали краской. Старую картошку прятали под тонким слоем хорошего товара. В гетто можно было даже купить поштучно битое яйцо и куриные окорочка.
Был на рынке и шарманщик, который играл вальсы, ирландские баллады и южноитальянскую тарантеллу. Его дрессированная обезьянка забиралась по стенам домов за каждой монеткой, которые ему хотели отдать домохозяйки. Обезьянка была главным капиталом шарманщика, и, если она болела, он выхаживал ее заботливее, чем собственных детей.
Берль беспрепятственно прошел весь путь с последней посылкой, поднялся по лестнице и постучал в знакомую дверь. На этот раз вместо женщины открыл сам капитан. Он молча втянул Берля внутрь, забрал ребенка и передал его тощей женщине в платке и с пустыми глазами. Ее выдубленное ветром и солнцем лицо и грубые руки говорили о том, что когда-то она была крестьянкой. Она положила сверток на стол и открыла крошечную головку.
Капитан подвел деда к столу.
– Действовать всегда надо быстро, сынок. Не раздумывать и не смотреть им в глаза. Возьми подушку, я направлю твои руки. Так будет верно.
Мощные лапы капитана легли на неумелые руки деда.

 

Когда дело было сделано, капитан отвел деда в бар и разрешил заказать все что угодно. Дед безвольно повиновался и машинально следовал за капитаном. Он не помнил, как они пришли в бар, не помнил тяжелую руку капитана у себя на спине. Лишь когда мужчина сильно потряс его и на столе появилось множество дымящихся тарелок с едой, он пришел в себя.
– Ничего, скоро привыкнешь, – пробормотал капитан с набитым ртом. – А теперь ешь!
Когда оба наелись, капитан набил трубку, довольно затянулся, наблюдая, как вокруг расплывается голубой дым, и только тогда заговорил:
– Я не горюю о своей капитанской должности. Там уже ничего нельзя было заработать, в гетто все меньше покойников. Бизнес с роженицами тоже стал приносить гроши. Они платили все меньше. Теперь все эти бабы думают, что их дети где-нибудь в Оклахома-Сити. Но нам обоим, сынок, предстоит кое-что новенькое. Смерть стала ненадежной. Молоко теперь не такое заразное, мясо – не такое дрянное, и вода чище. Покойников все меньше, а похоронщиков – все больше.
Он отпил большой глоток пива и предложил деду, перед которым тоже стояла большая кружка, последовать его примеру. Капитан с удовольствием вытер пену с губ, а дед сидел молча, смотрел на свои руки и слушал его с поникшей головой.
– Я знаю несколько владельцев похоронных бюро, готовых хорошо заплатить, если у них будет больше клиентов. Они с тоской вспоминают последние эпидемии холеры и гриппа. Мы с тобой, Берль-Падди-Паскуале, оба знаем, что время нельзя повернуть вспять. Но если постараться, то все-таки можно заработать. Так ведь?
Дед ответил, только когда капитан дал ему подзатыльник.
– Так точно, сэр.
– Ну вот! – Теперь капитан погладил его по голове, почти что нежно. – Бедняки много платят за хорошие похороны, но за похороны своих детей они готовы отдать последнее. Так что мы раздобудем детей.
Он помолчал, отломил кусок хлеба, помакал его в остывший соус от жаркого и сунул в рот.
– Знаешь, что для этих людей самое главное после их детей? Угадай-ка, – сказал он с набитым ртом.
– Не знаю, сэр.
– Письма с прежней родины. Письма от родных, что остались дома. Если я прав, то скоро у нас будет новый бизнес, парень. Действовать будем по плану, всегда только по одному дому в районе за день. Я остаюсь внизу, на улице, а ты поднимаешься. Чем выше, тем лучше. У самых бедных дети самые больные, и живут они наверху, под крышей. К тому же им дольше спускаться и подниматься. У тебя будет полно времени. Знакомые врачи будут сообщать мне, где болеют дети. Понимаешь, о чем я?
– Да, сэр.
– Ой, да хватит все время называть меня сэром. Называй капитаном, мне так больше нравится. – Он снова набил трубку. – Когда тебе открывают, шапку долой – и строишь сердобольную рожу. Над этим надо поработать. Спрашиваешь, здесь ли болеет ребенок. Если нет, извиняешься и уходишь. В этом доме больше ни к кому не заходишь. Но если попал в яблочко, говоришь, что внизу ждет твой отец с письмом от их родни. К сожалению, у него больная нога и он не может подняться сам, но очень хотел бы вручить письмо лично. Если спросят, откуда ты знаешь о больном ребенке, говоришь, что соседи сказали, пока ты их искал. Ты следишь за мыслью? – капитан ткнул деда локтем под ребра.
– На дело будем выходить днем, так больше вероятность, что дома только мать. Правда, тут мало у кого есть настоящая работа. Но если дома с ребенком только один из родителей, то, считай, тебе повезло. Ты говоришь человеку, что он может спокойно идти к твоему отцу на улицу, а ты хотел бы помолиться у кроватки несчастного малыша. Мол, вы с отцом очень набожные. Если тебя подведут к больному, падаешь на колени и молишься по четкам. Молишься истово, от всего сердца. Сумеешь?
– Я еще никогда не молился от всего сердца.
– Я тебя научу, как это делается. Читаешь «Отче наш» или еще какую чушь. Когда хозяева уйдут, берешь подушку и делаешь, как сегодня. Или зажимаешь рот и нос. Эти дети совсем слабенькие, они едва ли будут сопротивляться, а может, и вовсе не поймут ничего. Если что, давишь сильнее. Что надо делать?
– Давить сильнее.
Капитан полез в карман и достал несколько мятых конвертов.
– У меня тут поддельные письма из Италии, Ирландии и Галиции. Эти люди малограмотные, так что мне придется читать им вслух. А читать я буду долго. Я расскажу им все, что они хотят услышать, ведь сначала я их порасспрошу. Они будут так волноваться, что ничего не поймут. Если ждут вестей от больной мамаши, то скажу, что мамаша выздоровела. Если родственница на сносях, значит, ребенок благополучно родился. Если на родине был голод, неурожаи, то окажется, что наконец-то все сыты и довольны, а поля уродили вдвое больше обычного. У меня есть письма на все случаи жизни – о смерти и о рождении, о свадьбе и о разводе. Рассказывать я мастер, сынок, самому Шекспиру со мной не тягаться. А ты, как все сделаешь, спускаешься по лестнице и кричишь, что больной ребеночек преставился. Тогда я начну причитать и утешать родителей. И поскольку я добрый христианин, то не оставлю их в тяжелейшую минуту жизни. Я не отойду от них ни на секунду, пока ты не вернешься. Ведь ты в это время бежишь и сообщаешь новость нашим деловым партнерам – либо ирландскому, либо итальянскому, либо еврейскому похоронщику. Хоть я и не говорю на идише, и писем на идише у меня мало. Тут придется импровизировать. Так что лучше сосредоточимся на итальянских и ирландских покойничках.
– А по-итальянски вы говорите, капитан?
– Более-менее. Я долго просидел в камере с одним даго.
– А если еще кто-то взрослый дома или братья-сестры?
– Тогда попросишь чего-нибудь поесть и попить. Они не откажут голодному мальчишке в куске хлеба, когда собственное дитя при смерти. Если другие дети совсем маленькие, все равно убьешь. Наклонишься над колыбелькой, чтобы они не видели. А если и увидят, не поймут, что ты делаешь. Если же они постарше, отошлешь их из комнаты, чтобы помолиться одному. Если никак не получается, что ж, тогда уйдешь.
– А что, если они умеют читать и поймут, что письмо не им?
– Тогда я очень вежливо извинюсь. Но представление продолжим, ведь ребенок уже мертв, а мы хотим заработать. Хорошо, что ты тоже соображаешь, парень. Но вообще предоставь это мне.
– Капитан, а почему бы нам просто не раздавать визитки похоронных бюро?
Мужик ударил кулаком по столу.
– Я что, похож на того, кто тратит жизнь на раздачу визиток? Я, по-твоему, за этим в Америку приехал? Я хочу многого добиться. Хочу стать предпринимателем, пусть даже и в похоронном бизнесе. Через несколько лет я накоплю денег на собственное похоронное бюро. И если ты будешь хорошо работать, возьму тебя в партнеры. Как тебе: «Капитан и его мальчишка. Для особых похорон»?
Он откинулся на спинку и расхохотался.
– Ты представляешь себе, сколько похоронщиков в Нью-Йорке? Сотни! И все конкурируют за одних и тех же покойников, но мы будем конкурировать ловчее – целенаправленно. Это и есть капитализм: труд плюс гениальная идея. Визитки тут никак не помогут, люди их домой не принесут, это же не визитка хорошего ресторана. Никто не хочет все время помнить о своих похоронах. А мы будем получать комиссионные за каждого мертвеца, о котором сообщим. Мы будем жить за счет покойников – и жить хорошо! Можно добиться чего угодно, надо только постараться как следует. А не будешь стараться – я тебе все кости переломаю.
Позже, в комнате, которую капитан снимал у одной старой вдовы, когда каждый лег на свой топчан, дед не мог уснуть. Он все время ворочался и никак не мог успокоиться. Наконец он сел и посмотрел на силуэт капитана, слабо проступающий в сумерках.
– Значит, я должен убивать детей? – прошептал он.
– Почему убивать, мальчик мой? Ты никого не убьешь. Ты просто поможешь им умереть. Через несколько часов каждый из них так и так умрет, только Бог знает, в каких муках и болях. Ты избавишь их от мук. Да, именно. Ты – избавитель!

 

На этом месте дед всегда умолкал, рассказывая мне о своей жизни много десятилетий спустя. Он начал рассказывать в 1964-м, когда я был в том же возрасте, что и он, когда повстречал Гершеля, мэм и беременных женщин. Его не заботило, что я слышу вещи, о которых и взрослым-то не стоит знать. Иногда мне казалось, что для него вообще не имеет значения, слушает его кто-то или нет. Его губы просто начинали шевелиться, желая закончить рассказ, прежде чем умолкнут навсегда.
Ночь за ночью мы лежали в темной комнате нашей убогой квартирки у Манхэттенского моста, пока мама в своей комнате принимала гостей. Может быть, он рассказывал еще и для того, чтобы отвлечь меня от голосов за стенкой. В основном его жизнь сводилась к одному этому году – 1899-му. В 1967-м он умер, и я потерял все, что любил в своей жизни.
Однако, если я спрашивал, что было дальше, иногда дед рассказывал кое-что еще. Когда капитан впервые послал его на дело, он сразу же попытался сбежать через черный ход. Но едва он оказался на заднем дворе, сильная рука схватила его, прижала к земле, и на него обрушился град ударов. На шум из окон выглянули несколько женщин.
– Он хотел залезть в квартиру, но я вовремя его поймал! – крикнул капитан и нанес деду еще несколько ударов кулаками.
– Может, полицию вызвать?
– Ни к чему. Это мой сын, я с ним сам разберусь. Если б вы знали, что я с ним уже только не делал.
– Да кому вы рассказываете? – отозвался кто-то.
– Отделаю его до полусмерти. Впредь будет наука.
– Главное, не торопитесь останавливаться!
Несколько раз дед пытался найти на Юнион-сквер Густава, но тщетно. Если бы Густав согласился, дед не раздумывая остался бы с ним. Наконец один извозчик рассказал ему, что Густава уже почти девять месяцев нет в живых. Он так сильно простудился в новогоднюю ночь, что больше не поднялся с постели. Его кеб давно продан, а лошадь досталась мяснику. Каждый раз дед возвращался в квартиру вдовы к капитану.
Однажды, дождливым летом 1902 года, дед отправился на Луну. Он как раз обедал в «Долане», когда зашел мальчишка с газетами и прокричал: «Сенсация! Сенсация! На Кони-Айленде теперь можно полететь на Луну! Не пропустите статью в этом номере!»
Кони-Айленд был местом, полным противоречий. На востоке, в отеле «Манхэттен-Бич», можно было за четыре-пять долларов поесть из китайского фарфора серебряными приборами. Люди там отдыхали на длинных тенистых верандах и гуляли ранним вечером вдоль роскошных цветочных клумб, а потом танцевали в большом танцзале.
В вечерней прохладе по променаду фланировали дамы, пахнувшие дорогими духами, в элегантных жакетах и роскошных шляпках, под руку с железнодорожными магнатами, стальными баронами и биржевыми спекулянтами. Их приталенные блузы и облегающие сюртуки, их пальто и перчатки были сшиты из таких тканей, о которых дед даже не слышал. Сколько бы он ни убивал, все равно никогда не смог бы позволить себе ничего подобного.
Когда океан подобрался к гостинице на расстояние нескольких метров, ее разобрали, упаковали в сто двадцать железнодорожных вагонов и перевезли в глубь острова. При этом не треснуло ни одно стеклышко. Благодаря газетным заголовкам об этом узнал весь Нью-Йорк.
Кони-Айленд был еще и местом скачек. По выходным бухгалтеры, игроки и жокеи занимали лучшие отели в восточной части острова. В те времена почти все забеги выигрывала лошадь по кличке Золотые Копыта. Ее владелец, Брильянтовый Джо, который зарабатывал на сомнительных сделках, становился героем заголовков так же часто, как и его лошадь.
Если многие считали грехом скачки, азарт и невоздержанность, то происходящее на западе острова они сочли бы грехом невообразимым. Здесь находились лачуги и кабаки самого низкого пошиба, которых никто не хватился бы, если бы их однажды поглотил океан. Тут цвели буйным цветом пьянство, похоть и игромания. Работали притоны для игроков и морфинистов, почасовые номера и кабаре. Танцовщицы танцевали, а официантки обслуживали клиентов, но их настоящая работа начиналась потом, за шторами отдельных кабинок и в комнатах на втором этаже.
У владельцев этих заведений было два способа обобрать пожелавшего развлечься мужчину: простой и рискованный. В первом случае официанты просто не отдавали клиенту сдачу. Если тот протестовал, его избивали и выносили на свежий воздух. Рискованный способ – подобрать правильную дозу хлоргидрата, чтобы усыпить клиента, но не убить его на месте. Чуть-чуть пересыплешь порошка в напиток – и у тебя в заведении труп.
Эти миры перемешивались лишь тогда, когда богатые джентльмены из восточной части, – заскучав от роскоши, своих жен и нескончаемых балов, – отправлялись на запад. Как раз на границе двух миров стоял парк развлечений «Стиплчейз», и, услышав новость о полете на Луну, дед захотел попасть в этот парк.
Он вышел из конки в Бруклине, у Проспект-парка, и пошел по Оушен-Парквей. Дед хотел сэкономить деньги на проезде, к тому же день выдался чудесный, наконец-то без дождя. Он шагал по красивой, широкой аллее, мимо множества домов с палисадниками и полей подсолнечника, щебетали птички. Главное, вокруг был простор. На Манхэттене такого не увидишь, так что дед не хотел торопиться.
Он свернул с широкой дороги и пошел через жилые кварталы. Люди на своих участках ухаживали за цветами и овощными грядками, стояли у заборов и болтали с соседями. Все дышало таким покоем, какого дед даже не мог себе представить. Он смотрел по сторонам, то и дело присвистывая от удивления, и даже чуть не угодил под колеса экипажа, остановившись прямо посреди улицы.
Дед с удовольствием поглазел бы еще, но забеспокоился, что может опоздать. Он побежал и стал высматривать впереди океан и первых чаек. Затем вскочил на подножку трамвая линии Калвер и проехал последний отрезок пути до самого Кони-Айленда.
Дед слышал столько рассказов о Кони-Айленде, что ноги сами несли его к океану. Он пересек Сёрф-авеню, прошел мимо железной башни – говорили, будто с ее верхней площадки видно даже Манхэттен, – прошелся по променаду и побежал по широкому, длинному пирсу, к которому обычно причаливали прогулочные пароходы. Остановился он лишь за несколько шагов до конца пирса. Столько простора он еще никогда не видел. Огромное пространство, в котором не было ничего, кроме воды.
Насмотревшись досыта, дед прислушался к урчащему животу и пришел в «Фельтманс», сидел в пивном саду и благодушно принимал услуги поющих официантов. Они кружили вокруг него, чисто вымытого, приодевшегося и щедрого на чаевые. Официанты пели те же песни, что и дед, и он быстро смекнул, что даже средненькому певцу здесь легко заработать. А уж тому, кто может назвать себя «маленьким Карузо», и подавно. Главное, не поддаться соблазну обирать пьяных клиентов. Он постарался запомнить это на случай, когда снова понадобится работа, и двинулся дальше.
Такому молодому человеку, как он, на Кони-Айленде было чем заняться и на что посмотреть – столько чудес и сенсаций, что на время дед даже забыл о цели своего путешествия. Он много потратил на сладости и тиры, на карусели и русские горки – целое состояние для мальчишки-газетчика, кем он был когда-то. Лишь когда начало смеркаться, он вспомнил о своем плане и побежал ко входу в парк «Стиплчейз». С него взяли двадцать центов и уверили, что за них он может посетить все аттракционы. Но его интересовал только один – аттракцион экстра-класса.
Парк уже постепенно пустел, зажглись электрические фонари. Издалека слышалась танцевальная музыка. Механические лошадки интересовали его не больше, чем венецианские каналы, причальная мачта дирижабля или павильон, в котором находились такие странные развлечения, как человеческая рулетка, трясущаяся лестница, тоннель любви и карусель «рэзл-дэзл», с которой, если повезет, тебе в объятия может свалиться девчонка.
Дед же смотрел только на гигантский синий купол, перед которым собрались последние клиенты дня, отважившиеся полететь на Луну. Люди были взволнованы, ведь прежде их ноги отрывались от земли, только чтобы подняться в квартиру. Или один-два раза в год пересечь Ист-Ривер.
Они взошли на борт двухмачтового корабля, на котором были не только паруса, но и крылья как у летучей мыши. Я не знаю, можете ли вы представить себе такое, но, скорее всего, уже тогда это выглядело старомодно. И по меньшей мере так же абсурдно, как выдуманное Жюлем Верном пушечное ядро для полета на Луну. Однако в этом отношении люди тогда были невинны как дети и радовались, когда их обольщали, удивляли и пугали.
Капитан поприветствовал пассажиров с капитанского мостика:
– Добро пожаловать на борт «Селены», леди и джентльмены! Наше путешествие продлится двадцать минут. Держитесь крепче, когда мы взлетим, у вас может закружиться голова. К тому же наш путь лежит через мощнейшие бури, что бушуют в космосе. А когда мы прилунимся, не уходите далеко от остальных. Обитатели Луны дружелюбны, но стопроцентной гарантии безопасности никто не даст. Вы все еще готовы лететь с нами?
Семьдесят голосов отозвались хором, радостно и громко, и дед тоже воодушевленно крикнул: «Да!» – ведь ему представилась возможность наконец-то узнать, каково там, откуда он, возможно, попал в Нью-Йорк.
– Держите ваши шляпы, леди и джентльмены, а то они свалятся на Землю и прибьют какую-нибудь деревенщину в Огайо или вашу тещу в Бруклине, – продолжал капитан.
Толпа возбужденно рассмеялась, женщины и дети сели на сиденья, и мужчины остались стоять у релинга. Поднялись паруса, и красные крылья начали взмахивать все сильнее. Когда корпус корабля дернулся, некоторые пассажиры вскрикнули.
– Не бойтесь. Пока бояться нечего. Мы подняли якорь и медленно взлетаем. Посмотрите на Землю у вас под ногами.
Только тогда все заметили, что палуба корабля – из стекла, а внизу съеживается Кони-Айленд, затем Бруклин, Манхэттен и все Восточное побережье. Показались Аппалачи и огромные леса, большой водопад (капитан назвал его Ниагарским), реки и озера, фермы и города – и все это уменьшалось по мере того, как корабль набирал высоту. Под прозрачной палубой все быстрее разворачивались длинные холсты с нарисованными на них и подсвеченными картинами. Несколько пассажиров зашатались, чуть не падая с ног, но их поддержали.
Когда корабль летел сквозь облака, ветер усилился и раздул паруса. Засверкали молнии, раздался гром, разразилась световая гроза, «электрический шторм» – объяснил капитан. Теперь картины скользили туда-сюда вокруг корабля и над головами зрителей. Шторм сотрясал судно так сильно, что некоторые женщины и дети заплакали. Но вот тучи остались позади, корабль летел среди множества звезд, и все поражались такому обилию красоты.
Все стихло, когда «Селена» приближалась к Луне, которая становилась все больше. Показались потухшие вулканы, равнины и русла рек. Капитан объявил о подготовке к прилунению, отдали якорь, и тот воткнулся к лунный грунт. С новым толчком они остановились возле кратера и сошли с корабля в сопровождении двух матросов, вооруженных пистолетами.
– Леди и джентльмены, вскоре вас встретят лунатики. Они лилипуты и называют себя селенитами. Они проводят вас в свой город, и вы сможете посетить дворец Лунного человека. Не торопитесь, как следует все рассмотрите, лишь немногие земляне побывали в этом месте до вас. В заключение лунные женщины отведут вас в такой зал, какого вы еще не видывали. Его стены сделаны из превосходного зеленого сыра. Возьмите немного с собой. Вам нечего бояться, наши матросы – меткие стрелки.
Зажглась вереница ламп. Они осветили тропинку, которая терялась на горизонте, где мерцали огни городка. Вдруг из темноты появились карлики в странной зеленой одежде. На Луне зеленый цвет пользовался популярностью. Некоторые дамы прижались к своим спутникам, а матросы сняли пистолеты с предохранителей. Но лунатики оказались миролюбивыми, капитан не ошибся. Каждый из них взял за руку землянина и повел к городу.
Каково же было удивление деда, когда один из инопланетян внимательно посмотрел на него, подошел и поздоровался. Присмотревшись, дед узнал Пола – карлика из «Музея Хубера», тот сделал ему знак не торопиться и заговорил:
– Ты ведь маленький Карузо. Еще поёшь?
– Я теперь в похоронном бизнесе.
– Похоже, дела у тебя идут неплохо, – заметил Пол, кивнув на одежду деда.
– Да уж. А ты как?
– Профессор Хатчинсон меня уволил. У него вдруг стало слишком много карликов. Здесь я прилично зарабатываю, и комната есть. Некоторые селенитки то и дело составляют мне компанию. Можно сказать, на Луне я нашел свое счастье.
Это был один из лучших дней в жизни деда, но закончился он совсем не хорошо. После закрытия парка Пол повел деда в кабак, где все время заказывал джин и бренди и приглашал к столику милых дам. Из этого кабака они отправились в другой, и каждый раз, когда дед хотел распрощаться, Пол уговаривал его остаться. В салуне «Серебряный доллар» они за кружкой милуокского пива смотрели на полуголых танцовщиц, а в «Перрис» – на женщин, которые в кабинке раздевались до подвязок. Они даже попытали счастья в фараона. Хором распевали самые популярные песни.
Наутро дед проснулся в канаве на обочине Сёрф-авеню. Голова у него гудела, и лишь через какое-то время он понял, что его обокрали. Он пришел на пирс, сел на его дальнем конце, свесил ноги и просидел в раздумьях весь день. Вечером он подкараулил Пола, проследил за ним до квартиры, вышиб дверь, поднял карлика и швырнул на кровать, не слушая его оправданий.
Дед склонился над Полом и, держа одной рукой, другой обыскал. Потом схватил подушку. Он заглянул в испуганные глаза лилипута и на мгновение замер. Отбросил подушку, сунул кошелек в карман и ушел.
Дела у капитана тогда шли уже неважно. И 1903 год не сулил ему ничего хорошего, ведь эпидемия гриппа свирепствовала весь апрель. Покойников снова стало хоть отбавляй, и похоронщики радовались наплыву клиентов. Днем и ночью их катафалки катились по гетто, непрерывно стуча колесами по брусчатке. От этого звука невозможно было избавиться, даже заткнув уши. И однажды капитан исчез из жизни Спички – так же внезапно, как когда-то возник.
Долгое время я считал эту историю последней важной в жизни деда, хотя еще в детстве чувствовал, что должно быть продолжение. Однако дед упорно отказывался рассказывать дальше. Только в 1967-м, вскоре после его смерти, я узнал от матери, что в его жизни было кое-что еще, возможно, более масштабное и разрушительное, чем все известное мне на тот момент. А то, что я знал, было лишь подступом, длинной увертюрой к тому событию 1911 года, что заставило деда замолчать и навсегда изменило его жизнь.
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая