Книга: Человек, который приносит счастье
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава четвертая

Глава третья

Нью-Йорк постепенно пробуждался от похмелья новогодней ночи. Несколько буксиров, барж и пароходов уже плыли по Ист-Ривер. В очагах разгорался первый утренний огонь, и тонкие струйки дыма из труб поднимались в воздух, словно пар от дыхания домов. Время подходило к семи, стоял штиль.
В кабаках на Саут-стрит первые выпивохи уже с трудом держались на ногах. Переночевавшие на суше моряки пошатываясь проходили мимо молчаливой толпы, собравшейся у причала. Двое мужчин во фраках и соболях стояли в нерешительности.
– Смотреть на мертвых в первый день нового года – это к несчастью. К тому же район небезопасный. Давай поскорее уберемся отсюда, – сказал один и потянул другого за собой.
– Капитан, куда вы их везете? – поинтересовался второй.
– На остров Харт, – нехотя проворчал капитан, стоявший у релинга.
– Они умерли за эту ночь?
– За несколько дней.
– Но их не так уж много. А говорят, что в гетто высокая смертность.
– Сегодня мы забираем только детей. Если немного подождете, увидите, сколько их. Сейчас еще рановато.
Жители гетто, собравшиеся первого января у причала, прощались со своими детьми. Некоторые пригласили священника или раввина, но большинство семей стояли молча вокруг маленьких, простых гробиков. Слез и причитаний было немного, ведь дети пока оставались с родителями. Плотины еще не прорвало. Команда ждала новых поступлений, они знали, что пароход будет загружен полностью.
Гробы, выставленные на пирс ночью, уже погрузили на борт. Их приходилось выкапывать из снега. Времени оставалось немного – по расписанию вскоре ожидалось судно с Кубы, груженное кофе и строевым лесом, а потом – пароход из Ирландии с овцами, коровами и солониной.
Мой дед только что подошел и остановился в сторонке, никем не замеченный. Он часто наблюдал отсюда за капитаном и его командой. На Спичке были сапоги и пальто паренька, которого он нашел замерзшим под эстакадой надземки. Безжизненное тело было покрыто снегом, так что дед чуть не споткнулся об него.
Он сразу понял, что уже ничем не поможет бедняге. Стряхнул снег с бледного, закоченевшего лица и перекрестился – он часто видел, как это делают другие. Затем посмотрел по сторонам – не придется ли защищать свою добычу. Но этим морозным январским утром на улице никого больше не было. Пальто и хорошая обувь достались ему. Иногда такие случаи решали твою судьбу – выживешь или отправишься на остров Харт. Дед не хотел быть следующим, с кого стянут сапоги.
Рядом с трупом он нашел пивную кружку, которая рассказала ему всю историю умершего. Частенько родители, желавшие выпить, посылали детей за пивом, а на обратном пути те отпивали по глотку, пока кружка не пустела. Что случалось потом, дед видел своими глазами.
Начался новый день, и снова надо было зарабатывать деньги. Мотня по приказу Падди спозаранку отправил мальчишек на улицу, и до вечера каждому приходилось самому думать, где укрыться от стужи. Дед бродил по району, чтобы согреться, а потом ноги понесли его привычной дорогой к порту. Иногда он помогал там разгружать корабли и баржи, таскал мешки с картошкой и бочки с селедкой на склады или грузил на телеги.
На пристани собрались мужчины и женщины разного возраста, дети смотрели на немую скорбь взрослых. Перед каждой группкой людей стоял гроб. Живые принадлежали мертвым, и наоборот. Все они были одной семьей. Когда-нибудь в гробу будут лежать другие их дети, когда-нибудь – они сами. Гробики были совсем маленькие, а тела такие легкие, что их мог нести один человек.
В воздухе стояла дымка, бруклинский берег с доками, заводами и складами едва виднелся, словно через плотный занавес. Иногда из тумана выплывали катера с дымящими трубами и снова растворялись. Густой воздух приглушал все звуки: пронзительные гудки корабельных сирен, крики птиц, грохот повозок по плохо мощенной набережной.
Капитан с возрастающим нетерпением наблюдал за перекрестками ближайших улиц. Он знал, что наплыв мертвых еще не начался и что уже прибывшие не могли быть всей добычей за последние дни. На мертвецов из гетто всегда можно было положиться. И капитан не ошибся. Словно по команде, поток мертвых хлынул к пирсу с прилегающих улиц, сначала осторожно – два-три гроба с провожающими, потом сразу около сорока. Как будто где-то открыли шлюз.
Их везли на телегах и тачках или тащили по снегу. Некоторые мужчины несли гробики под мышкой. Гробы евреев были некрашеные, из грубо отесанных досок, остальные – белые. Только этим еврейская смерть отличалась от других. Кому не хватило денег даже на дешевый гроб, использовали ящики от апельсинов или просто заворачивали труп в покрывало.
Дав людям несколько минут на прощание, команда начала грузить гробы на борт. Вскоре с этим было покончено, и паровые машины уже набирали обороты, как вдруг на углу Черри-стрит появилось странное существо, которое отчаянно жестикулировало.
Низкорослый человечек на коротких кривых ножках изо всех сил бежал к пирсу, размахивая такими же короткими толстыми ручонками. Добежав, он так запыхался, что не сразу смог говорить. Его появление на несколько секунд отвлекло людей от горя. На карлике была синяя форма с золотыми пуговицами, в одной руке он держал цилиндр, а в другой – роскошную трость с круглым набалдашником.
Дед узнал карлика. Он работал в «Музее Хубера» на Юнион-сквер, выступал в программе как «самый маленький человек в мире». Нередко они выступали вместе с женой, у них был хороший, добротный, но не блестящий номер. На афише у входа в «Музей» ее имя было написано в нижней части, шрифтом среднего размера.
Мегаполис предлагал жителям богатый ассортимент аномалий: русалки, люди с волосатыми лицами, сиамские близнецы. Их показывали в дешевых театрах Манхэттена. Они были отрадой для усталой, жаждущей развлечений публики этих театров. Зрители хотели видеть тех, кому приходится еще хуже. У лилипута было много конкурентов.
– Моя жена! – чуть отдышавшись, сказал самый маленький человек в мире.
– Что с ней? – спросил капитан.
– Она тоже поедет.
Люди на пирсе смотрели на него во все глаза. Никто не заметил, как к ним приблизилась небольшая процессия. Маленькую женщину положили в ее же сундук для реквизита, на котором было написано, за кого она себя выдавала: «Прекраснейшая карлица с Фиджи». Многие зарабатывали тем, что были самыми высокими, толстыми, уродливыми в каких-нибудь краях. Это их кормило, приносило известность и награждало аплодисментами. Варьете принимало всех, как добрая мать, не обделяло никого из своих детей. В итоге оно же приносило их к реке в ящике для реквизита.
Гроб сопровождали горбатые, однорукие, с татуированными лицами и люди неприметные: гуттаперчевые, заклинатели змей, глотатели шпаг, возможно, фокусники. Нес гроб огромный мужчина, который мог сойти за первого силача Кони-Айленда. Толпа молча расступилась, пропуская процессию.
Силач наклонился, и карлик постучал тростью по крышке сундука, будто хотел показать трюк – воскресить жену из мертвых, а окружающие затаили дыхание. Двое матросов приняли ящик и водрузили его на вершину пирамиды из гробов.
Капитан отдавал приказы команде, он потерял не меньше четверти часа. Могильщики в такую погоду долго ждать не будут. Если они уйдут, то у него останется полный корабль мертвецов, которых некуда девать. Завтра земля, наверное, уже так промерзнет, что никого не закопаешь.
Как только пароход отдал швартовы и отошел от причала, послышался поначалу тихий, но все нарастающий плач. Из дюжин глоток раздалось причитание на ирландском, итальянском, идише, оно пеленой раскинулось во все стороны и накрыло людей, лодки, реку и сушу. Пока пароход шел к фарватеру поперек реки, гробы было хорошо видно. Затем корабль повернул к северу, его груз слился в единое белое пятно и наконец исчез в тумане.
В то же мгновение жизнь вокруг взорвалась. Город стал шумным и суетливым. Рабочие чуть позже обычного разошлись по заводам, бойням, пивоварням и верфям на берегу реки. Открылись магазины, начали разгружать товары, лошади скользили по ледяной корке и опрокидывали повозки с грузом. Ист-Ривер устал терпеть человека и снова стал своенравным, бурным потоком, которого все боялись.
Дед знал, что скорбящие родители – лучшие клиенты маленького попрошайки, и протянул руку. Он не прогадал и на этот раз. Когда он пересчитывал собранные монеты, извозчик, на которого дед часто работал, крикнул ему:
– Ты что здесь делаешь?
– Деньги зарабатываю.
– Тогда отправляйся на Гудзон. Через час пристанет «Патриа». Там еще больше заработаешь.
Само собой, подумал дед. Он просто подкараулит пассажиров первого класса, когда те будут сходить на берег. Эти всегда подавали, ведь они были счастливы, что путешествие осталось позади и у них под ногами твердая земля. Они прибыли в город – второй пуп земли после Лондона. Другие пассажиры – больные, измученные эмигранты – его не интересовали. Им дадут сигарету, сэндвич, конфету и отвезут на остров Эллис. Если повезет, разрешат остаться. Если нет, то через несколько дней отправят обратно.
С одной стороны Манхэттена, с реки Гудзон, в Нью-Йорк прибывали живые; с другой – с берега Ист-Ривер, город покидали мертвые. Мертвые и живые никогда не видели друг друга. Они ничего не знали друг о друге, никогда не встречались, но вместе питали вечный круговорот жизни. Нью-Йорк принимал людей на западе и выбрасывал их на востоке. В промежутке он немногим дарил хорошую, сытную, уютную жизнь, а остальных выжимал, как лимоны.
Дед отправился в путь. Теперь у него была цель.

 

С крыши доходного дома на Орчард-стрит дед видел как на ладони всю свою территорию и гораздо дальше. От такого простора можно и опьянеть. Надо было только подняться на несколько этажей, пройти по узким скользким лестницам и темным коридорам, перешагнуть через несколько спящих забулдыг, подышать тухлым, спертым воздухом, но зато наверху перед тобой открывались небеса. Небеса, в которые люди не очень-то верили и о которых забывали, передвигаясь по улицам и дворам-колодцам Ист-Сайда. И вдруг ты оказывался наверху и терял дар речи, даже если ты такой немытый, одичавший, не привыкший много говорить мальчик, каким был мой дед.
Он забрался сюда, потому что Мотня посоветовал ему спрятать деньги в этом доме. Дед не доверял Мотне, но еще меньше он доверял улицам гетто. Ему нужен был более-менее надежный тайник, и он нашел такой за брошенной голубятней, где один из кирпичей можно было вытащить – но не слишком легко.
Ошеломленный видом, дед стоял на краю крыши, широко расставив ноги и сунув руки в карманы раздобытого пальто.
На востоке частая сетка зданий становилась все плотнее, а во дворах некоторых кварталов теснились убогие домишки, в которые едва проникал солнечный свет. Их построили в спешке, чтобы где-то разместить наводнивших город эмигрантов. Там и сям великанами среди карликов высились одинокие семи-, восьмиэтажные кирпичные дома. Ближе к Ист-Ривер жилые кварталы сменялись мебельными фабриками, а за ними располагались верфи, но от них дед видел только верхушки мачт.
К северу простиралось целое море домов, там здания были выше и новее. Виднелся даже Томпкинс-сквер-парк, единственное незастроенное место на востоке города. У реки располагались бойни, пивоварни и дровяные склады. На южном конце Манхэттена было видно купол ратуши и несколько церковных колоколен. А вокруг них на руинах пресловутых Пяти углов рос новый административный район, очищенный от пороков и грязи прошлых десятилетий.
На западе находились салоны, рестораны, театры и пивные залы Бауэри. Некоторые из них были такие большие, что могли вместить несколько тысяч человек. За ними угадывался Бродвей, самая широкая улица города, вечная соперница Бауэри, именно на Бродвее стояли лучшие магазины и лучшие театры.
Дед так увлекся зрелищем, что поначалу вовсе не услышал тихий женский голос. Но потом очнулся и обернулся. Он прежде видел палатки только в Бэттери-парке, когда набирали рекрутов в армию. Да еще в коротеньких фильмах о поселенцах на западе, которые показывали в театрах-варьете. Но он еще никогда не видел палатку на крыше дома посреди Манхэттена. Перед палаткой сидела в шезлонге исхудавшая, обессиленная женщина, укутанная в несколько слоев одежды. Она внимательно смотрела на деда.
– Любуешься видом? – спросила женщина. – Или ты просто воришка и прячешь здесь свою добычу? – Мальчик упорно молчал. – Ты что, язык проглотил?
– Я не вор! – вырвалось у него. – Я честно заработал. Ваше счастье, что вы – леди, а не то…
Она рассмеялась, но тут же сильно закашлялась.
– Я уж точно не леди. Стало быть, ты хотел спрятать деньги.
– Мне сказали, что здесь не живут дети, только слабые старики, которые никогда не забираются на крышу.
– Как видишь, в этом есть доля правды. Я не старая, но слабая. А что, если бы я разорила твой тайник?
Ответ был прост и ясен:
– Тогда я вас убил бы!
Женщина внимательно смотрела на него, словно проверяя, так ли он крут на самом деле или только притворяется. Она постоянно кашляла, все ее тощее тело сотрясалось, и на снег капала тягучая мокрота. Слишком много таких людей повидал дед – таких же бледных и похожих на собственную тень, – чтобы не понять, чем она больна.
– Ты сегодня уже ел? – спросила женщина.
– Сегодня нет, зато вчера – дважды.
– Тогда пойдем-ка.
Чахоточная с трудом поднялась и с таким же трудом прошла по крыше, затем они спустились на пятый этаж. С каждой ступенькой становилось все темнее, пока не остался лишь слабый отблеск света сверху, а внизу – полный мрак. Женщину впереди было почти не видно. Дед ориентировался только по ее тяжелой поступи и кашлю. А потом случилось несколько вещей, благодаря которым тот день стал одним из самых ярких в тогда еще короткой жизни моего дедушки.
На каждом этаже располагалось по четыре квартиры. Женщина открыла дверь справа, зашла в квартиру, не оглядываясь, и зажгла керосинку. На полу в коридоре появилось пятно света. Женщина позвала мальчика, и только тогда он переступил порог. Вся квартира, насколько он видел, пустовала, обстановка состояла лишь из широкой кровати, шкафа и стола со стульями. Деду это показалось чудом, ведь он никогда прежде не видел столько свободного места.
Дед ожидал увидеть в этой квартире человек десять – пятнадцать, живущих и работающих в жуткой тесноте; думал, что здесь крутят папиросы, шьют штаны или изготавливают искусственные цветы для шляпок дам из северных кварталов. Но он мог бы догадаться: из квартиры не доносилось ни тарахтения швейных машинок, ни запаха табака.
– Я могу себе это позволить, – сказала хозяйка квартиры, как будто прочитав мысли мальчишки. – С меня хватило жизни в загаженном подвале. Имя у тебя есть, мальчик?
– Зовите просто мальчиком.
– Откуда ты?
Женщина снова ужасно закашлялась.
– С Луны, – дерзко ответил он.
– Ладно, с Луны так с Луны. Буду с тобой откровенна. Врачи дают мне месяца два, самое большее – полгода. Единственное, что мне еще помогает, говорят они, это свежий холодный воздух. Вот я и сижу там наверху круглыми сутками, в любую погоду. На крышу я пока могу подняться, но не спуститься на улицу с пятого этажа. И мои девочки тоже не могут. У меня тут хорошо налажен бизнес, но нам нужен помощник.
– Где же ваши девочки? – спросил дед и озадаченно огляделся.
– Они не здесь, а в соседней квартире. В общем, никто из нас не может спуститься – лестница слишком крутая и скользкая. А нам ведь нужны продукты, одежда, всякие мелочи. Мои девочки много едят, метут все подряд. Еще нам нужно стирать белье, мы же все-таки женщины. А колонка во дворе. Нам нужен керосин для ламп, иногда газета. Надо выносить мусор, приносить дрова и уголь. Короче говоря, нам нужен шустрый парень вроде тебя. Ты здоров?
– Я часто голоден, но здоров, – испуганно сказал дед.
Он все еще не понимал, что за бизнес она имеет в виду.
– У меня в доме ни крошки. Вот тебе полдоллара. Купишь на них свиных ног, картошки, квашеной капусты, макарон и джина на девять человек.
– Сколько же у вас девочек?
– Когда пять, когда десять. Иногда и больше. Сейчас только ирландки и итальянки. Они не привередливы. С еврейками сложнее, они едят только кошерную пищу.
– И все они болеют тем же, чем и вы?
Хозяйка вытаращила глаза и рассмеялась:
– Нет, они болеют не тем же, они болеют другим. Их болезнь проходит через девять месяцев. Пойдем, я тебя познакомлю с ними. Но мне нельзя к ним через порог, чтобы не заразить. Кстати, ты можешь называть меня «мэм».
Восемь молодых беременных женщин умолкли, когда мэм отошла в сторону и подтолкнула мальчика в их квартиру. Восемь круглых и угловатых животов словно уставились на него. Ему казалось, что эти животы заполнят всю комнату и раздавят его, если он сделает еще шаг вперед. Он испугался.
Беременных он повидал сколько угодно – итальянок, евреек, ирландок, черных. В гетто их было полно, многие беременели уже в четырнадцать-пятнадцать лет. Но восемь беременных сразу – об этом зрелище надо было обязательно рассказать мальчишкам в угольном подвале.
Три или четыре беременных стояли в нижнем белье и, дрожа от холода, мылись над жестяным корытом. Он увидел не только щиколотки, но и икры, голые руки, шеи, почти всё. Он видел их кожу и бедра так ясно, что у него закружилась голова. Сквозь приоткрытый халат он заметил сжатые худые ляжки той, что сидела в кресле-качалке, а у той, что завернулась в одеяло, когда он вошел, – были толстые. Он глазел на безупречные плечи, на которые ниспадали рыжие, светлые и темные волосы. Он увидел даже подмышки с кустиками кудрявых волос.
Лишь увидев все это, но еще не осознав, он посмотрел на их лица. Заметив его удивление и смущение, девушки расхохотались и никак не могли остановиться. Все без исключения были молоды, едва ли старше двадцати. «А он хорошенький, мэм. Жаль, что еще слишком юный», – сказала одна.
Дед заметил, что не все девушки так веселы. Одна лежала в постели бледная, со впалыми глазами. Другая смотрела в окно отсутствующим взглядом, у нее под глазами были большие темные мешки от слез. А третья была так слаба, что едва подняла голову с матраса на полу, чтобы посмотреть на него.
– А ты только глазеть умеешь или еще что-нибудь? – спросила низенькая коренастая девка.
– Я продаю газеты.
– Это каждый может.
– Мигом начищаю сапоги до блеска.
– Тоже ничего особенного.
– Я умею петь!
Все согласились, что это чудесно, и заставили его тут же, прямо сейчас что-нибудь исполнить. Они провели его в комнату, показали, где ему встать, и расселись по местам в предвкушении. Но деда пришлось долго уговаривать, ведь он еще никогда не пел перед таким количеством женщин. Для них же это было прекрасным развлечением, в холодном, тесном помещении, где они оказались в заточении. Беременные все время рассказывали друг дружке о своей жизни, пока не стало нечего больше рассказывать. В конце концов дед снял шапку, встал в позу и запел:
I have come to say goodbye, Dolly Gray
It’s no use to ask me why, Dolly Gray
There’s a murmur in the air, you can hear it every
                                                            where
It is the time to do and dare, Dolly Gray

Don’t you hear the tramp of feet, Dolly Gray
Sounding through the village street, Dolly Gray
‹Tis the tramp of soldier› true in their uniforms so
                                                               blue
I must say goodbye to you, Dolly Gray …

Hear the rolling of the drums, Dolly Gray
Back from war the regiment comes, Dolly Gray
On your lovely face so fair, I can see a look of fear
For your soldier boy’s not there, Dolly Gray

For the one you love so well, Dolly Gray
In the midst of battle fell, Dolly Gray
With his face toward the foe, as he died he murmured
                                                                  low
«I must say goodbye and go, Dolly Gray»

Он замолчал, уверенный, что этой краткой пробы его голоса вполне достаточно, и оглянулся. Но по лицам девушек понял, что ошибается. Так быстро они не отстанут от него и его голоса, который привел их в такое состояние, в каком они уже давно не бывали. Через мгновение они все хором стали бурно уговаривать его спеть еще. Дед собрался с духом, несколько раз откашлялся и затянул следующую песню:
O Father dear, I often hear you speak of Erin’s Isle
Her lofty scenes, her valleys green, her mountains rude and
                                                                        wild
They say it is a lovely land where a saint might dwell
Oh why did you abandon it? The reason to me tell.

O son, I loved my native land with energy and pride
Til a blight came over my crops, my sheep and cattle died
My rent and taxes were too high, I could not them redeem
And that’s the cruel reason that I left old Skibbereen.

O well do I remember the bleak December day
The landlord and the sheriff came to drive us all away
They set my roof on fire with cursed English spleen
And that’s another reason that I left old Skibbereen…

Певцу приходилось то и дело останавливаться, потому что некоторые слушательницы тихонько плакали, а то и рыдали в голос, и он не знал, что ему делать. Однако ему никто ничего не говорил. Наоборот, девушки ободряли его взглядами, чтобы он ни в коем случае не прекращал петь. Дед временами косился на мэм, стоявшую у двери, но и она мечтательно смотрела в невидимый для него мир. Одна из беременных спросила:
– А ты знаешь какие-нибудь песни о любви? – и погладила его по голове.
– Конечно, знаю! Например «Дейзи Белл». Ее все знают. Если хотите, можете подпевать.
There is a flower
Within my heart,
Daisy, Daisy!
Planted one day
By a glancing dart,
Planted by Daisy Bell!

Whether she loves me
Or loves me not,
Sometimes it’s hard to tell;
Yet I am longing to share the lot —
Of beautiful Daisy Bell!

Теперь зазвучали и голоса девушек – поначалу робко, затем увереннее и веселее, – и все вместе они спели припев:
Daisy, Daisy,
Give me your answer do!
I’m half crazy,
All for the love of you!
It won’t be a stylish marriage,
I can’t afford a carriage
But you’ll look sweet upon the seat
Of a bicycle made for two.

Дед уже хотел запеть новую мелодию, как вдруг его перебил истошный крик женщины, словно она сошла с ума. Пока за ним не захлопнулась дверь, он видел, как другие беременные пытались удержать кричавшую.
Мэм отвела его в сторонку: «Скорей беги на Эссекс-стрит, девяносто, найди доктора Уилла Мэлоя и скажи, что началось. Пусть поторопится. Рядом найдешь лавку, где продают и уголь. Купи из тех денег, что я тебе дала, столько, сколько сможешь донести. Нам нужно нагреть много воды. Ступай!»
Но у деда были другие планы. Эта беременная и ее схватки его не касались. Мир, за порогом которого он стоял, был не его миром. Мэм сама виновата, что дала столько денег такому, как он. Тем более она смертельно больна. Он повидал многих, кто умер от чахотки, и не хотел стать следующим. Пусть мертвецкий корабль подождет еще немного.
Дед опять поднялся на крышу, чтобы положить еще полдоллара в тайник к остальным монеткам в мешочке. Щель за голубятней была такая узкая – не шире ладони, – что мэм точно не смогла бы добраться до его денег. Даже если вообще когда-нибудь выбралась бы на крышу.
В нем поднималось смутное теплое чувство. Дед ощущал себя магом. Он поднялся на парапет, расставил ноги, поднял руки, и из его горла вырвалось только одно-единственное слово. Его голос полетел над крышами и по улицам гетто, проникая в квартиры портных и табачников, в лавки сапожников и пекарей, в притоны и бордели на Аллен-стрит. Эхо донеслось до Бауэри, и его заглушил грохот надземки. «Гудини!»

 

– Берль, расскажи-ка мне о своей жизни! – попросил дед.
– Да я уже сто раз рассказывал. Тем более я не такой мастак рассказывать, как Одноглаз, – прошептал Берль.
– Ну и что? Расскажи. На кровати слишком мягко, я не могу уснуть.
– Назад в подвал мне сегодня все равно не хочется.
Они получили спальные места в приюте для продавцов газет на Дуэйн-стрит. Дед заплатил за них обоих, ему нравился Берль – единственный из мальчишек, на кого можно было положиться. Им выдали по куску мыла и полотенцу, и они умылись, помыли подмышки и ноги. Потом дед заплатил еще, и они даже прилично поужинали.
Январь был месяц неурожайный. Ни войн, ни катастроф, только убийство на Чатем-сквер, в котором подозревали банду Монаха-Истмена. Одноглаз как сквозь землю провалился. Кому было интересно, узнал, что он получил письмо от отца и отправился к нему на запад. Впервые за долгое время он вылез из угольного подвала. Иные считали, что Падди и впрямь вылез из подвала, но только затем, чтобы пойти в Миссию на Пяти углах, откуда детей регулярно отправляли к приемным родителям на Средний Запад.
Его долго изучали и сочли непригодным для усыновления: слишком взрослый, слишком грубый, слишком опытный. Но смекалистый Падди пошел другим путем. Он притворился набожным, упал на колени, наизусть цитировал Библию, обхватил ноги чиновника и умолял, пока тот не сдался. В конце концов его зачислили в группу с семи-, восьмилетками и посадили на поезд до Канзас-Сити в сопровождении воспитателя.
Якобы на каждом вокзале по дороге дети выстраивались в шеренгу и пели церковные песни. И в каждом городе пары забирали приглянувшихся детей. С каждым разом группа уменьшалась, пока наконец не остался один Падди. Его никто не хотел брать. В Канзас-Сити он сошел с поезда, и его след затерялся. Кое-кто поговаривал, что он остался под землей, но теперь уже навсегда.
Как бы то ни было, дед и Берль потеряли работодателя. Дед помогал разгружать корабли на Саут-стрит, а на берегу Гудзона раздавал визитки и проспекты гостиниц и пансионов, когда причаливали пароходы из Европы. Он чистил сапоги состоятельным джентльменам, ожидавшим на Юнион-сквер, пока их супруги или любовницы вернутся с покупками из магазинов одежды. Чистил он и обувь актерам театров, расположенных в этом районе. Так что дед почти всегда мог заработать за день на койку и полную тарелку себе, а иногда и Берлю.
Они сдвинули свои койки и лежали, прижавшись друг к другу, как привыкли в угольном подвале.
– Что было первое, что ты можешь вспомнить, Берль?
– Помню, как мама лизала мои воспаленные глаза. Они опухли и слиплись. Она боялась, что я ослепну.
– Она правда так делала? А что второе?
– Лиско, в Галиции.
– Га-ли-ция, – прошептал мой дед и причмокнул, как будто только что попробовал изысканное блюдо.
– Мы жили всего в нескольких километрах от этого города. А, ну еще Карпаты тоже помню. Это горы неподалеку от Лиско. Ты когда-нибудь видел гору?
– Еще нет. Мотня как-то говорил, что раньше на Манхэттене вроде были холмы, реки и озера, а вокруг – густые леса. Он знал одного индейского мальчишку, чей дед рассказывал такое. Но о горах он никогда не говорил. Ты можешь себе представить здесь, у нас, такие огромные леса, что в них можно заблудиться? Я нет.
– И я нет, – ответил Берль. – Но так же было в окрестностях Лиско. Я помню, говорили, что за несколько лет до моего рождения весь город сгорел, потому что все дома были деревянные. И наш дом тоже был из дерева и стоял на дороге, которая вела из Лиско в Карпаты. В одной комнате жили мы, а в другой отец на зиму запирал овец, чтобы они не замерзли. Я помню их запах.
– Ты помнишь, как они пахли?
– Я много чего помню. У нас был шинок прямо рядом с домом. Вся округа ходила к нам выпить. Зимой мужики сидели там в тесноте, играли в карты, курили и пили. Летом окна и двери отворяли настежь, и я даже в постели слышал, как гости смеются и поют. Дед разливал картофельную водку и венгерское вино. У нас и вишняк был. На Рош а-Шана он подавал его вместе с медовым пирогом. Помню, что над прилавком висели кошерные колбасы.
– Теперь и я чувствую их запах… Расскажи еще!
– Однажды в шинок зашел мужчина в роскошном костюме. Он сел у стойки, выпил что-то и достал из кармана золотую монету. И сказал, что в Америке такие валяются на каждом углу. Он показал всем фотографию статуи, говорил, это статуя Свободы. Сказал, что Америка для евреев лучшая страна в мире, потому что там нет бедности и страха. Он призывал не валять дурака и не оставаться до конца дней в Богом забытой долине. Люди ему не поверили, тогда он стал читать вслух из двух писем, от людей, которые благодарили его за то, что он надоумил их уехать. Он пустил по кругу конверты с заграничными марками и штампами. И фотокарточки, на которых люди чокались в пивной или красовались пригородные домики с палисадниками. Казалось, все чин чином, и в конце концов люди ему поверили. Кто хочет в Америку, должен купить билеты в морском агентстве в Лиско, сказал он.
– И тогда твой отец поехал в это агентство?
– Не сразу. Сначала газеты начали писать плохие вещи о евреях. Потом один священник сказал, что евреи травят христиан спиртным, и устроил шествие с крестами и иконами. Перед нашим шинком они установили крест и побили все окна. Вот тогда отец понял, что нам пора в Америку. – Берль помолчал. – Из Лиско он вернулся с билетами до Освенцима, потому что денег на всю дорогу не хватило. Он продал три козы и корову и опять поехал в город, но и на этот раз денег хватило только на три билета до Гамбурга. Постепенно отец продал все: дом, землю, шинок, лошадь, телегу, вторую пару ботинок, свой парадный костюм. Так он по кусочкам собрал наше путешествие в Америку.
– Можешь дальше не рассказывать. У меня уже глаза слипаются.
– Что? Ты не хочешь слушать дальше? Не хочешь узнать, как мы приехали в Освенцим, а билеты оказались недействительны?
– Потом.
– Как в нью-йоркском порту чиновник из миграционной службы нарисовал отцу на пальто мелом букву «H» и ему не хватило смелости вывернуть пальто наизнанку? Что они решили, что у него больное сердце, и отправили обратно? Что мы с мамой его больше никогда не видели?
– Об этом лучше расскажешь завтра. А вот скажи-ка: что бы ты сделал, если бы у тебя была такая куча денег, как у Вандербильтов или Асторов?
– У меня? Куча денег? – испуганно переспросил Берль и задумался. – Я бы поехал в Лиско и выкупил бы обратно все, что продал отец. А ты?
– А я вообще не хочу столько денег. Я только хочу стать великим певцом.
Прошло несколько минут, и весь зал ночлежки уже спал. Сотня мальчишек лежала под теплыми одеялами и была в безопасности на эту ночь. На несколько часов они были вдали от всего, что угрожало их жизни и здоровью. Тогда дед не мог знать, что он видит Берля живым в последний раз.
И все-таки он никак не мог уснуть, его спина не привыкла к такому удобству. Он пытался представить себе этот грязный, вонючий, шумный город, где они живут, необитаемым островом. Где деревья стоят так же тесно, как теперь кирпичные дома в гетто. Дед еще никогда не видел много зелени, до Центрального парка он не добирался. В порту, где он крутился большую часть времени, в небо высились только мачты кораблей.
Он не мог вообразить на Манхэттене волков и медведей, и озера с чистой питьевой водой. И топи на месте гетто, которые все время заливал Ист-Ривер. И тра́вы по колено, щекотавшие ноги. На месте площади Лонгэйкр, которую потом переименовали в Таймс-сквер, когда-то сливались три ручья. Наверное, тогда было много места, и он старался представить себе все это пространство. В мыслях он ложился на траву, но понятия не имел, что при этом чувствуешь.
Труднее всего ему было представить тишину – тот покой, который царил, когда еще не было ничего из того, что теперь составляло его жизнь, и только ветер шевелил листья на деревьях. Когда не существовало и магазина фотографий Чарльза Айзенманна на Бауэри, где дед прижимался носом к витринам, разглядывая изображения альбиноски Эммы Норрис, силача Питера Самсона, сиамских близняшек Милли и Кристины, братьев Робинсон ростом по семь с половиной футов, женщины с питоном на плечах и мужчины с полностью волосатым лицом.
Фотографии Айзенманна когда-то пробудили в нем охоту тоже принадлежать к миру театральных подмостков и бурных аплодисментов. Было бы жаль, если бы Бауэри или Юнион-сквер остались бы всего лишь кучей деревьев. С такими мыслями он наконец уснул.
Юнион-сквер была для деда особым местом. Она как нельзя лучше подходила для того, чтобы чистить обувь. Нескончаемая вереница кебов, трамваев, надземных поездов выплевывала людей на площадь каждую минуту. Мужчины шли от Бродвея к Мэдисон-сквер, чтобы купить женам модные обновки. Другие мужчины – а частенько и те же самые – проходили в другую сторону, чтобы повеселиться на Бауэри с женщинами, которые не были их женами.
Хотя к 1899 году расцвет Юнион-сквер был уже позади, вокруг все еще хватало театров, ресторанов и магазинов, чтобы обеспечить усердному чистильщику работы в избытке. Там был ресторан «Люхов», куда деда часто приглашали почистить обувь посетителям. Там был Театр Тони Пастора на Четырнадцатой улице, где показывали отменные водевили по один или два доллара со зрителя.
Дед читал имена знаменитостей на афишных тумбах перед входом в театр. Он даже видел, как заходят и выходят звезды. Один или два раза он видел Лотти Джилсон, которую называли «маленьким магнитом», ее песни он при случае тоже пел. И Лотти Коллинс, которую дети в приюте хотели назначить его матерью. Лишь однажды дед отважился зайти в вестибюль театра после представления и встал в очередь ожидающих людей. Ведь владелец театра славился своей щедростью.
Тони Пастор одевался как директор цирка и раздавал публике швейные машинки, мешки угля, посуду, шелковые платья и дамские шляпки. Дед отхватил бутылку макассарского масла и долго считался самым ухоженным чистильщиком обуви на Юнион-сквер, потому что намазывал волосы, как звезда.
Дед стоял на сцене лишь однажды. В Майнерс Бауэри-театре был вечер любительских выступлений, и дед назвался Маленьким Карузо, ведь он слышал, что в Европе певец по имени Карузо заставлял таять женские сердца. Но в Майнерс-театре ему сразу же выпала плохая карта – в зале сидели только мужчины. Его вывели на сцену около полуночи, но едва он спел полторы песни, его не захотели больше слушать. Он стоял растерянный, сжав кулаки, а в зале свистели все громче.
Деда недаром прозвали Спичкой: он присмотрел в первом ряду мужика, свистевшего особенно рьяно, и набросился на него. Лишь когда деда изо всех сил отдернул Берль, который пришел с ним за компанию, он отпустил жертву. Мальчишек, конечно, вышвырнули вон – публике разрешалось нападать на артиста, но не наоборот. По дороге в угольный подвал Берль сказал: «Тебе нужен хороший костюм. Пока ты выступаешь в таких лохмотьях, тебя никто не будет уважать. Надо выглядеть респектабельно. Рес-пек-та-бель-но», – повторил он где-то услышанное словечко.
Там же на Юнион-сквер находился и «Музей Хубера». Главным его отличием от других варьете был Профессор Хатчинсон. Он мог бы и сам выступать с номером – таких древних стариков дед еще не видывал. Хатчинсон служил церемониймейстером и перед каждым представлением величественно входил в зал.
Он садился в первом ряду, и каждый раз как будто случайно на его жилете отрывались две пуговицы и вываливался огромный живот. И так же «случайно» какой-нибудь ребенок из зала спрашивал, почему у него такой большой живот. «Потому что я съедаю плохих артистов, – отвечал он. – Они все сидят у меня в животе и урчат. Но не бойтесь: те, кого вы сейчас увидите, – это самые сливки».
Для каждого карлика, дикаря, укротителя и чревовещателя Профессор находил доброе слово, нередко даже два или три. Несколько лет назад он представлял Маленькую Египтянку, впервые в Америке исполнявшую танец живота, – и Фредерика Кука, о котором даже дед выкрикивал: «Кук вернулся из Арктики! Он привез эскимосов!» Но для того чтобы выступить перед Профессором Хатчинсоном, деду действительно был нужен костюм.
В один погожий февральский день 1899 года из «Музея Хубера» вышел низкорослый человек, которого дед видел на пристани двумя месяцами раньше, он перешел улицу и подозвал деда, чтобы тот почистил ему ботинки. Артист был в одной рубашке, дед тоже снял пальто. Люди радовались лучам солнца, не догадываясь, что ледяной шторм уже подбирается к Нью-Йорку и всего через неделю накроет город толстым слоем снега и погубит десятки людей. Что он парализует жизнь мегаполиса на несколько недель.
– Я вас знаю, сэр.
– Часто ходишь в варьете?
– Да почти все, кого я знаю, ходят. Я видел, как вы принесли вашу мертвую жену на корабль. Раньше я видел вашу жену на сцене и думал: вот самая красивая маленькая женщина из тех, что я знаю. Готово, сэр, два пенни.
– А ты недешево берешь.
– Жизнь тоже недешевая, сэр. Но с вас достаточно и одного пенни.
– Вот тебе два, за то что ты считал мою жену самой красивой карлицей. На самом деле она была совсем не красавицей. Потому ее номер и продержался двадцать лет. Она была такой уродливой, что волей-неволей приходилось задумываться, не поэтому ли она так красива. Знаешь, важно не то, кто ты есть, а только то, за кого ты себя выдаешь. Если ты сам искренне веришь в это, то и другие скоро поверят.
– Сэр, я не просто выдаю себя за хорошего певца. Я и правда хорошо пою. Женщины плачут, когда меня слушают. Вы бы не потратили время зря, если бы представили меня Профессору Хатчинсону.
Карлик посмотрел на него испытующе.
– Хорошо, я представлю тебя Профессору, но для этого тебе нужен хороший костюм. Если он тебя возьмет, я буду полгода получать половину твоего гонорара.
Деду казалось, что наконец все налаживается. Он встретится с Профессором Хатчинсоном, и начнется его карьера. Дед даже знал, где взять костюм напрокат, – в магазине «Мисфит – костюмы, которые хорошо сидят» на Деланси-стрит, по соседству с табачной лавкой, перед которой стоит деревянная фигура индейца. Только фотографии Айзенманна привлекали больше мальчишек, чем этот индеец. Толстый, приземистый хозяин магазина встретил деда с подозрением:
– Ты собрался здесь что-то украсть?
– Да что вы, сэр. Мне нужен костюм.
– Костюм стоит пять долларов. У тебя вообще есть такие деньги?
– Я хочу не купить костюм, а всего лишь взять напрокат.
– Да я ж тебя больше не увижу, так что либо покупай, либо забудь.
– Это ваше последнее слово?
– Да.
Дед раздобыл жевательного табаку и вернулся в подсобку грошовой лавки. У прилавка несколько ребят репетировали номер, с которым собирались выступить в «Майнерсе». Многие дети гетто мечтали о том же, что и дед. Кто-то у входа пел голосом Берля, но дед не обернулся. У него были дела поважнее, надо было хорошенько подумать. Найти способ начать новую жизнь чисто. Без воровства, разве что слегка припугнув. В ту ночь витрина магазина мужской одежды разбилась вдребезги. Утром дед снова стоял перед хозяином и широко улыбался ему.
– А если я позову полицию?
– Полиция не сможет охранять вашу витрину каждую ночь.
– Что тебе надо на этот раз?
– То же, что и вчера. Но сегодня я возьму костюм напрокат за полдоллара.
Ледяному шторму оставалось до Нью-Йорка всего несколько дней пути. По ночам уже шел снег, но днем на солнце все таяло. Небольшой снегопад остался незамеченным в мегаполисе, и никто не догадывался, что ему предстоит. Город продолжал предаваться скорости, удовольствиям, грехам. Днем и ночью ездили омнибусы, кебы и трамваи, всё непрестанно стремилось вперед, к следующей удаче, к следующему дурману. Миллионы ног оптимистично спешили по грязи и слякоти навстречу светлому будущему.
Поздним утром в следующую субботу дед достал костюм из шкафчика, арендованного в приюте для продавцов газет. Мальчишки в коридоре, игравшие в монетки, обсмеяли его и сочинили ему романс. Деду хотелось, чтобы рядом был Берль, тот бы оценил его внешний вид и помог советом. Но Берля он не видел уже несколько дней. Он намотал на шею шарф, натянул кепку на лоб и вышел на улицу.
Кварталы Манхэттена продувал прохладный бриз, но это не могло испугать паренька, продававшего газеты даже в минус десять и начищавшего сапоги до блеска закоченевшими руками. По дороге в «Музей Хубера» ему попался мальчишка-газетчик, который кричал, что Средний Запад завален снегом. Что вода замерзла даже в порту Нового Орлеана и в дельте Миссисипи.
А у деда на душе все равно было тепло. Там, в душе, сидел старенький Профессор во фраке, прислушиваясь к его пению и покачивая носком ботинка в такт мелодии. Насвистывая, дед шел навстречу своему счастью.
Когда он спросил, где найти низкорослого, вахтер отправил его вверх по лестнице. В здании царил покой, не слышалось ни звука, великий прилив моряков, мальчишек-газетчиков, торговок, рабочих, респектабельных и не столь респектабельных мужчин и девушек легкого поведения был еще впереди. На втором этаже в зале «кунсткамеры» кресло Профессора Хатчинсона стояло рядом со сценой, где вскоре должны были происходить невероятнейшие вещи на глазах изумленной публики.
Безногие будут прыгать, безрукие – стрелять. Некоторые так скукожатся, что поместятся в коробочку. Будет выступать и полумужчина-полуженщина, а тот, кто сможет рассмешить женщину с каменным лицом, получит бесплатный билет на следующее представление. В дальнем, затемненном углу сцены из-за кулисы появится женская пяточка и заслужит несколько одобрительных свистков. Не успеет еще показаться коленочка, а по залу уже разнесется гомон.
На третьем этаже в каждом углу стояли чучела экзотических животных, а в стеклянных витринах расположились змеи и ящерицы. Здесь висели фотографии пигмеев и индейцев, фонографы за один цент едва слышно играли песни, а кинетоскопы показывали через смотровое отверстие виды пульсирующего города: огромные толпы людей в постоянном движении или трамваи, неудержимо несущиеся на зрителя.
В одной из витрин лежало письмо, которое якобы Линкольн написал женщине, потерявшей в Гражданскую войну всех четверых сыновей. Еще там был песок из Африки и страусиные перья, восковые фигуры знаменитых убийц и самоубийц. Но самым ценным экспонатом была щепка от креста Иисуса, охраняемая суровыми мужчинами.
«Музей Хубера» был местом паломничества, мягкий дневной свет попадал в его залы, словно через церковные окна. Даже лицо восковой фигуры отравителя источало столь нежное сияние, что казалось красивым и одухотворенным.
В конце узкой лестницы дед услышал голоса и смех. Он остановился, не решаясь идти дальше, как вдруг кто-то подкрался к нему сзади, схватил за шею и втолкнул в дверь. Из-за простыней и одеял, служивших занавесками и разделявших помещение, вышли обитатели чердака: горбатые и слепые, телепаты, двойники знаменитостей, акробаты. Для всех них всегда было место в варьете. Но если бы они исчезли, никто бы их не стал искать. Хватало других горбунов, слепых и сумасшедших, готовых пополнить ряды. Всегда нашелся бы другой популярный убийца, которого можно изобразить.
Если бы дед осмотрелся, то заметил бы убогие нары и пожитки, сохнущие лохмотья, развешанные на веревках. Но он лишь инстинктивно сунул руку в карман, где всегда держал складной нож.
– Покажи руки! – приказал ему человек за спиной. – Я поймал его снаружи. Он точно хотел что-нибудь украсть.
– Украсть у нас? Должно быть, тебе и впрямь туго, если ты до такого додумался, – отозвался другой.
– Для вора у него слишком шикарный костюм, – заметил третий.
– Я не собирался ничего красть, мне нужен карлик! – крикнул дед.
Тут одна из простыней отодвинулась, и вышел низкорослый артист. В руке он держал форменную ливрею, которую как раз зашивал.
– На днях я чистил вам ботинки! – крикнул дед.
– Возможно, – невозмутимо ответил маленький.
– Вы обещали представить меня Профессору Хатчинсону, если я надену хороший костюм.
– Я помню.
– Так вот, костюм на мне. Я мог бы что-нибудь спеть Профессору прямо сейчас.
– Хорошо. Наш договор в силе.
Спустившись на два этажа, низкорослый – его звали Пол – дал знак деду остановиться и прислушался у двери. Он постучал, ответа не последовало, тогда он открыл дверь, и они вошли. Казалось, они разбудили Профессора – ноги его распухли, подтяжки болтались, а пояс брюк скрылся под пузом. Безуспешно пытаясь встать с кресла, он пнул пустую бутылку на полу. Наконец, чертыхаясь, поднялся и посмотрел на деда.
– Чего ты так пялишься, парень? – прикрикнул он. – Думаешь, я выдержал бы все это без бренди? – Затем спросил Пола: – Это вообще кто?
– Он говорит, что умеет петь, так что женщины аж плачут. Может, вам стоит его послушать. Кстати, как ты себя называешь?
– Маленький Карузо, сэр. Есть великий Карузо в Европе и маленький – здесь. Это я. Я знаю песни о войне, о разлуке, романсы, спою все, что пожелаете.
– Да спой что угодно, – сказал старик.
Дед пел долго, и его не перебивали. Он вложил всю душу в свое выступление, это был его первый, единственный, величайший шанс. Он пел с таким чувством, какое, наверное, испытывает приговоренный к казни, вкушая последнюю трапезу. Он обольщал Профессора, как возлюбленную. Старик долго смотрел на него молча, затем велел подойти ближе. Он приказал мальчику повернуться, нагнуться, выпрямиться, как будто искал что-то конкретное. Наконец недовольно отвернулся и подтянул носки.
– У тебя многообещающий голос, мальчик. Уже как у взрослого, это хорошо. Меньше всего мне здесь нужен певец, у которого ломается голос. – Он подмигнул Полу, и оба громко расхохотались. – И все-таки я не могу найти тебе применения. Ты вырос слишком прямым. У тебя нет никакой болезни, ни горба, никакого уродства. Ты слишком нормальный, а певцов у меня хватает. У меня есть слепой с ангельским голосом, парализованный, которого мы выносим на сцену ради его пения, и глухой, что называет себя «Бетховеном вокального искусства». Даже Пол иногда поет. Ступай домой и не возвращайся, пока не отрастишь горб.
С этими словами Профессор отвернулся, а дед еще долго простоял бы как вкопанный, если бы не Пол, который взял его за плечо и увел.
– Но я не хочу быть горбатым, я хочу петь! – протестовал дед, спускаясь по лестнице.
– Тогда тебе дорога в водевиль. Там ты сможешь быть тем, кем хочешь.

 

На следующий день дед опять оделся в свои лохмотья, вернул костюм и взял с фургона пачку газет «Уорлд», за которую пришлось подраться с черным пареньком. Он начал искать сенсации и вскоре понял, что в этот день был только один важный заголовок: во всей Северной Америке так похолодало, что в Техасе люди замерзали насмерть, а в Огайо скотина околевала на пастбищах. В Вашингтоне навалило такие сугробы, что родители привязывали к себе детей веревками, чтобы они не потерялись.
Дед был в ярости, что ему не оставили ни одного шанса, и во всю глотку орал против ледяного ветра: «Кто не примет меры, замерзнет насмерть! Читайте, как спастись от мороза! Читайте “Уорлд”!» Ярость согревала деда, и он несколько часов не чувствовал холода. К тому же он искал Берля, который словно растворился в воздухе.
Если бы Спичку спросили, чего он так прикипел к этому бледному, болезненному пацану, ему не пришлось бы долго думать. Каждому беспризорнику нужен верный друг, который поможет в случае чего. Берль сделал для него куда больше: он научил Спичку немного читать и писать и всегда объяснял, когда тот не понимал слов песни, которую хотел спеть.
Дед искал Берля по всем притонам Бауэри, где таким, как они, разрешали посидеть на стуле, но ни в коем случае не давали спать. Приходилось постоянно двигать рукой или ногой в подтверждение того, что ты не спишь. Монетки, что им изредка совали, попадали в карман хозяина заведения. За это мальчишке давали сэндвич и остатки пива из бочки. Берль даже говорил, что научился одновременно спать и шевелить ногой.
Было уже темно, когда дед сдал оставшиеся газеты и получил свою долю выручки. Берля он так и не нашел, а мороз крепчал, и надо было срочно найти укрытие. Даже ярость больше не спасала от стужи. Куда бы он ни стучался, его никуда не пускали. Все дешевые гостиницы и ночлежки, все притоны были переполнены – люди спешили укрыться от ледяного урагана, – а до приюта на Дуэйн-стрит дед уже не дошел бы. Поздно вечером, пытаясь найти в одном дворе незапертый вход в подвал, он вдруг наткнулся на сарай, который вроде как пустовал.
В сарае оказалось теплее, а пол был устлан соломой. Две лошади повернули головы к мальчику, но возмущаться не стали. В слабом свете дед различал силуэты животных, стоявших неразлучной парой, прислушиваясь к вьюге. Он разглядел и контуры кое-чего еще, очень хорошо ему знакомого, – карусель с лошадками, принадлежавшую одному итальянцу. Сколько же раз дед садился на этих лошадок и катался несколько кругов за одно пенни!
Он завернулся в две попоны, что нашел в сарае, и зарылся в солому между лошадьми. Те не возражали, поскольку привыкли, что люди ищут укрытия в их сарае. Теперь все трое навострили уши и прислушивались к стихии, сорвавшейся с цепи.
Дед не знал, долго ли он проспал, когда кто-то потянул за его попоны, и он вскочил, готовый дать отпор. Оказалось, это старая женщина – точно уже за тридцать, подумал он, – тоже спасается от ненастья. После того как она угостила его джином, он согласился поделиться с ней попонами. От холода они все время просыпались, так что женщина начала рассказывать о своей жизни.
Она приехала из Ирландии, и ее ирландский голод продолжился на Ист-Сайде. В ночь перед ее отъездом в доме устроили ночное бдение, словно она была живым мертвецом. Все танцевали, пили и молчали. Плакали и обещали когда-нибудь увидеться. Это было пятнадцать лет назад.
Продолжение истории он знал заранее, как будто пережил ее сам. Люди поднимались на борт корабля и дрались за хорошее место на средней палубе – у иллюминатора или рядом с тем местом, где кок каждый день выставлял котел с кашей. Некоторые мужчины и женщины во время плавания сходились так близко, что между ними было не вставить и лист бумаги. Вывески на стене с предупреждением «Половые сношения на борту запрещены. Нарушение ведет к лишению рациона» они не понимали, ведь большинство не умело читать. А вот любиться они умели, да еще как, даже угроза голода не удержала бы их от этого дела. Многие уличные мальчишки считали, что были зачаты именно так.
Если эмигранты во время плавания заболевали и умирали, их сбрасывали в море. В океане покоилась небольшая ирландская армия мертвых. Ну а для тех, кто все-таки добрался до пункта назначения живым, начинался американский голод, такой же смертельный, как раньше ирландский.
Лошади тоже слушали, но предпочитали молчать. Они проявляли такт. Голодная родина их хозяина-итальянца была каменистой, засушливой и малярийной. Какой-то чужой зеленый остров Ирландия их никак не касался. Постепенно дед и ирландка пододвигались все ближе друг к другу, пока наконец не оказались совсем рядом. Женщина обняла мальчика сзади и прижалась к нему. Внутри у него разлилось незнакомое, возбуждающее тепло, подобное доброму, очищающему огню. Дед на всю жизнь запомнил ее голос, но не лицо.
Но следующий мороз словно резал кожу ножом. Дышать и идти вперед было почти невозможно, ветер сорвался с цепи, а стужа заставляла людей прятаться в самых дальних, самых теплых углах жилищ, постоянно топить печи и камины и озабоченно проверять запасы дров. Под тяжестью снега валились телеграфные столбы, прогибались деревянные крыши, улицы покрылись толстым слоем льда. На релингах кораблей в порту висели огромные сосульки. Нью-Йорк превратился в причудливый, тихий, безлюдный мир.
Безуспешно поискав место у очага в нескольких ночлежках и кабаках, дед вспомнил об угольном подвале почтамта. Во времена Падди грузчики, выгрузив уголь, всегда оставляли люк открытым, может, ему повезет и на этот раз. Он уже довольно долго не чувствовал пальцев рук и ног и давно ничего не ел. Он попрыгал и похлопал руками по туловищу. Люк подвала был заперт. Дед уже собирался уйти, как вдруг заметил маленький холмик в снегу.
Он откапывал скрюченное тело голыми руками. Как и несколько недель назад, он рассчитывал на одежду мертвого. Это был подросток, укрытый несколькими слоями газет. Последняя, бесполезная попытка спастись от холода. Постепенно из-под снега выступал саркофаг из замерзшей бумаги, и чем больше деда одолевало плохое предчувствие, тем быстрее двигались его руки. В вечерних сумерках он увидел восковое лицо Берля.
Дед долго смотрел на друга, пока собственное тело не напомнило ему об опасности. Он снял пальто и накрыл им Берля, словно желая согреть труп. Он не знал, как молятся евреи, и второпях прочел «Отче наш», растерянно перекрестился и ушел. Уже выйдя на улицу, он вспомнил о пальто. Вернулся, надел пальто и оставил тело Берля беззащитным перед непогодой, вечностью, Господом.
Теперь он блуждал вслепую. Пускай сам он ничейный сын, но ведь Берль был его единственным другом. Этот узкогрудый парнишка, которого он столько раз защищал от других пацанов. Который вместе с ним пел, попрошайничал и голодал, который целыми ночами рассказывал ему о Галиции, о Карпатах и о семье, которой у деда никогда не было.
Вдруг дед очутился на Юнион-сквер и стал высматривать Густава. Он надеялся, что старый возница еще помнит о своем обещании. Однако на площади не было ни души, ни кеба, ни трамвая. Дед прислонился к фонарю, чтобы отдохнуть, и по колено провалился в снег, но мысль о мертвецком пароходе придала ему сил.
В конце концов ноги понесли его обратно на восток, по Четырнадцатой улице, обычно очень оживленной, но сейчас абсолютно обезлюдевшей. Затем его ноги избрали другое направление и принесли его на Деланси-стрит. Пройдя несколько шагов, он вновь оказался на Орчард-стрит, узнал дом с беременными, толкнул дверь подъезда и стал подниматься по лестнице, пока не упал без сил.
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава четвертая