1990. Влада
Наверное, у многих из нас были в жизни любимые педагоги, те, что некогда приоткрыли нам щелочку в другой мир, показали нечто таинственное, неизведанное. Те, что гнули нас, ломали, мучили – и тем самым лепили из нас тех, кем в итоге мы стали. Лепили нас – настоящих. И сейчас, на волне уходящего времени и ностальгии по юности, разухабистой, развеселой, упрямо верящей в свою путеводную звезду, мне вспоминается именно такой человек – Игорь Иванович Болдин.
Впервые я услышала о нем на вступительных экзаменах во ВГИК. Тогда, перед закрытой дверью в аудиторию, где проходил экзамен, взволнованные едва не до истерики абитуриенты шептались между собой:
– А больше всех зверствует Болдин. Не понравишься Болдину – пиши пропало.
Я же, явившаяся на экзамен просто за компанию и не планировавшая становиться великой актрисой, пропускала эти тревожные шепотки мимо ушей. Какая мне была разница, кто там зверствует в приемной комиссии. Я не боялась ни бога, ни дьявола.
А потом я читала монолог Катерины, и один из сидящих за полукруглым столом – невзрачный пожилой седоватый дядька, интересными в котором мне показались только его живые, темные, проницательные глаза, – начал задавать мне вопросы об образе, характере моей героини. Я отвечала, мы немного поболтали с ним, а потом на меня шикнули, объяснив, что я задерживаю ход экзамена, и я вышла. Только позже Стас, однокурсник, которому суждено было впоследствии стать моим преданным бессменным другом, сказал мне:
– А чего это Болдин так тобой заинтересовался?
– Болдин? – удивилась я.
Мне странно было, что тот самый таинственный беспощадный Болдин оказался вот этим неказистым неинтересным низкорослым дядькой. Я в те дни еще не знала, каким он может быть.
Надо сказать, что, несмотря на почти случайное поступление во ВГИК, к моменту начала занятий я успела уже пересмотреть свое отношение к учебе. Родители мои, для начала закатив грандиозный скандал, в итоге смирились с тем, что дочка подалась в актрисы, и даже нашли в этом какие-никакие положительные стороны.
– Зато за бугор будешь ездить, – сказал отец. – Матери джинсы привезешь.
– Мне они уже не по возрасту, – отозвалась мама. – Лучше пусть тебе привезет свечи для машины.
– Ага, – хохотнула я. – За границей, наверное, куда ни выйдешь, на главной улице города красуется вывеска: «Все для «Жигулей».
Мы смеялись тогда, не зная, что уже буквально через несколько лет за кордон смогут ездить все желающие, разжившиеся необходимыми деньгами, и мое актерство не будет давать мне в этой области никаких привилегий.
Ну а я, никогда не мечтавшая о большой сцене, попросту нашла для себя в учебе возможность заниматься тем, чем мне больше всего нравилось. А именно – копаться в тонкостях характеров моих любимых героев, до хрипоты спорить о том или ином персонаже, вкладывать в его образ что-то свое, пытаться донести – пусть не до читателя, до зрителя – свои мысли, чувства, переживания. Свое толкование того, что представляется в данный момент на сцене, если угодно. Наверное, в моем тогдашнем представлении об актерском мастерстве было много неправильного, эгоцентричного. Мне хотелось выражать себя, свое понимание героинь, а не самих героинь как таковых. Тут как раз и вмешался Болдин. Игорь Иванович Болдин, знаменитый театральный режиссер, спустившийся к нам, неразумным, с подмостков своего Вахтанговского театра, дабы вселить свет в наши еще не тронутые юные души.
Кажется, впервые я разглядела Болдина через пару месяцев после начала учебы. В тот день я впервые по-настоящему посмотрела на него – и это была любовь с первого взгляда. И ненависть до последней капли крови.
Мы разбирали Шекспира, ставили отрывки. Нам раздали роли, и я оказалась Гертрудой. Не могу сказать, что я была очень довольна этим фактом. Я не мнила себя Офелией, о, нет. Я тогда была по самую крышечку полна всяческих рефлексий, философствований и рассуждений о смысле бытия, а потому роли юных дев меня не прельщали. Нет, я метила выше. Мне хотелось быть Гамлетом.
Однако все сложилось так, как сложилось. Друг мой Стас получил роль Розенкранца и лихо что-то отчебучивал на сцене вместе с еще одним нашим однокурсником Борькой Шехтманом. А потом дошла очередь и до меня. Я забралась на сцену и увидела внизу, в первом ряду зрительного зала, Болдина. Он сидел, вальяжно развалившись в кресле, откинув голову со встрепанными седыми волосами. И меня почему-то разозлила эта его расслабленная поза. Он будто бы ждал, что мы сейчас начнем его развлекать, и заранее, с пресыщенностью все уже в жизни повидавшего человека, не ждал от нас ничего интересного.
И я, раздраженная и тем, что роль мне досталась не самая интересная, и тем, что Мастер смотрел на меня этаким скучающим взором, вышла на авансцену и заговорила:
– О, если речь – дыханье, а дыханье
Есть наша жизнь, – поверь, во мне нет жизни,
Чтобы слова такие продышать.
И тут же, даже со сцены, услышала, как недовольно закряхтел Болдин. Впоследствии я поняла, что это его кряхтенье имело миллионы оттенков. Именно им он всегда выражал самые разнообразные эмоции. Оно сводило с ума приемную комиссию, повергало студентов в состояние липкой паники и звучало во ВГИКе, кажется, из каждой аудитории, из каждого коридора.
Бросив взгляд вниз, я обнаружила, что от вальяжной позы Болдина не осталось и следа. Теперь он сидел, подавшись вперед, напряженно ссутулив плечи, и его темные глаза – глаза, в которых словно плескалась кипящая смола, – неотрывно смотрели на нас. И мне показалось вдруг, что он похож на врубелевского демона – темный, неприступный, исполненный таинственной силы – то ли сокрушительной, то ли созидательной. И мне отчего-то стало страшно и в то же время как-то отчаянно весело.
Мы отработали еще несколько реплик, и тут Болдин сухо хлопнул в ладоши и махнул нам руками – мол, прекращайте этот балаган. А затем сам поднялся на сцену.
– Ты! – сказал он и нацелил мне в грудь указательный палец. – Скажи, чего ради ты тут рассказываешь нам про Гертруду? Мы все «Гамлета» сами читали.
– А чего же вы от меня хотите? – не поняла я.
– Я хочу, – он сверкнул своими цыганистыми глазами, – чтобы ты влезла в ее шкуру, чтобы сама стала ею. Чтобы ты ею жила.
– Интересно, как это возможно, – хмыкнула я. – Гертруда старше меня лет на тридцать, она мать, жена, королева Дании. А я ничего такого еще в жизни не знала.
– А ты узнай! – гаркнул Игорь Иванович. – Прочувствуй, пойми. Ты, – он снова ткнул мне в грудь пальцем, – не сопливая девчонка с фантазиями, ты женщина, которая когда-то была красивой, властвовала, кружила головы. А теперь ты стареешь! Тебя вот-вот спишут со счетов, задвинут на роль королевы-матери, чтобы не отсвечивала. А ты не хочешь этого, отчаянно не хочешь! Уступить место другим, позволить им принимать решения, засесть в задних комнатах дворца? Да никогда! Пойми, тебе так жадно хочется жить, что ты пошла на преступление – против закона человеческого и божеского. И теперь тебе до конца жизни расхлебывать последствия. Но как бы тебе ни было больно и страшно, ты все равно выступаешь с гордо поднятой головой и с величественной улыбкой на губах, потому что ты – королева.
Он вдруг весь как-то распрямился, шагнул вперед, стиснул руки под подбородком и… Я еще никогда не видела такого. На моих глазах произошло чудо, метаморфоза, превращение. Нелепый пожилой дядька со встрепанными седыми волосами вдруг сделался женщиной. Горделивой, величественной, порочной, но бесконечно страдающей.
– О, если речь – дыханье, а дыханье
Есть наша жизнь, – поверь, во мне нет жизни,
Чтобы слова такие продышать.
Так заговорил он, и я не узнала реплики, которую только что произносила. Это было нечто другое, незнакомое, шокирующее. У меня ком застрял в горле, и глазам стало больно и горячо.
А Болдин меж тем обернулся ко мне и как ни в чем не бывало спросил:
– Так понятно?
И я судорожно закивала.
Вечером того же дня мы со Стасом сидели в нашей излюбленной кафешке, и я никак не могла перестать изливать ему свой восторг.
– Нет, ты это видел? – допытывалась я. – Понять не могу, как он это сделал. Без грима, без костюма. Это же волшебство какое-то. Он по-настоящему вдруг стал средневековой дамой, королевой… Как, Стасик, как?
Стас терпеливо слушал меня, кивал и с какой-то унылой обреченностью крошил кусок бисквита в своем блюдце. Когда наконец мой пламенный монолог иссяк, вернее, не то чтобы иссяк, я долго еще могла бы распинаться, у меня просто, кажется, воздух закончился в легких. Так вот, когда я наконец замолчала, Стасик шутливо перегнулся ко мне через стол, заглянул в глаза, покрутил мою голову туда-сюда, потом попросил:
– Покажите язык, больная. – И наконец скорбно заявил: – Что ж, случай ясен. Все симптомы налицо.
– Какие еще симптомы? – не поняла я.
– Опасного заболевания, поражающего всех студенток ВГИКа. Типичный случай безоглядной влюбленности в Болдина.
– Да ну тебя, – со смехом отмахнулась я. – Какая еще влюбленность. Он же старый.
– Угу, угу, – покивал Стас. – Все так говорят, больная. Что могу сказать, сил тебе душевных, они тебе еще понадобятся. Да и мне тоже, – невесело заключил он и как-то бледно улыбнулся.
– Тебе-то почему? – осведомилась я.
Стас посмотрел на меня с минуту, как-то странно, пристально и робко, словно не решаясь что-то сказать, а затем, мотнув головой, отозвался легко:
– А кому в ближайшие месяцы предстоит выслушивать твои излияния, мм? Вот! То-то.
Стас, конечно, оказался прав. Ему пришлось выслушивать мои излияния не только в ближайшие пару месяцев, а в ближайшие пару лет. Я то заходилась восторгом от очередного соприкосновения с гением Мастера, то негодовала и метала молнии после того, как этот самый Мастер в который раз вытащил из меня душу на занятиях.
Болдин буквально завораживал своей бьющей через край энергией. Теперь меня уже не могли обмануть его расслабленно-вальяжные позы. Я знала, это всего лишь притихший на пару мгновений вулкан, который в любой момент может рвануть, задымиться, обжечь кипящей лавой и присыпать раскаленным пеплом. Он заводился за секунду, вскакивал, принимался кричать, размахивать руками, тут же что-то показывать, ругаться и доводить нас всех до белого каления. По характеру Болдин оказался самой настоящей жестоковыйной сволочью. Он часами мучил меня, вытаскивал из души что-то такое, чего, как мне казалось, во мне вовсе не было. Давал все роли на сопротивление. Сколько раз бывало, что к концу репетиций я уже начинала звенеть от ярости, отчаяния, непролитых злых слез. Выходила на сцену, вся – оголенный нерв, на грани истерики. И вот как раз в такие моменты Болдин вскакивал, весь подавался вперед, хищно следил за каждым моим жестом этими своими невозможными опасными глазами, а в конце сухо произносил:
– Верно. Неплохо.
Это «неплохо» было, кажется, самой искренней похвалой, на которую он был способен.
И я потом ревела верному Стасу в плечо:
– Он ломает меня, ты понимаешь? Разве можно так с живым человеком?
Стас сочувственно кивал, но когда я в запальчивости заявляла: «Не буду больше ходить на его занятия!» он только усмехался невесело и возражал: «Будешь. Завтра же побежишь».
И коротко целовал меня в висок.
А завтра же я шла на занятия Болдина, чтобы снова ненавидеть, пылать и искриться.
Конечно, было в моей той, вгиковской, жизни и другое – были попойки с однокурсниками, посиделки со Стасом, встречи со школьными подругами. Были, наконец, первые съемки, на которых я даже немного увлеклась постановщиком трюков.
Болдин, к слову, воспринял тогда этот мой дебют в кино очень в штыки. На занятиях выдал тираду о том, что некие актриски, возомнившие, что они всему уже научились и не обязаны советоваться с Мастером, соглашаются на участие во всякой ширпотребщине. И несколько месяцев еще игнорировал меня на занятиях и гневно сверкал глазами. Постепенно, однако, все как-то улеглось, я усвоила урок – по всей видимости, Болдин считал меня этаким своим произведением, полагал, что только за ним закреплено пожизненное право давать мне роли, снимать, вытаскивать из меня актерскую игру, а все остальные, посмевшие покуситься, – гнусные узурпаторы. Осознав это, я притихла, затаилась и отклонила несколько поступивших мне предложений о съемках. Отношения с ним, с Мастером, были для меня тогдашней, почти еще несмышленой девчонки, важнее всего остального. Я еще не готова была взбрыкнуть, свято верила, что если кому и предстоит сделать из меня новую Грету Гарбо, то именно ему, Игорю Ивановичу.
Кажется, свершилось все на третьем курсе. Болдин был настоящим фанатиком, мог репетировать с кем-то из нас и по ночам, если возникала необходимость. Так было и в тот раз. Он попросил меня задержаться после занятий, отработать вместе с ним не выходившую у меня сцену. Я играла тогда Нору из «Кукольного дома», и Болдину все что-то не нравилось в моей игре.
– Тебя подождать? – спросил Стас, когда я сказала ему, что задержусь.
Отношения со Стасом у меня к тому времени сложились самые дружеские, именно ему я поверяла свои секреты, именно он был моим наперсником. По какой-то непонятной мне тогда причине он вроде как присматривал за мной, оказывался рядом в нужный момент, провожал до квартиры, если занятия поздно заканчивались. Помимо прочего я, всегда падкая на талантливых людей, была заворожена его редким дарованием. Незлобивый, спокойный, преданный в жизни, на сцене он умел полностью перевоплощаться. Становился то коварным шекспировским злодеем, то выжигой и плутом из какой-нибудь пьесы Островского, то романтичным Звездичем из лермонтовского «Маскарада». Казалось, у него менялись даже черты лица, мимика, походка, голос. И я вечно напряженно следила за творимыми им чудесами, мысленно пытаясь разъять на составляющие этот механизм, понять, как он это делает, чтобы потом повторить самой. Но создавалось ощущение, что Стас даже особенно и не старался. Он играл, как дышал. Редкий случай, врожденный актерский гений.
Однако при всем при этом к третьему курсу меня порой стало немного напрягать это Стасово покровительственное отношение. Я как будто бы все время находилась под надзором дуэньи или заботливого старшего брата. Рядом с ним со мной точно не могло случиться ничего страшного, но и ничего интересного.
И потому в тот вечер я решительно отмахнулась от Стаса:
– Нет, не надо. Мало ли, сколько мы будем репетировать, чего тебе тут заседать.
– А как ты домой доберешься, если будет поздно? – спросил он.
И я бесшабашно махнула рукой:
– Доберусь как-нибудь. Я не ребенок, если ты не заметил.
– Заметил, – угрюмо буркнул он и ушел.
Ну а я отправилась в зал, где мы должны были репетировать.
Болдин был уже там, коротко кивнул мне, мол, забирайся на сцену. И мы начали репетировать.
– Я хочу сказать, что я из папиных рук перешла в твои. Ты все устраивал по своему вкусу, и у меня стал твой вкус, или я только делала вид, что это так, – не знаю хорошенько. Пожалуй, и то, и другое. Иногда бывало так, иногда этак. Как оглянусь теперь назад, мне кажется, я вела здесь самую жалкую жизнь, перебиваясь со дня на день!.. Меня поили, кормили, одевали, а мое дело было развлекать, забавлять тебя, Торвальд. Вот в чем проходила моя жизнь. Ты так устроил. Ты и папа много виноваты передо мной. Ваша вина, что из меня ничего не вышло.
Так говорила я, а Болдин привычно топал ногами, махал руками и орал, что все не так, что я не чувствую героиню, не выкладываюсь по полной и прочая, и прочая.
К этому времени мои чувства к Болдину сплелись уже в такой запутанный клубок, что я и сама не могла понять, чего во мне больше – восхищения перед ним или ненависти. Ясно было одно, все это, бурлившее внутри, изводившее меня, определявшее все мои поступки, все взгляды на жизнь, требовало выхода.
За дверями зала, в котором мы репетировали, уже смолкли все звуки, и погасла полоска света внизу. Ясно было, что почти все уже разошлись, что в здании института пустынно и тихо. Наверное, там оставались лишь я, Болдин и ночной сторож, не решавшийся беспокоить великого Педагога, наслышанный о его крутом нраве. И вот в определенный момент, когда Болдин тоже взобрался на сцену, чтобы мне подыграть, шагнул ко мне, взял за плечи, встряхнул и, с испугом и ошеломлением заглядывая мне в глаза, произнес:
– Ты не была… не была счастлива?
В эту самую минуту я, поддавшись бушевавшему у меня внутри водовороту чувств, где смешивались и благоговение, и ненависть, и измотанность – он ведь выдирал из меня душу уже несколько часов, и страх, и творческий восторг, всегда охватывавший меня на сцене, подалась вперед и прижалась губами к его губам.
Это было странное ощущение. Я как будто бы забыла, что передо мной немолодой, не особенно привлекательный внешне человек. В нем для меня как будто бы вообще не было ничего телесного, а дух его виделся мне этаким стройным темноволосым юношей с горящими огнем глазами. Мне было и страшно, что Болдин сейчас меня оттолкнет, выставит за дверь, а после и со своего курса, и муторно от того, что я сама не понимала, что толкнуло меня на такой поступок, какие именно чувства. И в то же время внутри у меня все пело от торжества – что я наконец-то нашла хоть какой-то выход этим обуревавшим меня странным эмоциям.
Но Болдин не оттолкнул меня. Наоборот, яростно впился губами, до боли. Потом взял мое лицо в ладони и чуть отстранил от себя, оторвал как будто через силу и пристально вгляделся своими удивительными цепкими глазами. Не знаю, что отразилось в ту минуту у меня на лице, но его, кажется, это вполне удовлетворило. Он коротко кивнул каким-то своим мыслям, вцепился мне в руку и произнес:
– Пойдем!
Затем завел меня за кулисы, в маленькую комнату, обычно служившую гримеркой во время студенческих спектаклей. Именно там, на ворохе костюмов, платьев, париков, лент и прочей бутафорской мишуры, все и произошло.
– Помнишь, тогда, на вступительных экзаменах, – говорил он мне после, сидя на стуле и дымя папиросой. Между пол наброшенной на плечи расстегнутой рубашки была видна его грудь, покрытая седыми волосами. – Ты читала монолог Катерины из «Грозы». Я сразу тебя запомнил. Ты выделялась из безликой толпы абитуриентов.
– Чем? – спросила я, растирая онемевшие от его недавней бешеной хватки запястья.
Думала, он скажет что-то о моей неземной красоте, о таланте, который он сразу смог во мне рассмотреть. Но он лишь мрачновато усмехнулся.
– В тебе была дерзость, неуступчивость. Ты не пыталась соответствовать ожиданиям, наоборот. Вошла такая величественная, горделивая, исполненная собственного достоинства. Смотрела на комиссию так, как будто это мы должны расстараться, а ты еще подумаешь, одарить нас своей благосклонностью или нет. Королева, царица, султанша… Я сразу понял, что с тобой будет непросто. Такой студентки у меня давно не было.
И я, совсем не чувствовавшая в себе никакого величия, все же поняла, что он имел в виду. Он каким-то своим извращенным режиссерским чутьем угадал, что я к тому моменту была уже сформировавшейся личностью, и немедленно захотел эту личность обломать под себя. Этот мучительный излом и стал лейтмотивом наших с ним отношений.
В последующие полтора года мы с Болдиным встречались то в дешевеньких гостиничных номерах, то в пустых квартирах его друзей, то на чьих-то пустых промерзших дачах – но никогда, никогда у него в квартире, где обретались жена и дочь, о которых все знали, но которых сам Мастер трепетно оберегал от чужих глаз. И все эти наши встречи походили на схватки двух непримиримых противников. Мы смотрели с ним записи известных спектаклей и до хрипоты спорили о трактовках пьес, мы говорили обо всем на свете, и часто он поражал меня необычным взглядом на, казалось бы, общеизвестные вещи. Я никогда не сдавала своих позиций без борьбы и вместе с тем невольно впитывала эти его рассуждения и после порой ловила себя на том, что начинаю говорить его словами.
Он очень многое открыл для меня, научил видеть то, на что я раньше по юности не обращала внимания, ничему не верить на слово, все подвергать критическому анализу. Бывало, я зачитывалась каким-нибудь нашумевшим романом, а Болдин, пролистав книжку, припечатывал:
– Претенциозная пустышка.
И я рьяно бросалась в бой, отстаивала глубину высказанных автором мыслей и в то же время невольно уже начинала думать – уж не прав ли и на этот раз мой гениальный и жесткий Педагог.
Его внимание к моей жизни, к моим мыслям, к мельчайшим душевным движениям, конечно, льстило моему тщеславию, но в то же время пугало до какого-то утробного ужаса. Было что-то завораживающее, смертельно-прекрасное в том, чтобы чувствовать себя глиной в руках гения, осознавать, что ты в его полной власти. Что, если повезет, он вылепит из тебя шедевр, если же нет, ты погибнешь во славу его неиссякаемого таланта. Татьяна Ларина никогда не была мне близка, но тут мне прямо-таки хотелось заголосить во всю мочь молодых легких: «Пускай погибну я, но прежде я в ослепительной надежде…»
В первые месяцы после случившегося в каморке за кулисами вгиковской сцены я была… Нет, не счастлива, это слово тут не применимо. Как не применимы слова «роман», «интрижка», «связь» к тому, что было у нас с Болдиным. Честно сказать, это и к любви имело какое-то опосредованное отношение. Мы всегда, даже в постели, оставались с ним Мастером и Актрисой. Прикасаясь ко мне, он словно продолжал создавать меня, творить, высекать изящный образ из неподатливого куска мрамора. Так что нет, я была не счастлива, просто полна до краев самыми разнообразными чувствами. Я кипела, пылала, бурлила, я репетировала до изнеможения, до хрипоты и темных мушек перед глазами. Я ненавидела его.
Когда во время репетиции он снова и снова перед всеми выгонял меня на сцену и вдруг хлестко припечатывал каким-нибудь моим же собственным, поведанным ему в минуты откровенности, признанием: «Это тебе не извращенные вирши в школьных тетрадках кропать, тут гореть надо! Умирать каждую секунду и восставать из пепла!» – меня всю скручивало, выворачивало наизнанку от кипящей внутри, темной, бушующей ненависти. Я выходила на авансцену и через боль, через засевший в горле комок начинала произносить слова своей роли, чувствуя, как слезы струятся по щекам и солью остаются на губах. И когда в конце моего монолога Болдин, покряхтев, выдавал свое знаменитое: «Неплохо», на меня внезапно накатывало такое ощущение счастья, что подкашивались колени. Меня накрывало катарсисом, голова кружилась, в груди болело от бьющего через край восторга. И это с лихвой искупало все муки и унижения, через которые меня заставлял пройти Болдин.
Удивительно, но мне до поры до времени даже в голову не приходило, какие больные нас связывают отношения. Всю вторую половину третьего и четвертый курс я находилась словно в угаре. Я почти не общалась с однокурсниками, очень редко виделась со школьными подругами, Кирой и Танькой. Даже Стас стал как-то реже появляться на горизонте. В моей жизни как будто бы остался один Болдин.
Отучившись четыре курса, мы прошли уже все положенные дисциплины, и тут Болдин затеял с нами студенческий театр. Так и вышло, что мы задержались во ВГИКе на пятый год, который весь должен был быть посвящен нашему дипломному спектаклю. Болдин объявил, что поставит с нами «Грозу» – в совершенно новой трактовке, так, как Островского еще не ставил никто. И в конце года представит наш студенческий спектакль на сцене Вахтанговского театра.
Мне, разумеется, была уготована роль Катерины. Теперь, не без участия Болдина, казалось, что все это было предрешено еще пять лет назад, тогда, на вступительных экзаменах. Что монолог из «Грозы» был выбран мной не случайно, что именно тогда где-то зародилась она, моя Катерина – выдумщица и фантазерка, не понимающая, не желающая замечать реального мира и окружающих ее людей. Беспечная и по-детски жестокая в этом своем фантазийном равнодушии к близким и в то же время пронзительно искренняя.
Игорь Иванович подошел к этому проекту с уже отлично известной нам дотошностью. Репетиции должны были продолжаться с сентября по май, и все мы, задействованные в постановке, обязаны были полностью посвятить себя нашим героям.
Где-то в октябре или ноябре, когда репетиции уже шли вовсю, мне в очередной раз позвонили с киностудии и предложили роль в фильме. Стояли уже девяностые, кино медленно загибалось, и с экранов лезла в основном невероятная, неприкрытая пошлость. Какие-то низкопробные, на коленке сварганенные истории любви, поразительные в своем идиотизме комедии, тупые низкобюджетные «стрелялки» – уцененный Голливуд. Меня же внезапно позвали на столь редкий в те годы серьезный проект – экранизацию рассказов Бунина.
– Режиссер – Горчаков, – сказала мне в трубку звонившая мне с «Мосфильма» ассистент по актерам.
И в памяти у меня немедленно всплыл спектакль, который мы ставили после четвертого курса. Я вспомнила, как по завершении действа спустилась в зал, со знакомым трепетом пытаясь отыскать взглядом среди зрителей Болдина. К тому моменту я давно уже по выражению его лица могла понять, что он думает о моей игре. Удостоилась ли она его сухого «неплохо» или получила неприязненное «халтура!». Но в этот раз, отыскав Игоря взглядом, я обнаружила, что не могу разобрать его эмоций. Он смотрел на меня как-то странно, и мне – неслыханное дело! – почудился даже какой-то испуг в его глазах. Будто бы он увидел во мне что-то такое, чего не замечал раньше.
Я тогда поспешила к нему, но меня перехватил высокий сутуловатый мужчина в поблескивавших под электрическими лампами очках.
– Влада Мельникова? – спросил он, я кивнула. – Я запомнил вашу фамилию, – улыбнулся он. – Должен сказать, Влада, ваша игра меня очень впечатлила. У вас большое будущее.
Краем глаза я заметила, как ревностно наблюдал за всей этой сценой Болдин. И только в эту секунду до меня дошло, что заговоривший со мной человек был не каким-то там случайно забредшим на студенческий спектакль зевакой. Я внезапно узнала его – это был обласканный советской властью кинорежиссер Горчаков.
Так, значит, он заметил меня еще тогда и вот теперь приглашал на пробы. А Болдин, видевший всю сцену, вероятно, еще в тот вечер заподозрил, что Горчаков захочет привлечь меня к какому-то своему проекту, потому и следил за всем происходящим таким хищно-собственническим взглядом.
Сняться в фильме у самого Горчакова было для меня, начинающей актрисы, конечно, очень заманчиво. Ясно было, что после такого имя мое станет известным и от дальнейших предложений отбоя не будет. Но у меня же впереди была Катерина, я жила и грезила ею. И потому, даже не задумавшись особо, привычно пробормотала в телефонную трубку.
– Извините, я сейчас занята.
Стас – в те дни мы с ним стали видеться реже, но тогда он зачем-то зашел ко мне домой – хмурился, слушая этот мой телефонный разговор. И когда я бросила трубку на рычаг, спросил:
– Куда тебя приглашали?
– К Горчакову, в «Чистый понедельник», – отмахнулась я.
– И ты отказалась, – покивал он.
– Конечно, отказалась. У меня же «Гроза»…
Мы со Стасом вернулись на кухню, где пили чай. Но он не сел к столу. Почему-то продолжил ходить по шестиметровой комнатушке, ссутулившись и машинально переставляя мамины баночки со специями. Потом обернулся ко мне, сложил руки на груди и вдруг сказал:
– Влада, ты вообще обращала внимание на то, что он с тобой сделал?
– Кто? – искренне не поняла я.
– Болдин, – бросил Стас.
– Ну… Если отбросить скромность, сделал из меня настоящую актрису? – пошутила я. – Как всегда и намеревался.
Стас помолчал, будто подбирая слова, а потом, видимо решив наплевать на деликатность, взмахнул руками и вдруг огорошил меня:
– Он же полностью тебя подчинил, уничтожил твою волю. Посмотри, ты уже и шагу не можешь ступить без его одобрения и восхищения.
– Что? – фыркнула я. – Ты что такое несешь, Стасик? Да мы с ним не сходимся ни в одном соображении. Я, конечно, знаю, что на курсе все мне завидуют из-за того, что Болдин отдает мне главные роли, но уж от тебя никак не ожидала.
Я сердито толкнула чашку, и чай, выплеснувшись через край, разлился по столу.
– Я, Влада, тебе не завидую, – нехорошо усмехнувшись, отозвался Стас. – Я пытаюсь тебя спасти, пока не поздно.
– Сколько пафоса, – фыркнула я. – Стасик, не впадай в драму.
– Ты посмотри на себя, – он вдруг подался ко мне и встряхнул за плечи. – Болдин – гениальный педагог, спорить не буду. Он сразу тебя разглядел, он помог тебе раскрыться, научил… Но ты давно уже его переросла, ты стала настоящей состоявшейся актрисой. И Горчаков это заметил тогда, на весеннем спектакле. А Болдин все понял, и ему это очень не понравилось. Он должен был отпустить тебя в свободный полет. А ему нравится держать тебя в ученицах, подмастерьях. Ты пойми, он же просто боится, смертельно боится, что ты осознаешь это, что почувствуешь себя свободной. И уйдешь. Потому и не дает тебе поднять головы, потому и держит тебя в этом своем мороке. У тебя же ничего не осталось – ни друзей, ни самостоятельных решений – кругом один Болдин. Да и потом… ты меня прости, конечно, но он, ко всему прочему, просто по-мужски боится, что ты уйдешь к кому-то молодому и красивому. Влада, я не стану отрицать, он гений – но он же старик! А тебе только двадцать два.
Слова Стаса подействовали на меня, как холодный душ. Нет, я, конечно, попыталась что-то ему возразить, буркнула в ответ что-то неприветливое, но дело свое он сделал. Я будто очнулась от того угара, в котором находилась последние полтора года.
До сих пор я словно бы смотрела на все происходящее в моей жизни не то что бы через розовые очки. Нет, словно сквозь странное наркотическое марево. Все мои взаимоотношения с Болдиным были как будто подернуты этаким слегка сюрреалистическим флером принадлежности к высокому искусству, мастерству, служению гению. А разговор со Стасом словно вытащил меня из этого пьянящего, путающего сознание тумана. Я очнулась, огляделась по сторонам и…
Нет, я не то чтобы разом изменила свою жизнь. Я просто вдруг взглянула на нее под другим углом. И увидела то, чего не замечала раньше. Мне вдруг очень отчетливо стало ясно, как исподволь Болдин прогибал мою волю. Как я, уверенная, что гордо шествую своим путем, вольно или невольно следовала тому, что внушал мне он. Играла так, как требовал он, и те роли, которые выбирал для меня он. Отрывалась от любых дел, когда он звонил и звал меня смотаться на его «Ниве» на очередную чужую дачу. Чутко улавливала его настроение и, воображая, будто сопротивляюсь его давлению, на самом деле выдавала именно те реакции, которых он от меня добивался.
И этой его властью дело не ограничивалось. Мне вдруг с болезненной очевидностью открылось, каким самолюбованием было проникнуто все его существование. Как он поднимался на кафедру во время занятий и гремел оттуда, явно красуясь, наслаждаясь завороженным молчанием, повисавшим над рядами. Я словно впервые услышала истории, которые он рассказывал о себе – о том, как одна знаменитая писательница, прижизненный классик, была влюблена в него, юного театрального режиссера, без памяти, безумствовала, ходила на все его постановки, ревновала. Прямо видно было, как эта древняя история до сих пор льстит его самолюбию.
Но самым отвратительным было то, что я вдруг по-иному взглянула на его отношение ко мне. На временами нападавшее на него болезненное исступление, когда он жадно целовал меня – так, словно боялся, что я в любой момент могу ускользнуть, – и требовательно шептал:
– Ты – моя! Ты понимаешь это? Моя!
Если раньше я принимала эти его слова за выражение яркой страсти, то теперь мне стал слышаться в них какой-то гипнотический оттенок. Заявить права на собственность, подавить даже мысли о сопротивлении, присвоить.
Черт возьми, я ведь была уже состоявшейся актрисой. Я не могла не отдавать себе в этом отчета. Я давно уже переросла это амплуа восторженной ученицы. Он же, по всей видимости, считал, что я принадлежу ему, что он вырастил меня – для себя, для своих постановок, для воплощения своих идей. И отпускать меня на волю не собирался.
Осознав все это, я вдруг невероятно разозлилась. На Болдина, на себя, даже на Стаса, так безжалостно открывшего мне глаза. Злость переполняла меня, кипела внутри, требуя выплеска. Мне жаль было своей юности, растраченной на поклонение тщеславному демону, упущенных ролей, пролетевших словно в угаре полутора лет. Я пока еще не готова была признаться себе в этом, продолжала жить по накатанной, все это только зрело внутри, наливалось мощью, и я уже чувствовала, что взрыв был не за горами.
В один из дней я предложила встретиться своим школьным подругам, Таньке и Кире. В последнее время мы стали видеться реже – у каждой уже была своя жизнь, и дороги наши теперь редко пересекались. Кира, работавшая в модельном агентстве, стала еще красивее, резче и циничнее. Ее поразительная, инопланетная красота как будто оформилась, расцвела ярче, чем прежде. И, разумеется, получила достойную оправу в виде дорогих туалетов, на которые мы с Танькой в те голодные девяностые могли только облизываться.
Танька же, наоборот, окончательно завязав со своим балетным прошлым, как-то оплыла, округлела, стала хмурой и суетливой. Она, как и я, перешла на пятый курс института, но видно было, что вся эта текстильная эпопея ей не по душе. Таньку по-прежнему тянуло к миру искусства, и мои излияния она в тот день, в убогой еще полусоветской кафешке, выслушивала с жадностью. А потом вынесла вердикт в этой своей до нелепости наивно-искренней манере:
– Ты должна с ним порвать. Если любовь ушла, это просто нечестно – тянуть. Он ведь творческий человек, режиссер, педагог. Он все чувствует. Ты только мучаешь вас обоих.
– Эх, узнаю брата Таню, – тут же вклинилась Кира. – Сплошное: «умри, но не давай поцелуя без любви».
– А что, по-твоему, это смешно? – вспыхнула Танька.
– Не смешно, – помотала головой Кира. – Только несовременно немножко. – Она вдруг потянулась к Таньке через стол и поцеловала ее в висок. – Это я просто злюсь и завидую тебе, Танюха. Как это тебя угораздило такой остаться?
– Какой – такой? – буркнула Танька, но все же улыбнулась.
А я по старой школьной привычке слегка дернула Киру за снежно-белую прядь:
– Ну а ты что скажешь, наш прагматичный друг?
– Я скажу, что собачиться с мастером на пятом курсе – это надо быть круглой идиоткой, – отрезала Кира. И тут же, вскинув вверх палец, добавила: – Но! Если тот режиссер, Горчаков, который зовет тебя сниматься, круче твоего Болдина, то, может быть, игра и стоит свеч.
– А если не круче? – взвилась Танька. – Что же, ей год еще притворяться, пока не сыграет свою Катерину?
– Тут надо понять, что даст большие шансы на успех – съемки в кино или театральная постановка. А ради того, чтобы стать знаменитой актрисой, можно и попритворяться. Год – это ерунда, – фыркнула Кира.
– Но это же мерзко, – скривилась Танька.
– Вовсе не мерзко, вопрос приоритетов. Ты же хочешь стать знаменитой, Владка? И самой потом помыкать этими проклятыми дорвавшимися до кормушки старикашками?
Я подняла со стола чашку, покрутила ее в руках. В фаянсовые стенки забилась волнами коричневатая жижа, которую в этой забегаловке выдавали за кофе. Буфетчица за стойкой прибавила громкость радио, и Мадонна зашептала по-испански о прекрасном острове.
– Хочешь или нет? – толкнула меня плечом Кира.
И я дернула плечами. Мне сложно было ответить на этот вопрос. Я не была уже той вчерашней школьницей, которая ко всему относилась как-то отвлеченно-созерцательно и сама не представляла, куда в итоге выплеснет ее бурный поток жизни. Нет, я уже гораздо отчетливее понимала, что мне нравится, а что нет. Знала, что я могу, умею, люблю примерять на себя чужую личину, становиться одной из героинь и делать плоский, начертанный на бумаге образ живым, полным энергии, сложным и объемным. Знала, что мне нравится выходить на сцену или слышать рядом стрекот камеры. Но стать знаменитой актрисой… Мне хотелось быть просто актрисой, человеком, имеющим желание и возможность заниматься своим ремеслом, отдаваться ему полностью, творить. А будет ли при этом мое лицо глядеть с обложек журналов, мне было не важно. К тому же я подозревала, что известность дарует не только свободу от мнения «старикашек», как выразилась Кира, а возможно, наоборот, только сильнее меня поработит.
– Не знаю, – ответила я тогда.
И Кира, закатив глаза, покачала головой, будто хотела сказать – вот чокнутая. А Танька потянулась через стол, взяла меня за руку и сказала участливо:
– Ты только поаккуратнее с ним. Он же пожилой уже, вдруг сердце.
Я хмыкнула, а внутри стало как-то гадливо. Пожилой… То есть вот так все это выглядело со стороны? Начинающая актриса Влада Мельникова связалась с пожилым режиссером и по совместительству ее педагогом… из корыстных соображений? Из тщеславия? От глупости и восторженных представлений о настоящем гении? Черт возьми, до чего же все это отдавало каким-то пошлым водевилем.
Видимо, разговор с подругами стал катализатором, окончательно запустившим реакцию. Я достигла точки кипения. В тот же вечер позвонила ассистентке Горчакова и сказала, что приеду на пробы. На мое счастье, меня еще готовы были посмотреть.
Пробы прошли успешно, через два дня мне позвонили и сообщили, что я утверждена на роль. И вот тогда, дождавшись окончания очередной болдинской репетиции, я задержалась в зале и, убедившись, что остальные вышли, объявила Болдину:
– Игорь Иванович, – в стенах института и театра я всегда обращалась к нему по имени-отчеству. Хотя, что уж там, наверняка о нашем романе знали все, от библиотекарши до околачивавшейся во вгиковском дворе облезлой кошки. – Игорь Иванович, меня пригласили к Горчакову в картину «Чистый понедельник», по Бунину. – И, не дожидаясь его реакции, сразу, как в омут с головой, бухнула: – Я согласилась.
– То есть как это – согласилась? – не понял он.
Пошелестел какими-то бумагами в портфеле. Потом наконец вскинул голову, взглянул на меня и поднялся. Я стояла посреди прохода, между сидений, и терпеливо ждала, когда он подойдет. Внутри все так и подрагивало от этой давно обуревавшей меня отчаянной злости, дерзости, желания наконец сбросить ярмо.
– А что такого? – с вызовом спросила я. – Это серьезная постановка, не халтура, которой вы так часто нас стращали. Роль мне предлагают глубокую, интересную. Я считаю, что поучаствовать в этом проекте будет мне, как актрисе, очень полезно.
– А как же Катерина? Как же «Гроза»? – спросил он, подойдя ко мне почти вплотную.
О, я видела в его глазах, как он возмущен и испуган этим моим внезапным бунтом. И от того моя злость разгоралась еще веселее, еще ярче.
– А что Катерина? – невинно захлопала глазами я. – Ведь спектакль только в мае. Думаю, я все успею.
– То есть тебе захотелось быстрой славы? – брезгливо выплюнул он. – Не хватает выдержки дождаться постановки, к которой ты шла пять лет? Хочется всего и сразу, и в театре, и в кино? А то вдруг где-нибудь не выгорит? Не этому я тебя учил! – Он болезненно крепко схватил меня за запястье.
– А еще, – отозвалась я и выдернула руку из его захвата, – вы меня учили, что актер должен руководствоваться внутренней интуицией. И моя сейчас мне подсказывает, что я ни в коем случае не должна отказываться от этой роли.
– Что за чушь!
По лицу его я видела, что он взбешен, но всеми силами пытается сохранить самообладание. Сейчас главным для него было приструнить взбрыкнувшую ученицу, утвердить свою власть, вновь взять меня под контроль. А отыграться за этот демарш он мог и после.
Игорь протянул руку, попытался прикоснуться к моей щеке, но я отшатнулась и отступила на пару шагов назад. Он же двинулся вслед за мной.
– Я учил тебя тому, что роли – своей роли, той, которая тебе предназначена, – нужно отдаваться полностью, – заговорил он. – Что только так создается настоящая актерская игра. Это трудно, это больно, но только пропустив героиню через себя, впитав ее боль, ты можешь создать что-то настоящее. Нельзя размениваться, Влада, ты же сама это знаешь…
Он надвигался на меня, произносил эти слова своим хорошо поставленным, умеющим так искренне подрагивать в нужные моменты голосом. И я уже чувствовала, как меня снова опутывает этим мороком, как я опять теряю волю, способность мыслить здраво. Как все мои тщательно сформулированные доводы улетучиваются, а злость, придававшая мне сил, оседает и растворяется, как морская пена на разгоряченных солнцем камнях.
Я все отступала и отступала, пока не наткнулась спиной на стену аудитории. И тут он настиг меня, прижался, задышал в шею. Обжег своими опасными кипящими чернотой глазами.
– Игорь Иванович, войдет кто-нибудь. Нас увидят, – придушенно прошептала я.
– К черту, – прохрипел он. – Пусть видят. Мне надоело скрываться. Я… я женюсь на тебе.
И когда он привел этот последний, видимо, самый веский с его точки зрения довод, я вдруг снова как будто очнулась. Мне ясно стало, насколько же он испугался этой моей внезапно пробудившейся жажды свободы, раз готов пойти даже на эту крайность. Жениться… Чтобы привязать меня к себе уже навсегда. Чтобы я навечно осталась трепетной ученицей и музой прославленного Болдина.
Я решительно тряхнула головой и уперлась ладонями ему в грудь, отталкивая.
– Не надо, Игорь, – твердо сказала я. – Я… не хочу ничего больше. Хватит.
Он, не слушая, перехватил одной рукой мои запястья, уколол щетиной щеку, прижался к губам. И я принялась выворачиваться, дрожа от внезапно накатившего отвращения.
– Пусти! Пусти меня, я видеть тебя не могу.
Мне как-то удалось вырваться из его рук, я отскочила на пару шагов, вся встрепанная, расхристанная. И ровно в эту минуту кто-то поскребся в дверь. Затем она приоткрылась, и в щель просунулась голова Елены Евгеньевны, деканши:
– Игорь Иванович, вас… – начала она и вдруг уставилась на нас вытаращенными глазами.
Картина и вправду, должно быть, была живописная. Багровый, пышущий страстью и гневом Болдин и я, с видом испуганной нимфы отступающая от него. Елена Евгеньевна, кажется, едва удерживалась, чтобы не спросить, как мальчишка из того старого детского фильма:
– А че это вы здесь делаете, а?
Болдин, однако, быстро взял себя в руки, буркнул:
– Иду, Елена Евгеньевна, одну минуту. – И, обернувшись ко мне, произнес невозмутимо: – Влада, вам все понятно относительно вашей роли?
– Да, спасибо, – коротко бросила я и проскочила мимо все еще круглившей глаза деканши в коридор.
С того дня наши с Болдиным отношения снова перешли исключительно в режим «преподаватель – студентка». Он не искал со мной встреч, не звонил домой, с виду казалось, что безропотно принял мое решение. Но я слишком хорошо успела изучить его за последние полтора года, чтобы поверить, что он так просто смирится с этим моим взбрыком. Однако пока все было спокойно. Вскоре после Нового года должны были начаться съемки «Чистого понедельника». Я написала в деканате бумагу о том, что прошу предоставить мне трехнедельный отпуск от репетиций в связи со съемками в кино.
А в конце ноября Болдин неожиданно собрал нас, своих учеников, как выяснилось, для того, чтобы показательно совершить свою месть – ту, которой я так давно от него ждала. Уже через несколько дней после моего демарша я заметила, что на репетициях «Грозы» он почти перестал уделять внимание моей игре. Это несказанно меня удивляло. Ведь мне отлично было известно, как трепетно Игорь Иванович относится к своим постановкам, и я не сомневалась, что никакой личный разлад не заставит его поставить под угрозу спектакль. Теперь же наконец все прояснилось.
– Я не раз говорил вам, – объявил нам Болдин, – что иногда самые лучшие идеи рождаются прямо в процессе постановки спектакля. На стадии задумки все намерения режиссера довольно эфемерны, для того чтобы увидеть пьесу в окончательном ключе, нужно ощутить ее плоть и кровь. В последние дни я смотрел на то, что происходит у нас на репетициях, и понимал – это плохо! Слабо! Фальшиво! Вся история была другой, и в первую очередь иной была Катерина. И потому я принял непростое решение – я меняю ведущую актрису. Катерину Кабанову сыграет заслуженная артистка Вахтанговского театра Мария Шевченко.
– Да ей же лет сорок, – фыркнул кто-то позади меня.
– Это кто тут кичится своей молодостью? – зыркнул глазами Болдин. – Ею хвалятся те, кому похвалиться больше нечем. Молодость, сама по себе, – не ценность, она глупа и скучна. И интересна только в том случае, когда за ней скрывается нечто большее.
Возразить громокипящему Мастеру никто не решился. И все же я задержалась после того, как Болдин нас распустил, и подошла к нему.
– А ведь вы, Игорь Иванович, помнится, говорили, что личным отношениям нет места в творчестве, – сказала я.
Тот же поднял на меня глаза, дернул углом рта и заявил:
– Именно так, Влада. Не место! Но я в последнее время увлекся и отступил от этого принципа. А теперь – хватит! Пора заняться серьезной работой. Ты сама очень вовремя мне об этом напомнила.
– Но вы же знаете, что никто, ни одна заслуженная актриса, не сыграет Катерину лучше меня, – хрипло заговорила я. – Я читала ее монолог еще на вступительных экзаменах, у вас еще тогда родился этот замысел, вы сами мне говорили. Пять лет вы шли к этой постановке ради того, чтобы сейчас все разрушить?
– Влада, послушай, – Болдин вдруг заговорил этак проникновенно-снисходительно, как и подобает педагогу говорить с зарвавшейся ученицей. И в то же время глаза его поблескивали злым мстительным огнем. – Я перед тобой виноват. Сам того не желая, создал впечатление, что у тебя исключительное дарование, выдающийся актерский талант. Это моя ошибка, я не учел границ твоего эго, а когда понял, что происходит, было уже слишком поздно. Ты решила, что уже полностью разобралась в мире кино, что способна сама отбирать себе роли и решать, что для тебя будет лучше. Что с ученичеством покончено и никто из педагогов больше ничего не может тебе дать. Это похвальное, взрослое решение. Это твоя жизнь, и строить ее тебе. Дерзай, я искренне желаю удачи. Но видеть тебя своей Катериной я перестал.
Он пожал плечами, аккуратно протиснулся мимо меня, чтобы не задеть плечом, и пошел к выходу из аудитории.
– Игорь, это же низко, – негромко проговорила я ему вслед.
Он слегка замедлил шаг, чуть обернулся ко мне и бросил:
– Значит, мне в твоей жизни суждено сыграть роль злодея и тирана.
И вышел из аудитории.
До чего же я ненавидела его тогда. Кажется, все те смешанные чувства, что я питала к нему все годы, – восхищение, благоговение, привязанность, злость, раздражение, преклонение – вдруг слились в одно: кровавую бередящую душу ненависть. Я понимала, что поступила, должно быть, самым глупым образом. Зная о его непомерном тщеславии, больном самолюбии, непримиримой принципиальности, мстительности и жестокости, славно оттопталась по всем его больным мозолям. Но мне почему-то казалось, что творческое начало в нем победит человеческое и с роли он меня не снимет, что бы между нами ни произошло.
– Зато ты теперь свободна, – твердил мне Стас. – А «Гроза»… Что ж, будут у тебя и другие роли, наверняка даже более глубокие.
– Пойди к нему и скажи, что совершила ужасную ошибку, – советовала Кира. – Похлопай ресницами, пусти слезу, польсти ему немного – такие самолюбивые старикашки это любят. И он тут же начнет упрашивать тебя вернуться в проект.
– Ему сейчас, наверное, очень больно, – вздыхала Танька. – Наверняка он самого себя ненавидит за то, как с тобой обошелся. Но просто не может иначе.
Как ни странно, все трое они, скорее всего, были правы. Я не сомневалась, что Болдин, будучи по натуре человеком эмоциональным и цельным, мучается сейчас от того, как со мной поступил. Уверена была, что, если я смирю гордыню и приду к нему, он примет меня обратно. И в то же время слишком дорожила открывшейся мне свободой, чтобы так поступить. Все это время я и не подозревала о том, какая тяжесть давила на меня, и лишь теперь, стряхнув ее с плеч, ощутила вдруг, что могу полной грудью вдыхать стылый морозный воздух.
Вскоре начались съемки. Мы выехали в Суздаль, и в институте я некоторое время не появлялась. Той роли я отдавалась всем сердцем. Может быть, не в последнюю очередь и потому, что мне очень хотелось доказать Болдину, как он был несправедлив ко мне. Показать, что я действительно стала серьезной драматической актрисой, что его опека была мне больше не нужна. Заставить его пожалеть о том, что он выбросил меня, внушить ему, что это не я – это он сделал трагическую ошибку, отобрав у меня роль Катерины. Показать, какой она могла бы быть – его Катерина в моем исполнении. И что никакая Мария Шевченко, несмотря на внушительный послужной список, никогда ничего подобного не сыграет.
Я выкладывалась на площадке так, что после меня трясло, и Горчаков заглядывал ко мне в гримваген спросить, все ли со мной в порядке, не нужен ли врач. Я, наверное, намеренно загоняла себя так, чтобы не думать о том, что осталось там, в Москве, о том, что со мной произошло. И несмотря на всю душившую меня ненависть, обиду, ощущение несправедливости, понимала, что и этому – выкладываться по полной, не щадить себя, рвать душу на части перед камерой – тоже научил меня он, Болдин.
Именно там, в январском Суздале, черными ночами, когда луна сияла в небе за окном провинциальной гостиницы, а на снегу лежали длинные черные тени деревьев, я внезапно начала писать.
По правде сказать, я никогда и не переставала этого делать. Зарисовки, яркие картинки, диалоги, характеры, истории – все это бурлило в моей голове с самого детства. Еще в школе учителя вечно отчитывали меня за то, что находили на последних страницах тетрадок разные, не имеющие никакого отношения к изучаемому предмету, отрывки. Но в последние полтора года я, казалось, так была переполнена происходившим в моей жизни, так переполнена великим и ужасным Болдиным, что на мои маленькие фантазии меня уже как-то не оставалось. К тому же Игорь Иванович ведь учил меня не размениваться, без остатка отдаваться истинному предназначению – а в его понимании предназначено мне было стать великой актрисой, новой Гретой Гарбо. Его личной Гретой Гарбо.
Теперь же вся эта мешанина чувств, кипевшая у меня внутри, требовала выплеска. И я снова начала писать. Наверное, это тоже была часть моего бунта против владычества Болдина – я больше не боялась «размениваться», не страшилась того, что меня «не хватит». В голове у меня сложился замысел – пока еще эфемерный, не точный, не детализированный, но я чувствовала, просто интуитивно, что, если я не поленюсь сейчас, если не заброшу эту идею, она выльется во что-то настоящее, сильное, глубокое. Уже не в легкую зарисовку, а в роман – полноценный, объемный роман.
Дни я проводила на съемочной площадке, ночи просиживала над тетрадью и к февралю вернулась в Москву в состоянии полусомнамбулическом. В нынешнее время мне, истощенной морально и физически, разумеется, посоветовали бы обратиться к психоаналитику и попить волшебных таблеточек, которые снова привели бы меня в состояние благостное и спокойное до самозабвения. Но тогда, в нищей голодной Москве образца начала девяностых, психотерапевты казались какой-то блажью из буржуазной западной жизни.
И потому я, кое-как собравшись с силами, с закрывающимися от постоянного недосыпа глазами отправилась во ВГИК. Елена Евгеньевна в деканате улыбнулась мне насквозь фальшивой улыбочкой и задушевно поведала:
– Голубушка, а вы отчислены.
– Как это отчислена? За что? – не поняла я.
– Во время вашего отсутствия по вашему курсу состоялся ученый совет. Были подняты все документы за четыре с половиной года учебы. И у вас оказался не сдан зачет по сценическому движению за третий курс.
Это чертово сценическое движение, ходить на которое я избегала из страха что-нибудь себе сломать…
– Елена Евгеньевна, но это же нелепость какая-то! – возмутилась я. – Так никогда не делалось. Если бы мне сообщили, что этот проклятый зачет станет проблемой, я бы его пересдала.
– А вам пытались сообщить, звонили домой, – поведала деканша. – Но вас не было в Москве.
– Вы же знали, что я была на съемках, – я наклонилась к ней через стол. Должно быть, что-то такое, опасное, мелькнуло у меня в глазах, потому что деканша испуганно отшатнулась. – Я оставляла заявление. Давайте уж начистоту, Елена Евгеньевна, а? Это Болдин выкопал этот чертов никому не нужный зачет и настоял, чтобы меня исключили?
– Что вы себе позволяете? – взвизгнула деканша. – А ну отойдите от стола. Вот и видно, как вы к учебе относитесь – никому не нужный зачет. Потому и исключили – и нечего себе оправдания искать. Больно гонору много, тоже мне, новая Грета Гарбо!
Я молча развернулась и пошла прочь.
В какой-то прострации я медленно пошла по коридору. Произошедшее было неслыханно. Никогда и никого не отчисляли из института вот так поспешно, без объявления войны. Тем более студентов, у которых все было в полном порядке с актерским мастерством. Ясно было, что этот несданный зачет нашли просто как предлог.
В институте было пустынно – каникулы же. Только со стороны ректората раздавалось какое-то сдержанное жужжание. Я краем глаза заметила, как дверь приоткрылась, кто-то вышел, и в проеме мелькнул Болдин. Скользнул по мне равнодушным взглядом и отвернулся. Так, значит, он довершил свою месть.
На улице шел снег. Не такой, как бывает в новогодних лирических комедиях – пушистый, белый, красивыми хлопьями опускающийся на землю. Нет, с неба сыпало какой-то серой крупой, мело по ногам. Ветер гонял по двору полиэтиленовый пакет, и тот то взвивался в воздух, то забивался под скамейки в странном авангардном танце. Я подумала мимолетно, что Танька бы, наверное, смогла это нарисовать, а потом вспомнила, что Танька, осатаневшая от своего текстильного факультета, теперь уже, кажется, ничего, сверх заданного, не рисует.
Внутри у меня творилось что-то странное. Казалось бы, выходка Болдина должна была окончательно сломать меня, повергнуть в самое глубокое отчаяние. Я должна была бы задыхаться от сотворенной со мной чудовищной несправедливости, негодовать, плакать. Должна была бы ворваться к нему в аудиторию и наброситься на него с кулаками. Однако ничего подобного я не сделала.
Нет, вместо этого мне почему-то захотелось немедленно вернуться домой, к письменному столу и засесть за свои записи. Я будто откуда-то со стороны оценивала вот эту звеневшую у меня внутри, обостренную эмоциями, кристальную ясность и ревностно берегла ее – не расплескать, донести, выплеснуть на бумагу. Я знала, что именно в таком состоянии смогу сотворить что-то настоящее, сильное, глубокое – даже если для этого мне придется вывернуть наизнанку душу. И поэтому отрешаться от бытовых невзгод и использовать их только как катализатор для более точного, более проникновенного творчества научил меня Болдин. Что бы я ни чувствовала к нему в тот момент, я уже знала, что всегда буду благодарна ему за этот, может быть, самый главный в жизни урок.
На улице меня догнал не пойми откуда взявшийся Стас. Караулил он меня, что ли, в институте?
– Ты откуда? Из деканата? – Он подхватил меня под руку.
Я только кивнула, не сбавляя шаг.
– Владка, ты прости меня, что я тебе тогда насоветовал, – удрученно зачастил Стас. – Я же не знал, что этот козел старый совсем озвереет.
– Не болтай ерунды, ты тут ни при чем, – отмахнулась я.
– Я ребят хотел собрать, в ректорат пойти, потребовать, чтобы тебя восстановили. Многие согласились, кстати.
– Да ну? – не удержавшись, съехидничала я.
Впрочем, это могло быть и правдой. Конечно, любовью однокурсников я никогда не пользовалась, но теперь, когда состоялось падение великих, многие и в самом деле могли бы согласиться совершить в мою сторону этакий благородненький жест. Так сказать, от широты души облагодетельствовать бывшую звезду курса. Впрочем, мне все это было не слишком интересно.
– Стас, – сказала я, – я очень тебя прошу, не надо никуда ходить. Кончено – значит, кончено.
– А как же… – не понял он. И вдруг остановился резко, дернул меня за руку, заставляя тоже замедлить шаг, обернуться к нему. – Как же ты теперь, Владка?
На волосы его натянута была смешная вязаная шапка, и, заметив забившийся за отворот снег, я протянула руку и стряхнула его. А потом легко отозвалась:
– Знаешь, Стас, я тут вспомнила… Я ведь никогда не хотела быть актрисой!
– А… А кем хотела? – заморгал Стас.
Я рассмеялась и, подавшись минутному порыву, наклонилась вперед и поцеловала его в холодную щеку.
– А это уже совсем другая история.