Книга: Вдали от дома
Назад: 22
Дальше: От Сиднея до Таунсвилла, 1300 миль

23

Мальчик Бобсов лежал на траве на заднем дворе и глядел в небо. Я прекрасно знал, что он чувствует, или по крайней мере так думал, глядя, как транспортный самолет рассекает ясное безоблачное небо. Это же невыносимое запустение заполняло мои детские дни. Эта печаль вечно таилась где-то, и ее вызывало к жизни что-то неожиданное – например, мелкие черные муравьи, которые совсем не знали о моем существовании и спешили по цементной плите с неизвестной для меня целью. Я ощущал похожую печаль, изучая заплесневелый бабушкин атлас, эти лоскуты европейских народов, чьи красные и лиловые тона были моим исконным домом.
Затем Германия объявила мне войну. Мы, лютеране, были преданными подданными Британской империи, но в старшем брате взыграла немецкая кровь. Видно было, как его мускулы боролись сами с собой. Он был худ, как пастор, но гораздо выше и сильнее, и от вечной злобы его шея выдавалась вперед. Он купил мотоцикл и приезжал на нем на собрания. Праздновал день рождения Гитлера, маршируя вверх и вниз по главной улице Хандорфа. Плюнул пенящейся смолой на наш портрет короля Англии в раме и осмелился улыбаться, когда отец запретил бабушке – хрупкой и бледной, как фарфор, – убрать это преступление.
Я писался в постели. Меня задирали в школе. Отец отправил запрос на карту мира в «Нэшнл Джиогрэфик» в 1943 году – ему представлялось, что она меня успокоит. Когда она прибыла, война уже закончилась, и Карл наконец-то, после стольких усилий с его стороны, стал одним из двух урожденных южноавстралийцев, которых интернировали.
Мои родители переживали за него, и я добавил им страданий, бежав из дома, не попрощавшись и не объяснившись. (Я думаю об этом почти каждый день.) Моя жизнь состояла из страха и хаоса, но когда я прибыл в Мельбурн, то обратился к картам, как к родителю.
Зайдя в кабинет Себастьяна Ласки, я открыл дверь настежь и захлопнул так энергично, что драгоценные эскизные карты Тиндейла поднялись в воздух и воспарили губительно близко к распахнутому окну.
– Вилли-вилли, – назвал он меня, услышав мое имя.
Вряд ли я когда-либо вновь выказывал столько энтузиазма.
Себастьян был картографом-библиотекарем в Государственной библиотеке штата Виктория. Такая была в те годы библиотека, когда не было должных правил каталогизации и на немногочисленных полках хранились местные сокровища, так что вероятно, это звучное звание Себастьян придумал себе сам. Это был широкогрудый мужчина с ногами, как заборные столбы, которые он оставлял голыми в любую погоду, даже когда иней покрывал пригородные газоны. У него была длинная челюсть, широкие высокие скулы и коротко стриженные седые волосы, уродливый шрам протянулся из угла рта почти до глаза. Я представлял его воином, которого неудача или позор вынудили удовлетвориться этой оседлой ролью.
Себастьян нанял меня своим помощником. Бог знает, чему бы он меня в итоге научил, не сбеги я вновь, на этот раз от Аделины, которая была причиной моего изначального побега из Аделаиды.
Мне был двадцать один год. Себастьян быстро полюбил меня, думаю, как любят бездетные мужчины. С ним мы читали карты, к примеру Виллема Блау «Terra Sancta quae in Sacris Terra Promissionis olim Palestina»: его ученость населяла их призраками других схем, включая перемещение населения, извлекая жестокое вторжение Homo sapiens в земли, за которые потом соперничали христиане, иудеи и мусульмане. В этой выцветшей сепии я видел истребление неандертальцев, которые переселялись не из неутомимой жажды исследовать мир, но спасаясь от безжалостного врага.
Я знал его всего неделю, когда попросил помочь мне с кризисом, вынудившим нас бежать из Южной Австралии. К кому еще я мог обратиться? Какой неосторожный путь я мог выбрать? Я попросил одолжить мне пятьдесят фунтов, чтобы заплатить за нелегальный аборт.
Себастьян привел нас с Аделиной к себе домой, познакомил с женой. Должно быть, мы казались им сиротами – мы и были ими. Они кормили нас супом такими большими ложками, что те едва помещались нам в рот.
Себастьяну я доверил не только свою вину и муку, но и беспокойные чувства, вызываемые у меня картами. Это горе, сказал он. Предложил Юнга: Я очень остро ощущаю свою зависимость от вещей и вопросов, которые остались незавершенными и не отвеченными моими родителями и далекими предками.
Мне часто кажется, что существует некая безличная карма, которая передается от родителей к детям.
Я всегда был убежден, что просто обязан ответить на вопросы, которые судьба поставила еще перед моими прадедами, что должен хотя бы продолжить то, что они не исполнили.
Мой отец так и не узнал, куда я исчез. Я стольким ему обязан.
Себастьян отвез нас к специалисту по абортам в своем ржавом «хиллмен-минксе», а затем вернул домой. Он оставил нас с горшочком жаркого и пельменями. В то благословенное время я был его протеже, и он познакомил меня с пивом и взглядами на относительность добродетелей, которых придерживались Фрейд и Юнг – помню этот предмет наших разговоров в гостинице «Альбион» в Карлтоне. Здесь каждый вечер по пятницам, когда я все еще был счастливо женат, я узнал много ценного, включая то, что не стоит стоять на пепельнице, которая может захлопнуться на моей лодыжке столь же жестоко, как кроличий капкан. Именно в «Альбионе» я услышал, как он сказал: «Не слушай старого диггера». (Потому что откуда бы еще кто-то узнал, что этот странный чужак воевал за Австралию?)
Обнаружилось, что я не переношу алкоголь и должен удовлетворяться одним бокалом. Семь жидких унций тут же срывали мои запреты, и я раскрывал Себастьяну такое, о чем никогда не говорил ни одной живой душе. Кажется, он поразился, узнав, что порой во сне я превращаюсь в реку. Попросил разрешения записывать. Кто еще на свете говорил бы со мной так? Благодаря Себастьяну я понял, что Фрейд ошибочно считал бессознательное архивом вытесненных сексуальных желаний, которые вызывают патологию или душевную болезнь, но его кумиром был Юнг. Мне очень повезло, сказал он. Было бы травматично признаться в моих снах про змея фрейдисту, но юнгианец может распознать в них благословение. Мой гигантский змей был отражением Всемогущей и Вездесущей силы «Бога», который живет в каждом человеке. Мои змеи часто имели усы, из-за чего он прижимал меня к груди, и он был столь крепок и велик, что никто в агрессивно гетеросексуальном «Альбионе» не смел сказать и слова.
Фрейд считал религию бегством и ошибкой, утверждал Себастьян. Верно же было совершенно обратное. Религия была «непосредственной связью» между всеми народами, между нами с черными и другими, известными как «дикари». Хотя все религии различались, говорил он, архетипы и символы оставались теми же. «Ваш змей – не ваш пенис, – заявил он, – это бог».
Оглядываясь назад, я подозреваю, что он был из польской аристократии. Поразительно, что я так и не спросил его об этом. Я невежественно воображал его шрам военным ранением, хотя тот, очевидно, был получен на дуэли в Гейдельберге или Бонне. Себастьян был из старинного рода, полагаю, и перевез те гигантские суповые ложки через океан по причине, о которой я никогда не узнаю.
Он сказал мне, что Юнгу приснилась Первая мировая война в ноябре 1913 года, до ее начала. Великому человеку приснилась карта, по сути, великий потоп и смерть тысяч людей. Он видел, как кровь покрывает северные и нижние земли между Северным морем и Альпами. Он видел мощные желтые волны, дрейфующие обломки цивилизации, бесчисленных утопленников в море крови.
Помню, как вышел из «Альбиона» тем желтым зимним вечером. Я все еще вижу угол Лигон-стрит и Грэттен-стрит и точно помню целые предложения, процитированные Себастьяном. Я искал, но так и не нашел их в книге. Он сам их придумал? Был ли мой учитель безумен?
Тот вечер был в июне 1950 года. Себастьян и его махонькая женушка были двумя из трех наших добрых друзей в Мельбурне – третьим был Мэдисон Ли, первый медбрат и первый чернокожий, с которым я познакомился. Какой диковинкой был Мэдисон в тот год, когда политика Белой Австралии действовала в полную силу! За несколько лет до этого правительство не желало выпускать чернокожих солдат на берег, но Мэдисону разрешили остаться как «личности выдающихся достоинств», что, как он утверждал, было недоразумением. По правде, сказала Аделина, он спас сына австралийского генерала. В любом случае он работал в ту же смену, что и Аделина. Он был ее и моим другом. Он готовил острые блюда по-луизиански с ябби из ручья Мерри. Видимо, это было étouffée, хотя мы никогда о таком не слыхивали. Еще он пел после ужина в квартире в Восточном Мельбурне. Его «Мона Лиза» звучала лучше, чем у Нэта Кинга Коула. Раз или два он приводил девушку, но привычки у него были убежденного холостяка. Я имею в виду его изящество, его изысканность, его щегольскую чистоплотность, боль и томление его бархатного голоса.
Мне было легче оттого, что он находился рядом, когда у Аделины отошли воды, и спокойней, что он поехал с нами в больницу. Он составил мне компанию в приемной, где мы ели пироги с мясом и пили фанту с беспечностью невинных мальчишек.
Но когда появился акушер в операционной форме, тут же стало понятно, что что-то пошло не так. Я увидел это на узком, словно выточенном лице врача: какой-то выверт, гнев – и подумал: «Они оплошали, она погибла». Я взглянул на Мэдисона, и он увидел то же, что и я. Врач хотел говорить со мной.
– Нет, – сказал он, – наедине.
Я проследовал за ним по коридору, ненавидя свои дурацкие скрипучие туфли. Не знаю, куда мы пришли. Была ли это «смотровая»? Помню люльку, недовольную медсестру. Они оба посмотрели на меня с жутким сочувствием. Я подумал: «Я выращу ребенка один. Буду заботиться о нем вечно».
Но затем я увидел, что это н наш ребенок. Он был черным, с густыми черными волосами.
Доктор сказал, что ему жаль.
В моей голове бушевала песчаная буря. Я покинул комнату и потерялся в больнице. Появился в кухне, затем была улица и бесчеловечные трамвайные пути, мокрые от летнего дождя. Я был бурей ярости и горя, вилли-вилли, двадцати одного года, собирался совершить поступок, который займет секунду и будет длиться всю жизнь.
Назад: 22
Дальше: От Сиднея до Таунсвилла, 1300 миль