Книга: Религия бешеных
Назад: Часть вторая Суд истории
Дальше: Глава 2 Один на миллион

Глава 1
Русский порядок

«…Крупномасштабная операция бригады по окончательному и бесповоротному наведению Русского Порядка»… У меня от подобного зрелища в душе начинали греметь литавры. Когда он с отвращением орал, указуя на хозяйскую грязную тряпку: «Как можно жить в одном доме с ТАКИМ полотенцем?!», впервые за долгое время просто ХОТЕЛОСЬ ЖИТЬ.

На свободе

Соловей в мой адрес однажды уже ревниво процедил: «Кайфуешь, сучоночка?..» Это он еще не видел меня в тот раз в Нижнем. Вот когда я действительно кайфовала. Хотелось сесть в углу, подпереть с блаженной улыбкой щеку рукой. И уже не сводить восхищенного взгляда с разворачивающегося реалити-шоу. Боже мой, в натуральную величину — бригада по наведению Русского Порядка! «Я с тебя тащусьты истинный ариец» С таким счастьем — и в национал-большевизме?!

 

С таким счастьем — и на свободе!
Однажды в середине мая 2004 года я обрушилась на Нижний Новгород. Примчалась, потому… потому… не знаю, что меня сорвало с места. Я была взвинчена до предела. «Носорогу некуда будет вонзить свой рог, тигру не во что будет запустить свои когти, воину некого будет своим мечом поражать. Почему это так? Потому что он освободился от того, что может умереть». Как я понимала этого обескураженного и разъяренного усато-полосатого тигра Лао-цзы. Мужик бы сказал: «Эх, как бы я сейчас морду набилА некому!» У меня все несколько сложнее.
Это может стать опасной привычкой: отсекать от сердца очередную любовь. С треском выбрасывать из головы очередного мужчину. Потому что на тебя сразу низвергается слишком много лютой свободы. И я очертя голову слишком яростно бросаюсь в эту свободу. Самое лучшее мое время…
Мой приятель Женя Лыгин окопался в Нижнем и смотрел на меня как на стихийное бедствие, которое нужно просто пережить. Его спасает только то, что я настигаю его редко. Ибо ему досталась трагичная роль быть моей — единственной на всем белом свете — «лучшей подругой». Нет, не так. Другом, на которого можно вывалить все свое нутро. Именно ему принудительно, в обязательном порядке, выбалтываются все самые страшные тайны, безапелляционно изливаются самые жестокие обиды и с блеском в глазах пересказываются самые циничные подробности. На зоне, я слышала, это называется: «найти свободные уши». Но… Получается, что Женя — единственный, кто меня действительно знает.
И поэтому он уже не знает, чего еще от меня ожидать.

 

И вот теперь, посмотрев на меня недоверчиво сквозь стекла очков, он осторожно спросил:
— А как ты узнала… что приехал Голубович?
Я чуть было не ответила еще более осторожно: «А этокто?» Но вовремя догадалась: эту фамилию постоянно печатали в «Лимонке» в списке национал-большевистских политических заключенных…

Тридцатилетний полковник

Такое я наблюдала впервые. Человек шел по улице и плечами двигал перед собой плотный, густой, спрессованный воздух. Это тугое вторжение упругой, почти опасной, не различимой глазом волны я почувствовала метров за двадцать. И обернулась. Человек шел по улице и двигал воздух… Я не мистификатор. Если я говорю: «было», значит, было…
Женя — я видела краем глаза — стушевался и сник. Немного не профессиональный военный, он знает суть слова «субординация». При всех своих медалях «За отвагу» он оставался рядовым партийцем. Вновь же прибывшего уже успели сравнить с «тридцатилетним сталинским полковником». Темная история его ареста — битая карта его арестантской судьбы! — упала абсолютно в масть другим арестантским судьбам в криминальном пасьянсе национал-большевизма. Все было как всегда: красиво, трагично и — «ни за что»
Он среди других был с Лимоновым во время их знаменитого ареста в медвежьем углу на Алтае в апреле 2001 года. И вместе с этими «другими» его отпустили.
Его черед пришел в 2002-м. ПРОРЫВ на сентябрьском «Антикапе» дорого ему обошелся. Из всей несущейся на ментов массы народа на площади Маяковского только их с товарищем наугад выхватили из толпы и обвинили в избиении милиционера. А он разве что ломился впереди всех бешеным тараном… Каждая демонстрация — репетиция революции.
Он освободился 6 мая (сейчас было примерно 20-е) по УДО с зоны под Владимиром, отсидев полтора года из присужденных трех. И теперь катался из Коврова в Нижний и Москву перед отбытием в свой Магнитогорск.
…Позже нацболы выпустят листовки с фотографией с ПРОРЫВА, где Голубович идет с кулаками на ментов. И обклеят ими всю страну. Звезда национал, блин, большевизма…

Ледокол

Мне немного знакомо это состояние. Когда, прокачивая всяким неподъемным железом себя, ты потом начинаешь прокачивать и пространство вокруг себя. И в результате — и не думаешь заканчиваться там, где заканчивается твое бренное тело. Истинный ты распространяешься гораздо дальше…
Голубович своим присутствием пространство занимает сразу все. А потом — все оставшееся. Есть он — и все остальные. Он без труда перевесит. Достаточно ему начать вещать своим абсолютно ровным, почти механическим голосом. Быстро пресекающим любые возражения и спокойно перекрывающим все другие разговоры… По типажу он показался мне похожим на опального полковника Юрия Буданова. Такой же реальный мужик…
Профессиональный качок. Магнитогорск, железа много, пока все перетаскаешь… Слишком официально-серьезное, весомое, тяжелое лицо с недобрыми глазами и таким же тяжелым взглядом и залегающей между бровями морщиной. Впрочем, способное разгладиться — до юношеской чистоты…
У него было слишком правильное и хорошее воспитание, в детстве у него было слишком много правильных и хороших книг. И к чему это привело? Чтобы сесть, совершенно не обязательно подводить под это такую мощную интеллектуальную базу. Что, в Сибири все — потомки ссыльных революционеров? Судьба…
Я пыталась понять природу странного скрипучего звучания его связок. Голос как будто задавлен где-то на подходе к горлу. А идет глубоко из груди. И он просто продавливает свой голос наружу, нимало не напрягаясь. И так же безапелляционно продавливает все, что этим голосом произносит. Наблюдая в Нижнем за нашей большой компанией, я по ходу пьесы отпускала про себя комментарии типа:
— А теперь к разговору подключается внутренний голос Голубовича…
Тоже мне, чревовещатель…
Еще одна черта истинного спортсмена (помимо абсолютной непробиваемости), намертво впаявшаяся в характер. При всей весомости — невероятная легкость. Чувство юмора такое, что лучше умереть сразу — или все равно задохнешься в истерике.
А на десерт — с завидным постоянством дающая знать о себе потребность что-нибудь прошибить кулаком… По зеркальной глади его неистребимой интеллигентности тугой рябью нет-нет да пробегал сквозняк лютой реальности сурового братка…
— Не, Магнитка, не может быть, чтобы это был твой первый срок, — говорили ему в тюрьме. — Это ты где-то очень ловко засухарился…
Спокойствие его было того рода, что из него он, вообще безо всяких переходов, мгновенно срывался в атаку. С той же внешней отстраненной и холодной непробиваемостью, что только нагоняло жути. С чем-то лютым, вскипающим глубоко внутри. С ледяным, намертво вцепившимся взглядом слишком светлых глаз. С железным намерением задавить насмерть. Как будто разом впечатывал педаль газа в пол. По любому поводу. На кого угодно. Будь то оплошавшая продавщица в магазине — или летящий на него ротвейлер. Рядом с Голубовичем — шавка подзаборная… Я наблюдала за ним с затаенным восторгом. Я не раз потом вспомнила его с глухой тоской. Когда Соловей почему-то начинал вешаться от моей невинной манеры взрываться без предупреждения. Я знала человека, который бы меня не осудил.
Выяснилось, что он отлично умеет стрелять. Роскошный вид на Волгу (или Оку? В Нижнем не разберешь) с невероятного двухсотметрового обрыва он рассматривал в прицел игрушечного автомата, изъятого у сынишки Прилепина. Нижегородский гаулейтер Елькин тут же наябедничал:
— А однажды Леша руками убил собаку, чтобы посмотреть, может ли он убить…
Меня передернуло. Позор. Людей, что ли, не хватает? Что это за гнилое интеллигентничанье, изнеженное медитирование на разлагающемся трупе: ах, могуах, не могу… Если очень надо, просто пойди и убей…
Я все правильно рассчитала, войдя в фарватер строго за этим ледоколом. Ледокол развернулся — и всех, кто не спрятался, смыло волной. Я же эту волну просто оседлала. Я теперь могу поспорить с кем угодно, что, когда рыси в лесу сваливаются на загривки каких-нибудь огромных зверей типа лося, они их не едят.
Они на них катаются.

А завтра — все, что осталось

Нижний стоически переживал нашествие двух озверевших за зиму волков. Которым реально мало стало своего леса. Запредельно скотские поступки циничных отмороженных сволочей блистательно сопровождались непробиваемой ледяной надменностью двух наглых холеных рож: «Вы таки имеете мне что-то предъявить?» Я весело убеждалась: люди под тридцать — просто подросшие дети. Увеличиваются только масштабы разрушений…
— Бери от жизни все… — как бы случайно обронила я тогда фразу, искоса взглянув на него. А он мгновенно подхватил — так, походя, просто шествуя мимо по коридору Жениной квартиры:
— А завтра — все, что осталось…
И я поняла, в чем разница между нами.
Разница — в степени…
— Ты что, не замечаешь, — прокисала я от беззвучного смеха, осторожно пробежав взглядом по сторонам, — что в своей тарелке себя здесь теперь чувствуем только мы?
Это было уже наутро после очень длинной ночи — длинной для нас и невыносимой для всех, кому пришлось всю ночь нас терпеть…
— Да? — искренне удивился он и, как будто очнувшись, тоже оглянулся. — Нет…
Кто бы сомневался. Такие мелкие нюансы он просто не различает…
Он отобрал у нацболов ключи сразу от нескольких нижегородских квартир, отправив хозяев в небытие. Вдребезги разнес стиль жизни этих хозяев. А то, к чему прикасался сам, потом зачистил строго по технологии проведения контртеррористических операций. Только шум стоял. «Повальный шмон», «мочилово в сортире», «11 сентября», «исправительно-трудовая колония на капитальном ремонте после бунта во время пожара во время наводнения», «добивание полицией Нового Орлеана выживших после урагана «Катрина», «крупномасштабная операция бригады по окончательному и бесповоротному наведению Русского Порядка»… А на самом деле — просто уборка Голубовичем помещения, в котором он в данный момент вынужден находиться…
У меня от подобного зрелища в душе начинали греметь литавры. Впервые за долгое время просто ХОТЕЛОСЬ ЖИТЬ. Я не встречала личности более жизнеутверждающей…

 

Бедный нацбол Женя, сирота, на время лишенный «захватчиками» последнего, и так уже полуразоренного крова, только недобро поблескивал из угла расколотыми очками. «Заниматься БОРЬБОЙ можно и с таким полотенцем, и без тряпок для посуды — и вообще без посуды!» Глядя на него, я в это все больше верю… Когда мне наконец-то стало немного неловко за беспардонность нашего вторжения в чужой город и в чужие дома и смертельно жалко своего единственного друга, Голубович только холодно отрезал:
— Нормально…
И я поняла.
Это одной мне из-за моей неосведомленности НБ-герои доставались без ореола славы. А кто из национал-большевиков реально посмел бы тогда не поделиться с только что откинувшимся Голубовичем всем, что имел? Он отсидел за них за всех — и конкретно за кого-то другого. Но это я сама потом уже в уме сложила «два и два». Ни в каком виде, ни полунамеком, я не услышала от него высказывания на тему: вы мне все по жизни должны.
Он просто приходил куда угодно — и БРАЛ СВОЕ.
Назад: Часть вторая Суд истории
Дальше: Глава 2 Один на миллион