2000. Влада
За высоким, от пола до потолка, окном маячил шпиль Биг-Бена. Редкие белые облачка, подплывая к нему, слегка медлили, будто цеплялись за острие своими кружевными подолами, а затем, высвободившись, отправлялись дальше, куда-то на восток. Кто знает, может быть, одно из них через день-два могло бы зависнуть над кремлевской башней моей оставшейся далеко в прошлом родины. Прожив здесь, в Британии, десять лет, я так и не поняла, почему этот остров именовался в народе туманным Альбионом. Нет, может быть, по сравнению с южной Европой погода тут была и неважная, но для человека, привыкшего к вечной московской хмари, местный климат казался благословением божьим.
Официант поставил передо мной чашку кофе и посмотрел этак – не то чтобы осуждающе, скорее с недоумением. Разумеется, в этом элитном заведении, клубе для избранных, где я сейчас находилась, по старой местной традиции подавали в основном чай. Чай, чай, чай – пока он настаивается в чайнике, темный и ароматный, все будет хорошо, все спокойно, все в порядке. Моей же склонной к драмам натуре претили эти терапевтические чайные церемонии. И потому, даже прожив в Англии много лет, я так и не пристрастилась к чаю и встречи чаще назначала где-нибудь в Старбаксе, с его универсальными кофейными ароматами, а не в чинном заведении с историей, подобном тому, куда меня пригласили сегодня.
Перед человеком, сидевшим напротив меня, официант как раз и поставил на стол такой вот уютный фарфоровый чайник, словно удравший из чопорного викторианского дома. И Роберт – именно так звали моего сегодняшнего спутника – тут же вцепился в тоненькую ручку чашки, как в спасательный круг. Как великан Антей, остававшийся сильным только до тех пор, пока соприкасался с родной землей, а оторванный от нее, тут же был побежден Гераклом. Не смешно ли было, что этим Гераклом, которого, видимо, так страшился Роберт, на этот раз была я?
– Итак, дорогой Роберт, чем я обязана этому приглашению? – начала я разговор, чтобы покончить с этим неловким молчанием, опасливыми взглядами искоса и смущенным покашливанием.
Роберт тут же весь подобрался, выпрямил спину, расправил обтянутые твидовым пиджаком плечи и приготовился ринуться в атаку. Мне даже подумалось, что он беззвучно прокрутил в голове что-то вроде молитвы. Или это их знаменитое: Break a leg! Помнится, когда я только приехала сюда, никак не могла взять в толк, с чего это чопорные вежливые британцы постоянно желают друг другу сломать ногу. Пока до меня не дошло, что это их вариант нашего «ни пуха ни пера!».
Забавно было наблюдать, как этот мужчина, обладавший нетипичной для британца внушительной внешностью – высоченный, широкоплечий, с тяжелым квадратным подбородком и зычным, как иерихонская труба, голосом, от звуков которого трепетали даже самые прославленные его подопечные, – изображал тут передо мной застенчивого юношу с потной ладошкой. Меня разбирало любопытство – что это такое понадобилось от меня этому недоделанному Антею? Уж не на любовное свидание же он меня пригласил, честное слово.
И вот Роберт наконец собрался с силами и выдал то, ради чего позвал меня в этот фешенебельный лондонский ресторан:
– Мисс Мельников, ваш последний роман «Останься со мной» произвел на меня большое впечатление. И у меня появилась мысль. Может быть… может быть, вам будет интересно увидеть его на драматической сцене.
– Вы хотите сказать, в виде драматической постановки? – уточнила я.
Честно говоря, это предложение меня удивило. Хотя, собственно, что еще мог предложить главный режиссер знаменитейшего лондонского театра? Однако до сих пор если мне и поступали предложения, касающиеся переработки моих произведений в другой жанр, речь обычно шла об экранизации. Что же касается театра… С этим видом искусства я не имела никаких соприкосновений после моего драматического разрыва с великим и ужасным Болдиным, произошедшего, кажется, тысячу лет назад, в другой жизни.
– Да, вы совершенно правы, – обрадовался моей сообразительности Роберт. – Однако тут есть нюанс. Как мне кажется, материал вашего романа не потерпит классической обработки. Мне он видится в жанре, если так можно выразиться, музыкального спектакля.
– Что? – охнула я.
И невольно закатилась смехом. На словах «музыкальный спектакль» мне тут же представились новогодние елки в детском театре, в которых мне доводилось принимать участие во время учебы во ВГИКе. Пухлые тетки средних лет, старательно изображавшие на сцене зайчиков, Иван-царевич с одутловатой рожей завзятого алкоголика, не попадавшая в ноты Василиса Прекрасная, мы, похмельные студенты, не чающие сбежать из этого паноптикума в ближайший кабак. И общее ощущение натужного шизофренического веселья.
Что ж, теперь, по крайней мере, ясно было, отчего так нервничал и смущенно ерзал на своем стуле Роберт. Как ему вообще могла прийти в голову такая безумная идея? Видимо, мой роман он читал, щедро сдабривая впечатления кокаином?
– Роберт, рискну вам напомнить, – выговорила я, с трудом сдерживая плещущийся в груди смех. – Что героиня моего романа – женщина, по своей склонности к авантюризму попавшая в оборот к спецслужбам, этакая Мата Хари – правда, без налета романтизма. Вы правда думаете, что заставить ее петь арии, перезаряжая «калашников», это хорошая идея?
Кажется, мое неуемное веселье слегка покоробило Роберта. Может быть, даже оскорбило. Он насупился, обиженно почмокал губами – еще одна забавная деталь, никак не вязавшаяся с его брутальной внешностью, – и возразил наконец:
– Мисс Мельников, вы не так меня поняли. Разумеется, речь не идет о каком-то мюзикле или оперетте, – последнее слово он выплюнул с таким отвращением, словно оно горчило у него во рту. – Я думал скорее о чем-то вроде рок-оперы. Авангардной, жесткой, шокирующей постановке. Как ваша российская «Юнона и Авось».
– Хм…
Вот теперь смех перестал меня душить, и я всерьез задумалась над предложением Роберта. Мой последний роман, так поразивший воображение обласканного публикой и критиками британского театрального продюсера, был написан в форме потока сознания, этакой джойсовской манере, и в принципе в идее Роберта мне виделся некоторый смысл. Сделать из него – не классическую четырехактную пьесу, нет, и, разумеется, не развлекательные песни-пляски, а авангардную постановку, положить эмоции героини на музыку – выворачивающую душу, терзающую воображение мелодию… Да, это могло получиться интересно. И все же решиться дать положительный ответ я не могла. Во-первых, потому, что все эти театральные дела были завязаны в моем сознании на не самые приятные воспоминания. Во-вторых, имелись у меня и еще кое-какие соображения личного порядка.
– Знаете что, Роберт, я обдумаю ваше предложение и… – начала я.
Но мой собеседник в этот момент, не слушая меня, как-то странно вывернул шею, увидел человека, входившего в ресторан, и яростно замахал ему руками:
– Генри, мы здесь! Сюда!
Мужчина, которому он махал, куда больше походил на англичанина, чем сам Роберт. Не просто высокий, а весь словно вытянутый вверх и в то же время легкий, грациозный, в сером костюме, сидевшем на нем с тем неуловимым изяществом, с каким умеют носить крайне дорогие вещи только настоящие аристократы. Черты лица его тоже выдавали породу – близко посаженные светлые глаза, прямой нос, высокие скулы, губы, не слишком крупные, но сложенные в исполненную собственного достоинства и в то же время доброжелательную улыбку. Слегка волнистые серебристо-седые волосы, зачесанные со лба назад.
Мужчина этот, очевидно, хороший знакомый Роберта, направился к нашему столику, поздоровался, и я невольно заметила, что глаза у него были не просто светлыми, а голубыми, голубыми, как лондонское небо в этот почти безоблачный день.
– Мисс Мельников, разрешите вам представить, – засуетился Роберт. – Мой друг Генри Кавендиш, композитор. Если нам с вами повезет, он согласится принять участие в работе над нашим небольшим проектом.
Произнеся это, Роберт подмигнул мне так, будто уверен был, что после этих слов я просто обязана была согласиться. И, честно говоря, не без оснований. Даже мне, человеку, которому литература была гораздо ближе музыки, имя Генри Кавендиша было хорошо знакомо. Еще бы, практически прижизненный классик.
– Так, значит, вот каков на самом деле Влад Миллер, – улыбнулся Кавендиш и пожал мне руку. – Честно говоря, когда я читал ваши романы, у меня и мысли не было, что под мужским псевдонимом автора скрывается женщина. Да к тому же еще не англичанка.
– А вы что же, с предрассудками? – поддела я, начиная злиться.
Хотелось этак по-подростковому фыркнуть – подумаешь, английский аристократ, может, даже титулованный, кто там его знает, а шовинизмом, значит, не брезгует? Однако Кавендиш, кажется, сам смутился, сообразив, что выступил не лучшим образом.
– Ради бога, извините, мисс Мельников. Я пытался сделать комплимент вашему владению английским и жесткой манере письма, но, видимо, вышло не слишком удачно. Честно скажу, в отличие от вас, я со словами управляюсь не слишком хорошо. Выражать свои мысли и эмоции музыкой мне всегда удавалось гораздо лучше.
– Я очень надеюсь, что мисс Мельников вскоре сможет сама в этом убедиться, – встрял неугомонный Роберт. – Влада, вы ведь согласитесь на мое предложение?
Я же, не отвечая, снова обернулась к Генри:
– Мистер Кавендиш, признайтесь, а вам-то какой интерес в этом проекте? Всем нам известно, что ваши произведения исполняются по всему миру, считаются классикой современной академической музыки. Так какой вам резон писать аранжировки для спектакля?
Кавендиш зачем-то взял с кофейного блюдца кусочек сахара и начал двигать его кончиком пальца по полированной поверхности стола. Скулы его порозовели, и я с изумлением поняла, что человек этот – композитор с мировым именем, потомственный британский аристократ и настоящий денди – кажется, по натуре был застенчив. Почему-то от этого открытия у меня потеплело в груди.
– Мисс Мельников, буду с вами откровенен, – ответил Генри, все так же продолжая наблюдать за передвижениями кусочка сахара. – В общем-то весь этот проект, в каком-то смысле, моя идея. Дело в том, что я прочитал ваш роман, и в голове у меня сразу же зазвучала музыкальная тема. Я записал ее – сам не зная зачем. К книгам ведь музыкального сопровождения не предусмотрено. А после уже обмолвился об этом странном опыте своему другу Роберту – и у него родилась идея поставить по вашему роману спектакль. С моей музыкой.
Слышать такое было чертовски лестно. Я никогда не была особенно тщеславным человеком. В творчестве меня интересовал в первую очередь сам процесс, искусство ради искусства. Не скажу, что была совсем уж равнодушна к материальной составляющей успеха – все же я была живым человеком и существовать предпочитала с максимальным комфортом, – но именно мировая слава манила меня не слишком. Однако узнать, что моя книга вдохновила на творчество – и не просто какого-нибудь графомана, а человека по-настоящему талантливого, того, чью музыку слушали миллионы людей, – признаюсь, это как-то приятно волновало, дергало в душе струны, о существовании которых я до сих пор и не подозревала.
– А можно мне будет услышать эту музыкальную тему? – спросила я.
– Конечно, – отозвался Генри. – Как вам будет удобно, я могу прислать вам запись. Или… – Сахарный кубик дрогнул под его пальцами и раскрошился. – Или могу пригласить вас к себе и сам вам сыграть.
– Отлично, – кивнула я. – На том и порешим. Вот вам моя карточка, – я вручила ему визитку, – позвоните, и мы все обсудим.
Я встала из-за стола, и Роберт тут же вскинулся:
– Так как же, мисс Мельников, – я могу считать, что мы с вами договорились?
– Мм… я что-то пропустила? – вежливо поинтересовалась я. – Кажется, своего согласия я еще не давала.
– А когда?.. – не отставал Роберт, и я живо перебила его:
– Я дам вам ответ, когда услышу музыку мистера Кавендиша.
Позже, сидя в такси – я так и не удосужилась обзавестись собственной машиной и предпочитала передвигаться на знаменитых лондонских кебах – и глядя в окно, на проносящуюся мимо Пикадилли, на средневековые здания, с куполами и лепниной, контрастировавшие с яркими современными билбордами, на лондонскую толпу – неизменно стильную и слегка фриковатую – я думала о том, как все-таки непредсказуема бывает наша судьба. Кто бы сказал мне, двадцатидвухлетней девчонке, бредущей по заснеженной улице после исключения из ВГИКа, что пройдет около десяти лет – и встречи со мной будут добиваться известный британский театральный продюсер и композитор с мировым именем. Мало того, встреча эта будет проходить не в Москве и даже не в какой-нибудь Варшаве – бывшей пределом мечтаний для всякого советского человека, – а в Лондоне, городе, в который занесет меня судьба. Если бы кто – Стас, скорее всего, ни у кого, кроме него, не было такой поразительной веры в меня – и предположил в то время подобное развитие событий, я бы, скорее всего, приложила ему ладонь ко лбу и задушевно поинтересовалась, не перегрелся ли он на солнце.
Итак, распрощавшись со ВГИКом, я решила полностью посвятить себя написанию романа, который за последние месяцы драмы с Болдиным уже полностью сложился у меня в голове. Признаюсь, я, беспринципная, как всякий бумагомарака, вывела там в качестве своих марионеток многих моих тогдашних знакомых. Нашлась роль и брутальному брюнету каскадеру Дмитрию, и другу моему Стасу, и, конечно же, демоническому Игорю Ивановичу. Долгие месяцы я просиживала над этим моим творением, шлифуя получавшиеся отрывки до удовлетворившего бы меня идеального состояния. Роман получался необычным, провокационным, затрагивал самые скрытые, самые низменные стремления человеческой души, задавался вопросом – где беззаветная преданность искусству переходит границы разумного и оборачивается разрушительной манией. Он повествовал об актере, страстно влюбленном в свою профессию и готовом ради создания более точного, более искреннего образа на сцене пойти на что угодно, даже на преступление. Стас, читавший отрывки моей книги сразу же после их появления, твердил, что я создаю что-то вроде «Портрета Дориана Грея», как его мог бы написать Жан Поль Сартр. Мне, признаться, и самой до известной степени нравилось то, что выходило из-под моего пера.
Конечно, неплохо было бы стать этаким Тургеневым в Баден-Бадене, не отвлекаться на мирские глупости и полностью посвятить себя литературе. Но сидеть на шее у родителей, будучи великовозрастной девицей, мне претило, а потому я, как ни странно это звучит, пошла по стопам Таньки. Уезжая в свою Америку, она связала меня с тем самым бюро переводов, в котором подрабатывала, и предложила мою кандидатуру на свое место. Итак, примерно полдня я по-быстрому переводила какие-нибудь деловые документы или любовные романчики – заодно и вспоминала язык, – а вечером и ночью сидела над фантастическим миром, раскрывавшимся передо мной в толстой ученической тетради. (О компьютере мне тогда даже мечтать не доводилось. Да что уж там, пишущая машинка – и та была непозволительной роскошью.)
И вот наконец роман был дописан, но я все никак не могла свыкнуться с этим, все вносила какие-то правки, только для того, чтобы завтра вернуть все в первоначальный вид. Я бы, наверное, и дальше продолжала совершенствовать каждую строчку, но тут вмешался мой верный Стас.
– Слушай, книга – это как ремонт, – заявил он мне как-то. – Ее нельзя закончить, ее можно только прекратить. Иначе ты так и будешь до скончания веков править и править и никогда не придешь к нужному результату.
Стас к этому времени уже успешно закончил ВГИК, получил ставку в одном из московских театров, периодически снимался в нетленках, которые выдавал планомерно загибающийся постсоветский кинематограф. Он был единственным человеком с курса, с которым я продолжала общаться. Покончив с ВГИКом, я решительно оборвала все контакты с кино. Несмотря на то что Болдин выставил меня с курса, две мои роли наделали достаточно шуму, чтобы мне не прекращали звонить с «Мосфильма», приглашая на пробы к тому или иному фильму. Однако же я на все эти предложения отвечала отказом, а со временем и вовсе попросила родителей отвечать по телефону, что Влада Мельникова здесь больше не живет.
Стас, посмеиваясь, пересказывал мне сплетни, роившиеся вокруг моего внезапного исчезновения с радаров.
– Всем страшно интересно, куда же это пропала подававшая такие надежды новая Грета Гарбо, – рассказывал он мне. – Одни говорят – сторчалась, другие – ушла в монастырь. А Борька Ванштейн на днях клялся, что видел тебя на Бродвее во время последней поездки в Штаты.
– Не вздумай только ничего опровергать, – смеялась я. – Пускай народ сочиняет в свое удовольствие. Мне даже интересно, куда еще закинет меня бурная фантазия бывших однокурсников.
Итак, Стас посоветовал мне закончить наконец свои ночные бдения над романом и попробовать вывести его в свет.
– Ты-то что понимаешь в писательском труде? – фыркнула я.
– Ничего, – признал он. – Но я кое-что понимаю в тебе. Это Болдин научил тебя, что стремиться нужно к совершенству. И я не скажу, что он был не прав. Но в то же время он подспудно внушил тебе, что достичь его ты никогда не сможешь, как ни старайся. А вот это уже чушь! Так что благословляю тебя, дорогая моя, иди в мир и покори своей писаниной московские издательства, – последнее он выговорил дурашливо-пафосным тоном и картинно поцеловал меня в лоб.
Дружище мой, Стас, всегда дававший верные советы и не забывавший сдобрить их порцией клоунады, чтобы мне легче было им последовать.
Итак, я, собравшись с духом, отнесла свои записи машинистке, та на следующий день протянула мне несколько экземпляров напечатанного романа, с ними я и отправилась по издательствам. Не стану подробно перечислять все свои мытарства – это никому не интересно. Как неинтересен оказался московским издательствам и мой роман. Издательства в те годы появлялись как грибы после дождя, и каждому хотелось побыстрее и погарантированнее срубить бабла, а затем раствориться в голубых далях. Моя же книга не была ни разоблачительным трактатом об ужасах советского времени, ни модным чтивом о бандитских разборках, ни разухабистым порно.
– Написано хорошо, интересно, – раз за разом говорили мне. – Язык замечательный, и авторский стиль ни с чем не спутаешь. Но вот… – далее обычно следовала трагическая пауза. – Это сложное произведение, жестокое, можно даже сказать, душевыворачивающее. Одним словом, не для всех. А наш формат…
После третьего-четвертого раза дальше я уже не слушала. Знала, что все редакторы говорят примерно одно и то же.
Что делать дальше, я не знала. После моего грандиозного ухода из ВГИКа в голове у меня как-то четко сложилось понимание, что об актерской карьере я не скорблю, потому что на самом деле всегда хотела быть писателем. Теперь же меня начинали терзать мысли – а что это, собственно, такое – быть писателем? Кого можно им назвать, того, кто пишет, или того, кто издается? И если верен второй вариант ответа, то кто же тогда я?
Родители мои не уставали брюзжать:
– Мы же говорили. Нужно было поступать в МГИМО, была бы профессия. А теперь что? Ни актриса, ни переводчица, ни то ни се.
Моих переводческих гонораров едва хватало на то, чтобы урвать с полупустых магазинных полок какую-нибудь банку тушенки, ею и закусить в одиночестве свои неоправдавшиеся творческие надежды.
Не знаю, что бы я делала дальше, если бы вдруг не вмешалась Кира.
Она в то время жила уже в Японии, в Москве бывала наездами и всякий раз привозила с собой неуловимую атмосферу совсем иной, сытой, обеспеченной жизни.
– Знаешь что, хватит тут обивать пороги! – заявила она мне в очередную нашу встречу, после традиционного обмена поцелуями и новостями. – Даже если кто и захочет тебя издать, тут и гонорары наверняка копеечные.
– Ну а что ты предлагаешь? – хмыкнула я. – Похерить все к чертовой матери и пойти английский в школу преподавать? Боюсь, это добром не кончится, или я кого-нибудь из учеников убью, или они меня.
– Ты как-то плохо обо мне думаешь, – усмехнулась Кира. – На такую каторгу я тебя не отправлю. Нет, я предлагаю вот что – у меня есть знакомый в Лондоне, он художник-оформитель в издательстве. Я не разбираюсь, но вроде бы крупном. Я скоро лечу туда на очередной показ, могу закинуть ему твой роман. Пусть покажет издателю, мало ли, а вдруг?
– И где только у тебя нет знакомых? – изумилась я.
А Кира дернула плечами:
– Издержки профессии. Так как тебе идея? Попробуешь?
– Не знаю, – честно призналась я.
Ясно было, что возиться с русскоязычным текстом никто не станет, а перевести свой собственный роман на английский… Я все-таки не мнила себя Набоковым, не была уверена, что справлюсь. Но Кира заверила меня, что я зря дрейфлю, что в любом случае ничего не теряю, и быстро написала на бумажной салфетке свой японский адрес, по которому я должна была выслать ей переведенную рукопись.
Честно сказать, вся эта идея – как и некогда поступление во ВГИК – казалась мне безнадежной авантюрой. Но я ухватилась за нее, как за некое дело, которое позволит мне отвлечься от унылых размышлений и снова заняться интересным. Переводить свой собственный текст на иностранный язык – даже при учете английской школы за плечами – оказалось занятием не простым, но крайне захватывающим. Иногда я по нескольку дней не могла придумать, как передать какой-нибудь каламбур, и подскакивала среди ночи, когда решение приходило само. Тут как раз пригодился и опыт переводов, английский, который после школы я постепенно начала забывать, теперь снова был у меня на высоком уровне. И вот, через пару месяцев праведных трудов, роман был переведен.
Я пошла на почту, чтобы отправить его Кире бандеролью, и уже перед тем как запаковать увесистую стопку листков, отчего-то задумалась. В почтовом отделении пахло каким-то странным запахом – школьной столовой, что ли? Гороховым супом и творожной запеканкой? За моей спиной бабка бестолково объясняла женщине в окошке, куда ей нужно отправить телеграмму. А я сидела за желтым столом с облупившейся лакировкой, смотрела на титульный лист своего романа и не понимала, что меня смущает. Пока наконец не сообразила, что этот самый царапающий момент представляли собой мои собственные имя и фамилия.
Это были те же самые имя и фамилия, что смотрели на меня со вгиковских бланков, что бежали в виде титров по экрану в тех двух картинах, в которых я успела сняться. Влада Мельникова. Я не то чтобы была недовольна именем, которым меня наградила судьба в лице любящих родителей. Нет, просто… После ВГИКа, после разрыва с Болдиным, после полутора лет, потраченных на написание романа и попыток пристроить его в какое-нибудь издательство, я чувствовала себя другим человеком. Та история закончилась, эту же мне хотелось начать с чистого листа, с другого имени.
Конечно, подумать об этом стоило раньше, я же спохватилась только сейчас, и теперь, в спешке, в голову мне не приходило ни одного достойного варианта. Решив не мудрствовать лукаво, я оторвала от рукописи первую страницу, а на второй, там, где, собственно, и начинался роман, размашисто написала: Vlad Miller. Дело было не в том, что мне не давали покоя лавры Генри Миллера, и я думала, что у автора мужского пола больше шансов заинтересовать английского издателя. Это вышло как-то само собой – другой человек, другое имя, другой образ.
Разделавшись с поисками подходящего псевдонима, я упаковала бандероль, надписала латиницей адрес и отправила свой роман в дальнейшее плавание. Сама же вышла на улицу, где полыхала июльская жара. Внутри было как-то пусто. Я сделала все что могла, теперь оставалось только ждать, а в этом я никогда не была сильна.
Позвонили мне осенью. От Киры к этому времени уже пару месяцев не было никаких вестей, и я как-то смирилась про себя с тем, что дело не выгорело, продолжала заниматься навязшими в зубах переводами и даже начала писать новую вещь – понятия не имея, чего ради я это делаю. Междугородный звонок раздался вечером, и мама, отчего-то вечно пугавшаяся этих пронзительных продолжительных гудков, привычно схватилась одной рукой за сердце, а второй – за телефонную трубку. А затем, пару минут похмурившись на непонятную речь, окликнула меня:
– Влада, тебя. Там чего-то не по-русски.
Я взяла трубку и вдруг услышала:
– Мистер Миллер?
У меня немедленно похолодели кончики пальцев, по спине пробежала дрожь, и я, ни на секунду не задумавшись, как нелепо будет звучать мой ответ, произнесенный женским голосом, отозвалась:
– Мистер Миллер – это я.
Человек на том конце провода явно впал в замешательство, промямлил что-то, откашлялся, а затем снова заговорил:
– Мистер… эээ… мисс Миллер. Меня зовут Тэрри Фишер, я – главный редактор издательства «Юнайтед пресс». Мы прочитали ваш роман и заинтересованы в том, чтобы его издать. Скажите, пожалуйста, как я понял, вы постоянно проживаете в России. Когда вам было бы удобно приехать в Лондон для подписания договора?
Вот так. Просто и естественно. Как будто бы для меня смотаться в Лондон было тем же самым, что съездить в дальний район Москвы. Мистер Фишер, наверное, и не представлял себе, что на билет до Великобритании ушли бы две мои месячные зарплаты в бюро переводов. Однако отказаться от такого шанса я не могла, вцепилась в него зубами и пообещала достопочтенному издателю, что непременно прилечу в ближайшее время. А дальше начались сборы – бессонные ночи, когда я до темных мушек перед глазами высиживала над переводами, чтобы заработать побольше денег, опустошение всех заначек, собирание на билеты буквально по копейке. Мама срочно перешивала мне какое-то свое старое платье, чтобы я выглядела прилично и не ударила в грязь лицом перед британской публикой.
Кончилось же тем, что однажды ясным зимним днем я оказалась вот на этой самой площади Пикадилли, мимо которой сейчас проносилось мое такси. Растерянная, взволнованная, ошалевшая от того, что попала в другую жизнь, другой мир. Яркий, шумный, незнакомый, пугающий, но в то же время так и манящий влиться в него, стать его частью.
Первая моя поездка в Англию ограничилась несколькими днями. Я подписала договор с издательством – Тэрри Фишер, оказавшийся невысоким молодым мужчиной с утиным носом и лысой головой, все сбивался и пытался назвать меня мистер Миллер, получила гонорар, а в остальное время только и делала, что ходила по улицам, глазела на достопримечательности, которые до сих пор знала только по темам для пересказа на уроках английского, фотографировала старым отцовским «ФЭДом». А уже через несколько дней вернулась в грязную, серую, кишащую нищими и нуворишами на баснословно богатых тачках Москву, и вся поездка в Англию показалась бы сном, если бы не пачка фунтов в моем старом потрепанном кошельке.
А через несколько месяцев мне снова позвонили. Как оказалось, Тэрри Фишер так вцепился в мой роман вовсе не из желания облагодетельствовать никому не известную девочку из нищей России. Этот проныра обладал удивительным нюхом на вещи, способные выстрелить, попасть точно в цель, всколыхнуть интеллектуальную общественность и стать событием года. Моя книга показалась ему именно такой, он сделал ставку, рискнул вложиться в раскрутку начинающего писателя-иностранца – и не прогадал. Мой роман «Возвращение Дориана» в одночасье стал бестселлером. Не прошло и пары недель после его выхода в свет, как все британские околокультурные журналы начали биться в конвульсиях, требуя у издательства контакты автора для получения интервью. А после мой роман выдвинули на соискание литературной премии. Потом же «Юнайтед пресс» заключило со мной контракт на издание следующей книги… Вот как-то так и получилось, что со временем я перебралась в Англию окончательно. Сначала у меня был рабочий вид на жительство, а через несколько лет благодаря принятому на высшем уровне решению мне разрешили по ускоренной бюрократической процедуре получить гражданство – за вклад в культуру Великобритании.
Не скажу, что за эти годы я стала новым Генри Миллером, но мое имя стало хорошо известно в литературных кругах. Мои книги стабильно раскупались и выходили дополнительными тиражами. Трюк с мужским псевдонимом давно уже был мною раскрыт, и лицо мое довольно часто появлялось на страницах разнообразных изданий. Помимо написания романов я еще вела авторскую колонку в модном и достаточно снобистском журнале, ориентированном на интеллектуальную элиту общества. Подобного дохода мне хватало на жизнь, на удобные съемные апартаменты в центре и – главное – на поездки в любую точку мира, куда поведет меня писательская фантазия.
В целом, за прошедшие годы, я привыкла к тому, что живу во втором после Нью-Йорка центре мировой жизни. Здесь все было совершенно иначе, чем в Москве, той, из которой я уехала. Другой ритм жизни, другие люди, другие правила. Лондон, огромное сердце Великобритании, с его старинными зданиями, зелеными парками, где, если повезет и не будет дождя, можно полежать на траве, с его современными бизнес-центрами и памятниками старины, с его средневековыми традициями и новомодными завоеваниями. Я полюбила этот город всем сердцем, хотя чувствовать себя здесь как дома так и не стала. Но, впрочем, я не чувствовала себя так ни в одном уголке мира. Всюду оставалась забредшим ненадолго гостем.
Я привыкла ощущать себя не богатым, но обеспеченным человеком, которому не нужно думать, на что он завтра будет покупать себе ужин, человеком, которому не нужно носиться по безрадостному городу и рыскать между пустых прилавков в поисках хоть какой-то еды. Я привыкла и к известности – конечно, не такой кричащей, как у какой-нибудь голливудской звезды, но вполне весомой. Той, когда тебя приглашают выступать на окололитературных мероприятиях, когда по нескольку раз в год ты появляешься на презентациях собственных книг. Той, когда твоим мнением относительно книжных новинок и нашумевших культурных событий интересуются журналисты и искусствоведы. Той, когда к тебе на электронный ящик поступают письма от юных восторженных девушек и юношей, умоляющих почитать их первые произведения и дать свою авторскую оценку. Все это стало теперь моим миром, совсем не походившим на тот, в котором я жила когда-то.
В Москве я бывала наездами – навещала родителей, иногда встречалась со своими подругами. Впрочем, для этого теперь не было нужды возвращаться на родину, и Киру, и Таньку проще было застать где-нибудь в Америке или Франции, чем в России.
Что касается личной жизни, которая особенно, конечно, волновала Таньку, все допытывавшуюся у меня, собираюсь ли я выходить замуж, этот аспект моего бытия был мною задвинут даже не на второй, а на третий, пятый, десятый план. Обосновавшись в Англии, начав сотрудничество с «Юнайтед пресс», я получила наконец возможность делать то, о чем мечтала всю жизнь, с самого детства. Все мои фантазии, все вирши, написанные на последних страницах школьных тетрадок, перестали отныне быть дурацкой блажью, которую надо отринуть ради более важных дел. Именно это и стало теперь моим делом, моим главным делом. Я могла творить, не отвлекаясь на бытовые заботы, могла писать, уверенная, что то, что выйдет из-под моего пера, вскоре увидит свет, могла в любой момент сорваться куда-то за новыми писательскими впечатлениями. Это и было самым важным, самым захватывающим в моей жизни, самой жизнью.
Что же до того самого пресловутого женского счастья, отсутствие которого в моей жизни так печалило Таньку, меня перспектива его появления скорее пугала. Во мне еще очень живы были воспоминания о той кабале, в которую я некогда попала, связавшись с Болдиным. Я просто боялась, отчаянно боялась снова влипнуть чересчур сильно, потерять себя, свою волю, мысли, чувства, намерения. Боялась снова подпасть под чьи-то манипуляции, стать послушным воском в чужих руках. Я дорожила своей свободой, как единственным по-настоящему ценным сокровищем. Прежде всего свободой творчества. И возможность появления в моей жизни человека, который мог бы так или иначе эту свободу ограничить, пролезть ко мне в душу и заявить свои права на мои мысли, вызывала у меня ужас.
Я жила достаточно нелюдимо, замкнуто, общаясь с людьми лишь по необходимости и ни с кем не заводя тесных связей. Конечно, у меня появлялись приятели и приятельницы, но даже мысль о том, чтобы приглашать кого-то домой, выдерживать общество других людей в течение нескольких часов – да еще и на своей территории, мне претила. Это было досадным неудобством, ненужной мне социальной игрой, отнимающей время от главного – от творчества. По счастью, вскоре в литературных кругах за мной закрепилась слава недружелюбной высокомерной стервы, и ряды желающих срочно завести со мной закадычную дружбу заметно поредели.
Вот как-то так примерно и обстояли мои дела на тот момент, когда Роберт обратился ко мне со своим неожиданным предложением. И, честно признаться, поначалу оно меня скорее испугало. За годы своего затворничества я отвыкла иметь дело с большим количеством людей, и, не понаслышке представляя себе, что такое театр, каков механизм создания того действа, которое зрители впоследствии видят на сцене, отчетливо понимала, что не хочу больше в это ввязываться. К тому же театральный мир прочно ассоциировался у меня с Болдиным, с его деспотизмом, окончившимся чистейшим предательством, что тоже не способствовало положительной оценке поступившего мне предложения. В общем, я почти уверена была, что откажусь от этой идеи. Но все изменилось, когда я услышала музыкальную тему, которую написал к моему произведению Генри Кавендиш.
Я приехала к нему теплым весенним вечером. Генри обычно жил в лондонской квартире, но меня специально пригласил в свой загородный дом, расположенный к югу от столицы, в графстве Сюррей.
– Такая прекрасная погода, – сказал он мне по телефону. – Редкость для наших краев.
Тут я хмыкнула, но не стала объяснять Генри, каков обычно бывает апрель в Москве.
– Приезжайте, вы, наверное, устали от лондонского смога. А тут свежий воздух… – продолжал уговаривать он.
И я согласилась. В назначенный день Генри прислал за мной машину с водителем. Уже по одному этому можно было бы понять, что меня ожидает, но я отчего-то не сделала соответствующих выводов и думала, что тот подвезет меня к какому-нибудь симпатичному уютному домику с розовыми кустами у забора и обросшими мхом каменными ступенями, которые так любили изображать на английских поздравительных открытках. Но черный «Бентли», попетляв сначала по запруженным автомобилями лондонским улицам, а затем радостно, словно застоявшийся в стойле жеребец, вырвавшись на пустынную пригородную дорогу, наконец затормозил у старинных кованых ворот, за причудливой решеткой которых можно было рассмотреть такой огромный старинный особняк, что я даже закашлялась от неожиданности.
Все происходящее казалось мне приветом из времен королевы Виктории. Высокий благообразный слуга в белых перчатках, распахнувший перед нами ворота, двухэтажный дом, построенный в виде буквы П и сложенный из какого-то странного, серого с розовым отливом камня. Широкая, полукругами расходящаяся в две стороны лестница, с верхних ступеней которой махал мне Генри. Крыша, увенчанная декоративными башенками, под скатами которой виднелись окна мезонина. Ведущая к дому подъездная аллея, вдоль которой росли величественные столетние буки. Роскошный ухоженный сад, в листве которого виднелись освещенные солнцем силуэты белых статуй. Все это дышало уверенным многовековым аристократизмом. Очевидно было, что семья Генри жила в этом замке много веков, что здесь увидели свет его прадеды и прабабки. Никакому самому богатому нуворишу не под силу было бы выкупить такой особняк.
Генри встречал меня на крыльце. На этот раз он был не в костюме, а в светлых брюках и белом пуловере, в вырезе которого виднелась его покрытая легким загаром шея. Голубые глаза, еще более яркие на потемневшем от солнца лице, смотрели открыто и приветливо.
– Генри, – поздоровалась я, выйдя из машины. – Вы меня не предупредили, что я попаду в настоящий замок. Признавайтесь, вы – королевских кровей?
– Если честно, – чуть смущенно рассмеялся он, – наша семья действительно состоит в дальнем родстве с королевской. Мой далекий предок, Вильям Кавендиш, был первым герцогом Ньюкасл.
– А мой предок, Ванька Мельников, сын хозяина зажиточного казачьего хутора, влюбился в девку, что работала у них батрачкой, разругался с отцом и ушел с ней жить в город, – зачем-то рассказала я.
– Значит, натура у вас бунтарская по наследству? – спросил он.
– С чего вы взяли, что у меня бунтарская натура? – удивилась я. – Мы с вами видимся всего лишь второй раз.
– По вашим книгам, – улыбнулся Генри. – Ну, пойдемте же в дом.
Поначалу я чувствовала себя с этим человеком неловко. Для меня естественным было подмечать за людьми, с которыми я общалась, малейшие странности, характерные особенности, привычки – я делала это даже неосознанно, все впоследствии должно было стать материалом для моих книг. Но в поведении Генри, казалось, никаких индивидуальных черт просто не было. Такой типичный английский джентльмен-аристократ, очень вежливый, очень воспитанный, холодноватый, спокойный. Мне, однако же, не верилось, что он и в самом деле такой – отстраненно-идеальный, скорее думалось, что все это – очень хорошо подогнанная маска и выглянуть из-за нее он позволяет себе только в присутствии самых близких людей. И я, неизвестно почему, вдруг невольно позавидовала этим людям, тем, кому позволено бывает увидеть Генри Кавендиша настоящим.
Мы поужинали (вокруг стола сновал молчаливый лакей в безупречно белой манишке), прошлись по саду – тому самому ухоженному роскошному саду, который я разглядела еще от ворот. Генри смущенно сообщил мне, что является крайне плохим хозяином и благоустройством родового поместья занимается в основном управляющий, с которым ему, правда, очень повезло. Сад и в самом деле поражал своим великолепием и по-весеннему благоухал цветами. Меня так и тянуло погладить кончиками пальцев нежные розовые бутоны рододендронов.
Когда стемнело, мы переместились наконец в кабинет Генри, где стоял большой, загадочно поблескивавший в тусклом свете лампы черным лакированным боком рояль. Генри кивнул мне на кресло:
– Располагайтесь, Влада.
А сам сел к роялю, помолчал несколько секунд и вдруг признался:
– Я немного волнуюсь.
– Бросьте, Генри, – рассмеялась я. – Не будете же вы утверждать, что впервые играете для кого-то свое произведение.
– Да уж, это было бы странно, – весело согласился он. – Нет, просто… Ваша книга глубоко тронула меня, она настолько… не романтичная, если можно так выразиться, не глянцевая. И мне очень хочется, чтобы музыка, которую я услышал, читая его, нашла отклик в вашей душе. А вообще, хватит предисловий, просто слушайте!
Он заиграл. Его пальцы коснулись клавиш, и комната заполнилась звуками – резкими, тревожащими, выворачивающими душу. Музыка то взлетала, словно окрыленная, сулящая надежду, и свет, и жизнь, то вдруг падала, подкошенная очередной диссонансной синкопой. Странно, но именно слушая его игру, я вдруг представила себе, как будет выглядеть действие моего романа на сцене. До сих пор мне казалось, что передать мою историю, тяжелую, жестокую, историю сломанной судьбы героини, которая вынуждена была убивать, лгать и каждую минуту своей жизни понемногу терять себя, на театральных подмостках будет невозможно, не скатившись в дешевый пафос и антивоенную пропаганду. Теперь же я вдруг поняла, какой она должна стать – пьеса, написанная по моему роману и поставленная на сцене. Пьеса, в которой сцены насилия будут переданы с театральной условностью, а главным станет история о человеческой душе, умершей и воскрешенной любовью.
Генри играл, а у меня в голове складывались целые отрывки, отдельные картины. Я знала уже всю концепцию, знала, каких выведу персонажей, как разделю действие, что оставлю для первого акта, что для второго. И когда Кавендиш закончил и обернулся ко мне, на лице у меня, должно быть, застыло напряженное выражение, потому что он спросил с плохо скрытым испугом:
– Что скажете, Влада? Вам не понравилось?
Я же, поспешно поднявшись с кресла, шагнула к нему и ответила:
– Спрошу, где у вас в доме телефон, Генри. Мобильный у меня разрядился, а мне нужно срочно связаться с Робертом и сообщить ему, что я согласна. У нас получится – теперь я в этом нисколько не сомневаюсь.
С того самого апрельского вечера я практически переселилась в дом к Генри. Как-то сразу было решено, что работать мы будем вместе. Я запиралась в выделенной мне комнате, за окнами которой буйно пенилась белая сирень, и писала. А написав сцену, бежала вниз, к Генри, и тут же читала ему ее, а он импровизировал, сидя за роялем, набрасывая музыкальную канву для спектакля. Случалось и такое, что какая-то сцена у меня не шла, и тогда порядок действий менялся. Тогда Генри начинал играть, выдавать вариации на основную музыкальную тему, и реплики героев складывались у меня в голове сами собой. Это был какой-то непрекращающийся восторг, полное творческое единение, в котором мы понимали друг друга не то что с полуслова – с половины музыкальной фразы. А осатанев от искусства, мы вдруг начинали разговаривать обо всем на свете, спорить, хохотать. Да, оказалось, что этот выдержанный английский джентльмен умел и хохотать.
– Представляете, Влада, мое семейство мечтает меня женить, – со смехом рассказывал он мне. – Притом обязательно составить подходящую партию. Как же так, наследник одной из самых громких британских фамилий – и не желает продолжать род. Чуть ли не лет с двадцати пяти мне подсовывают разнокалиберных девиц с лошадиными аристократическими мордами и требуют, чтобы я среди них выбрал ту единственную.
– А вы? – подначивала я. – Стойко держите оборону?
– Как видите, до пятидесяти дожил холостяком, – кивал он. – Но тетушки и троюродные кузины не сдают позиций. А я пугаю их, что, если не уймутся, женюсь на стриптизерше из ночного клуба и навсегда опозорю их славное имя.
День за днем я подмечала за Генри те самые едва заметные характерные черты, которых мне не удавалось рассмотреть вначале. Все такой же выдержанный и безукоризненно вежливый, он постепенно привыкал ко мне, раскрывался – наверное, и то, что мы разделяли с ним нечто настолько интимное, как творческий процесс, давало о себе знать. Теперь я уже видела, что в задумчивости он трогает кончиком мизинца краешек губ. А когда смеется, откидывает голову к левому плечу. Знала, что в ветреную погоду его мучают мигрени, что он совершенно не выносит фальши – настройщик ездит к нему в дом дважды в неделю, доводя звуки, издаваемые роялем, до какого-то кристального совершенства, что по-детски любит шоколад, может разом съесть целую плитку. А за роялем становится завораживающим, пальцы его касаются клавиш, будто ласкают, и от этого невозможно отвести глаз.
Каждая эта деталь, каждая подробность западала мне в душу, отзывалась какой-то теплой волной. Я довольно долго не понимала, что происходит, наивно полагала, что все это тепло в груди и смутное волнение, и искренняя радость при встрече – не что иное, как восторги совместного творчества. Пока однажды, когда Генри в очередной раз обернулся ко мне от рояля, улыбнулся этой своей детской, открытой улыбкой, увидеть которую позволил мне только через несколько недель тесного знакомства, меня вдруг не осенило. Это было так ясно, так болезненно очевидно, что я даже поразилась тому, как это удалось мне, взрослой опытной женщине, не распознать таких явных признаков. Я же была влюблена в него, влюблена отчаянно и бесповоротно.
Это открытие привело меня в ужас. Я не желала никого любить, особенно Генри Кавендиша, прославленного композитора, английского аристократа, завзятого холостяка, за которым тучами роились великосветские невесты. Мне этого было вовсе не нужно, я не хотела ни его славы, ни его имени, ни дома, а больше всего не хотела терять свою свободу. Влипнуть, как тогда, с Болдиным, стать бесплатным приложением к чьим-то творческим амбициям… Нет, никогда больше!
В тот вечер я под каким-то благовидным предлогом сбежала из дома Генри. Работа над пьесой была почти закончена, и в следующие несколько недель я доводила ее до совершенства дома, в своей небольшой квартирке в Хемпстеде. На звонки его вежливо отвечала, что сейчас очень занята и приехать поработать вместе никак не смогу. Я была полна решимости вытравить это никому не нужное чувство из сердца, не видеться с Генри до тех пор, пока этого не произойдет, закрыться, забаррикадироваться, чтобы ничто не могло нарушить мою годами выпестованную самодостаточность. Страх того, что надвигалось на меня с какой-то неотвратимостью, был настолько велик, что, закончив пьесу и по электронной почте отослав ее Роберту, я улетела в Россию.
Моя страна сильно изменилась за прошедшие десять лет. Если улетала я из голодной Москвы, в которой большая часть жителей едва наскребала на хлеб, а меньшая – перепродавала друг другу советские заводы и фабрики и постреливала ночами из окон шикарных «Мерседесов», то теперь, приезжая навестить родителей, я оказывалась в городе, мало чем отличавшемся от уже знакомых мне европейских столиц. Машины, витрины, рекламы, кафе – все было примерно таким же и больше не сбивало с ног диким контрастом.
В один из дней этого моего добровольного изгнания с туманного Альбиона мы встретились на Чистых прудах с моим студенческим другом Стасом. Стояло пыльное московское лето, в воде перед нами плавали деловитые утки, дробя отражавшиеся в зеркальной поверхности силуэты старых домов. Стас, ставший за это время ведущим актером МХАТа, сильно изменился. В нем не было больше той юношеской легкости, скоморошестости, таких характерных для него раньше. Серьезные, глубокие роли, ежедневный труд – уж мне ли было не знать, как тяжела актерская профессия, – наложили свой отпечаток. И друг мой показался мне каким-то нервным, усталым, но в то же время по-прежнему обаятельным и внимательным. Он, как и в былые годы, слушал меня, смотрел весело, и все же в его глазах я, как и раньше, видела то странное, неуловимое, что смущало меня с первых лет нашего знакомства. Он будто бы все эти годы ждал от меня чего-то, а может, ждал подходящего момента, чтобы что-то сказать…
– Ты что же, все так же одна? – спросил он меня, закуривая. – Я думал, давно уже крутишь роман с каким-нибудь Джудом Лоу. Хотя нет, для тебя это мелковато – с каким-нибудь Джоном Фаулзом.
– Стас, Фаулзу семьдесят четыре года, – рассмеялась я. – Я, кстати, немного знакома с ним – пересекались на одном литературном мероприятии. Очень интересный человек, но я все же еще не настолько стара. И кстати, ты-то сам тоже до сих пор не женат, друг мой. Почему?
– А ты почему? – поддел Стас. А потом, помолчав, добавил, глядя мимо меня на круживший по воде подмокший стаканчик от мороженого: – Наверное, в итоге однажды мы с тобой все же женимся друг на друге.
– Это с чего такие выводы? – хохотнула я. – Звучит как-то обреченно.
– А видишь, мы ведь всех остальных попросту отпугиваем, – беспечно объяснил он и, откинув голову, выпустил в воздух струю сигаретного дыма. – Выхода нет, придется, в конце концов, удовольствоваться друг другом.
– Ладно, я дам тебе знать, если достигну крайней степени отчаяния, – подхватила шутку я. А отсмеявшись, добавила серьезно: – Стасик, ты приедешь зимой на премьеру моей пьесы?
– Конечно, – кивнул он, протянул руку и дотронулся до моих волос. Глаза его как-то странно потемнели, зрачки дрогнули.
– Ты чего? – отшатнулась я.
– Ничего, – он улыбнулся, дернув уголком рта, отвел руку и продемонстрировал мне лежащую на ладони тополиную пушинку. – Вот. В волосах запуталась.
В Англию я вернулась через неделю. За это время Роберт оборвал мне телефон, допрашивал, куда я пропала, рассыпался в комплиментах моей пьесе и требовал, чтобы я как можно скорее вернулась в Лондон, потому что начинается кастинг и я должна участвовать в утверждении актеров.
Когда я прилетела, над аэропортом Хитроу бушевала дьявольская гроза. Молнии раскалывали небо надвое, сыпали синеватыми вспышками. Гневно грохотал гром, а стекла в зале прилета заволокло пеленой воды. Просто поразительно было, как пилоту удалось в этой вакханалии посадить самолет.
Я взяла чемодан с конвейера, пошла к выходу, и вдруг передо мной откуда ни возьмись вырос Генри. Непривычно мрачный, осунувшийся, он молча отобрал у меня чемодан и повел к припаркованной на подземной парковке машине.
– Как ты узнал, когда я прилетаю? – спросила изумленная я.
– Роберт, – сухо бросил он.
Движения его были странно резкими, под скулами играли желваки, и я не сразу сообразила, что Генри в ярости. Таким я его еще не видела.
Мы выехали с парковки, в лобовое стекло сразу ударила вода – дождь поливал как будто бы не каплями, а лился сплошным потоком.
– Как из ведра, – сказала я по-английски и тут же пояснила: – Это у нас так говорят, а у вас – кошками и собаками.
Генри как-то весь дернулся, скривился, словно мои слова чем-то раздражили его, и вдруг заговорил негромко:
– Влада, мне пятьдесят лет.
– Я знаю, – удивленно отозвалась я.
– Не перебивай, – поморщился он. – Я немолод, и у меня нет времени играть в игры. Предполагаю, что я тебя чем-то обидел, потому ты и сбежала вот так. Пожалуйста, объясни мне, что произошло.
Ох. Такого поворота я никак не ожидала. Что я могла сказать ему? Что самым нелепым образом влюбилась в него и так испугалась своих чувств, что предпочла удрать от них куда глаза глядят? В замешательстве, я не нашла ничего лучше, чем пробормотать какое-то пошлое:
– Дело не в тебе, дело во мне.
Что, кажется, только сильнее его разозлило.
– Послушай меня, – перебил он. – Я буду откровенен с тобой. За эти месяцы… Мне показалось, будто между нами возникло что-то. Связь, душевное родство. Я… ни к одной женщине не испытывал таких чувств, как к тебе. И уже не испытаю, это очевидно. До недавнего времени мне казалось, что и я тебе… интересен. Если это не так, если я ошибся, если тебя как-то покоробило мое отношение… Я прошу тебя дать мне честный ответ, потому что для всех этих экивоков у меня уже просто нет времени.
– Господи, Генри, я… – с трудом начала я.
Он обернулся ко мне, в глазах его отражались вспыхивавшие молнии, губы были напряженно сжаты. Перед лобовым стеклом мелькнули огни фар, резко завизжали тормоза.
– На дорогу смотри! – испуганно выкрикнула я.
Генри с силой выкрутил руль, резко сдал в бок и затормозил у обочины. А затем снова обернулся ко мне, сжал в ладонях мои заледеневшие руки.
– Влада, ответь мне! – потребовал он.
А я, не в силах больше бороться с этой не ко времени накрывшей меня страстью, сама потянулась к нему, прикоснулась губами к его губам и ощутила на них привкус дождевых капель. Генри, глухо застонав, подался ко мне, схватил за плечи, смял, запустил подрагивавшие пальцы в волосы и теперь поцеловал уже сам, настойчиво и страстно.
В стекла машины дробно барабанил дождь, пахло озоном, электричеством, и в частых вспышках молний мне были видны лишь расширившиеся зрачки Генри и его раскрасневшиеся скулы.
В январе на премьеру моей пьесы прилетел Стас. И, поймав меня в зале перед началом спектакля, расцеловал в обе щеки и спросил с привычной насмешкой:
– Ну что, ты уже достигла крайней степени отчаяния? Готовить мне место в паспорте?
И я, рассмеявшись беззаботно, отозвалась:
– Стас, дорогой, ты же знаешь, как мне всегда мечталось примазаться к аристократической фамилии. Так вот, можешь меня поздравить, я выхожу замуж за сэра Генри Кавендиша.