Глава 2
Московский государственный университет
1950–1955
“После школы – смотри сам. Хочешь – будем работать вместе. Хочешь – учись дальше, чем смогу – помогу. Но дело это серьезное, и решать – только тебе”. Сергей Горбачев ничего не пытался навязать сыну, что было совсем не типично для деревенского отца семейства. Но Михаил понимал истинные чувства отца и деда. Ни один из них не получил основательного образования, и оба понимали, что многого лишились. Горбачев нисколько не колебался: “У меня настроение было вполне определенное – продолжать учебу”.
Многие его ровесники были настроены точно так же. В те годы Советский Союз отстраивался заново. Страна нуждалась в инженерах, агрономах, врачах, учителях и многих других специалистах: требовалась замена для тех, кто погиб на войне или сгинул в довоенных чистках. “Даже самые слабенькие” выпускники школ “выискивали институты, где был меньший конкурс при приеме, и поступали”, вспоминает Горбачев. Сам же он нацелился на МГУ: “…потому что такой характер. Все-таки амбициозный парень был… Вот откуда оно берется? Природа. Почему пять-семь процентов людей, рождающихся в мире, только могут вести самостоятельно бизнес, дело? Остальные, они нанимаются, работают. Потому что это природа, такой характер”. В русском языке слово “амбициозный” имеет отчасти негативный оттенок, на английский его обычно переводят как arrogant (“заносчивый, высокомерный”), а не как ambitious. В 1950 году Горбачев четко понимал, как именно следует действовать амбициозному деревенскому парню: он “решил, что должен поступать не иначе как в самый главный университет – МГУ”.
МГУ для СССР был тем же, чем является Гарвард для США, с той только разницей, что в СССР почти ничего больше не было – ни Йеля, ни Принстона, ни Стэнфорда, ни Лиги Плюща, ни каких-либо других столь же престижных университетов или гуманитарных колледжей. Москва сама по себе была городом уникальным – и Вашингтон, и Нью-Йорк, и Чикаго, и Лос-Анджелес одновременно. Это и официальная столица, где размещается правительство, и центр промышленности, культуры и даже киноиндустрии. Словом, самое место для людей, мечтающих о карьере. Разумеется, в Советском Союзе существовала своя разновидность “позитивной дискриминации”: студенты вроде Горбачева, из рабочего класса, получали особое преимущество при поступлении в университет. Хотя он происходил из крестьянской семьи, профессия отца – комбайнер – существенно повышала его общественный статус до “привилегированного” класса пролетариев. К тому же у него имелся орден Трудового Красного Знамени, а это что-то да значило. В итоге его зачислили в МГУ вообще без вступительных экзаменов.
За полгода до окончания школы на Ставрополье Горбачев написал письмо в МГУ с вопросом об университетских учебных программах. Через некоторое время ему прислали брошюру, где вкратце рассказывалось обо всех факультетах МГУ и перечислялись требования к абитуриентам. В старших классах Михаилу нравились самые разные предметы – и физика с математикой, и история с литературой. Поэтому, помимо МГУ, он рассматривал и другие варианты – вузы, где можно было бы изучать механику, энергетику и экономику. В местном военкомате Горбачеву сообщили, что его призовут в армию, если только он не поступит в какую-нибудь военную академию, например в Каспийское военно-морское училище в Баку, и даже рекомендовали туда поступать. “Мне нравилось это: моряк, форма, – вспоминал Горбачев. – Но все-таки что-то когда-то остановило. Откуда это – вот бы узнать. Но в военкомате они сами подсказали, если вы пойдете на юридический или транспортный, там освобождение от этого [от армии]”.
Некоторое время Горбачев рассматривал возможность поступить в Ростовский институт инженеров железнодорожного транспорта, а потом ненадолго задумался о дипломатическом поприще. Наконец, он направил документы в приемную комиссию юридического факультета МГУ. Изучение права в стране, где право как таковое отсутствовало, не считалось особенно престижным интеллектуальным занятием, но Горбачев не мог об этом знать. Как он признавался потом: “Положение судьи или прокурора мне импонировало”, но – “что такое юриспруденция и право, я представлял себе тогда довольно туманно”.
Может быть, именно поэтому МГУ поначалу никак не откликнулся на его заявку. Некоторое время Михаил, как всегда бывало летом, работал на комбайне. Но потом оставил отца одного в степи (с его разрешения, конечно), доехал на попутке до ближайшего города и отправил в МГУ телеграмму с оплаченным ответом, напомнив университету о своем существовании. А через три дня, когда Горбачев снова работал в полях, почтальон принес ему телеграмму с волшебными словами: “Зачислен с предоставлением места в общежитии”. Случившееся чудо сам Михаил приписывал не столько школьной медали (она была не золотой, а лишь серебряной – подвела “четверка” по немецкому), сколько своему ордену Трудового Красного Знамени и рабоче-крестьянскому происхождению. Но самое главное – его зачислили: “Я ни экзамена, ни собеседования, ничего не проходил, никто меня не допрашивал. Ну, я считаю, что я заслужил это. На меня можно было положиться. Вот так вот и оказался в университете”. Остаток лета он проработал вместе с отцом на комбайне. Но этот труд больше не казался тяжким. “Меня переполняла радость. У меня в голове так и звенели слова: ‘Я – студент Московского университета!’”
Горбачев преуменьшает свои старания, направленные на зачисление. В июне 1950 года – как раз тогда, когда принималось решение о его приеме, – он успел стать кандидатом в члены КПСС, а это, конечно, повышало его шансы на успех. В заявлении Горбачева о вступлении в ряды партии, написанном от руки 5 июня 1950 года, говорится: “Считаю высокой честью для себя быть членом самой передовой, подлинно революционной коммунистической партии большевиков. Буду верным продолжателем великого дела Ленина и Сталина, всю свою жизнь отдам делу партии, борьбе за коммунизм”. Рекомендацию Горбачеву давала директор школы. Она охарактеризовала его так: “один из лучших учащихся школы”, “по отношению к товарищам чуток, отзывчив”, “морально устойчив, идеологически выдержан”. Еще одна рекомендация, предоставленная Горбачеву, свидетельствует о том, что даже в российской глубинке в 1950 году для поступления в университет была очень важна физическая подготовка: школьный учитель физкультуры сообщал, что в течение двух последних лет Михаил помогал ему на уроках. Местный комитет комсомола, в котором состоял сам Горбачев, подтверждал, что кандидат в партию “политический грамотный”, “политику партии Ленина – Сталина понимает правильно”. Кроме того, комитет давал заверение, имевшее в последние годы сталинского правления гораздо большее значение, а именно, что, хотя Горбачев в двенадцатилетнем возрасте и жил в Привольном в период фашистской оккупации, “компрометирующих материалов нет”.
До тринадцати лет Горбачев ни разу не видел поезда. В Ставрополь он впервые поехал в семнадцать лет, и за пределами своего края тогда еще не бывал. Теперь, когда Михаилу было девятнадцать, он в сопровождении отца отправился к станции Тихорецкой (в 50 километрах от Привольного). В старый потрепанный чемодан мать уложила немногочисленную одежду сына и еду, которой должно было хватить на дорогу. Когда Горбачев с отцом уже забирались в грузовик, чтобы доехать до станции, проститься с внуком пришел дед Пантелей: “Я видел, как слезы просто… я сейчас понимаю. Грустно, грустно… Переживал очень, от радости, много радости, но жаль, что я уезжаю”. Отец тоже так расчувствовался, что стоял в тамбуре до последнего – пока поезд не тронулся. Только тогда он спрыгнул – и забыл отдать сыну проездной билет. Потом явился контролер и уже хотел высадить Горбачева из поезда, но тут за него вступился весь общий вагон. “Его же отец-фронтовик провожал, весь в орденах, а ты что делаешь?!” Контролер отстал, но потребовал, чтобы Горбачев на следующей станции купил себе билет до Москвы (денег на это едва хватило).
Впоследствии проездом в Москву и обратно Горбачев побывал в городах, о которых раньше знал только понаслышке: в Ростове, Харькове, Воронеже, Орле, Курске. Несколько раз он специально ездил через Сталинград. Все эти города еще частично лежали в руинах после войны.
Привыкать к жизни в столице поначалу было нелегко: первое время Горбачев “чувствовал себя не очень уютно”. Его новые знакомые говорили: “Москва – большая деревня”. Но Горбачеву этот громадный город совсем не казался деревней. В его родном Привольном не было ни электричества, ни радио (если не считать громкоговорителя на главной площади села), ни телефона, зато “южные ночи сразу сменяют день, [а] крупные звезды, как будто подвешенные фонари. А воздух насыщен… запахами цветов, деревьев, садов”. В Москве же грохотали трамваи и поезда метро – “все для меня было впервые: Красная площадь, Кремль, Большой театр – первая опера, первый балет, Третьяковка, Музей изобразительных искусств имени Пушкина, первая прогулка на катере по Москве-реке, экскурсия по Подмосковью, первая октябрьская демонстрация… И каждый раз ни с чем не сравнимое чувство узнавания нового”.
В последние годы правления Сталина к крестьянам в Москве относились особенно пренебрежительно. Крестьянство всегда казалось отсталым классом Марксу (писавшему об “идиотизме деревенской жизни”), Ленину (который заявлял, что совершил “пролетарскую революцию”) и Сталину (который нещадно эксплуатировал колхозников и лишил их практически всех прав), а теперь рафинированные москвичи по привычке посматривали свысока на “дремучий народ”. И Горбачев вначале показался однокурсникам-москвичам безнадежно отсталым парнем. Они жили дома, в родительских квартирах, а он и другие приезжие студенты – в общежитии. “Мы были московской элитой, – рассказывал Дмитрий Голованов, тогдашний студент. – И Горбачев нас не очень интересовал”. “Конечно, он от всех отличался глубокой, яркой провинциальностью, скажем так, таким каким-то крестьянским образом по внешним данным”, – вспоминала Зоя Бекова. Его выдавало произношение, добавлял Голованов. Горбачев говорил на южнорусском наречии: вместо твердого “г” он выговаривал мягкий фрикативный звук /ɣ/. “У него был единственный костюм. И он пять лет из этого костюма не вылезал”, – рассказывала Надежда Михалева. А иногда он ходил без носков, потому что их просто не было.
Но со временем эти начальные впечатления стерлись. Другой однокурсник Горбачева, Рудольф Колчанов, вспоминал: “Это только в первый год, а дальше – никаких снисхождений, – все были на равных”. Горбачевское самолюбие не страдало от вращения в среде московских интеллектуалов – наоборот, за пять лет он получил такую закалку, что готов был горы сворачивать. В ночь накануне отъезда из МГУ в 1955 году он задумался о том, какую же роль сыграли в его жизни эти пять студенческих лет. Тот “рабоче-крестьянский парень”, который переступил порог университета в 1950 году, и теперешний выпускник, каким он стал пять лет спустя, были “уже во многом разными людьми”. Конечно, семья помогла его “становлению как личности и гражданина”, способствовала этому и школа с учителями. Горбачев испытывал благодарность к старшим товарищам – механизаторам: “…научили меня работать и помогли осознать систему ценностей человека труда. И все-таки именно Московский университет дал основательные знания и духовный заряд, определившие мой жизненный выбор. Именно здесь начался длительный, растянувшийся на годы процесс переосмысления истории страны, ее настоящего и будущего. Твердо могу сказать: без этих пяти лет Горбачев-политик не состоялся бы”.
Горбачев был не единственным в мире выпускником университета, поднявшимся из народных низов и ощутившим, что высшее образование наделило его особой силой. Однако в высших учебных заведениях в поздние годы сталинского правления господствовали пропаганда и идеологическая обработка. Впрочем, даже до смерти Сталина в 1953 году в МГУ вполне можно было получить качественное образование. Некоторые из университетских профессоров, сами учившиеся до 1917 года или в первые годы после революции, знакомили студентов с самым широким кругом философских и политических идей. Горбачев, за годы учебы с головой окунувшийся в столичную интеллектуальную и культурную жизнь, считал себя интеллектуалом с философским складом ума. Во многом это помогает понять его последующий подход к политическому управлению, а также объясняет некоторые особенности, которые были присущи ему как лидеру государства.
МГУ подарил Горбачеву и две дружбы, которые изменили его жизнь. Одним другом стал студент-чех Зденек Млынарж, которому впоследствии, в 1968 году, предстояло сделаться главным идеологом Пражской весны. Вторым другом оказалась его будущая жена, Раиса Титаренко.
5 марта 1953 года умер Сталин. Последние годы его правления ознаменовались новыми волнами репрессий. Жертвами “Ленинградского дела” 1949 года стали партийные руководители бывшей столицы империи. В 1952-м началась борьба с “космополитизмом”, направленная против евреев. В январе 1953 года сталинские любимчики объявили, будто раскрыли заговор врачей. По их заверениям, кремлевские врачи (а большинство из них были евреями) сговорились отправить на тот свет советских руководителей. “Заговор” получил широкую огласку, и началась массовая истерия: поползли слухи о том, что якобы в больницах убивают младенцев, люди стали реже обращаться в поликлиники и ходить в аптеки. Один из арестованных врачей, известный патологоанатом Яков Раппопорт, позднее вспоминал, как мать ребенка, заболевшего воспалением легких, отказывалась давать ему прописанный доктором пенициллин: “Пусть лучше умирает от болезни, чем от яда, который ему дали”.
Конечно, и Московский университет не мог избежать этой заразы. “Атмосфера была предельно идеологизирована”, – вспоминает Горбачев. Преподавание, казалось, было нацелено на то, чтобы “сковать молодые умы”. И к профессорам, и к студентам “применялась особая бдительность”. И все же в послевоенные годы в советском обществе стали ощущаться первые признаки перемен. Московский университет благодаря своему престижу и потребности государства в квалифицированных специалистах оставался несколько в стороне от тогдашней общей атмосферы страха.
Поколение Горбачева вынырнуло из чудовищной войны с оптимизмом и яростной решимостью добиться лучшей жизни. Студенты, приехавшие из обнищавшей деревенской глуши, продолжали верить в равенство, провозглашенное коммунистическим учением, и считали себя ничуть не менее достойными членами общества, чем дети элиты. Среди более юных студентов выделялись фронтовики, пользовавшиеся привилегиями при поступлении в университеты. Именно они, выжившие в войне и выигравшие ее, вернувшиеся победителями, больше других горели идеей строить светлое будущее. “Все наше поколение твердо верило в социалистические ценности, – вспоминал Леонид Гордон, учившийся на историческом факультете МГУ с 1948 по 1953 год. – Мы презирали богатство и все то, что считали буржуазным. В нас был силен советский патриотизм”. Наиль Биккенин, будущий советник Горбачева, описывал свои настроения и настроения своих друзей так: “…верили в свою страну и провозглашенные ею идеалы… СССР был страной огромных возможностей, и впереди у нас было много работы”. Философский факультет МГУ, куда в 1949 году поступила Раиса Титаренко, казался учившимся там студентам настоящим центром интеллектуальной жизни. Юрий Левада, пионер советской социологии (которую преподавали на философском факультете) и изучения общественного мнения, вспоминал: “Казалось, никогда больше не было такого количества интересных людей – ни до, ни после”. Борис Грушин, еще один видный социолог, считал, что фронтовики, учившиеся в МГУ, вдохновляли других студентов “новизной своего восприятия, новыми идеями, каким-то новым видением жизни и мира”.
Горбачев вспоминал, какое давление оказывалось на студентов, чтобы они не смели мыслить самостоятельно: “Малейшее отклонение от официальной позиции, попытка что-то не принять на веру были чреваты в лучшем случае разбором на комсомольском или партийном собрании”. Сам Горбачев уже на первом курсе стал комсоргом, а потом его сделали заместителем секретаря комсомола, и он начал отвечать за агитацию и пропаганду на всем юридическом факультете. Одним из его первых комсомольских заданий, ради которого его на месяц освободили от занятий, стала работа в агитпункте Краснопресненского района Москвы: он должен был проследить, чтобы на выборы пришло достаточное количество граждан – компартия требовала практически стопроцентной явки. Горбачев заметил, что “люди ходили голосовать из страха – чтобы не сердить начальников”.
В 1952 году, когда Горбачеву был всего 21 год, его приняли в члены КПСС. Казалось бы, такой знак доверия партии (наряду с его ролью комсомольского вожака) можно было истолковать так, будто Горбачев, словно политический “сторожевой пес”, надзирал за товарищами (и некоторые в самом деле так думали). Но в действительности дело обстояло сложнее. Конечно, он обязан был чтить Сталина и его труды. На одном партсобрании коммунистов с юрфака в начале 1953 года он выражал радость: “…изучение трудов И. В. Сталина и материалов XIX съезда КПСС [состоявшегося в 1952 году] обязывает нас поднять уровень нашей научно-исследовательской работы”, – и в то же время сожаление: “наши профессора и преподаватели явно не очень глубоко изучили эти материалы. В результате качество наших семинаров невысокое”. Однако та быстрота, с какой ему предоставили полное членство в партии, наводит на мысль о чьем-то политическом недосмотре. А свидетельства однокурсников подтверждают предположение, что, приглядывая за ними, Горбачев особенно не усердствовал.
Одобрить кандидатуру Горбачева при вступлении в партию должны были в парткоме Ленинского района Москвы, где находился МГУ. Когда Горбачев с некоторым колебанием сообщил чиновникам, что оба его деда подвергались аресту (а в определенных кругах это считалось компроматом), они только отмахнулись: “Да брось ты это, напиши, и все”. Одногруппники доверяли ему свои секреты. Надежда Михалева рассказывает, что, хотя комсомольская должность Горбачева и предписывала ему следить за “дисциплиной” в общежитии, на деле он боролся не с политическим вольнодумством, а с пьянством. Галина Данюшевская вспоминает, как однажды проходило собрание, на котором все должны были осудить “заговор врачей”, и она ожидала, что главным оратором выступит Горбачев. Но ничего подобного, и она до сих пор не может забыть своего тогдашнего удивления: “…он даже головы не поднял”. Похоже, его действительно интересовала в первую очередь учеба.
Ни один предмет в МГУ, даже естественные науки, не избежал политизации. Биология и физика годами находились в идеологических тисках. Сталинское учение искалечило само понятие права: была отвергнута презумпция невиновности, и за доказательство вины принималось признание вины самим обвиняемым. Однако в учебный план входило римское право, история политической мысли, конституции “буржуазных” стран, особенно США, и, вместо того чтобы отворачиваться от идеологии идейных противников, студентов побуждали внимательно ее изучать – пускай лишь для того, чтобы лучше понимать классового врага. Некоторые преподаватели, даже следуя партийной линии, умудрялись едва заметными намеками выражать скепсис. У одного профессора все время пересыхало в горле, когда он читал лекции, и он держал под рукой стакан воды. “Даже лучшие лекции приходится разбавлять водой”, – с многозначительной улыбкой сообщал он студентам. Другой старорежимный профессор, Серафим Юшков, всю жизнь посвятил изучению Киевской Руси, и вдруг его обвинили в “безродном космополитизме”. Обычно этот ярлык вешали на евреев. “Абсурдность обвинений была… очевидна”, – вспоминал Горбачев, тем более что Юшков всегда одевался как “старый добропорядочный русский интеллигент”: широкополая соломенная шляпа, подпоясанная шнурком рубаха-толстовка с вышивкой. Тем не менее Юшкова вызвали на заседание факультетского ученого совета для проработки, и там он, взяв свою старую соломенную шляпу, произнес в свою защиту всего три слова: “Посмотрите на меня!” От Юшкова сразу же отстали. “Мы любили лекции Серафима Владимировича”, – писал Горбачев, однако порой эта любовь выражалась в идеологических розыгрышах. Например, студенты вдруг спрашивали старого профессора, почему это он, анализируя историю Киевской Руси, не ссылается на классиков марксизма-ленинизма? “И тогда он лихорадочно открывал громоздкий и весьма вместительный портфель, извлекал из него одну из своих книг и, надев очки, искал соответствующие высказывания”. Вся соль такого розыгрыша заключалась в том, что студенты, желая высмеять неусыпный политический контроль, сами ехидно его имитировали.
Поначалу однокурсники в МГУ подтрунивали над Горбачевым, который держался и разговаривал как деревенщина: “Многое, что для меня было новым, им было известно со школьной скамьи. Но я-то заканчивал сельскую школу”. Однако он внушил себе, что его невежество – скорее достоинство. Ведь москвичи часто “боялись показать свое незнание каких-то проблем или фактов. Им, видимо, казалось, что спрашивать, выяснять – значит проявлять свою неполноценность”, в нем же “горел огонь любопытства и желания узнать и понять все”. Хотя Горбачев говорил про себя – “отсутствием самолюбия… никогда не страдал, и все новое воспринималось мною довольно быстро”, ему все-таки приходилось прикладывать много усилий, чтобы хорошо учиться. Довольно скоро он уже “мог на равных участвовать в студенческих дискуссиях с самыми способными однокурсниками”.
Горбачев признавался, что учился “жадно, лихорадочно”. “Мы все трудились изо всех сил, – вспоминал Рудольф Колчанов, – но он старался больше остальных”. “Тому, на что у других уходил час или два, – рассказывала Михалева, – он отдавал три-четыре часа”. “Он был очень прилежным, – добавляла она. – Когда остальные ложились спать, он все еще занимался”. “Я достоверно знаю, – говорила Зоя Бекова, – что он раньше двух ночи никогда не ложился спать. Он сидел и без конца набирался знаний. Он изучал, он читал, он изо всех сил старался поднять себя до уровня того, который он считал необходимым для общения с москвичами… Вставал он, говорят, чуть ли не в пять утра или в шесть”. “Ум у него был совершенно не деревенский”, – вспоминал Володя Либерман, учившийся в одной группе с Горбачевым, Михалевой и Зденеком Млынаржем.
Горбачев всячески демонстрировал свое превосходство в области труда. По воспоминаниям Либермана, “он весь первый курс носил свой орден Трудового Красного Знамени и привлекал к себе внимание”. Вместе с тем, по словам Михалевой, у Горбачева, по-видимому, “не было никаких комплексов: он понимал, что ему недостает культуры, и сам искал чужой помощи”. Михалева – черноволосая девушка с зелеными глазами – была в числе тех, к кому он обращался за помощью. Однажды она сказала ему: “Миша, ты живешь в общежитии, бедняжка. Нельзя все время питаться эти ужасными сосисками! Приходи заниматься ко мне домой… Моя мама прекрасно готовит!” Кроме того, Надежда знакомила Горбачева с культурной жизнью Москвы. “Иногда он приходил ко мне и говорил: ‘Надя, если пойдешь в музей, пожалуйста, возьми меня с собой и объясни мне, что чувствовал такой-то художник’. Или: ‘Если соберешься в консерваторию, возьми меня тоже, расскажи мне, о чем думал такой-то композитор’. Он совершенно не стеснялся попросить о таких вещах”. Другой приятель вспоминал, как Горбачев расспрашивал однажды про балет и признавался: “Я о нем только слышал, а сам ни разу не видел”.
“Я знаю, что я ему немножко нравилась, – вспоминала Михалева. – Вообще, он не был бабником, чтобы там, понимаете, бегать”. “Он был равнодушен к выпивке и картам, – рассказывал Либерман. – И хотя он был очень хорош собой, с этой своей густой шевелюрой, он никогда особенно не интересовался женщинами”. На одном фотоснимке тех лет Горбачев действительно смотрится как французская кинозвезда: темные волосы, темные глаза, мягкая фетровая шляпа. Но Горбачев “всегда отличался поразительной работоспособностью… Никаких хобби. Никаких побочных увлечений. Только работа”. Сам Горбачев писал об этом так: “Попав в Москву, я твердо решил, что все пять лет пребывания в МГУ будут отданы только учебе. Никаких ‘амуров’”.
Но благодаря бурной общественной жизни, кипевшей в студенческом общежитии МГУ, вскоре все переменилось. Старые учебные корпуса, где размещались разные факультеты университета, еще оставались в центре города, на Моховой, в двух шагах от Кремля. А вот общежитие находилось километрах в пяти оттуда, в Сокольниках, по адресу Стромынка, 32, неподалеку от берегов Яузы. В этом большом четырехэтажном желтом здании, выстроенном в начале XVIII века, еще при Петре I, как военные казармы, помещалось несколько тысяч учащихся. Студентов и аспирантов расселяли по комнатам в соответствии с факультетами: отдельными группами жили историки, философы, физики, биологи, филологи, юристы и другие. В каждой комнате проживало до двадцати двух первокурсников, а из мебели там имелись в основном кровати (прямо под ними студенты и хранили в чемоданах личные вещи), прикроватные тумбочки, один большой общий стол с несколькими стульями, пара книжных полок и единственный платяной шкаф. Второкурсникам отводились комнаты, где помещалось “всего” одиннадцать человек, а третьекурсники жили совсем “просторно” – вшестером. На каждом этаже находилась общая кухня, которой по очереди пользовались сотни студентов, и большая уборная – без горячей воды. Раиса Горбачева, чье детство тоже прошло в глубинке, вспоминала, что в женской уборной имелись только унитазы и раковины. По воспоминаниям Колчанова, в мужской уборной не было ни отдельных кабинок, ни дверей: просто шеренга унитазов. Зденек Млынарж, привыкший в родной Чехословакии к гораздо более цивилизованным санитарным условиям, упоминал об “общем нужнике с помывочной зоной” и добавлял, что “на всех жильцов большого здания имелась одна-единственная русская баня во дворе”. Мужчины и женщины могли посещать баню по очереди – через день.
Дмитрий Голованов, который жил вместе с родителями, описывал Стромынку так: “…это ужасно, это как тюрьма”. Но деревенскому пареньку, каким был Горбачев, это общежитие казалось чуть ли не роскошным. Там его скудный гардероб отнюдь не выглядел неуместным: студенты часто одевались в поношенные штаны, пиджаки с чужого плеча и даже в старую школьную или армейскую форму. Там же, по воспоминаниям Горбачева, имелась своя столовая с буфетом: “…можно было за копейки взять стакан чаю и съесть с ним сколько угодно хлеба, лежавшего в тарелках по столам. Тут же парикмахерская и прачечная, хотя стирать частенько приходилось самому по причине отсутствия денег и лишней смены белья. Была тут своя поликлиника. И она для меня была новостью, так как в нашем селе таковой не имелось, существовал лишь фельдшерский пункт. Здесь же находилась и библиотека с вместительными читальными залами [хотя Колчанов вспоминал, что в этой библиотеке вечно не хватало мест, студенты занимались там ‘посменно круглые сутки’], клуб со всевозможными кружками и спортивными секциями. Это был совершенно особый мир, студенческое братство со своими неписаными законами и правилами”.
Стромынка являла собой настоящий студенческий городок, который никогда не спал, и огни там горели всю ночь напролет. Там имелись свои проспекты (длинные коридоры, куда студенты приходили поболтать), неформальные дискуссионные клубы (частенько собиравшиеся в уборных), рынки (где студенты вроде Горбачева – стесненные в деньгах, но получавшие из дома продуктовые посылки – что-то продавали или выменивали). Там же молодежь изобрела хитрый способ добираться до центра: студенты набивались в трамваи и облепляли их снаружи в таких количествах, что несчастные кондукторы никак не могли проверить, кто оплатил проезд, а кто – нет, и чаще всего студенты ездили безбилетниками. В конце 1953 года обитатели Стромынки переселились в роскошное новое общежитие на Ленинских горах – огромную сталинскую высотку, формой напоминавшую свадебный торт. Там студенты жили уже в блоках – так называли сдвоенные комнаты, имевшие общий санузел. Однако и в мемуарах, и в личных беседах Горбачев вспоминает с гораздо большей ностальгией именно Стромынку, а не Ленинские горы.
Выделялся ли он уже в ту пору, в МГУ, как человек, который мог бы со временем возглавить свою страну и изменить мир? “Он точно не был самым заметным студентом на нашем курсе, – считал Рудольф Колчанов. – Не следует думать, будто он всегда был великим реформатором и мировым лидером, который просто дожидается своего времени”. Наталья Римашевская, позднее ставшая видным социологом, вспоминала: “В то время я в шутку называла Горбачева ‘знатным комбайнером’, поскольку у него был знак ‘Почетный комбайнер’. [Горбачев] запомнился тем, что никогда не стремился выдвинуться, а скорее был в тени, сидел ‘во втором ряду с краю’. В то время выделялись лидеры, занимавшие места в первом ряду и в центре”. Но были у Горбачева и очевидные положительные качества. Как вспоминали некоторые его сокурсники, он умел “наладить контакт” с собеседником. “Миша никогда не был жадным, материалистичным”, – описывал его Либерман. По словам Колчанова, Горбачев отличался “открытым, теплым, общительным характером”, “потому-то у него и было всегда много друзей”.
Горбачев утверждает, что всегда презирал сухое изложение предметов и зубрежку. Он спорил с преподавателями, как уже делал в старших классах школы. Однажды он собрался обрушиться с критикой на одного профессора, нагонявшего на слушателей смертельную скуку, но староста группы Валерий Шапко посоветовал ему повременить с этим до сдачи экзамена. Горбачев не стал ждать – и на экзамене профессор отомстил ему, поставив вместо заветной пятерки четверку. Так Горбачев лишился повышенной стипендии, в которой отчаянно нуждался. Осенью 1952 года, когда в печати появилась очередная “гениальная” работа Сталина, “Экономические проблемы социализма в СССР”, один из профессоров превратил свои лекции в сплошное зачитывание этого великого труда вслух. Горбачев передал ему анонимную записку со словами: “Это университет, сюда принимают людей, которые уже отучились десять лет в школе, а значит, умеют читать самостоятельно”. Профессор презрительно зачитал записку вслух и заметил, что написал ее, скорее всего, человек, который не уважает марксизм-ленинизм, коммунистическую партию и Советский Союз. Потому-то “смельчак” не отважился подписаться под ней. Горбачев поднялся с места и объявил, что автор записки – он. Донесение о его “дерзости” дошло до самого Московского горкома партии, но там предпочли замять дело. В очередной раз Горбачева выручило его рабоче-крестьянское происхождение.
Однокурсники подтверждают его прямолинейность. Прокурор СССР Андрей Вышинский, государственный обвинитель на процессах 1930-х годов в ходе “чисток”, утвердил в качестве советской юридической нормы представление о том, что признание подсудимым своей вины и является ее достаточным доказательством. “Многие из нас просто принимали это как истину, – признавался друг Горбачева Голованов, – а Горбачев – нет. Конечно, он не мог открыто выступать против этого, иначе бы его выгнали. Но в кругу друзей он высказывал собственную точку зрения: ‘Это неправильно, просто неправильно. Признание можно и выколотить’”. Однажды, в 1952 году, в разгар массовой истерии вокруг “заговора врачей” близкий друг Горбачева Володя Либерман опоздал на занятия на три часа и пришел “в удрученном, подавленном состоянии. На нем буквально лица не было”. Со слезами он рассказал, что улюлюкающая толпа опознала в нем еврея и с бранью вытолкала из трамвая. Позже, на собрании юридического факультета, другой студент поставил под вопрос верность Либермана советским идеям. Либерман, бывший фронтовик с военными наградами и лучший в группе оратор, поинтересовался: “Значит, я как единственный еврей среди вас должен возложить на себя полную ответственность за всех евреев? Так?” И тут, вспоминал Либерман, Горбачев вскочил, показал пальцем на студента, обвинявшего Либермана, и прокричал ему: “Ты просто бесхребетная скотина!”
“Я не столько политически что-то, – вспоминал сам Горбачев, – до этого еще не доходило, прямо скажем. Но то, что произошло с нашим фронтовиком, человеком, это такой мой умственный протест был, меньше политический”.
По ночам в общежитии велись яростные споры и дискуссии. “Мы без конца делились на идейные течения и фракции, – вспоминал Колчанов. – Кто-то цитировал Троцкого, кто-то мог критиковать Ленина за Брестский мир [заключенный с Германией в 1918 году] или даже самого Сталина, скажем, за примитивный стиль изложения философских идей. Я лично был поклонником [Петра] Струве [видного либерального реформатора до 1917 года]… Конечно, мы были глупыми, сумасшедшими мальчишками и могли здорово за это поплатиться. Несколько человек со старшего курса за такие дебаты получили по 10 лет. Но нам повезло, никто не донес”.
Никто тогда не мог быть открытым диссидентом, но Горбачев, по свидетельству Колчанова, был “сомневающимся”. “Он очень хорошо понимал, что такое сталинская коллективизация, и считал ее вопиющей несправедливостью. Он не мог говорить об этом в открытую, но знал об этом гораздо больше, чем мы, городские мальчишки”. У Горбачева появилась репутация человека, способного выступать посредником в спорах. “Ты думаешь так, – говорил он, – а ты думаешь так, но давайте все это обсудим”. Римашевская вспоминала, что он вносил разрядку в жаркие споры, произнося марксистскую формулу: “Нужно подходить [к этому вопросу] диалектически”, то есть противопоставлять тезису антитезис, а потом искать синтез. “Может быть, так он постепенно превратился в человека, способного находить компромиссы”. Иначе говоря, в политика. Уже после ухода в отставку Горбачев рассказывал своему помощнику и биографу Андрею Грачеву о годах в МГУ: “…страсть и любопытство переросли в устойчивый интерес к философии, к политике, к теории. Это и сейчас у меня остается, хотя я себя не считаю теоретиком. Все-таки я политик, политик”.
В МГУ одним из ближайших друзей Горбачева был Зденек Млынарж. “Миша перед ним преклонялся, – вспоминал Голованов. – Млынарж – невероятный умница”. “Мы пять лет жили с ним в одной комнате, – рассказывал Млынарж, – учились в одной группе, вместе готовились к экзаменам, и оба окончили университет с отличием. Мы были не просто товарищами-однокурсниками: все знали нас как парочку закадычных друзей”. Млынарж вступил в компартию Чехословакии в 1946 году и, по его собственным словам, свято верил в ее идеи. “Моя коммунистическая вера оставалась закрытой системой, куда никак не проникали извне никакие другие идеи, доводы и даже опыт реальной жизни”. Млынарж считался столь политически благонадежным, что выступал партийным лидером всех чешских студентов в Москве. Тем не менее соотечественники-чехи в МГУ донесли на него начальству, обвинив в “пораженчестве”. Такое ябедничество стало отголоском процесса над Рудольфом Сланским, генеральным секретарем чешской компартии, которого приговорили к смертной казни на показательном процессе в Праге в 1952 году. К счастью для Млынаржа, в декабре того же года в Москву приехали руководители компартии Чехословакии и сообщили студентам-чехам, что партия направила их сюда не для того, “чтобы они шпионили друг за другом, а чтобы доверяли друг другу и учились”. Этот совет, как позже говорил Млынарж, подкрепил его “партийную веру: начальство действовало в духе справедливости, и все было сочтено недоразумением”.
Млынарж признавался: “Именно пять лет, проведенных в Москве, дали мне пищу для первых серьезных идеологических сомнений”. Он отказывался обнаруживать их истоки в “убогой бытовой среде советских людей, в нищете и отсталости, в какой протекала их повседневная жизнь. Главная беда отнюдь не заключалась в том, что Москва представляла собой огромную деревню из дощатых бараков, что люди часто недоедали, что самой типичной одеждой – даже в ту пору, спустя пять лет после окончания войны, – оставалась поношенная армейская форма военного времени, что большинство жило скученно, целой семьей в одной комнате, что вместо унитазов со сливным бачком имелись просто дырки над сточной трубой, что и в студенческих общежитиях, и на улицах люди сморкались в пальцы, что если ты не держался изо всех сил за свои пожитки в толпе, их запросто могли украсть, что повсюду на улицах валялись бесчувственные пьяные – а может быть, и мертвые, – прохожим было невдомек, да никто и не хотел знать правду…” В этой выпукло обличительной фразе он, казалось бы, бросает достаточно обвинений – и все же воздерживается от них.
Млынарж не готов был обвинить во всем коммунизм – он видел в этих проявлениях лишь “прямые последствия войны и чудовищной отсталости царской России”. Стойкость советского народа, несшего тяжкое бремя, скорее демонстрировала “человеческую мощь… ‘нового советского человека’”. По-настоящему Млынаржа тревожили не “негативные стороны советской жизни”, а “отсутствие чего-то позитивного, что можно было бы им противопоставить”, отсутствие самих коммунистических ценностей. Большинство знакомых ему советских людей “старались всячески отделять политику от своей частной жизни”: “А мы ведь не сомневались, что во все, что мы заявляем публично, следует полностью верить всегда”. В общежитии Млынарж жил в одной комнате с шестью бывшими красноармейцами-фронтовиками. На стене висел классический плакат в стиле соцреализма – репродукция знаменитой картины со Сталиным, стоящим над большой картой СССР, где обозначен будущий “зеленый пояс” лесов вдоль степей в бассейне Волги. Однако когда в комнате собирались пить водку, этот плакат поворачивали лицом к стене, а на тыльной стороне обнаруживался неприличный любительский рисунок, изображавший дореволюционную русскую проститутку. Пили всерьез, несколько часов подряд, и тогда всегдашнее публичное “двуличие становилось лишним, и люди, у которых от алкоголя языки одновременно развязывались и заплетались, начинали рассуждать все более и более здраво”.
Млынарж слышал рассказы о войне, начисто расходившиеся с тем, что он видел в советских фильмах и читал в советской литературе. Если бы он рискнул высказать свои “крайне правильные мнения”, его, наверное, сочли бы “таким же дураком, каким был кадет Биглер из Гашекова ‘Бравого солдата Швейка’”. Один студент, член КПСС, рассказывал ему, что колхозники с нетерпением ждали прихода немцев в надежде, что те распустят колхозы и вернут землю крестьянам. Соседи Млынаржа по комнате обнаруживали “презрение к собственной моральной слабости и жалели себя за то, что они бессильны изменить все то, что и вызывает это презрение”. Ему понадобилось прожить в Москве целых пять лет, чтобы осознать, что “если хочешь понять внутренний мир советских людей, то гораздо важнее читать Толстого, Достоевского, Чехова и Гоголя, чем все литературные произведения, написанные в жанре социалистического реализма, вместе взятые”.
Один знакомый Млынаржа, молодой партийный чиновник, проголосовал за исключение из партии приятеля, который на спор пробежался про Стромынке в одном нижнем белье. Напившись, этот партиец стал приставать к Млынаржу, повторяя: “Я же свинья – ну, скажи мне, что я свинья!” “Зачем?” – удивился Млынарж. “Потому что ты не свинья – ты во все это веришь”, – услышал он в ответ. Млынарж сказал ему, что бегать по общежитию в одном белье – совсем не преступление (тем более что в менее пуританской Чехословакии “такое случается сплошь и рядом”), но его плаксивый собеседник даже не слушал его. “Ерунда, я не об этом. Ты действительно Ленина читаешь. Ты все это понимаешь, потому что веришь в это”.
Млынарж работал стажером в прокуратуре. (Прокурорам вменялось в обязанность следить за тем, чтобы чиновники и граждане неукоснительно соблюдали законы, но на практике они занимались только тем, что насаждали партийные требования.) Соприкосновение с советской системой правосудия в действии усилило его сомнения. Один день в неделю отводился на выслушивание устных “жалоб рабочего народа”, и тогда прокуратуру наводняли толпы людей, надеявшихся донести до дежурного чиновника свои неотложные личные проблемы юридического характера. “На рассмотрение каждого дела отводилось обычно минут пять или десять. ‘Новые советские люди’… стояли перед чиновником, держа шапку в руке, с робкой почтительностью и, заикаясь, излагали свои жалобы на несправедливости или ущемления, а прокурор, который обычно не отрывался при этом от какой-нибудь бумажной работы, сидел за массивным письменным столом и слушал вполуха. Разумеется, 99 % жалоб он отметал как безосновательные”.
Несмотря на все сомнения, Млынарж находил способ по-прежнему верить: при всех недостатках Советского Союза, объяснял он позднее, там не существовало капиталистической эксплуатации, не было армии безработных, не велась внешняя политика, основанная на военной агрессии. По словам Млынаржа, они с Горбачевым были “убежденными коммунистами”. “Мы верили в то, что коммунизм – это будущее человечества, а Сталин – величайший вождь”. В выпускном классе Горбачев получил пятерку за сочинение на тему “Сталин – наша слава боевая, Сталин – нашей юности полет”. Это сочинение оценили так высоко, что еще несколько лет его демонстрировали другим ученикам как эталон. “Даже в старших классах, – вспоминал Горбачев, – мы многое критиковали… но только на местном уровне… Мы не сомневались в том, что строй, при котором мы живем, – это социализм”.
Сомнения, которые имелись и у Горбачева, и у Млынаржа, только усугублялись, когда они делились ими друг с другом. Вместе они пошли на классический фильм “Кубанские казаки” (1950) – сталинскую музыкальную комедию. (Да, подобные оксюмороны не только существовали, но и пользовались бешеной популярностью как раз в те годы, когда реальная жизнь сделалась хуже некуда.) В этом фильме счастливые колхозники радостно убирают урожай. “Вранье, – шептал Горбачев на ухо другу. – Если бы председатель колхоза никого не понукал и не погонял, никто бы вообще не работал”. В одном из эпизодов хорошенькие белокурые доярки в цветастых летних платьях, только что победившие в “социалистическом соревновании”, перевыполнив план, осаждают сельские магазины и собирают собственный урожай призов (шляпки, туфли, конфеты, воздушные шары) и даже собираются покупать пианино для своего колхоза. “Чистая пропаганда, – пояснял Горбачев Млынаржу. – Ничего там не купишь”.
Вместе два приятеля изучали официальную историю СССР, а там утверждалось, что всякий, виновный в “антипартийном уклонении”, подлежит уничтожению. “Но Ленин же не стал арестовывать Мартова [своего оппонента-меньшевика], – говорил Горбачев. – Он дал ему эмигрировать”. По словам Млынаржа, у Горбачева было любимое философское изречение – “истина всегда конкретна”, и он часто цитировал его, когда профессор, читавший лекции по марксистской философии, разглагольствовал о неких общих принципах, “даже если они не имели ничего общего с действительностью”. Млынарж вспоминал, что Горбачев всегда сохранял “уравновешенность и оптимизм”, был “очень эмоционален”, но имел “железное самообладание”. “Прямодушный, любознательный”, он отличался “способностью слушать, учиться и ко всему приноравливаться. В этом – корни его уверенности в себе”.
Смерть Сталина потрясла обоих друзей. В беседе с Горбачевым уже в 1990-е годы Млынарж вспоминал, как стоял рядом с ним в аудитории здания юрфака на улице Герцена, пока длились две минуты молчания в память Сталина. “Я помню, что тогда спросил тебя: ‘Мишка, что теперь с нами будет?’ А ты ответил, тревожно и смущенно: ‘Не знаю’. Наш мир, мир непоколебимых коммунистов-сталинцев, начал тогда распадаться”. “Да, – ответил Горбачев. – Так оно и было”.
Вместе с толпой, которая насчитывала десятки тысяч людей, Млынарж с Горбачевым пошли в сторону Колонного зала, где для торжественного прощания выставили гроб с телом Сталина. Многие хранили молчание и искренне скорбели. Но Млынаржу запомнилось и другое: “…воришки и карманники, мужчины, залезавшие женщинам под юбки, а кое-кто прятал в кармане бутылки и пил водку прямо из горла. Эту толпу объединяла жажда зрелища – будь то похороны или публичная казнь”. Конная милиция начала загонять толпу в узкие улицы, которые вели к зданию Колонного зала, и в тесных проходах началась давка. Вначале люди ритмично кричали: “Раз-два! Дружно!” Но потом, когда “плотность толпы стала немыслимой”, люди начали падать, и упавших просто затаптывали. “Я своими глазами видел десятки раненых и потерявших сознание, – писал Млынарж. – И видел нескольких мертвых”. С первой попытки попасть в Колонный зал Млынаржу не удалось. На следующий день он притворился, будто не знает по-русски ни одного слова, кроме “начальник”, и добился от милиционера разрешения встать в начало очереди. А Горбачев обошел переулками все места, где происходила давка, и отстоял в очереди всю ночь. “Впервые увидел его вблизи… мертвым. Окаменевшее, восковое, лишенное признаков жизни лицо. Глазами ищу на нем следы величия, но что-то из увиденного мешает мне, рождает смешанные чувства”.
В месяцы, последовавшие за смертью Сталина (особенно после того, как в июне был арестован, а в декабре расстрелян глава НКВД Лаврентий Берия), пресса начала публиковать статьи с критикой “культа личности”, правда, без упоминания имени Сталина. В 1954 году газеты оставили без внимания первую годовщину смерти Сталина. И лишь в феврале 1956 года, когда Горбачев уже окончил МГУ, Хрущев обрушился с прямыми нападками на Сталина, выступив с секретным докладом на XX съезде КПСС. Тем временем атмосфера в МГУ, как и в обществе в целом, начала меняться. Млынарж многое понял про своих друзей по МГУ: “…догадывались и знали о существовании сталинского террора в их родной стране гораздо больше, чем я мог узнать от них, пока Сталин был еще жив. В 1954 и 1955 годах о таких вещах стали говорить все более и более открыто”. Вернувшись в Прагу в 1955 году, он обнаружил, что его соотечественники боятся заметно больше, чем его университетские товарищи в Москве. “Конечно, до открытого плюрализма мнений было еще очень и очень далеко, – вспоминал Горбачев. – Руководящие партийные и иные органы хотя и ослабили идеологические вожжи, но выпускать их из своих рук отнюдь не собирались”.
В первые послевоенные годы на Стромынке царило повальное увлечение бальными танцами, но Горбачев их избегал, все это знали. “Предпочитал книги”, – вспоминал Горбачев, – даже когда друзья заскакивали к нему в комнату и рассказывали о девушках, с которыми познакомились на танцах. Однажды вечером – дело было в 1951 году – в читальный зал вбежали Володя Либерман и Юра Топилин и начали его тормошить: “Мишка, там такая девчонка! Новенькая! Пошли”. Он только фыркнул в ответ: “Да ладно, мало их, что ли, в университете…”, но потом передумал: “Ладно, идите, догоню…” “Ребята ушли, я попробовал продолжить занятия, но любопытство пересилило. И я пошел в клуб. Пошел, не зная того сам, навстречу своей судьбе”.
Раиса Титаренко была на год младше своего будущего мужа, но в МГУ опережала его на год. Она училась на философском факультете, одном из самых престижных в университете: студенты-философы считались самыми амбициозными. Сама Раиса была особенно “дисциплинированной” и “правильной”: не случайно она оказалась в составе санитарной комиссии студенческого совета. А еще ее отличала особая женственность. Хотя условия жизни в общежитии были суровые (вплоть до абсолютной невозможности побыть в одиночестве), и подруги Раисы не могли позволить себе косметику и украшения, Раиса, по воспоминаниям соседки по комнате, всегда умудрялась прекрасно выглядеть, не прилагая к этому ни малейших усилий. У нее была “фантастическая фигура”. Она заплетала волосы в косички и укладывала их на голове короной. Одежды у нее было немного (для разнообразия девушки иногда менялись нарядами), но все ей шло – особенно блузка с оборкой, в которой Раиса выглядела так, “будто она была обладательницей гардероба”. У Раисы всегда было обостренное чувство дома – возможно, из-за кочевого детства, прошедшего у Сибирской железной дороги. Дошло даже до того, что ей захотелось самой готовить еду для себя и соседок по комнате, а не ходить в столовую, поэтому однажды девушки отправились на рынок, а потом принялись стряпать на коммунальной кухне. Однако этот эксперимент продлился недолго, потому что общежитская традиция предписывала студентам делиться с товарищами любой едой.
Раиса всегда казалась спокойной и сдержанной. Только однажды соседки по комнате видели ее в гневе: она очень разозлилась на женщину, которую они считали карьеристкой, когда та рассказала о своей связи с одним студентом, называвшим себя “существом биологическим”. И один-единственный раз ее видели в слезах – когда с ней порвал юноша, которого она считала своим женихом.
Философский факультет размещался в том же корпусе в центре Москвы, что и юридический, и жила Раиса тоже в общежитии на Стромынке. Горбачев не мог понять, почему он ни разу не видел ее до того, как друзья зазвали его на танцы. Это была девушка “изящная, очень легкая, с русыми волосами”, но чрезвычайно серьезная. Когда Горбачев вошел в зал, ее приглашали на танец сразу несколько молодых людей, но она выбрала друга Горбачева, Юру. “Мы с Юрой пойдем. Мы – коллеги, мы – из студенческого комитета общежития, – заявила она. – Я буду танцевать с ним. Нам есть что обсудить”.
По словам Горбачева, его к ней сразу потянуло: “С этой встречи для меня начались мучительные и счастливые дни. Мне показалось тогда, что первое наше знакомство не вызвало у Раи никаких эмоций. Она отнеслась к нему спокойно и равнодушно. Это было видно по ее глазам. Я искал новой встречи, и однажды… Юра Топилин пригласил девушек из комнаты, где жила Рая, к нам в гости. Мы угощали их чаем, говорили обо всем… Я очень хотел ‘произвести впечатление’ и, по-моему, выглядел ужасно глупо”. Остальные молодые люди в комнате были фронтовиками, и одна девушка спросила Горбачева, где он воевал. Тот смущенно признался, что ему было только четырнадцать лет, когда закончилась война. Раиса не поверила: у него был слишком взрослый вид. Тогда он полез за паспортом и стал показывать ей свой год рождения, а потом сразу же застеснялся, что сделал глупость. “От волнения. По-моему, она восприняла меня, мягко говоря, как чудака”. Раиса оставалась сдержанной; во время короткой беседы они обращались друг к другу на “вы”, и вскоре она первой предложила расходиться.
После этого он еще много раз пытался встретиться с ней, увидеть ее, попасться ей на глаза. Иногда они случайно сталкивались в коридорах общежития, но она только кивала и шла дальше. “Она меня просто заворожила, – вспоминал он. – Даже в той скромной одежде, которую носила, действовала на меня очень сильно… То вдруг появлялась в небольшой шляпке с вуалью”. Но вокруг “роем крутились” аспиранты, а однажды он увидел ее вместе с высоким студентом в очках, который угощал ее шоколадкой. От приятелей Горбачев узнал, что это поклонник Раисы, начинающий физик Анатолий Зарецкий, и даже не просто поклонник, а жених. “Ну что же, значит, опоздал”, – подумал Горбачев.
А два месяца спустя, в декабре 1951 года, Горбачев пришел в студенческий клуб на концерт. Зал был набит битком, и Михаил ходил по рядам, высматривая, нет ли где свободного места. “Продвигаясь вперед, скорее почувствовал, прежде чем увидел, что на меня кто-то смотрит. Я поздоровался с Раисой, сказал, что ищу свободное место. ‘Я как раз ухожу, – ответила она, поднимаясь, – мне здесь не очень интересно’”. Угадав, что с Раисой происходит что-то неладное, Михаил предложил проводить ее, и она не возражала. Они долго гуляли по Стромынке, а на следующий день он пригласил ее в кино. Вскоре они уже прогуливались вместе каждый день. Как-то раз она пригласила его к себе в комнату, где ее соседки принимали гостей, и на этот раз у Горбачева хватило ума в основном помалкивать, отчасти еще и потому, что не в силах был отвести от нее глаз: “она не была писаной красавицей, но была очень милой, симпатичной: живое лицо, глаза, стройная, изящная фигура… и завораживающий голос, который и сейчас, – писал Горбачев шестьдесят лет спустя, – звучит у меня в ушах…”
Скоро Михаил и Раиса проводили все свободное время вместе. Друзья подшучивали, говоря, что совсем потеряли его. “Все остальное в моей жизни как бы отошло на второй план. Откровенно говоря, и учебу-то в эти недели забросил, хотя зачеты и экзамены сдал успешно”.
Но однажды зимой, когда они вдвоем возвращались на Стромынку после занятий в учебном корпусе, Раиса сделалась молчаливой, на вопросы отвечала односложно. И вдруг сказала: “Нам не надо встречаться. Мне все это время было хорошо. Я снова вернулась к жизни. Тяжело перенесла разрыв с человеком, в которого верила. Благодарна тебе. Но я не вынесу еще раз подобное. Лучше всего прервать наши отношения сейчас, пока не поздно…” Некоторое время они шли молча. “Я сказал Рае, что просьбу ее выполнить не могу, для меня это было бы просто катастрофой”. В общежитии Михаил проводил ее до комнаты – “сказал, что буду ждать ее на том же самом месте, во дворике у здания МГУ, через два дня. ‘Нам не надо встречаться’, – опять решительно сказала Рая. ‘Я буду ждать’. И через два дня мы встретились”.
Человеком, в которого Раиса “верила”, был Зарецкий. Отец у него был начальник Прибалтийской железной дороги, а мать, по словам Раисы, – “довольно внушительная, яркая, с большими амбициями дама”. Она пожелала устроить потенциальной невесте сына смотрины и приехала в Москву в спецвагоне. Его родители были “из власти”, как вспоминала Нина, соседка Раисы по комнате. Мать Зарецкого не одобрила выбор сына, потому что Раиса была из простой семьи, и Толя, как позднее Раиса сообщила Горбачеву, “не смог противостоять ей”. После этого разрыва, по словам Горбачева, за Раисой увивалась “куча ухажеров”, но она выбрала его. Раиса и ее соседки по комнате часто говорили о том, за кого им хотелось бы выйти замуж: за хорошего, интеллигентного, красивого парня, конечно же, неплохо, если это будет москвич (тогда можно остаться в столице), желательно с более высокой степенью, в идеале даже профессор, но лучше всего – иностранец. Раиса, которая утверждала, что у нее самой не было подобных планов, вверила свою жизнь Горбачеву, и они поклялись друг другу всегда оставаться вместе. “Я вышла замуж, когда поняла, что люблю его”, – заявляла она. Еще одно важное качество Горбачева, благодаря которому он сумел завоевать Раису, заключалось в том, что он не был, выражаясь словами ее соседки по комнате, “существом биологическим”. Сам он уверяет, что целых полтора года, хотя они повсюду ходили вдвоем, самое смелое, что он себе позволял, – это держать ее за руку.
Юную пару объединяло очень многое. Родители Раисы, как и мать Михаила, были родом с Украины. И Михаил, и Раиса были первенцами в своих семьях. По рассказу близкой подруги Раисы Лидии Будыки, ее и его родители были во многом похожи. Оба отца – “тихие, спокойные и приятные”. Ее отец, как и Сергей Горбачев, был “особо привязан” к дочке. Это он дал ей такое имя – от слов “рай”, “райское яблочко”. “[Отец] очень гордился мной. Последние месяцы своей жизни, находясь в больнице… в Москве, говорил мне, что почему-то все время вспоминает свою мать и меня, меня – маленькую. Я ведь знал, чувствовал, что именно ты будешь спасать мою жизнь, говорил мне в больнице”. К сожалению, спасти его не удалось. Он перенес сложную операцию и скончался в 1986 году.
Оба ее деда и обе бабки были потомственными крестьянами. Отец Раисы, Максим Титаренко, родился в 1907 году в Чернигове (откуда происходила и семья матери Михаила), а в 1929 году перебрался в Сибирь, где и встретил свою будущую жену Александру. Раиса родилась в небольшом городе Рубцовске (не больше Привольного) в Алтайском крае. Ни у кого из родителей будущих супругов не было беззаботного детства. “Тяжкий, беспросветный труд”, – так описывала ей мать эту пору. “А бедная твоя бабушка! …Пахала, сеяла, стирала, шестерых детей кормила. И – всю жизнь молчала”. Однако мать Раисы, как и дед Горбачева по материнской линии, была благодарна большевикам. “Землю родителям дал Ленин – так всегда говорит моя мама”, – вспоминала Раиса.
Отец Раисы работал в системе железнодорожного транспорта – в этой главной питательной среде для большевиков как до, так и после 1917 года, но сам так и не вступил в партию, хотя и сочувственно относился к ней, как рассказывала его дочь, когда уже вышла замуж за Горбачева. В 1930-е годы ее деда со стороны матери (как и обоих дедов Горбачева) арестовали. Его заклеймили “кулаком”, отобрали дом и землю в ходе коллективизации, а потом обвинили в троцкизме и куда-то забрали. Больше деда не видели. “Мама до сих пор не знает, кто такой Троцкий, – говорила Раиса в 1990 году, – а дед и паче не знал… Бабушка умерла от горя и голода как жена ‘врага народа’. А оставшиеся четверо детей были брошены на произвол судьбы”.
Мать Раисы, как и мать ее мужа, оставалась почти неграмотной. Горбачев отзывался о ней с большой похвалой: “Талантливая женщина. Годилась, самое меньшее, на роль министра. Она была очень способная, но из кулаков”. По словам Раисы, ее мать была человеком “природного, острого, одаренного ума” и всегда считала отсутствие образования “трагедией в своей судьбе”. “А главной целью своей жизни видела – дать настоящее образование собственным детям”. Александра Титаренко оставалась домохозяйкой, живя в отапливаемых товарных вагонах, бараках или щитовых сборных домиках, постоянно переезжая вместе с мужем вдоль железной дороги. К двадцати пяти годам она уже была матерью троих детей. Всю жизнь она “шила, перешивала, штопала, вязала, варила, вышивала, чистила”. Она “все сама ремонтировала, убирала, работала в огороде, когда можно, держала корову или козу, чтобы у детей было молоко”.
Поскольку жизнь у родителей Раисы сложилась так, что они “не имели возможности реализовать себя так, как им того хотелось”, по ее словам, они “избрали своей целью – хотя бы через детей дотянуться до тех ценностей, которые для них самих… так и оказались за семью печатями”. “Родители дали нам не только образование. Всей своей жизнью они воспитывали у нас и чувство ответственности – за свои дела, поступки. И, может быть, самое главное, что дали мне мои родители, – сопричастность к человеческим нуждам и человеческому горю… чувство чужой боли, чужого горя. Нет, ни одно поколение не живет зря на этой грешной земле”.
Семья жила в постоянных переездах, и Раиса все время меняла школы. В ту пору она, как и ее будущий муж, обходилась лишь самыми скудными, нередко самодельными школьными принадлежностями: один учебник на пятерых, тетрадки из газетной бумаги, чернила из сажи. Она вспоминала, что в детские годы ее “сопровождала какая-то внутренняя стесненность, скованность, порой замкнутость”, – отчасти из-за того, что ей часто приходилось менять школы. Но со временем она, как и Михаил, полюбила и уроки, и другие коллективные занятия – пение, любительские спектакли, гимнастику, школьные вечера. Школьники даже давали друг другу торжественные клятвы: “…быть верными, быть всегда вместе, помогать, не скрывать ничего друг от друга. Скрепляли клятвы ‘честным пионерским’… И еще смешивали капли крови, надрезая себе пальцы”. Раиса, как и ее будущий муж, училась усердно и так хорошо, что родителям не приходилось следить за ее успехами: “Не припомню случая, чтобы родители были по вызову в школе. И домашние задания мои никогда не проверяли”.
Как и Михаил, Раиса с жадностью читала. “Самые счастливые и светлые страницы детства… связаны с чтением книг в кругу семьи. Я любила читать вслух. Какие это были вечера!.. Трещат дрова в печи или в буржуйке. Мама готовит ужин”. Сестра Людмила (родившаяся в 1938 году) и брат Евгений (родившийся в 1935 году) – “сидят рядом, прижавшись ко мне. А я читаю”. В 1949 году в башкирском городе Стерлитамаке Раиса окончила школу с золотой медалью, обогнав в этом соревновании будущего мужа, у которого медаль была только серебряная. Медаль давала ей право поступления в высшие учебные заведения без вступительных экзаменов. Для нее, как и для Горбачева, возможность учиться в Московском университете стала триумфом, но мучительной оказалась поездка в столицу: в семнадцать лет она очутилась одна в переполненном вагоне, без постельного белья, только с едой в узелке, приготовленном ей в дорогу матерью. “В душе… грусть расставания с родными. Расставания со школьными друзьями… Расставания с обжитым, понятным миром. Грусть и тревога. Начало неизведанного…”
В Московском университете изучение философии считалось более престижным, чем изучение права, но, конечно же, менее престижным по сравнению с такими областями, как математика и естественные науки, где оставалась надежда построить карьеру, не наталкиваясь на запреты и заслоны сталинской идеологии. К тому же студенты, учившиеся на философском и юридическом факультетах МГУ, заметно отличались друг от друга. По выражению университетского товарища Горбачева Рудольфа Колчанова, в философы шла молодежь особого склада – “чуть-чуть сдвинутые”. Особенно странными слыли студентки с философского факультета: они “витали где-то в облаках, далеко от жизни, и в Раисе это тоже ощущалось”.
Раиса была очень сосредоточенной, как вспоминали ее друзья по МГУ Мераб Мамардашвили (позже – крупный философ-неокантианец) и Юрий Левада (в будущем – известный социолог и специалист по опросам общественного мнения). Она была привлекательной, но никогда не казалась кокетливой. “Всем нравилось, что у нас санинспектор – такая девчонка, – с гордостью вспоминал Горбачев. – От нее глаз не могли оторвать. Все хотели с ней общаться”. “Она пользовалась большим успехом”, – рассказывал Млынарж. Когда она говорила, “каждое слово выходило драгоценным, словно тщательно выношенное дитя”. Горбачев удивлялся: “Откуда… такой аристократизм, откуда эта сдержанная гордость, захватившая меня с самых первых встреч?”
Она приехала в Москву на год раньше Михаила и уже успела достаточно познакомиться с культурной жизнью столицы, чтобы заменить Надежду Михалеву в роли его гида. Они покупали самые дешевые билеты в театр, на которых стоял штамп: “Галерка, неудобно”. Сцена оттуда, с галерки, была едва видна. “Входя в театр, я до сих пор оглядываюсь на нее – именно с галерки я слушала первую в своей жизни оперу на сцене Большого театра – ‘Кармен’ Бизе и впервые в своей жизни Четвертую и Шестую симфонии Чайковского. С самого верхнего яруса смотрела первый в жизни балет – ‘Дон Кихот’ Минкуса. И ‘Три сестры’ Чехова во МХАТе”. Раиса и Михаил вместе ходили по книжным магазинам, музеям и выставкам зарубежного искусства. “К третьему курсу он разбирался в искусстве, литературе, культуре и спорте не хуже остальных ребят в группе”, – вспоминал Колчанов. “Конечно, – замечала Михалева, – Раиса Максимовна рано начала играть роль в его культурном развитии”. Горбачев же вспоминал про Раису так: “читала больше работ по философии, чем я”, “всегда делилась со мной. Я не просто узнавал исторические факты, а старался поместить их в какие-то философские или понятийные рамки”. В МГУ студенты изучали великих философов по учебникам, конспектам или тщательно отобранным переводам. Но Раиса вознамерилась прочесть Гегеля, Фихте и Канта в оригинале, на немецком, и уговорила Горбачева помочь ей в этом начинании. Она решила ознакомиться по первоисточникам и с западными политическими теоретиками – например, с Томасом Джефферсоном, чья клятва быть “вечным врагом любой форме тирании над разумом человека” произвела глубокое впечатление на Горбачева. “Она читала больше книг по политической теории, чем он”, – вспоминал Либерман. У Горбачева отнимали много времени его комсомольские обязанности. “Он не мог заниматься так же прилежно и… иногда пропускал лекции. А она помогала ему… с учебой”.
Много лет спустя Раиса сетовала на идеологические ограничения в университете: “лишил[и]… многих знаний из истории отечественной и мировой культуры. Мы зазубривали наизусть, скажем, выступление Сталина на XIX съезде партии, но весьма слабо изучали историю отечественной гуманитарной мысли. Соловьев, Карамзин, Бердяев, Флоренский – только сейчас по-настоящему пришли к нам эти историки, философы, писатели”. Не говоря уж о невозможности “настоящего знания иностранного языка”: “Мы учили немецкий и латынь. Но изучение иностранного оказывалось потом практически невостребованным, ненужным… Никогда в жизни не завидовала, что на ком-то платье или украшения красивее, чем на мне. А вот людям, свободно владеющим иностранными языками, завидую по-настоящему”.
В ту пору жизни Горбачев по-прежнему считал себя “максималистом”. Что же касается Раисы, то, по словам Горбачева, – “такой и осталась, а вот мне из-за специфики моих занятий и многообразных проблем пришлось превратиться в ‘человека компромиссов’”. Как рассказывает Грачев, она во многом превосходила мужа по “твердости характера, методичности, организованности, граничившей с педантичностью”, и эти черты нравились мужу. Ей было присуще “нежелание удовлетворяться полумерами, суррогатами, ‘приблизительными знаниями’, округлыми общими фразами”. Потому-то, продолжает Грачев, хотя положение партийного руководителя занимал сам Горбачев, он иногда шутливо именовал свою жену “секретарем семейной партийной ячейки”. Надежда Михалева, хорошо знавшая чету Горбачевых (и, возможно, все еще немножко ревновавшая Михаила к Раисе), говорила, что Горбачев “очень мягкий, очень добрый”. Но потом она выразилась резче: “Вообще, я считаю, что он подкаблучник”.
Пара поженилась только в сентябре 1953 года, но уже задолго до этого Михаил с Раисой стали неразлучны. “ [Мы] поняли: мы не можем и не должны расставаться”, – рассказывал он. “Наши отношения, наши чувства, – тщательно подбирая слова, рассказывала она интервьюеру в 1990 году, – с самого начала были восприняты нами как естественная, неотъемлемая часть нашей судьбы. Мы поняли, что друг без друга она немыслима, наша жизнь. Наше чувство было самой нашей жизнью… Все, что мы имели, – это мы сами. Все наше было при нас. Omnia mea mecum porto. ‘Все свое ношу с собой’”. И тут же, к слову, Раиса припомнила другое латинское изречение: Dum spiro, spero, “Пока дышу, надеюсь” (то самое, которое Михаил однажды приводил в письме к своей школьной подруге и на которое Юля ответила шутливым советом ни на что не надеяться).
Перед свадьбой они, конечно, задумались о том, где и на что им предстоит жить. Летом 1953 года Михаил поехал в родное Привольное, вместе с отцом трудился механизатором в поле, убирал урожай. “Трудился более чем усердно”. Сергей Горбачев посмеивался: “Новый стимул появился”. Раиса любила красивую одежду, и в этом, полагал Горбачев, “она была настоящая принцесса”. Хотя денег было в обрез, они купили ей новую блузку и материал на пальто. Особенно запомнилось Горбачеву “приталенное пальто из ярко-зеленого материала с поднятым маленьким воротничком из меха. Потом лет через восемь его перелицевали”. Горбачев находил, что ей все шло, она всегда следила за весом. А еще, по свидетельству мужа, “до 30 лет Раиса не красила губы”. “Выглядеть хорошо во всех случаях – было для Раисы какой-то внутренней потребностью. За все наши с ней последующие годы Раиса никогда утром не появилась передо мной в расхристанном виде”.
Продав девять центнеров зерна сверх того количества, которое полагалось государству, Горбачев с отцом выручили баснословную по тем временам сумму – тысячу рублей, и эти деньги Михаил пустил на свадьбу. Из легкого шифона Раисе сшили “свадебное платье”, которое “необычайно ей шло” (платье было “условно свадебное”, уточняла Раиса, ведь “тогда специальных платьев не шили”). Из того же летнего заработка справили наряд жениху: сшили темно-синий костюм из затейливой и дорогой ткани под названием “Ударник”. А вот обручальные кольца и новые туфли для невесты оказались молодым не по карману: туфли Раиса взяла взаймы у подруги. Брак зарегистрировали 25 сентября 1953 года в Сокольническом загсе – большом здании неподалеку от Стромынского общежития, и с тех пор каждый год, где бы супруги ни оказывались, они обязательно праздновали дату своей свадьбы. Свадебный вечер устроили 7 ноября – ни больше ни меньше в день революционной годовщины. Празднование состоялось в диетической столовой при общежитии. Из угощений преобладало основное блюдо студенческого рациона – винегрет, зато рекой лились шампанское и водка, и тосты звучали один за другим. Млынарж, по воспоминаниям Горбачева, “умудрился посадить на свой роскошный ‘заграничный’ костюм здоровенное масляное пятно. Было шумно и весело. Много танцевали. Получилась настоящая студенческая свадьба”. Как всегда на русских свадьбах, гости кричали “Горько!” – это значило, что молодые должны подсластить горечь поцелуем. Но как вспоминал Горбачев: “было проблемой поцеловать Раису. Ей казалось, что поцелуй – это очень интимное, и оно должно принадлежать только нам”.
Брачная ночь оказалась пустой формальностью: молодожены провели ее в общежитии на Стромынке, в одной комнате с тридцатью гостями. Как признавался позднее Горбачев, по-настоящему “мужем и женой” они стали уже после того, как в начале октября переехали в новое здание общежития – “высотку” на Ленинских горах. Но даже тогда совместная жизнь была нелегкой: внутриуниверситетские правила требовали, чтобы супруги на ночь расходились по “своим” комнатам, расположенным в мужской и женской “зонах”. Не помогало даже официальное свидетельство о регистрации брака; начальство смягчилось лишь после того, как Горбачев устроил ректорату разнос за ханжество: вывесил большой сатирический плакат, где великан-ректор попирал ботинком свидетельство о браке. Как вспоминала Раиса: “теперь мы… всегда были вместе. Писали дипломные работы [его диплом назывался ‘Участие масс в управлении государством на примере местных советов’], готовились к сдаче государственных экзаменов. Много читали. Работали над ‘своим’ немецким языком”.
А еще они ждали ребенка. “Мы были очень неопытны, – вспоминал Горбачев. Никто ведь этими проблемами тогда по-настоящему не занимался – ни в школе, ни в университете, ни в медицинских учреждениях”. Поэтому они “оказались не готовы к тому, что Раиса забеременела”. Супругам очень хотелось ребенка. Но иногда у Раисы опухали все суставы, так что она лежала, не в силах двигаться. Однажды (это было на Стромынке) Горбачев с друзьями на носилках отнесли ее в больницу, и она пролежала там почти месяц. В советских больницах пациентов обычно кормили плохо, еду приносили друзья. Горбачев сам жарил картошку на кухне Стромынского общежития и носил ее жене. Перенесенная Раисой болезнь и назначенное лечение серьезно сказывались на работе сердца, и врачи предложили выбор – спасать мать или ребенка. “Мы не знали, как поступить. Раиса все время плакала”. В итоге решили сделать аборт в роддоме на Шаболовке. Уже потом, когда Горбачев беседовал с врачами и просил каких-то рекомендаций на будущее, ему ответили: “Надо беречься”. “‘А что порекомендуете лучше всего?’ ‘Самое эффективное – надо воздерживаться’. Вот и все рекомендации”.
Родителей Михаил предупреждал о женитьбе лишь “в туманной форме”. Но летом 1954 года он решил, что пришла пора “восстановления репутации”, и молодожены отправились в Привольное. Ехали на поезде, потом добирались попутками. Первым делом они побывали у бабушки Василисы. Та сразу обняла Раису со словами: “Какая ты худенькая! Какая красивая!” Сергею Горбачеву Раиса тоже понравилась с самого начала, “он принял ее как дочь”. Иначе вышло с матерью Горбачева: та явно ревновала сына.
“Что ты за невестку привез, какая от нее помощь?”
Горбачев ответил, что Раиса окончила университет и будет преподавать.
“А кто же нам будет помогать? Женился бы ты на местной, и все было бы хорошо”.
Тут Горбачев не сдержался: “Знаешь, мама, я скажу сейчас то, что ты должна запомнить. Я ее люблю. Это моя жена. И чтобы от тебя я больше ничего подобного никогда не слышал”.
Как-то раз мать Горбачева велела Раисе таскать воду из колодца и поливать огород. Тут вмешался Сергей Горбачев, сказал невестке: “Давай с тобой вместе будем это делать”. Его жена долго не могла смириться, но в итоге все же смогла преодолеть себя. С другой стороны, и Раиса, чтобы не ссориться со свекровью, бывало, уходила из дома побродить. Однажды Горбачев нашел ее у реки. “Ты что? – Я ничего. – Ну и хорошо. Так и надо”.
Мать Раисы тоже отнеслась к зятю прохладно. Раиса, не желая обременять родителей ненужными мыслями о том, что хорошо бы помочь молодоженам деньгами (которых у родителей все равно не было), до последнего не сообщала им об этом событии в своей жизни. Но такая скрытность вышла ей боком. Следующим летом они с Михаилом поехали к ее родителям в Сибирь “замаливать грехи”: “встретили нас соответственно: не то чтобы недоброжелательно, но обиды своей не скрывали”. С младшими братом и сестрой Раисы у Михаила быстро возникла взаимная симпатия, с отцом вскоре тоже, а вот с матерью было сложнее. Позже, в другой приезд, Горбачев как-то раз встал раньше жены и пошел на кухню, где его теща занималась готовкой. “Мама, чем вам помочь?” Та растерялась – не привыкла, чтобы мужчины помогали ей в домашнем хозяйстве. И испуганно спросила: “А Рая где?” А он поднес палец к губам: “Тише-тише, Рая еще спит”. (Раиса мучилась бессонницей.) Когда Раиса проснулась, мать заявила ей: “Ну вот, привезла какого-то еврея”. Горбачев с женой “оценили эти слова не как критику, а как самую высокую похвалу, ибо известно, что евреи-мужчины, как правило, очень внимательно относятся к своим женам”.
С того момента Горбачев наконец поладил с тещей. “Я сделался их любимым зятем, по сути, скорее сыном”. Но особенно подружились отцы молодоженов, что неудивительно, учитывая сходство их характеров. “Все было отлично, когда они встретились, Максим Андреевич и Сергей Андреевич в первый раз в Привольном, – вспоминал Горбачев, – через два часа они были в таких отношениях, как будто они сто лет уже друзья и вообще чуть ли не братья. И фронтовики. Нет, они очень быстро сошлись, потому что это народ, который умеет трудиться”.
Студенты МГУ, учившиеся на юрфаке, обязательно проходили стажировку в местных органах управления. Если Зденек Млынарж окунулся в ужаснувшее его царство бессердечной московской бюрократии, то Горбачев проходил практику в районном народном суде, где в те дни слушалось уголовное дело о преступлении, совершенном с особой жестокостью. Он был рад выпавшей ему роли неофициального наблюдателя в суде: “разбирательство… стало для меня… настоящей школой”. Но удовольствие, которое он испытал, следуя собственному честолюбию, отнюдь не заслонило от него той некомпетентности и наглости, с которыми он впервые столкнулся во время студенческой практики летом 1953 года. Об этом свидетельствует одно из его писем к Раисе, полное самой жесткой критики.
В то лето, прежде чем отправиться в Привольное и вместе с отцом приняться за уборку урожая, Горбачев успел поработать в прокуратуре Молотовского района, где он проучился последние два класса средней школы. Вот что он написал 20 июня 1953 года на фирменном бланке прокуратуры своей будущей жене, остававшейся в то время в Москве:
“Как угнетает меня здешняя обстановка. И это особенно остро чувствую всякий раз, когда получаю письмо от тебя. Оно приносит столько хорошего, дорогого, близкого, понятного. И тем более сильнее чувствуешь отвратительность окружающего… Особенно – быта районной верхушки. Условности, субординация, предопределенность всякого исхода, чиновничья откровенная наглость, чванливость… Смотришь на какого-нибудь здешнего начальника – ничего выдающегося, кроме живота. А какой апломб, самоуверенность, снисходительно-покровительственный тон! Пренебрежение к науке. Отсюда – издевательское отношение к молодым специалистам. Недавно прочитал в газете заметку зоотехника, окончившего Ставропольский сельскохозяйственный институт. Просто обидно. …Человек приехал с большими планами, с душой взялся за работу и уже скоро почувствовал, что все это и всем абсолютно безразлично. Все издевательски посмеиваются. Такая косность и консерватизм…
Я беседовал со многими молодыми специалистами. Все очень недовольны. У меня по-прежнему много, очень много работы. Обычно допоздна сижу. …Еще нигде здесь не был. Но, правда, негде и быть: скука”.
По иронии судьбы именно в Ставропольский край предстояло отправиться Горбачеву по окончании учебы в МГУ. Но перед этим он предпринял всевозможные попытки остаться в Москве.
В СССР государство решало за студентов, где именно им работать по окончании вузов. Оно предоставляло им бесплатное высшее образование, а они должны были ехать туда, куда их “распределяли”. Государство в данном случае олицетворяла “комиссия по распределению” при юрфаке МГУ, в которой Горбачев – благодаря своей роли комсомольского секретаря – сам заседал. Конечно, такая роль повышала его шансы получить желанное назначение, и он действительно его получил: в числе двенадцати выпускников (из которых одиннадцать были бывшими фронтовиками) его направляли в Прокуратуру СССР. В 1955 году это ведомство выполняло задачу, которая как раз соответствовала “политическим и нравственным убеждениям” Горбачева, а именно – занималось процессом реабилитации невинных жертв сталинских репрессий. Он надеялся устроиться на работу во вновь образованных отделах по прокурорскому надзору за органами госбезопасности и следить за тем, чтобы те соблюдали законы. “Я пришел с экзамена, увидел: на кровати лежит у меня там, на Ленинских горах, приглашение, чтобы я прибыл в прокуратуру СССР. Оооо, я доволен, думаю: хорошо, значит не забыли, все, так сказать, все идет, как бы складывается. Раиса продолжает это, я здесь, да”. Раиса, окончившая университет на год раньше Михаила, уже поступила в аспирантуру при кафедре философии Московского государственного педагогического института имени Ленина.
К несчастью для Горбачева, ровно из тех же соображений, которые требовали прокурорского надзора за органами госбезопасности, высшие власти пришли к заключению, что осуществлять этот надзор должны опытные сотрудники, а не “зеленая” молодежь, которую легче было бы запугать тем самым поднадзорным органам. Поэтому, когда Горбачев впервые явился в кабинет, где надеялся работать, ему сообщили, что работу ему предоставить не смогут. “Это был удар по всем моим планам. Они рухнули в течение одной минуты. Конечно, я мог бы отыскать какое-то теплое местечко в самом университете, чтобы зацепиться за Москву. И друзья мои уже перебирали варианты. Но не было у меня такого желания”.
Горбачеву предлагали место в аспирантуре МГУ на кафедре колхозного права. Но как вспоминал сам Горбачев: “принять его я не мог по принципиальным соображениям. С так называемым ‘колхозным правом’ мои отношения были выяснены до конца. Я считал эту дисциплину абсолютно ненаучной”. “Я-то знал, что такое колхоз и с чем его едят, и что там происходило, в каком положении крестьянство. И у меня не было желания, я считал, что это я уже пережил. Я вышел… вырвался из объятий этой жути. Вот… и я отказался. Меня интересовала теория государства и права, все остальное меня не интересовало”.
И эти события, и реакция Горбачева на них высвечивают те черты его характера, которым предстояло развиться и укрепиться в дальнейшем: горячее желание остаться в Москве – не просто там, где хотела бы жить его жена, но в единственном во всем СССР месте, где можно было сделать большую карьеру; способность использовать в своих целях систему (распределение, для большинства людей остававшееся лотереей, позволило ему в самом начале получить желанное назначение); а еще – совестливость, заставившая отказаться от запасного варианта карьеры, который шел вразрез с его представлениями о порядочности. Отверг он и несколько других вариантов – предложения работать в прокуратуре Томска (далеко в Сибири), Благовещенска (приграничного города на Дальнем Востоке, напротив китайского Хэйхэ), в Средней Азии – в прокуратуре Таджикистана. Не захотел он и стать помощником прокурора в подмосковном Ступино – городке в 100 километрах от столицы, хотя последний вариант позволял Раисе не бросать аспирантуру в Москве, но предполагал, что супругам придется подолгу жить врозь. Даже западный читатель, не слишком знакомый с реалиями Советского Союза, наверное, догадается, что три первых предложения были не слишком-то привлекательными. Но четвертый вариант привлекал чету Горбачевых ничуть не больше: уж им-то было слишком хорошо известно, что небольшой городок, расположенный достаточно далеко от Москвы, ничуть не похож на пригороды Нью-Йорка, Лондона или Парижа.
Они с женой не приняли все эти предложения всерьез. “Зачем ехать в незнакомые места, искать счастья в чужих краях? Ведь и сибирские морозы, и летний зной Средней Азии – все это в избытке на Ставрополье. Решение было принято. И вот в официальном направлении, где значилось: ‘в распоряжение Прокуратуры СССР’, вычеркнули ‘СССР’ и поверх строки дописали – ‘Ставропольского края’. Итак, домой, обратно в Ставрополь”.
Домой – в смысле на малую родину Михаила. Легко понять, почему – даже несмотря на неприятный опыт, приобретенный в Ставрополье во время летней практики 1953 года, – его привлекали сами эти места. Однако этого никак не могли понять родители Раисы. Они пришли в ужас от новости о том, что “московская аспирантура дочери срывается” и муж увозит ее “в неизвестность, в какую-то ставропольскую ‘дыру’”. Сама Раиса лишь коротко упоминает о тогдашнем решении: “Мы решили оставить все и ехать работать к нему на родину, на Ставрополье… Да, [я] оставила аспирантуру, хотя уже выдержала конкурс, уже поступила”. Впрочем, позже она вернулась к научной работе и защитила кандидатскую по социологии.
В готовности Раисы последовать за мужем не было ничего удивительного: подобного шага ожидали от любой советской жены. Кроме того, на решение супругов, возможно, повлияли рекомендации врачей, которые “советовали сменить климат”, чтобы поправить здоровье Раисы. Но, конечно же, главной причиной являлась любовь Раисы к мужу, о которой спустя тридцать пять лет, в 1990 году, она вспоминала с характерной экзальтацией:
Каким тогда, в юности, вошел в мою жизнь Михаил Сергеевич?.. Умным, надежным другом? Да. Человеком, имеющим собственное мнение и способным мужественно его защищать? Да… Но и это не все… Я думаю о его врожденном человеколюбии. Уважении к людям… Уважении к… их человеческому достоинству… Думаю о его неспособности (боже, сколько я об этом думаю!) самоутверждаться, уничтожая других, их достоинство и права. …Вижу его лицо и глаза. Тридцать семь лет мы вместе. Все в жизни меняется. Но в моем сердце живет постоянная надежда: пусть он, мой муж, останется таким, каким вошел тогда в мою юность. Мужественным и твердым, сильным и добрым.
Вот дань любящего сердца, в которой главная тема – надежда, с какой Раиса Горбачева и ее муж вступали в будущее. Но были у нее и мрачные предчувствия тяжких времен. Горбачев запомнил сон, приснившийся Раисе вскоре после того, как они решили пожениться:
Будто мы – она и я – на дне глубокого, темного колодца, и только где-то там, высоко наверху, пробивается свет. Мы карабкаемся по срубу, помогая друг другу. Руки поранены, кровоточат. Невыносимая боль. Раиса срывается вниз, но я подхватываю ее, и мы снова медленно поднимаемся вверх. Наконец, совершенно обессилев, выбираемся из этой черной дыры. Перед нами прямая, чистая, светлая, окаймленная лесом дорога. Впереди на линии горизонта – огромное, яркое солнце, и дорога как будто вливается в него, растворяется в нем. Мы идем навстречу солнцу. И вдруг… С обеих сторон дороги перед нами стали падать черные страшные тени. Что это? В ответ лес гудит: “враги, враги, враги”. Сердце сжимается… Взявшись за руки, мы продолжаем идти по дороге к горизонту, к солнцу…