Наказанная добродетель. Анна Леопольдовна
Существует предание, что жена царя Иоанна Алексеевича, родного брата Петра I, Прасковья Федоровна, прокляла всех трех своих дочерей. На смертном одре царицы ее деверь просил снять проклятие, но она смягчилась только в отношении средней дочери, будущей императрицы Анны Иоанновны; двух других чад она вновь прокляла с их потомством на веки вечные. И что же? Младшая дочь, Прасковья Иоанновна, вообще не имела детей, а старшая, Екатерина Иоанновна, стала матерью печально известной Анны Брауншвейгской.
Об Анне нельзя сказать – дитя любви. Супружеская жизнь ее матери и отца, герцога Карла-Леопольда Мекленбург-Шверинского, была очень несчастлива. Грубость, сварливость и деспотизм герцога были совершенно невыносимы, и жена с трехлетней дочерью поспешно бежала из Ростока (где родилась девочка) в Россию (1722 год). Первоначально они поселились в патриархальном Измайлове, при дворе Прасковьи Федоровны, который Петр I назвал в сердцах «гошпиталем уродов, ханжей и пустословов». Раздражение великого реформатора объяснимо: несмотря на ветры петровских перемен, здесь господствовала обстановка русского XVII века, почитались старомосковские традиции. Посетивший измайловские покои Екатерины Ивановны и ее дочурки голштинский камер-юнкер Фридрих Вильгельм Берхгольц в своем дневнике от 26 октября 1722 года пишет с нескрываемым презрением (понятное дело, немчура) о прескверной игре «полуслепого, грязного бандуриста» и отчаянных плясках перед гостями «какой-то босой, безобразной и глупой женщины». Но малолетняя принцесса воспринимала все это совершенно иначе – она оказалась в народной среде, в мире привычных для бабки и матери ценностей, и с этой средой сроднилась.
После вступления на российский трон Анны Иоанновны жизнь девочки изменилась самым решительным образом. Желая сохранить престол за своим родом – Романовыми-Милославскими, бездетная императрица приблизила к себе тринадцатилетнюю племянницу и окружила ее штатом придворных служителей. В вопросах веры Анну наставлял человек такого высокого уровня как архиепископ Новгородский Феофан Прокопович, круг интересов которого был весьма обширным. Имея глубокие познания в истории, теологии, философии, он занимался математикой, физикой, астрономией, интересовался живописью, любил слушать инструментальную музыку, был пылким оратором. Он обладал крупной по тем временам библиотекой, в которой насчитывалось более трех тысяч книг, изданных в Европе.
Думается, этот энциклопедически образованный и веротерпимый пастырь, оперировавший логически стройными аргументами, привил воспитаннице любовь к знаниям и навык к чтению. Принцесса свободно говорила и писала на русском, немецком и французском языках, запоем читала историческую, мемуарную и приключенческую литературу. Но более всего ей по душе были французские и немецкие романы. Позже, уже став правительницей, она будет обстоятельно расспрашивать президента Академии наук Карла фон Бреверна об ученых занятиях профессоров, о раритетах библиотеки и Кунсткамеры и будет просить выписать ей из-за границы новые книги (поскольку весь имевшийся запас для чтения был исчерпан). Как блекло выглядит на ее фоне искушенная в интригах, но малопросвещенная императрица Елизавета, до конца жизни уверенная в том, что Англия расположена не на острове, а на континенте!
В то же время «русская душою» Анна была глубоко религиозна и серьезно наставлена в православии. Как отмечает писатель Казимир Валишевский, она отличалась набожностью, «ставила образа во все углы своих комнат, следила, чтобы везде были зажжены лампады» (впоследствии она будет ревностно следить за воспитанием своих детей в духе православия и христианского благочестия).
Императрица всерьез подумывала о наследнике престола, а соответственно, о династическом браке своей племянницы. В 1733 году в Петербург прибыл из Германии ставленник австрийского императора герцог Антон-Ульрих Брауншвейгский. Он усердно принялся изучать русский язык (под руководством Василия Тредиаковского), поступил на службу подполковником кирасирского полка, но «главным делом» герцога было его сватовство к принцессе Анне. Его встретили радушно, но многие не скрывали разочарования. Антон-Ульрих был невысок ростом, худощав, прыщав и белобрыс; к тому же он заикался и робел перед сильными мира сего. Да, он был весьма образованным и воспитанным юношей, толковым и отважным офицером, честным и прямодушным человеком. Как и его невеста, он был и записным книгочеем. Но вот беда! – в библиотеке, которую он привез с собой и которая считалась одной из лучших в России, начисто отутствовали любовные романы. Наивный и не искушенный в амурных делах герцог вместо того, чтобы обольщать Анну по законам милого ее сердцу политеса, зачастую изводил ее скучными разговорами о фортификациях и прочих военных делах. Императрица, видя холодность племянницы к жениху, решила не принуждать ее к скорой свадьбе, а отложить брак до совершеннолетия невесты.
Жених не вызвал пылких чувств у девушки еще и потому, что сердце ее уже пленил польско-саксонский посланник при русском дворе граф Мориц-Карл Линар. Это был истый щеголь, отличавшийся светской любезностью и утонченностью, привитыми ему в Дрездене, городе, который соперничал в то время с блистательным Версалем. Портрета Линара не сохранилось, однако его детальную характеристику дала императрица Екатерина II: «По внешности это был в полном смысле фат. Он был высокого роста, хорошо сложен, рыжевато-белокурый, с нежным, как у женщины, цветом лица… Он так ухаживал за своей кожей, что каждый день перед сном покрывал лицо и руки помадой и спал в перчатках и маске. Он хвастался, что имел восемнадцать детей и что все их кормилицы могли заниматься этим делом по его милости. Граф Линар носил одежду самых светлых цветов – небесно-голубого, абрикосового, лилового, телесного». Эта аттестация относится ко времени, когда Линар разменял уже шестой десяток. Можно вообразить, каким кумиром дам был этот роковой красавец при дворе Анны Иоанновны, хотя и в то время ему уже было под сорок.
Но Анна не была бы Анной, если бы прельстилась пустым придворным франтом: в Морице-Карле ее привлекали острый ум и широкое образование (он был воспитанником ученого-географа Антона Фридриха Бюшинга). Их объединяла и страсть к чтению. И совсем как в прочитанных ими романах, между ними завязывается оживленная переписка. И продолжается она весьма долго благодаря ловкости воспитательницы принцессы – госпожи Адеркас, скрывавшей ее от чужих глаз. Говорили, что сия госпожа когда-то содержала бордель в Дрездене и, воз-можно, поэтому поощряла невинные шалости своей царственной воспитанницы. Но совсем иначе посмотрела на это императрица: узнав о непозволительных цидулках, она немедленно выслала Адеркас за границу, а Линар, по ее просьбе, был отозван своим двором. За юной Анной же установили строгий контроль, чтобы уберечь ее от новых романов. После высылки графа она еще больше сблизилась со своей любимой фрейлиной Юлианой Менгден. Историк Александр Бушков, ссылаясь на намеки некоторых мемуаристов, облыжно аттестует двух девиц «прилапанными» лесбиянками. И дело даже не в том, что подобные оценки грубы и несправедливы; здесь очевидна тенденция – снизить образ Анны Леопольдовны, показать ее ущербность и ничтожество.
А что Антон-Ульрих? Он усердно служит России, тщетно надеясь, что любовь Анны можно завоевать на поле брани: возглавляет отряд при штурме крепости Очаков в июле 1737 года. В гуще боя под ним пала лошадь, другая пуля задела камзол. Но судьба хранила его и тогда, и в 1738 году, когда, участвуя в стычках с неприятельской конницей, Антон-Ульрих вернулся если не овеянным славой, то уважаемым в армии командиром. Фельдмаршал Миних написал тогда императрице, что герцог вел себя в походе «как иному генералу быть надлежит».
И вот наконец случилось то, чего так долго добивался жених: руку принцессы он получил. И подтолкнул Анну к сему решению не кто иной, как герцог Курляндский Бирон, возжелавший женить на ней своего сына Петра. Но принцесса не ответила ему взаимностью. А тому доставляло неописуемое удовольствие дразнить Анну и ее жениха. Однажды Петр Бирон явился на бал в костюме из той же ткани, из которой было сшито платье принцессы, чем поверг двор в недоумение и шок. Возмущала сама идея – составить искусственную пару с чужой невестой. Как писал об этом современник, все иностранные министры были удивлены, а русские вельможи и даже их лакеи «скандализованы». Таким образом, выбирая между двумя нелюбимыми женихами, Анна предпочла незлобивого и родовитого Антона-Ульриха. Но в сравнении с ним, таким обыденным, каким притягательным ей казался возлюбленный ею Линар! – в нем одном виделся ей романтический герой из прочитанных книг. Но граф был так далеко… Анна согласилась на помолвку, а затем и на помпезные торжества по случаю бракосочетания с нелюбимым Антоном-Ульрихом Брауншвейгским.
И гремели пушки, и салютовали беглым огнем войска, и били фонтаны с красным и белым вином, а для «собравшегося многочисленного народа пред сими фонтанами жареной бык с другими жареными мясами предложен был». И вспыхнул ослепительный фейерверк с аллегорическими фигурами – «Россия и Германия, в женском образе представленные, с надписью: СОЧЕТАЮ». Присутствовавшая на церемонии жена английского резидента Джейн Вигор (Рондо) так описала эту сцену: «На женихе был белый атласный костюм, вышитый золотом, его собственные очень длинные белокурые волосы были завиты и распущены по плечам, и я невольно подумала, что он выглядит как жертва… Принцесса обняла свою тетушку и залилась слезами. Какое-то время ее величество крепилась, но потом и сама расплакалась. Потом принцесса Елизавета подошла поздравить невесту и, заливаясь слезами, обняла».
Конечно, плач, вытье, причитания – непременные приметы русского народного свадебного действа, отраженные и в фольклоре. Но в нашем случае реально объяснимы и стенания и плач невесты, выходившей замуж за постылого жениха, и грусть ведавшей о том императрицы, благословившей сей династический брак. Едва ли вызваны радостью и слезы Елизаветы – ведь замужество Анны с перспективой рождения наследника лишало ее каких-либо законных шансов на русский престол.
Говорили, что в первую же брачную ночь молодая жена сбежала в сад и разгневанная императрица хлестала племянницу по щекам, загоняя ее на супружеское ложе. Однако вскоре принцесса, кажется, смирилась со своей участью – она стала мила с мужем и даже прилюдно целовала его. 12 августа 1740 года она родила сына, нареченного при крещении Иоанном и объявленного манифестом 5 октября 1740 года великим князем и наследником престола. В манифесте оговаривалось, что в случае смерти «благоверного» Иоанна корона перейдет к принцам, «из того же супружества рождаемым» (то есть к детям мужского рода Брауншвейгского семейства – Антона-Ульриха и Анны Леопольдовны). Понятно, что ребенок управлять государством не мог, – надлежало назначить регента. Интриги Бирона, коему не смели перечить высшие российские сановники, привели к тому, что умирающая императрица подписала указ о назначении его регентом и, сказав своему любимцу напоследок ободрительное «не бойсь», оставила сей мир.
То, чего действительно не боялся новоиспеченный регент, – это всячески унижать и третировать родителей державного младенца. Он позволял себе оскорблять Антона-Ульриха, потребовав, чтобы тот добровольно сложил с себя все военные чины. Бирон даже наложил на него домашний арест. Анне он пригрозил, что вышлет ее с мужем из России, а сам призовет сюда Петра Голштинского (будущего императора Петра III). Поговаривали, что Бирон сам метил на престол, а потому обхаживал цесаревну Елизавету, дабы женить на ней своего сына Петра, к супружеству всегда готового. И для брауншвейгского семейства регентство Бирона при живых родителях императора было странным и обидным. В их окружении открыто сомневались, а подлинна ли подпись Анны Иоанновны на указе о регентстве. После очередной стычки с Бироном Анна Леопольдовна обратилась за советом к фельдмаршалу Бурхарду Христофору Миниху, который с ее одобрения составил план низложения временщика. И ночью Бирона арестовали.
А уже на следующий день был обнародован манифест о назначении Анны Брауншвейгской правительницей империи с титулами великой княгини и императорского высочества. Она становилась регентшей до совершеннолетия младенца-императора. Это известие было встречено всеобщим ликованием. «Еще не было примера, – писал французский посланник, – чтобы весь этот народ обнаруживал такую неподдельную радость, как сегодня».
Первым делом правительница уволила всех придворных шутов и шутих, наградив их дорогими подарками. Виновником «нечеловеческих поруганий» и «учиненных мучительств» над шутами она объявила Бирона. Однако всем было известно, что не Курляндский герцог, а сама бывшая императрица выискивала их по всем городам и весям России, именно она забавлялась дикими выходками, драками до кровищи, сидением на лукошках с яйцами этой забубенной «кувыр-коллегии». Таким образом, обвиняя Бирона, правительница метила в весь институт шутовства своей венценосной тетушки. И необходимо воздать должное Анне Брауншвейгской, навсегда уничтожившей в России само это презренное звание (в шутовской одежде шуты при дворе больше уже не появлялись).
Анна Леопольдовна явила себя прежде всего как правительница православная. Она отменила ограничения для желающих постричься в монахи; аннулировала фактически проведенную в 1740 году секуляризацию; минуя официальные инстанции, она жаловала деньги архиерейским домам и монастырям и возвратила им церковные вотчины, управлявшиеся ранее Коллегией экономии. При условии крещения она даровала прощение даже закоренелым преступникам-инородцам, приговоренным к смертной казни. Был также издан указ об умножении духовных училищ и школ. Были возвращены из ссылки многие церковнослужители, в числе которых бывший префект Славяно-греко-латинской академии Феофилакт Лопатинский, епископ Воронежский Лев, епископ Воронежский Игнатий, а также православный ортодокс, бывший директор Петербургской типографии Михаил Аврамов. Известно также, что апартаменты ее и сына-императора были уставлены иконами, среди коих выделялся образ святых мучеников Аникиты и Фотия, празднуемых в день рождения Иоанна Антоновича, причем правительница приказывала украшать иконы драгоценными окладами. Возле этих икон постоянно теплились лампады. Она имела своего духовника, священника Иосифа Кирилова, который часто проводил богослужения в их покоях. Достоверно известно, что правительница постилась и строго соблюдала православную обрядность.
Еще в бытность своей августейшей тетушки Анна Леопольдовна тесно общалась с кабинет-министром Артемием Волынским, олицетворявшим собой «русскую» партию при дворе; во время же ее регентства половину членов кабинета составляли русские, а из восьми камергеров немцев было только два. Патриотизм Анны проявился вполне, когда по ее повелению потомкам легендарного Ивана Сусанина выдали грамоту, подтверждавшую их освобождение от рекрутской повинности. Примечательно и то, что, придя к власти, она незамедлительно вызволила из северной глухомани представителей старомосковской знати – репрессированных родственников князей Голицыных и Долгоруковых, причем жене казненного князя Ивана Долгорукова, Наталье Долгоруковой-Шереметевой, автору знаменитых «Своеручных записок», она пожаловала село. Фактически было приостановлено уголовное дело видного русского историка Василия Татищева, а сам он был командирован управлять Астраханской губернией.
Между тем в историографии едва ли не господствует мнение о немецкой ориентации правительницы Анны, в отличие от «русской» цесаревны Елизаветы (хотя доля русской крови у них была одинакова). «Принцесса и по месту рождения, и по браку с иноземным принцем продолжала оставаться для русских иностранкою, – заключает историк Модест Корф. – При миропомазании она была наречена Анною, но отчество ее звучало настоящим немецким складом, а все немецкое уже давно… сделалось предметом общей в России неприязни. Ни принятие православного титула великой княгини, ни переход ее в православную веру не изменили тут ничего: для массы народа она была по-прежнему чужою, приезжею из-за моря принцессою, и никогда в его уме не связывалось с этим отечеством и с чужеземными именами ее мужа ничего родного, своего, тогда как имя русской великой княжны Елисаветы Петровны воскрешало в умах ряд воспоминаний о славных делах ее родителя, возведших Россию на неслыханную прежде степень могущества и величия».
Ему вторит писатель и журналист Сигизмунд Либрович, описывая якобы повсеместный ропот по поводу того, что «правительница окружает себя преимущественно иностранцами, что “проклятые немцы” захватывают власть в свои руки, что никаких законов в пользу народа и в облегчение его тяжелого положения не издается». Когда исторические писатели делают такие заявления от имени «массы народа», они, понятно, должны опираться на какие-либо документы, факты, свидетельства эпохи. Между тем таковых не находится. На-против, приход к власти «принцессы из-за моря» Анны Леопольдовны был встречен с ликованием. Это отметил даже не расположенный к ней маркиз Жак-Иоахим Тротти де ла Шетарди: «Еще не было примера, чтобы в здешнем дворце собиралось столько народа и чтобы весь этот народ обнаруживал такую неподдельную радость, как сегодня». Что до жалоб на мнимое «немецкое засилье» при правительнице, то и здесь никакого недовольства не было. Известный историк Евгений Анисимов, изучивший дела Тайной канцелярии за указанный период, отметил, что жалобы на иноземцев во властных структурах практически отсутствуют.
Регентшу вообще отличало исключительное милосердие. Очень точно сказал об этом современник Христофор-Генрих Манштейн: «Никто не имел повода жаловаться, так как Россия никогда не управлялась с большей кротостью, как в течение года правления великой княгини. Она любила оказывать милости и была, по-видимому, врагом всякой строгости». Ему вторил прусский посол Аксель фон Мардефельд: «Нынешнее правительство самое мягкое из всех, бывших в этом государстве». Примечательно, что современный историк Александр Курганников называет время ее правления «новоаннинской оттепелью» и замечает, что «Анна Леопольдовна словно оправдывала свое имя – благодать». Несмотря на оскорбления, нанесенные ей Бироном, она не утвердила решение суда, приговорившего его к четвертованию, а ограничилась лишь ссылкой обидчика. Правительница утишила свирепство наводившей на всех страх Тайной канцелярии, где при ее тетушке по наветам шпионов пытали сотни безвинных граждан; и даже ходили упорные слухи об ее упразднении. Правительница вернула из Сибири всех, кто в царствование Анны Иоанновны попал в ссылку по политическим преступлениям. Были полностью амнистированы тысячи узников. От каторжных работ освобождались несчастные, отверженные, кандальные люди с «вырезанными ноздрями», солдаты, драгуны, матросы, рекруты. Возвратились в Петербург брат и дети казненного «государственного преступника» Артемия Волынского. Освобождены из острогов и все сосланные сподвижники Волынского – Федор Соймонов, Иван Эйхлер, Жан де ла Суда, а также другие фигуранты по сему делу, томившиеся в крепости. Возвращен к службе знаменитый арап Петра Великого, прадед А. С. Пушкина Абрам Ганнибал. В числе прочих она распорядилась доставить в столицу и сосланного в Камчатский острог бывшего фаворита Елизаветы Петровны, Алексея Шубина. О благодарности со стороны цесаревны говорить, конечно, не приходится. Но, может быть, именно пример Анны Леопольдовны повлиял на Елизавету, когда впоследствии, вступая на престол, она объявила, что будет править милосердно и что при ней в России не произойдет ни одной смертной казни. И обещание свое сдержала.
Анна соединяла природное остроумие с благородным и добродетельным сердцем. Поступки ее были всегда откровенны и чистосердечны, и ничто не было для нее несноснее, чем притворство и принуждение. Начисто лишенная изворотливости и житейской хитрости, правительница с ее открытостью и доверчивостью была, казалось, слишком нравственно чистоплотна, чтобы властвовать в такой огромной империи. Показательно, что Елизавета сказала о ней однажды: «Надобно иметь мало ума, чтобы высказываться так искренно, она дурно воспитана, не умеет жить». И как только не называли ее: и «беспечная», и «легкомысленная», и «недалекая», – но историк Натан Эйдельман нашел более точное слово – «простодушная». Вот уж поистине в случае с Анной «прямодушье глупостью слывет»!
Иные не расположенные к правительнице деятели отзывались о ней с нескрываемой враждебностью, аттестуя ее неспособной, избалованной, с дурными привычками, ленивой. Но предвзятость таких оценок очевидна. Характерно, что гофмейстер Эрнст Миних (сын фельдмаршала, ее ругателя), близко с ней общавшийся, дает совершенно иной образ: «Дела же слушать и решать не скучала она ни в какое время, и дабы бедные люди способнее могли о нуждах своих ей представлять, назначен был один день в неделю, в который дозволялось каждому прошение свое подавать во дворце кабинетскому секретарю. Она знала ценить истинные достоинства и за оказанные услуги награждала богато и доброхотно… Многих сознательных требовалось доводов, пока она поверит кому-либо; впрочем, и несомненному обвинению. Для снискания ее благоволения нужна была больше откровенность, нежели другие совершенства. В законе своем она была усердна, но от всякого суеверия изъята».
Что до «празднолюбия», чем корили Анну Леопольдовну некоторые недоброхоты, то, как показал известный историк Игорь Курукин, регентшу «можно было упрекнуть в чем угодно, но только не в лени… Комплекс документов императорского кабинета, проходивших через руки правительницы, хранит сотни ее резолюций… Правительнице предстояло посвятить себя нелегкому труду управления, заставлять себя быть компетентной в делах, научиться искусству привлекать и направлять своих сподвижников или предоставить все другим, оставив за собой кажущуюся легкость окончательного решения». В Полном собрании законов Российской империи зафиксировано 185 законодательных актов с ноября 1740 по ноябрь 1741 года, а это свидетельствует о достаточной интенсивности законотворческой деятельности. В некоторых ее указах сквозит импульсивность. Но импульсы эти продиктованы человеколюбием и добродушием правительницы и потому благотворны. Вот что говорит об этом вельможа уже екатерининских времен граф Петр Панин: «Весь народ российский ощутил благотворную перемену в правлении; сострадательное и милосердное сердце правительницы устремилось к облегчению участи несчастных, пострадавших под грозным деспотизмом Бирона, как в регентство его, так и государствование Анны Иоанновны… Каждый день просматривала она дела о важнейших ссылочных, представив Сенату облегчить судьбу прочих. Число всякого звания людей, томившихся в заточении, простиралось до многих тысяч человек. Находившиеся под истязанием в Петербурге немедленно были освобождены».
Оказавшись на вершине власти, Анна Леопольдовна была втянута в невероятный омут придворных интриг. Между министрами началась глухая подковерная борьба (писатель Виктор Соснора образно назвал ее «змеиным клубком вельмож»). Антон-Ульрих стал генералиссимусом и кавалером высшего российского ордена – Святого Андрея Первозванного; фельдмаршал Бурхард Христофор Миних – первым министром, то есть главой правительства, но оставался на этом посту недолго – скоро последовала его отставка. Некоторые историки говорят о «несправедливости» Анны к фельдмаршалу, который и привел ее к престолу. При этом забывают о болезненном честолюбии Миниха и его неукротимой жажде власти. Он то и дело одергивал генералиссимуса и даже затеял с ним склоку. В конце концов Миних был отставлен во вполне гуманном духе: с денежным пособием в 100 000 рублей, сохранением пенсии в 15 000 рублей, движимым и недвижимым имуществом и даже периодическими приглашениями во дворец – был ли до сего времени подобный прецедент в истории России?
Особо выдвинулся канцлер Андрей Остерман, пожалованный чином генерал-адмирала. Внешняя политика страны под его руководством склонялась в сторону Австрии. Этот талантливый дипломат обладал удивительным умением потрафить самым сокровенным желаниям правительницы, а затем использовать их в своих политических целях. Ведь именно благодаря его, Остермана, инициативе в Петербург вместе с имперским послом Австрии маркизом Атонио Отто де Бота д’Адороно вернулся и столь ожидаемый Анной граф Линар. Канцлер всячески поощрял правительницу, желавшую возвысить любимого, и вот на нового фаворита обратила наконец свой взор капризная русская Фортуна: он стал обер-камергером двора, кавалером орденов Святого Александра Невского и Святого Андрея Первозванного.
Столь стремительный взлет Линара был не по душе многим, и прежде всего мужу правительницы. Однако Анна даже не считала нужным скрывать свои чувства к графу: она почти все время проводила в его обществе. При дворе ходили слухи, что часовые у ворот дворцового сада не пускали туда генералиссимуса, если Анна гуляла там с Линаром и Юлианой Менгден. Наконец хитроумный Остерман задумывает комбинацию – выдать фрейлину Юлиану Менгден замуж за Линара! Это окончательно привяжет графа к русскому двору и сделает почти законным его двусмысленное положение при регентше. Из любви к Анне Юлиана согласилась на этот по существу фиктивный брак, а Линар заторопился на родину, чтобы уладить домашние дела для переезда в Россию.
Анна Брауншвейгская вовсе не была модницей и щеголихой. Пышные наряды, корсет и фижмы она считала для себя невыносимою пыткою. Но желание понравиться франту Линару произвело в ней заметную метаморфозу. Обыкновенно небрежная в своем наряде и мало занимающаяся своей наружностью, она теперь непривычно долго стояла перед зеркалом, охорашиваясь и поправляя напудренную прическу.
К слову, ее уборная комната (отделкой которой занимался сам Линар) заключала в себе все, что может придумать прихотливая мода. Ее называли уголком российского Версаля. На потолке виднелись полуобнаженные нимфы древнего Олимпа в грациозных позах. Вниз спускалась бронзовая люстра с амурами и хрустальными подвесками в виде древесных листьев. Комнату украшали шелковые портьеры, тонкие, с изящным узором кисейные занавеси на окнах, дорогие ковры, жардиньерки с тепличными растениями, привезенная из Парижа мебель розового дерева, отделанная золотом и обитая шелком. На туалетном столе были разбросаны лучшие дары французской и итальянской косметики: духи самых тонких букетов, благовонные помады, нежные пудры, благоуханные эссенции, дорогие румяна и белила.
Но кокетству Анна предавалась лишь от случая к случаю, и роскошный будуар, забытый ею, часто пустовал, словно ждал той поры, когда в нем появится другая хозяйка, которая будет понимать все тонкости женского туалета и проводить в нем несколько часов, пока не выйдет во всем блеске своего пышного наряда. (Такой хозяйкой и оказалась впоследствии императрица-модница Елизавета Петровна.) Придворный парикмахер-француз Пьер Лобри сетовал, что в прическах Анна следовала не парижскому утонченному вкусу, но убирала волосы по собственному разумению. Характеристика этой самой «моды, придуманной Анной Брауншвейгской», содержится в «Записках» Екатерины II: «Волосы без пудры и завивки просто были гладко зачесаны на висках, над ушами; надевали очень маленький локон, из котораго до половины щеки вытягивали немного взбитых волос; здесь из них делали крючок, который приклеивали в углублении щеки; потом окружали голову на полтора пальца расстояния ото лба, над макушкой, очень широкой лентой, сложенной вдвое; эта лента кончалась бантами на ушах, и концы ея падали на шею; в банты эти втыкали с двух сторон цветы, которые помещались пальца на четыре выше над ушами очень прямо; мелкие цветы спускались отсюда на волосы, покрывавшие половину щеки; кроме этого, надевали массу лент из одного куска на шею и лиф… шиньон составляли четыре висячие букли волос». Венценосная мемуаристка тут же сообщила, что даже после низложения правительницы «и двор и город» носили эту прическу. И это несмотря на то, что Елизавета, привыкшая первенствовать в модах, такую прическу явно не жаловала (она вообще не терпела соперничества и похвал чужой красоте)!
Дворцовые приемы, несмотря на нелюбовь к ним правительницы, не утратили прежней, господствовавшей при Анне Иоанновне помпезности. Вот как описывает один из балов того времени газета «Санкт-Петербургские ведомости»: «Богатые украшения и одежды на всех туда собравшихся персонах были, по рассуждению искуснейших в том людей, так чрезвычайны, что подобные оным едва ли при каком другом европейском дворе видны были, причем благопристойность и приличный ко всему выбор и учреждение употребленному на то богатству и великолепию ни в чем не уступали». А очевидица одного из приемов, живописав пышность уборов и обстановки, воскликнула в сердцах: «И все это заставляло меня вообразить, что я нахожусь в сказочной стране, и пьеса Шекспира “Сон в летнюю ночь” весь вечер не шла у меня из головы».
Евгений Карнович привел любопытный эпизод аудиенции у младенца-императора Иоанна Антоновича. Венценосное дитя обступила группа одетых с европейским щегольством придворных, блещущих золотом и драгоценными каменьями, а поодаль стояла кормилица, тоже в щегольском, богатом народном русском наряде. Причем вышел конфуз – европеизированные щеголи с вычурной грациозностью ловко проделывали ногами галантные антраша, а молодуха-кормилица, не знакомая с правилами политеса, отвечала им глубоким поклоном по пояс. В результате, описал Карнович, «сдержанный смех пробежал по зале. Левенвольд вспыхнул от волнения и начал делать кормилице руками и ногами предостерегательные знаки, которые, однако, были поняты совершенно в ином смысле». Молодуха с удвоенной силой стала все ниже и ниже кланяться гостям, не замечая общего замешательства. Таким образом, перед нами два типа в социальной иерархии щегольства – «высокое» (европеизированное, дворянское) и «низкое» (народное, крестьянское).
Анна Леопольдовна, однако, не только не принуждала подданных облачаться в дорогостоящую одежду, а наоборот, старалась всячески ограничить придворную роскошь. 17 декабря 1740 года она издает специальный указ «О неношении богатых платьев с золотом и серебром и из других шелковых парчей и штофов». Здесь говорилось о необходимости «генерального запрещения» на такую одежду («чтоб отныне вновь богатых с золотом и серебром и из других шелковых парчей и штофов дороже от трех до четырех рублей платьев никто из Наших подданных… делать и носить не дерзал, и у кого такое платье есть, оное дозволяется донашивать без прибавки вновь»). Чужеземным купцам вменялось в обязанность не ввозить в страну «излишнее» количество богатых парчей и прочих товаров, а также вывезти уже имеющиеся. Впрочем, для особ «первых трех классов… придворных Наших кавалеров, также… в службе Нашей не обретающихся чужестранцов» запрет на роскошь носил лишь рекомендательный характер, ибо, сообщалось в указе, им дозволялось носить то платье, кое они «сами пожелают».
Сближение России с Австрией, адептом которого выступал канцлер Андрей Остерман, было нежелательным для Франции: в конце концов ей удалось заставить Швецию объявить 28 июня 1741 года войну России. Шведы требовали от России пересмотра условий заключенного Петром I Ништадтского мира и возвращения прибалтийских земель. Начиная баталии, они манифестом, обращенным к русским, объявили себя защитниками прав на престол дочери Петра Великого Елизаветы. Любопытно при этом, что правительство Анны Леопольдовны они обвинили в «чужеземном притеснении и бесчеловечной тирании… русской нации». Но годовалый император Иоанн Антонович тотчас призвал Отечество к оружию. И 23 августа 1741 года российские войска под водительством фельдмаршала Петра Ласси наголову разбили отряд шведского генерала Врангеля, захватив в плен его самого, 1200 солдат и 12 пушек, а также заняли крепость Вильманстрандт. По случаю победы Михаил Ломоносов написал торжественную оду, в которой назвал правительницу «надежда, свет, покров, богиня над пятой частью всей земли».
Тем не менее интриги продолжались. В Петербурге шведский посланник Эрик Матиас фон Нолькен и французский посол маркиз де Шетарди пытались убедить цесаревну вступить на престол, обещая солидную финансовую поддержку. Но Елизавета понимала, что ее главная опора и защита – не шведы и французы, а гвардия, точнее, Преображенский полк (Семеновским полком командовал Антон-Ульрих). Гвардейцам же она, «милая взору» красавица, очень нравилась и потому, что водила с ними компанию, и потому, что откликалась на просьбы быть крестной матерью их детей. Сила Елизаветы – гвардейской кумы – заключалась в том, что она была дочерью Петра Великого, которую, по мнению преображенцев, несправедливо отстранили от престола, отдав трон Брауншвейгской фамилии.
Александр Бушков в своей книге «Россия, которой не было», сравнивая гвардейцев с турецкими янычарами, с легкостью выдвигавшими и свергавшими правителей, говорит о гвардии как о реакционной общественной силе и о пропасти, пролегающей между ней и народом. А один иностранный посланник при русском дворе сказал: «Не следует думать, что в здешней стране дела могли быть доводимы до благополучного окончания при помощи влияния значительных лиц, принимающих в них участие… Здесь солдатчина и отвага нескольких низших гвардейских офицеров производят и в состоянии произвести величайшие перевороты».
Интриги сторонников Елизаветы велись неловко, и вскоре о них прознали при дворе правительницы. Еще Линар настоятельно, но тщетно рекомендовал Анне арестовать и заточить в монастырь цесаревну, а заодно выдворить из страны маркиза де Шетарди. Но Анна к советам не прислушалась. Не подействовали на регентшу и предупреждения Андрея Остермана, который отовсюду получал известия о готовившемся перевороте. Отвергла она и предостережения австрийского посла маркиза де Ботта: «Вы на краю пропасти. Ради Бога, спасите себя, спасите императора…» А своему мужу-генералиссимусу запретила расставлять по улицам пикеты, сказав, что никакой угрозы не видит.
Последний, кто пытался спасти Анну, был обер-гофмаршал Рейнгольд Густав Левенвольде – ночью он передал правительнице записку, в которой уговаривал не пренебрегать грозящей опасностью. Анна Леопольдовна, пробежав ее глазами, сказала: «Спросите графа Левенвольде, не сошел ли он с ума? Все это пустые сплетни, мне самой лучше, чем кому-нибудь, известно, что цесаревны нам бояться нечего».
Рассказывают, между тем, и об одном зловещем предзнаменовании, которое получила правительница накануне ее низложения. Антон-Фридрих Бюшинг (со слов одной придворной дамы) живописал сцену, когда регентша, направляясь навстречу Елизавете, вдруг неожиданно споткнулась и упала прямо к ее ногам. Хотя суеверием Анна не отличалась, это падение произвело на нее глубокое впечатление. «Да, мне еще придется в ноги кланяться Елизавете», – пророчествовала она тогда. Но то было настроение минуты, которое быстро оставило отходчивую и добросердечную правительницу. Она любила Елизавету и не сомневалась в преданности цесаревны и ей и малолетнему императору.
Такая уверенность зиждилась на несокрушимой вере Анны в добрые чувства своей двоюродной тети. Николай Костомаров пояснил: «В самом деле, между правительницею и цесаревною господствовало полное согласие и нежнейшая родственная дружба. В день рождения цесаревны, в декабре 1740 года, правительница послала ей в подарок дорогой браслет, а от лица малолетнего императора – осыпанную камнями золотую табакерку с гербом, и тогда же… указано было из соляной конторы выдать 40 тысяч рублей на уплату долгов цесаревны. Когда у правительницы родилась дочь, восприемницей ее при св. крещении была цесаревна».
Наконец Анна все же решилась на… разговор с Елизаветой. 23 ноября 1741 года она, воспользовавшись придворным вечером, отозвала для беседы цесаревну и напрямую спросила, не собирается ли та совершить государственный переворот. Елизавета ответила отрицательно, сказав, что присягала на верность Иоанну Антоновичу и никогда не будет клятвопреступницей (для пущей убедительности она, как пишут современники, «проливала потоки слез»). Разговор регентши и цесаревны вышел очень трогательным и душевным, и Анна Леопольдовна успокоилась.
А на следующий же день, в ночь на 25 ноября, Елизавета, сопровождаемая 300 гвардейцами Преображенского полка, совершила переворот. Войдя в покои спящей правительницы, Елизавета бросила ей: «Сестрица, пора вставать!» Догадавшись, что случилось, Анна Леопольдовна, по преданию, произнесла такие слова: «Слава Богу, что дело кончилось так мирно и спокойно, без кровопролития. За эту милость надо благодарить Бога». Она попросила новоявленную императрицу только об одном – не причинять зла ее детям, и прежде всего Иоанну Антоновичу. Елизавета, конечно же, пообещала и взяла на руки младенца, который безмятежно улыбался. «Бедное дитя! Ты вовсе невинно: твои родители виноваты», – изрекла она.
В преддверии неминуемой ссылки Анна Леопольдовна горячо настаивала, чтобы при них находился неотлучно православный священник. Первоначально Брауншвейгское семейство решено было отправить за границу, и Елизавета, зная о набожности племянницы, особым указом распорядилась, чтобы ссыльным предоставить «имеющуюся ныне в Риге походную церковь, которая в прошлом году… взята из Митавы, с антиминсом, дароносицею, серебряными сосудами, тако ж с двумя переменами риз и с принадлежащими книгами».
Однако потом Елизавета Петровна передумала и приказала перевезти узников сначала в город Раненбург Рязанской губернии, а с июля 1744 года – в далекую северную глушь, Холмогоры. Их разместили в бывшем архиерейском доме, обнесенном высоким тыном, совершенно разобщившим их с внешним миром, под неусыпным надзором сторожей. Примечательно, что Елизавета настояла на том, чтобы Анна подписалась за себя и детей под текстом присяги на верность ей, новоиспеченной самодержице российской: «Обещаюсь и клянусь всемогущим Богом… в том, что хощу и должен ея императорскому величеству своей истинной и природной великой государыне императрице Елисавете Петровне… верным, добрым и послушным рабом и подданным быть». Сама клятвопреступница, Елизавета Петровна могла не сомневаться в том, что богобоязненная Анна таковой не окажется. Впрочем, главным для монархини было получить бумажку – документ, который предъявить можно в доказательство того, что бывшая правительница – вовсе не иностранная принцесса, а своя, российская подданная, послушная раба «истинной и природной государыни» Елизаветы.
Напомним, что ранее внушалась обратная мысль – о немецких корнях Анны и инородческом засилье при ней; сейчас же оказалось вдруг сподручным вспомнить о ее русскости.
В ссылке привыкаешь довольствоваться малым: вот служить в крестовой церкви архиерейского дома в Холмогорах допустили священника с дьяком и пономарем. И приставленный к ним чиновник Николай Корф удивленно пишет: «Я не в состоянии донесть, какое обрадование при моем объявлении у известных персон было, когда я им объявил ея императорского величества высочайшую милость о дозволении службы Божией… они с радости сами не знали, что на то мне ответствовать». Развлекало заключенных чтение, а также прогулки по саду при доме и катанье в карете, но не далее двухсот сажен от дома, и то под охраной солдат. Заключенные, из-за ничтожности отпускаемых на них средств и произвола стражи, часто нуждались в самом необходимом. Жизнь их была тяжела. Но и в этих условиях родители занимались воспитанием малолетнего Иоанна Антоновича (в 1744 году их с ним разлучили). Как утверждает Фаина Гримберг в своей книге «Династия Романовых. Загадки, версии, проблемы» (2006), «по воспитанию своему это был самый, да нет, что уж там, единственный настоящий русский император за всю историю всероссийской империи. Он умел читать по-церковнославянски, был наставлен в православии и едва ли не склонялся к “древлему благочестию”, к “раскольничьим убеждениям”».
В ссылке у супругов родились еще двое детей: Елизавета (1743) и Петр (1745). И все это держалось под строжайшим секретом. Так, обряд крещения Петра совершал священник, с которого была взята такая подписка: «1745 года марта 19-го призыван был я, иеромонах Илларион Попов, к незнаемой персоне для отправления родительских молитв, которое как ныне, так и впредь иметь мне скрытно и ни с кем об оном, куда призыван был и зачем, не говорить под опасением отнятия чести и лишением живота; в чем и подписуюсь».
Анна Леопольдовна умерла на 28-м году жизни 7 марта 1746 года от «огневицы», родильной горячки (причем, когда несчастная обратилась с просьбой о повивальной бабке, ей в этом отказали). Историк Модест Корф полагает, что в ее смерти повинны порочные методы лечения приставленного к ней штаб-лекаря, который знал только одну панацею от всех болезней – кровопускание. Он резюмирует: «Измученная, истомленная разбитыми надеждами, тюрьмою, разлукою с сыном и с любимицею, бывшая правительница более не вынесла и за немногие месяцы, проведенные ей на русском престоле, окончательно расплатилась посреди снегов архангельских своею жизнью». Родившийся у нее в 1746 году сын, нареченный Алексеем, по счастью, выжил.
Говорят, когда императрица Елизавета узнала о кончине Анны, она «очень плакала». Но при этом императрица тут же потребовала от Антона-Ульриха «обстоятельного о том известия, какою болезнью принцесса супруга Ваша скончалась». Елизавете надобен был политический документ, который можно предъявить Европе в случае появления «Лже-Анны Леопольдовны». Важно было показать крещеному миру, что принцесса умерла не насильственною, а своею смертью. Тело принцессы анатомировал все тот же тюремный штаб-лекарь, его уложили в дубовую колоду и по мартовскому снегу повезли в Петербург, где и похоронили с большой торжественностью в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры…
Власти предержащие стремились, как писал современник, «стереть самые следы царствования Иоанна Антоновича». Последовали указы Елизаветы Петровны об изъятии у населения всех книг, русских и иностранных, указов, манифестов, церковных проповедей, а также монет с «известным бывшим титулом». Их надлежало немедленно уничтожить; хранившие же оные подвергались самому жестокому взысканию – ссылке в деревню навечно, наказанию плетьми или же «бить батоги» и даже отрубанию руки. Запрещено было даже упоминать имя Иоанна Антоновича в разговоре. За «правый донос» о сокрытии крамольных книг, монет и произнесении речей об «известных персонах» изветчика награждали, а злоумышленника препровождали в Тайную канцелярию, где каты-костоломы допрашивали его с пристрастием.
Но вернемся к проклятию царицы Прасковьи. Кажется, что злой рок тяготел над всем Брауншвейгским семейством. Иоанн Антонович был отделен от семьи, а с 1756 года томился в одиночной камере Шлиссельбургской крепости; его вероломно убили при попытке освобождения (5 июля 1764 года), предпринятой поручиком Василием Мировичем. Остальные дети Анны, болезненные и припадочные, провели в ссылке более 36 лет. А Антон-Ульрих после многочисленных напрасных просьб отпустить его с семьей за границу ослеп и умер в Холмогорах в 1774 году. Только в 1780 году Екатерина II отпустила оставшихся в живых четверых детей Брауншвейгского семейства в Данию, определив им полное содержание русского правительства. Принцы и принцессы, кстати, уже не желали уезжать из России, были православными, говорили только на русском языке, причем с характерным северным «холмогорским» выговором. В Данию с ними прибыли священник и слуги. В 1782 году скончалась принцесса Елизавета, в 1787 году умер принц Алексей, в 1798 году – Петр. Дольше всех прожила глухая и косноязычная принцесса Екатерина. Тщетно просила она (1803) императора Александра I вернуть ее в Россию, где она собиралась постричься в монахини. Она скончалась в Горсенсе в 1807 году и там же погребена вместе с сестрой и братьями. Так заканчивается рассказ о про́клятом семействе. Судьбе было угодно на краткий миг вознести его на гребень российской власти, чтобы потом стремительно низвергнуть в пучину страданий и бед, длившихся всю оставшуюся жизнь…
Размышляя над причинами падения Брауншвейгского семейства, вспоминаешь характеристику классика исторической мысли Сергея Соловьева: «Не было существа менее способного находиться во главе государственного управления, чем добрая Анна Леопольдовна». Спору нет, правительница ярким государственным умом не обладала, но разве отличались им менее образованные и интеллигентные – бывшая «портомоя» Екатерина I, капризный мальчишка Петр II, «царица престрашного зраку» Анна Иоанновна, «самодержавная модница» Елизавета?
Может статься, весь смысл здесь в этом слове «добрая»? Ведь, наверное, душевная чистота, прямодушие, мягкосердечие, кротость в принципе неприемлемы для самодержца вообще, а в условиях России особенно. Выходит, прав Никколо Макиавелли, сказавший в свое время, что государь, руководствующийся принципами добра, пропадет, поскольку живет среди людей порочных и злых? А ведь и «основоположники» Карл Маркс и Фридрих Энгельс отделяли мораль от политики, подчеркивая необязательность, да и ненужность соблюдения правителем нравственных правил. А согласно Льву Троцкому, основа личности руководителя – вовсе не его душевные качества, а целеустремленность, решимость, непримиримость к врагам. И мы знаем не по-наслышке: при коммунистическом режиме имморализм властей предержащих, чуждых начаткам нравственности и творивших зло в небывалых доселе масштабах, прочно укрепился в СССР, где все было подчинено политике и утопическим доктринам. «Союз нерушимый» распался, разрушился, но просуществовал долго, продемонстрировав жизнестойкость самой идеи нечистой и аморальной власти.
Однако в рассматриваемый нами исторический период декларировались совсем иные постулаты: мысль о «добродетельном монархе» овладела, казалось бы, всеми. Подробно прослеживать генезис и историю сего понятия здесь невозможно, но бесспорно, что традиция единства политики и морали укоренилась в общественном сознании еще в достопамятные времена. Плутарх предъявлял к правителю нравственные требования. По мнению великого Аристотеля, во власти и политике должны участвовать лишь люди достойные. И Сенека в трактате «О милосердии» утверждал: тот правитель, у коего власть соединена с добродетелью, есть избранник богов. В этом же духе высказывались Плиний и Тацит. А говоря о временах более поздних, можно вспомнить Габриэля Бонно де Мабли, который называл политику общественной моралью, а мораль – частной политикой. Хорошая политика, по Мабли, не отличается от здоровой нравственности. И согласно Жану-Жаку Руссо, власть неотделима от морали и все, что является нравственным злом, является злом и в политике.
Образ милосердного добродетельного монарха становится характерным и для европейских литератур барокко и классицизма. Под несомненным влиянием французского классицизма добродетельный монарх обретает голос в русской драматургии XVIII века. А в отечественной поэзии восхваление добродетелей венценосца предусматривалось самими законами панегирического жанра, и потому апологетика такого рода упорно и настойчиво повторяется практически в каждой торжественной оде или стихотворном посвящении. Стоит ли объяснять, что то был риторический прием, а приписываемые (всем) монархам и монархиням (одинаковые) «доброты» – мнимые и имели к ним такое же отношение, как «Моральный кодекс строителя коммунизма» к беспринципным партийным аппаратчикам брежневского застоя.
Но Анна Леопольдовна, какой она видится нам сегодня, личность и в самом деле обаятельная и притягательная. Беда ее в том, что бойцов, вставших на ее защиту во время «гвардейского» мятежа Елизаветы, не отыскалось. А все потому, что регентша не смогла создать свою «команду» и управлять ею. Не имея способности и воли авторитарного Петра Великого, добродетельная регентша допустила такой уровень дезорганизации высших эшелонов власти (мы говорили уже об интригах и склоках среди главных министров), который оказался гибельным для ее правления.
Ее преемница, менее щепетильная, циничная и не верная слову Елизавета потому и царствовала два десятилетия, что умела держать под контролем и использовать в своих интересах борьбу придворных группировок (хотя в ее окружении не было государственных мужей такого масштаба, как Миних или Остерман). В отличие от своей двоюродной племянницы с ее пылким романическим воображением, дщерь Петрова отнюдь не идеализировала людей, не искала в них доброе начало, понимая, что с таким подходом к жизни на российском престоле не удержишься. Историк Игорь Курукин резюмирует: «Анна Леопольдовна вполне могла бы быть английской королевой, как ее тезка, царствованию которой в 1702–1714 годах при ожесточенной борьбе партий в иной, более устойчивой политической системе ничего не угрожало. Но роль политика в условиях России была ей явно не по плечу».
И становится понятно, что политический режим, сама система самодержавной власти обрекали на низложение и наказание правителей добродетельных и честных. Торжествовали же порфироносцы двоедушные, лживые и безнравственные. Изменить этот – увы! – закоренелый обычай станет возможным только в правовом государстве, в коем столкновения политики и морали минимальны. Что до честной и добродетельной Анны Леопольдовны и Брауншвейгского семейства, то за свое прикосновение к власти в XVIII веке они заплатили очень дорого.