Книга: На высоте птичьего полёта
Назад: Глава 8. Тайна Аллы Потёмкиной
Дальше: Примечания

Глава 9. Смерть лошадки. Валесса Азиз

В ту ночь мы выяснили, что мы поколение, которому брошен вызов. А здесь уж понимай, как хочешь, повезло нам, или нет?
Я много думал об этом, и Жора Комиссаров, оказывается, тоже. А значит, об этом многие думали, и там, в окопах, и здесь в Москве, и это нас объединяло. Если люди испытывают одни те же чувства, это уже тайный или явный сговор по велению сердец. Союз этот разрушить невозможно, разве что всех нас скопом убить, чтобы мы рта не разевали и не рвали своего.
Мы выпили весь спирт, коньяк и виски за одно. Под утро официантка Маша стала спотыкаться, обслуживая нас.
Наговорились так, что языки отбили; разобрали правду по косточкам, накричались, набалагурились и надурачились до опьянения. А потом я вышел, чтобы освежиться, посмотрел — а солнце всходит, и я сказал себе: «Всё! Пора!» и поехал домой.
Меня отвезли вместе с деньгами, иначе бы я их точно забыл у Жоры Комиссарова, позывной Лось.
— Я не участвую в войне, она участвует во мне, — сказал мне на прощание Жора Комиссаров, явно цитируя кого-то другого, но не себя лично, потому что никогда не писал стихов и был донельзя прозаичен, но зато славно подбивал укрофашистские танки, и они горели жирным, сальным пламенем.
Не успел я наполнить ванную и залезть в её, как раздался настойчивый звонок в дверь. Я посмотрел на домофон: шустрая соседка Ангелина, похожая на сороку, задорно махала мне конским хвостом. Я вспомнил, пару раз мы поднимались и даже здоровались в лифте, и кажется, ей нравились мои камушки в моём голосе, потому что при их звуке она, как хорошо социализированная собака, замирала и навостряла уши. В память об этом пришлось надеть халат и приоткрыть дверь.
— Вам передали, — сказала она, старательно разглядывая в щели мою правую волосатую ногу: — Ну, откройте же, я вас не покусаю!
Пришлось распахнуть шире. Шустрая соседка швырнула на порог сумку:
— Вот!
В сумке что-то звякнуло. Я посмотрел с укоризной, но соседка Ангелина и ухом не повела, очевидно, считая себя правой во всех отношениях и делая мне исключительно одни одолжения.
— Такой здоровый, лысый? — уточнил я со сдержанной радостью: Радий Каранда нашёлся!
— Нет, — снова мотнула она хвостом. — Маленький, чёрненький, таджик, — упрекнула она меня, может быть, потому что я за ней до сих пор не приударил, не покусился на её пунцовый ротик и ядреный, как орех, зад.
— Ха… — удивился я её мыслям, — таджик?.. — И, наверное, имел глупый вид, потому что соседка обрадовалась и приняла моё недоумение на свой счёт, то бишь поставила в своём гроссбухе галочку: «любопытен не в меру и любит подглядывать в глазок».
Я, действительно, иногда шпионил, когда она мыла пол перед своей дверь, но из чисто эстетических соображений: надо же иметь понятие, кто швыркает у тебя под порогом.
А ещё я понял, что Радий Каранда сделался осторожным, как китайский шпион, то бишь был прав: если за сумкой кинутся, то будут искать таджика. Разумно и чрезвычайно дальновидно, поэтому насчёт «здоровый, лысый» я зря ляпнул, но, может, соседка с конским хвостом запамятует, зачарованная моими волосатыми ногами и камушками в голосе? Приходилось уповать лишь на чудо и невнимательность карающих органов.
— Спасибо, — смутился я ещё больше к её радости, взял сумку, закрыв дверь, посмотрел в глазок.
Соседка-сорока демонстративно показала мне средний, мол, я тебя всё равно вижу, задорно мотнула конским хвостом, и была такова, покрутив ореховым задом. Может, у неё от моих волосатых ног разыгралось воображение? Может, она пришла уже горячей и тёплой, а я не сообразил? Я не знал, надо разобраться, одинока ли она и бывают ли у неё загулы по части неженатых мужчин?
В сумке оказались два автомобильные номера и «макаров» в кобуре с запасной обоймой. Как Радию Каранде удалось провезти оружие через границу, одному богу известно? Наверное, с военными переправил. Мне сделалось стыдно-стыдно из-за того, что я запрезирал его. «Пользуйся, — писал он в короткой записке, — номера фальшивые, а пистолет — настоящий». И больше ни слова. Что с ним? И куда он? Молчок. Не изменил самому себе Радий Каранда ни словом, и, надеюсь, ни делом. Я понял одно, Радия Каранду надо искать, и чем раньше, тем лучше. Вдруг он в какую-нибудь историю влип?
Вечером того же дня, я обошёл все бары и забегаловки, в которые мы с ним облюбовали: нигде его не видели, нигде он не появлялся; и уже крайне отчаялся и был угрюмо пьян, когда в ирландском пабе «Белфаст», что в Среднем Овчинниковском переулке, бармен с запоминающимся именем Артём Барракуда по-свойски подмигнул мне, словно мы соблюдали конспирацию, общаясь только знаками, и сунул записку, как бирдекель. Я кивнул, давая понять, что буду нем как могила, вышел на улицу и в свете фонаря развернул листок: «Если ты читаешь эту записку, значит, ты меня нашёл, — писал Радий Каранда свои летящим подчерком, — после нашего разговора в душе накипело, я плюнул на всё и уехал. Кроме тебя, об этом никто не знает. Не поминай лихом».
Он всё-таки выкинул этот финт, несмотря на короткую ногу и любовь к столичной жизни, и не хочет, чтобы об этом трепался, тем более за кружкой пива. Взял и сделал то, о чём я только строил воздушные замки. С горькой, как хина, завистью в душе я отправился домой, где меня ждала холодная постель, радуясь, однако, что Радий Каранда, несмотря на его габариты и похожесть на Дженсона из «Ментовских войн», оказался умнее и хитрее, чем я думал, ибо ни словом, ни взглядом ни разу не выдал себя. А ещё он проверил меня на вшивость: я мог не проявить настойчивость и не найти паб «Белфаст» и Артёма Барракуду, который тоже «там» был, тогда всем моим разговорам о Донбассе — грош цена.
* * *
Того, кто покушался на Аллу Потёмкину, поймали ещё ночью, когда мы с Жорой Комиссаровым глотали спирт и горланили песни о Гренаде. Им оказался чаморошный шашлычник из «Багратиона», худой, как спичка, с неряшливой, седой бородой и бегающими глазками.
Я зарёкся думать об этом; подъехал посмотреть на смертельно перепуганного абхазца, которому светила как минимум экстрадиция на родину, а как максимум лет десять в зависимости от состояния здоровья Аллы Потёмкиной.
— Он сказал, что опаздывал с перерыва, — пояснил следователь и развёл руками, что поделаешь, мол, и такое у нас тоже бывает.
И я понял, что он навёл обо мне справки со всех ракурсов и в курсе моих финансовых возможностей и военного прошлого, а также здоровья и потенциальных возможностей в плане Донбасса.
— Идиота кусок! — согласился я с ним.
— Дикари! Понаедут, а вести себя не умеют! — слишком настойчиво посетовал следователь и вопросительно уставился на меня, дабы не переусердствовать в стремлении обогатиться от ситуации.
Я подумал, что, быть может, ему дали мзду, вот он и шерстит бесчестно? Однако теперь меня это не касалось, после записки Радия Каранды я словно отстранился от этих московских штучек и мне сделалось смешно: в умысел следователя теперь входила задача исподволь, чтобы не делиться, разжалобить меня и уговорить забрать заявление. Никакого отношения ни к Андрею Годунцову, ни к Лере Плаксиной абхазец не имел, повода нападать на Аллу Потёмкину у него не было, стало быть, пусть живёт и процветает на ниве шашлыков и кебабов.
Я великодушно махнул рукой:
— Пусть катится на все четыре стороны!
— А если?.. — Следователь решив, что переиграл меня, вдруг принял официальный вид и важно, и с достоинством посмотрел в бумаги, в которых, как я понял, напротив диагноза Аллы Потёмкиной стоял здоровенный вопросительный знак.
— Никаких «если»! — неподдельно возмутился я, потому что сам боялся подобных мыслей, которые имели свойство материализоваться. — К тому же, что с него возьмёшь? — заговорил я на полицейском языке.
— Как хотите, — с явным облегчением и слишком поспешно для ситуации сказал следователь, и я подписал отказ; пусть отрабатывает свою мзду, если она ему, конечно, заплачена.
Мне показалось, что он вместе со мной испытал искреннее удовлетворение, и в глазах у него тикал счётчик.
* * *
Её выписали неделю спустя. Боли прошли, температура спала, и эскулап заверил, что все анализы в норме; я сделал вид, что поверил, однако, сказал, чтобы ему больше ничего не платили, не нравился мне он, что поделаешь. В этой больнице мы больше лечиться не собирались.
— Надо было тебя всегда ждать, — двояко посетовала Алла Потёмкина, — но кто знал, что ты, вообще, возникнешь, — призналась она с немым укором к своему прошлому и одёрнула меня взглядом своих небесных глаз, от которых моё бедное сердце металось, как белка в колесе.
Я понял, что к этой мысли она пришла в больничной тишине и умиротворении. У неё было время подумать. И вообще, от неё вдруг стало исходить ощущение преданности. Словно она открыла тайные клапаны и её душа наполнилась надеждой, о которой она уже подзабыла. Однако это был только первый слой скорлупы, а что глубже, я не видел, и ещё некоторое время сомневался в положительном исходе наших отношений. Зачем разрушать то, что так хорошо было устроено? И лишь глупенькая надежда на будущее, питала мой оптимизм.
— Я не хочу больше быть стервой! — заявила она. — Мне надоело быть стервой! Думаешь, я не знаю, что обо мне говорят в фирме?!
Я пожал плечами: до меня никакие слухи не доходили, и я мог гордиться собой и думать, что даже из-за одного этого люблю её, но странной любовью, с горечью потерь, что ли, с высоты своих лет, но точно не с теми свежими чувствами, которые я неизменно питал к Наташке Крыловой, потому что Наташка Крылова всегда была и оставалась моей юностью.
Под различными предлогами я избегал разговора, к которому она меня всё время понуждала. Он был подобен блужданию по минному полю или по реке во время ледохода, кто знает, как оно всё обернётся? Но ей почему-то он, этот разговор, позарез нужен был, и она без всякого смущения загоняла меня своими бесконечными фразами: «Я тебе всё расскажу…» или «Если я не тебе не расскажу, я не смогу жить…» и т. д. и в том же духе; и я страшно нервничал, у меня поджилки тряслись всякий раз, когда я входил к ней палату и глядел на её осунувшееся лицо; естественно, я не подавал вида, что страшно трушу, и камушки у меня в горле звучали по-прежнему, как в ледопаде; но то состояние предтечи, которое владело мной последнее время, не трансформировалось ни во что другое, то есть гильотина висела по-прежнему, и чувство катастрофы обострилось настолько, что я боялся даже преданного взгляда Аллы Потёмкиной; я каждый раз с облегчением ложился спать: сегодня ничего не случилось, и слава богу. Поэтому за пару дней до выписки бывал у неё набегами и под различными предлогами старался улизнуть как можно быстрее. Один раз был даже официальный повод: анонс фильма об Андрее Панине, хотя сами съёмки были в самом разгаре. Роман Георгиевич самолично приехал за мной на Рублевку и отвёз в «Кафе Пушкинь» на Тверском бульваре, где на балконе второго этажа меня долго с пристрастием пытали телевизионщики и разнокалиберные киношники, заставляя произносить заранее написанную, ну, очень умную речь, глядеть в свет софитов и делать озадаченно-проникновенный вид, а после окончания съёмок один знаменитый режиссёр, не помню его фамилии, высокий, толстый, с дворницкими усами и пухлыми ручками из мультфильма «Илья Муромец», подплыл, как айсберг, и громогласно вопросил в присутствии многочисленных свидетелей и прессы:
— А вы не хотите у меня сниматься?! Мне как раз нужен такой типаж в полицейской моногосерийке?!
— Кем? — спросил с удивлением, потому что только и думал, что о завтрашней выписке Аллы Потёмкиной и о предстоящем с ней тяжёлом разговоре.
— Главным героем, разумеется! — ещё раз оглядел он меня, как скаковую лошадь с головы до ног. — Голос у вас поставлен от природы, немного натаскаю, как правильно двигаться и смотреть в камеру, и вполне, вполне… — одарил он меня своим сияющим взглядом. — Между прочим, — добавил он, хватаясь проникновенно, — заказано сто сорок восемь серий!
Видно, он думал, что раз делает мне такое шикарное предложение, я должен был быть ему его пухлые ручки целовать и быть обязанным до конца дней моих.
Пока я раздумывал, как бы ему доходчивей всё это изложить, подлетел разгоряченный Испанов в сером костюме с отливом, с пёстрой бабочкой «аля-махаон», в туфлях из крокодиловой кожи, и крайне враждебно заявил, что Михаил Юрьевич авансирован на ближайшие три года вперёд и что скоро ему предстоит сниматься в новом абсолютно потрясающем фильме, и потащил меня к дубовому столу, ломящемуся от яств.
— Каком фильме?! — удивился я, поспешая за ним, как дитятя за нянькой, и удивляясь его звериному чутью, ведь минуту назад он тихо, мирно наливался коньяком в самом дальнем углу ринга и не обращал никакого внимания на суету вокруг меня.
— Ты замазаться хочешь в самом начале? — спросил он с сарказмом, потрясая для очевидности своим незабвенным горбом, как антилопа гну.
— Не понял?.. — отозвался я и оглянулся: знаменитый режиссёр демонстративно помахал мне пухлой ручкой.
— Да он либерал! — зашептал Роман Георгиевич, беря меня под локоть, — клейма негде ставить! После этого ни один порядочный человек тебе руки не подаст, а я — лишусь правительственных дотаций! На мне крест поставят, а тебя — забудут, словно и не помнили.
— Роман Георгиевич, я же на знал! — испугался я, боясь даже покоситься в сторону знаменитого режиссёра, у которого были толпы актёров на побегушках, но он назло всему киношному бомонду почему-то выбрал именно меня.
— Вот поэтому я и напялил костюм, — любовно погладил он себя по животу, — и приглядываю за тобой. Понял?!
— Понял, — расстроился я и на всякий случай больше не глядел в сторону знаменитого режиссёра.
— Чтобы ты не заводил себе врагов! Ты вообще, меньше здесь крутись и обещаний никому не давай, а то вытаскивай тебя каждый раз из дерьма! — беззлобно воскликнул он. — Этот барин ни одну душу погубил! Здесь люди сгорали похлеще тебя!
— Всё! — воздел я руки, сдаваясь в плен, как самый подлейший на свете фашист. — Я всё понял! — Хотя насчёт души абсолютно ничего не понял.
— А раз понял, то пошли коньяк трескать! Нечего рот разевать!
А между тем, знаменитый режиссёр с дворницкими усами проявил настойчивость и через официанта тайком передал мне свою визитку, на которой поперёк было начёркано: «Позвоните мне обязательно!»
На визитке значился только номер телефона. Знаменитый режиссёр был большим оригиналом. Однако я уже понял, что его предложение ещё ни к чему не обязывало, возможно, он вёл какую-нибудь тайную игру, а я был в ней его разменной монетой, кто его знает? Поэтому на всякий случай я удавил в себе, как гадюку, своё тщеславие, внял словам Романа Георгиевича, тихо-мирно и незаметно отбыл домой, где меня ждала Алла Потёмкина — ещё одна Хиросима на мою душу.
* * *
На следующий день она взяла меня в оборот так, что я и пикнуть не успел.
— Ещё немножко, и ты станешь столичной звездой! — закричал она почти что исступленно, когда я появился, чтобы отвезти её на Рублевку. — Тебя из дома выпускать нельзя!
— Какой ещё звездой? — притворился я глухим, слепым и немым, подхватывая её вещи и лихорадочно соображая, как бы половчее вывернуться из скользкой темы, потому что почувствовал себя, словно вываленным в мёде и перьях, не понимая, радуется она вместе со мной, или нет, а может, — тонко издевается?
— Ещё той! — сыронизировала она, глядя на меня в упор весьма мило и непосредственно, и небесно-голубые её глаза вспыхивали, как стартовый светофор в гонках, не предвещая ничего хорошего, то бишь финиш мне вообще не светил по определению, а фигурально светила ближайшая канава с лягушками и тиной.
И я понял, что трансляция велась по телевизору и что я разоблачён ещё до того, как рот открыл и понадеялся на благополучный исход.
— С тобой знакомился… — она назвала известную фамилию.
— Это был он?! — притворился я идиотом, однако, не слишком резво, чтобы она не уличила меня в лицемерии и в работе на ЦРУ.
— Ну, естественно! Обычно такие хамят от значимости, а с тобою он был мил и любезен. К чему бы это?
— Да? — удивился я и оглянулся на телевизор, притворяясь, что попал в него случайно.
Она посмотрела на меня с мягкой иронией коренной москвички, хотя ею никогда не была, правда, часто гостила у московской бабушки, но это совсем не то, думаю.
— Неужели ты не понимаешь?..
— Нет, — признался я, как завзятый клиент из Кащенко.
— О нём ходят страшные сплетни в лицемерии, он использует человека, как тряпку, и выбрасывает на свалку, словно объедки. Что он тебе пообещал?
— Сниматься в сериале, — признался я ничего не значащим голосом своей совести, которая, однако, уже страдала, как на дыбе.
— Да? — иронично вопросила Алла Потёмкина, задрав свои идеальные скулы с абрисом, словно у парфенонских богинь.
— Да, — поспешно ответил я, опасаясь очередной ловушки.
И мы вышли, и спустились на лифте вместе с охраной. А когда сели в машину, она мило продолжила допрос со странными нотками в голосе:
— Ты решил сделать карьеру киноактёра?
Я понял, что она ревнует и что я стал частью её гардероба, то есть меня можно было свободно достать, поносить, а когда не нужен, повесить назад, и пусть кто-нибудь потом докажет, что она не сделала благо для общества и киноискусства?
— Ну какой из меня киноактер? — возразил я на всякий случай, готовя пути отхода, хотя воображение у меня разыгралось не в меру, и самолюбие тоже взыграло, но я вовремя вспомнил, что у меня другие планы, пока ещё неясные и томительные, с почестями и «Прощанием славянки» на трубе, которую у нас крутили на площади Ленина, хотя я мечтал уехать не для того, чтобы получать юбилейные побрякушки и трясти ими на парадах, а чтобы воевать по-настоящему, не так, как я воевал до этого, хаотично и от случая к случаю, а планово и системно, с целью добить врага и гнать его на запад до Киева.
— А вот такой! — показала она модельным пальчиком.
И я, действительно, увидел, папарацци, которые, абсолютно не стесняясь, щёлкали нас весьма профессиональными камерами.
— Всё! — скомандовала она нервно. — Поехали! — И добавила: — Ты попал в киношную обойму. Тебе сделали рекламу. Но не суйся туда, где у тебя нет силы, где ты не можешь ни на что повлиять! Это закон бизнеса!
Я туго соображал, все ещё находясь под впечатлением громкой фамилии толстяка с дворницкими усами, и сказал:
— Да… ты права. Я сел не в свои сани. — Достал визитку и не без тайного сожаления выбросил её в окон. — У нас совсем другие планы в жизни.
— Ну и правильно! — обрадовалась она, что целиком и полностью завладела мной, чмокая меня щеку и тут же ладошкой заботливо стёрла следы губной помады. — И никакого киношных глупостей, дольше проживёшь!
— Слушаюсь, товарищ домашний генерал! — сказал я шутливо, стараясь не портить ей день выписки, потому что ещё вчера на всякий случай записал номер знаменитого режиссёра в айфон.
Насчёт глупостей она явно ошиблась, и я понял, что в семейной жизни попал из полымя да в омут, но рыпаться не имело смысла, действительно, какой из меня актёр? Алла Потёмкина была права. Однако первый аркан мне на шею мило и непринужденно, вроде бы как для моей же блага, был наброшен, и я подумал, интересно, какой будет следующий? И как долго я выдержу при моём-то жизненном опыте? И перефразировал Бродского: «Не выходи из кокона, не совершай ошибку», однако, совсем в другом смысле, применительно к моим обстоятельствам.
А к её разговору мы двигались импульсивными рывками. И она мне то что-то короткое расскажет, то просто намекнёт; и я уже знал, как погиб Гелий Уралов, только не знал, почему.
«Он просто набрал скорость и отпустил руль, — сказала она, закусив губу и с нотками в голосе, которые не предвещали ничего хорошего. — А я просто закрыла глаза. Если бы я испугалась и закричала, он бы разбился тогда, сразу вместе со мной, а он разбился через два месяца».
Мы оба нервничали так, что впору было прекратить пытку и забанить тему с полным основанием до конца наших дней, но какой-то чёртик понуждал нас, как марионеток, и мы семимильными шагами неслись к пропасти под названием неизгладимые муки совести.
— Он не мог мне простить того… ну, того, о чём ты уже знаешь… — сказала она не без внутреннего трепета и густо покраснела, но глаз не убрала, наблюдая мою реакцию, потому что боялась её не меньше меня самого.
И я кое-что начал понимать, хотя, конечно, до полной и окончательной картин было ещё далеко, но кое-что я уловил. Под первым слоем скорлупы оказался ещё один, не менее толстый и архаичный, как босанова без самба.
— Мне надо было сконцентрироваться, сжаться, закрутить себя проволокой и дождаться тебя… — она покраснела ещё пуще, — я сама виновата… — сказала она окну в гостиной, и я тоже посмотрел на куст красной персидской сирени, который горел в саду.
Дневной свет по ту сторону мерк, как меркнут чувства у людей, которые решились на эксперимент со своим прошлым.
Итак, осенью тринадцатого года Гелий Уралов разбился на трассе «Дон», выехав на встречную полосу. Я быстренько посчитал: три года без мужчины — это по молодости лет очень много, так много, что кажется половина жизни прошла, причём всегда и неизменно — лучшая, по которой надо только и делать, что слёзы лить. Я не знал, были ли у неё любовники после смерти мужа, мне хотелось думать, нет, не было, слишком бурно и искренно развивались у нас отношения; и я не почувствовал фальши или подвоха, потому что и то, и другое было делом всего лишь статистики, которая мне до смерти надоела, но почувствовать, я почувствовал бы.
А что касается Гелия Уралова, то в свете того, что я узнал ранее, я хорошо мог представил себе причины, побудившие его выехать навстречку. Я даже мог разложить эти причины по полочкам и разобрать каждую по деталькам; поэтому не предполагал, что там какая-то сногсшибательная тайна, способная изменить моё мировоззрение и потрясти до основания души. Ревность — по молодости страшная штука, чаще — слепая и глупая, хотя и не без рыцарского благородства.
Мы сидели напротив друг друга, на холодных, как мрамор, кожаных диванах, в огромной, холодной гостиной, с высоким, концертным потолком, больше похожей на операционную, полную мрачных ощущений и дурных предчувствий. Аллу Потёмкину знобило, и она куталась в плед.
— В молодости я вообразила, что весь мир принадлежит мне, — сказала она, — только мне. Я делала, что хотела, не очень заботясь о последствиях. Я курила марихуану, пробовала экстези и даже нюхала клей! Я делала очень много странных вещей, о которых мне стыдно теперь вспоминать! Но мне не терпелось! — высказалась она, как на электрическом стуле, — и я напортачила! Я сильно напортачила! После такого люди вешаются или стреляются!
— Всего-то? — попытался смягчить я разговор, чтобы уйти от скользкой темы. — В восемнадцать лет все так думают и почти все делают то же самое. — Хотя, конечно, это было не так, я например, лично ничего подобного не переживал, и юношеское томление духа не сотворило со мной никаких глупостей, словно приберегая меня для чего-то более важного и таинственного. Это ощущение таинственности и вело меня по жизни.
Но она не слышала мои речи. Она была вся в себе, ревизируя своё прошлое. Я поднялся, чтобы принести ей выпить что-нибудь из бара. Она сидела, нахохлившись, как ворона на ветке, и вдруг и выпалила.
— Я была нимфоманкой! — она, судорожно зажала себе рот и горько разрыдалась.
Бокал выпал из моих рук, но не разбился, потому что на полу лежал толстый персидский ковёр, лишь коньяк янтарными каплями расплескался по нему.
Я ожидал всего, чего угодно, но только не подобного признания. Для этого у меня не было даже полочки. Её вообще не существовало в природе, хотя, конечно, я мог придумать кое-что похожее, но не придумал. Что-то близкое по теме было на третьей полочке слева, во втором ряду, но всего лишь близкородственное, без всяких там крайностей эмоционального и физиологического порядка. А этот вариант был настолько редок, что я на долю секунды растерялся и ощутил себя в очередной раз обманутым судьбой: почему именно я, а не кто-то другой?
Потом я снова налил ей и себе коньяка и дал ей выпить и выпил сам. И пока коньяк действовал на нас, мы тягостно молчали. А потом.
— Если ты сейчас уйдёшь… — сказала она каменным голосом, — я тебя пойму, и мы останемся друзьями, с твоей должность, с твоей квартирой, и…
— И ты опять станешь стервой?! — прервал я её, давая понять, что понял её окончательно и бесповоротно и поэтому всё ещё нахожусь в этой огромной и холодной гостиной, а не у себя, в маленькой, уютной квартирке в Тушино на тридцать седьмом этаже, где можно тихо и безмятежно просидеть всю жизнь.
— Да! — твёрдо ответил она. — Я опять стану стервой, я завязала себя в такой узел, который до сих пор развязать не могу! Но я хочу, чтобы ты мне верил!
Она явно указала мне ещё на один слой скорлупы, который надо было разбить вдребезги, чтобы освободиться; и мне впору было я вскочить и хотя бы от злости на весь этом мир пронестись по дому, пуская из ушей дым и искры, не потому что я хотел её наказать или напугать, а потому что мне надо было выплеснуть эмоции и собраться с мыслями: женщин бросают даже из-за менее значительных проступков, хотя женщины становятся чужими, если сами этого хотят. Однако меня остановило то единственное, что искупало её — ощущение её преданности и тот, следующий слой скорлупы, который я ощутил как предтечу. Таким вещами не бросаются, их взращивают, как кристалл, их взращивают, как розу, в конце концов, просто оберегают, как собственное дитя, ведь своей преданностью она зачеркнула всё своё прошлое и моё заодно. И я знал, что у нас в запасе много времёни, очень много времени, ровно вплоть до того момента, когда она заматереет и характер у неё испортится окончательно и бесповоротно. Но даже тогда я надеялся с ней договориться и прожить длинную жизнь. Всё это моментально пронеслось у меня в голове словно я увидел наше будущее. И это будущее было небезоблачным, мало того, оно было мрачным, как зимняя буря. Но я сказал себе, что не откажусь от этой женщины. Будь что будет, а я не откажусь! И я не отказался.
В общем, я взял початую бутылку коньяка сел и выслушал Аллу Потёмкину от начала до конца; я принёс себя в жертву, я дал Алле Потёмкиной победить саму себя в личном многоборье, хотя потом уже зарёкся когда-либо делать что-то подобное ещё раз в жизни. У меня выхода не было.
* * *
Нет, она не была дурой. Она была подобна сумасшедшему практиканту, решившему попробовать все яды мира на вкус, проигнорировал инструкции, руководства к действию и толстенные справочники, а также весь интернет вместе взятый. И кажется, я её понял: после севера и вечной дисциплины дома в институте она сорвалась с цепи. «Папа просыпался каждый день в пять тридцать! А ровно в шесть садился в машину, чтобы отбыть к себе на крейсер! И так всю жизнь!» Вряд ли папа-командир и мама-хирург подозревали, чем, кроме учёбы, ещё занимается их дочка. А она занималась ни много ни мало как групповым сексом. Впрочем, это носило куда более невинное название — «вписки». Надо было вписаться в местный коллектив, если ты не вписался, ты — никто. Тобой пренебрегают и с тобой не пьют водку-пиво и даже не будут давать конспекты списывать. Интересно, а как Жанна Брынская вывернулась в этой ситуации? — подумал я. Для Валентина Репина это будет поводом лишний раз ехидно поскрипеть зубами. Но возможно, они даже не знали о том, чем занимаются Ураловы. Есть такой тип тайны, который известен лишь тебе и мне. И всё.
Так что вначале жизнь Аллы Потёмкиной была суровой, как зимние ураганы на Кольском. А потом появился Гелий Уралов, не менее взбалмошный, чем Алла Потёмкина, и понеслось, и полетело, потому что они оказались два сапога пара. Гелий Уралов тоже наращивал упущенное в детстве, мать умотала в Америку, а отцу приглядывать времени не было. В общем, они были созданы друг для друга, если бы Гелий Уралов не был гипертрофированно ревнив. Однако при всей его ревности он таскал Аллу Потёмкину на вечеринки с изюминкой — групповухой. Как сказала сама Алла Потёмкина: «Мы занимались любовью только с ним». Может, оно и так, и тело в современной жизни не имеет большёго значения, чем сосуд с амброй, потому что дорого, но лично я был воспитан в иных традициях. Если ты любишь женщины, тебе не нужен стимул в виде голых тел других женщин. Ты хочешь её всегда и везде, и только её единственную.
Естественно, заправлял мероприятиями Гарик Княгинский. Он же следил за финансовой дисциплиной и съемками. Снимать мог любой желающий, но за деньги. Гарик Княгинский как неофициальный директор предприятия имел право снимать бесплатно. Входной билет стоит сто баксов. Правила были простые: занимаешься любовью, с кем хочешь, если не хочешь, никто к тебе пальцем не притронется, главное, плати деньги, а сама можешь хоть в шубе сидеть. Нарушителей изгоняли безжалостно. За что, собственно, Гарик Княгинский и пострадал от пятикурсника Горислава Бердышева, имевшего связи с околобоксёрским миром. Горислав Бердышев решил, что имеет право на всех, без исключения девушек, которые посещали клуб. Естественно, девушки встали на дыбы, и предприятию Гарика Княгинского грозил крах. По этой причине он не пустил Горислава Бердышева на очередную «вписку», и приятели из околобоксёрского мира Бердышева били Гарика Княгинского почему-то не по-спортивному благородно кулаком, хотя он принадлежал к мужскому типу: «Эй, ты, дохляк, принеси мячик!», а гантелькой весом два с половиной килограмма, из-за чего нижняя челюсть у Гарика Княгинского превратилась в гармошку. Гарик Княгинский, выйдя из больницы, где ему собрали челюсть, и получив возможность снова жевать, нашёл-таки управу на Горислава Бердышева в лице Жоры Комиссарова, который тогда ещё не имел позывного Лось, но имел вес в соответствующих кругах. С тех пор Гарик Княгинский на него и работал, но это было тайной за семью печатями, в которую мало кто был посвящён. А Алла Потёмкина в силу сложившихся обстоятельств оказалась в курсе дела, когда неофициальное следствие вёл Антон Назарович Уралов, в результате которого получил свой инфаркт и отбыл в лучший из миров. Кстати, тогда же на кладбище, Алла Потёмкина просто испугалась, что пресса пронюхает о истинной причине смерти свёкра, и выдала фразу о его больном сердце.
В клубе было ещё одно правило: съёмки предназначались исключительно для внутреннего пользования, однако, проследить выполнение этого правила было весьма сложно. Сам же Гарик Княгинский первым его и нарушал, когда чуял большие деньги. Это его и сгубило. Вначале шантажировал по мелочи. Рассылал порно клуба друзьям. Удалять страницу не имело смысла, она тут же дублировалась на другом сайте. И Гарику Княгинскому платили под честное слово, что в сети больше ничего не появится.
Итак, Гелий Уралов и Алла Потёмкина поженились, прописались, им понравилось, и они стали регулярно ходить на вечеринки с изюминкой. Что это стоило для гордой и неприступной Аллы Потёмкиной можно было только догадываться. Лично мне она ничего не сообщила по этому поводу, а я и не настаивал, зачем ворошить прошлое, достаточно было того, чего она мне сочла возможным рассказать.
Как все молодые пары, Гелий Уралов и Алла Потёмкина иногда ссорились. «Однажды я пришла, а он позвонил, что задерживается. Я села и просидела весь вечер, как дура, а он так и не пришёл (в этом месте я отключил всякое воображение и сделался истуканом, обкаканым птичками). Оказалось, он поспорил с Эдом Чарыкиным, уступлю ли я кому-нибудь из них. В общем, проверяли мою верность. Надо было ждать, ждать, ждать и выходить замуж за романтика, а не за голого практика. Но кто знал? У нас с Ураловым был договор, что мы занимаемся сексом только вдвоём или с кем-то другим, но с согласия партнёра. Вторую часть договора мы ни разу не приводили в действие. И тут…»
И тут ситуация повторилась. Алла Потёмкина пришла, Гелий Уралов задержался, и она выпила сока. «Как сейчас помню, апельсинового, и словно в яму провалилась».
Очнулась она во время оргазма под тем же самым Эдом Чарыкиным и уже не владела собой.
Всё остальное я мог воспроизвести, как догадки, основанные, на её заиканиях, неоконченных фразах, на разглядывании концертного потолка и обильных слезах.
Ей всё казалось мало, и каждый, кто входил в неё, доставлял ей такое наслаждение, что она не могла остановиться. Вечер безумства закончился тем, что «явился Гелий Уралов и учинил грандиозный скандал».
Очень даже вовремя, удивился я. А может, он элементарно подглядывал, типичный вуайеризм, получив то, на что никогда бы не смог уговорить Аллу Потёмкину, и они и с Гариком Княгинский в сговоре? Гелий Уралов обрёл вечно сладострастную картинку, а Гарик Княгинский — деньги.
Конечно же, они помирились через пару месяцев, но отношения у них разладились (может быть, даже искусственно со стороны Гелия Уралова): с болезненной навязчивостью перестали доверять друг другу. Ещё один повод для страждущего психопата, всё время есть себя поедом. Вот почему Гелий Уралов закрутил роман с Лерой Плаксиной — в отместку Алле Потёмкиной. А на трассе «Дон» он бросил руль и едва не угробил обоих.
«А потом Антон Назарович Уралов умер, Гелий Уралов разбился, и я осталась вдовой, чтобы ждать тебя!»
Впечатляющая речь, я едва не прослезился, и конечно же, ничего не сказал о её муже и Гарике Княгинском.
* * *
Итак, Алла Потёмкина рассказала мне свою историю, и мне, честно говоря, захотелось пойти и принять душ с лавандой и токсином ботулизма.
Три дня мы с ней не разговаривали. Три дня я жил в Тушино на тридцать седьмом этаже, и ночной ветер прилетал из степей Донбасса и, как слепой, бился в стёкла, а на четвёртый утром она приехала ко мне самолично без звонка (я правил в очередной раз по просьбе Испанова сценарий) и потребовала так, словно избавилась наконец от того последнего слоя скорлупы и начала новую, абсолютно новую, счастливую жизнь:
— Где моё обручальное кольцо!
Мы никого не пригласили, даже Репиных. Это была наша маленькая, но настоящая тайна. Поехали в загс и за небольшое воздаяние на благо ЗАГСА на Сретенском бульваре расписались в толстой актовой книге, получили на руки свидетельство о браке, и отправились подальше, за МКАД, где нас никто бы не узнал в лицо, в ресторанчик на Жулебинском бульваре, где всегда была живая музыка. На входе я увидел афишу с именем Валессы Азиз и страшно удивился, оказывается, она вернулась в Россию, и столица пестрит её афишами. Весь вечер Валесса Азиз вела программу, и зал аплодировал нерусской красоте.
Мы сидели на летней веранде, заказали разные вкусности, пили красное вино и раз двадцать слушали «Девушка из Нагасаки», потому что публика взахлёб рыдала при её звуках.
Мы решили, что через неделю летим в Португалию, в Альгаву, где у Аллы Потёмкиной была усадьба с павлинами и вечно цветущими кактусами.
Павлинов, естественно, придумал я. Вместо павлинов там жила Анна Клара, которую нанял ещё Антон Назарович Уралов присматривать за домом.
Мы заказали билеты, и Алле Потёмкиной осталось утрясти кое-какие дела в фирме. А ещё она планировала посетить кое-какие магазины, потому что «там у нас времени не будет, зачем тратить время на пустяки?» Так сказала она, с намёком на тайные планы, чтобы удивит меня. А я вспомнил, что у меня даже плавок нет, но Алла Потёмкина возразила, что «там» сейчас это не в моде. А что в моде? «Шорты, дорогой. Шорты!» И мы купили пару шорт, чтобы, действительно, не шопинговать в Альгаве по магазинчикам, а наслаждаться жарой, морем и тамошней экзотикой. Я даже сходил в интернет и почерпнул кое-что о Португалии. Оказывается, так говорили на двух языках: португальском и мирандском. Я не знал, какой из двух выбрать, и в итоге забросил, не начав учить, оба.
Всё складывалось слишком удачно, я не верил своему счастью: в кои веки я выбрался на море, чтобы погреть взволнованные косточки. Последний раз это было, кажется, в Геленджике, сто лет назад, осенью, тёплой, но ветреной. Мы бродили с Наташкой Крыловой по местным базарчикам, лакомились фаршированными баклажанами и пили чай на площади: за спиной горела клумба из бардовых канн, над нами шумел ветер и кричали чайки, и если долго сидеть, то на губах ощущался солёный налёт.
Через неделю Алле Потёмкиной сделалось плохо. Внезапно начался сильный озноб, поднялась температура. Её отвезли в больницу, и профессор, который курировал нас, удивился:
— А почему сразу не сделали?..
— Что? — удивился я и вспомнил бегающие глазки эскулапа, который, оказывается, посуточно вытягивал из нас деньги и о своём семейном подряде, то бишь о жёнушке не забывал с её томографом.
— Операцию! У неё абсцесс от удара!
Операция длилась два часа, откачали два литра гноя. Провели дренирование, чтобы вводить антибиотик непосредственно в зону воспаления. На следующий день Алла Потёмкина уже ходила, а через три дня рану закрыли и нас отправились домом с условием амбулаторного лечения. «Бог милостив, — сказал профессор, — всё обошлось!»
Она умёрла за обеденным столом.
Качнулась, как рябина:
— Ой! Что это?!
Я подхватил её и держал на руках до самого конца. Когда приехала скорая помощь, всё было кончено. Тромб. В заключении было написано «тромбоэмболия ветвей легочной артерии».
Потом были похороны. Какие-то чужие люди входили в дом, избегая моего взгляда, говорили соболезнования. Тошнотворно пахло хвоей и цветами.
Валентин Репин сказал:
— Сочувствую, рыба!
И скрипнул зубами.
Жанна Брынская вся в чёрном крепе подошла:
— Мужайся!
И нахмурилась.
Я им был рад — единственным из всей этой синдикатной компании, которая за глаза обсуждала судьбу Аллы Потёмкиной, и меня заодно.
Где-то рядом мелькали Вера Кокоткина, Испанов Роман Георгиевич, не было только Радия Каранды; я надеялся, что его не убьют до моего приезда, что ему хватил благоразумия на радостях не лезть в пекло.
После Троекуровского кладбища и речей на поминках, я сбежал из ресторана через чёрный ход. Охрана даже не дёрнулась. Мобильник я выключил, чтобы обошлись без меня.
Вера Кокоткина, шикарная блондинка с задорный носиком и с чёрными, воспалёнными страстью глазами, вообразила себе бог весть — взять меня измором в момент слабости. Я видел, как она выскочила следом, как будто её шилом ткнули в одно место; я прятался за вонючими мусорными баками; пробежалась туда-сюда, ища меня по запаху и закоулкам, и можно было представить, что произошло бы, найди она меня. Но она не нашла, и слава богу. С ней я чувствовал себя натянутым, как тетива, или тетеревом на шпажке.
Я знал, что больше никогда не увижу Аллу Потёмкину с её чудесным взглядом небесно-голубых глаз, копной блестящих волос и с абрисом скул, как у парфенонских богинь.
Я бродил из бара в бар, из ресторана в ресторан, куда-то мчался на такси, потом ещё раз и ещё, и ещё, и никак не мог понять, почему? Почему умирают все, все те, кого я любил? Я не мог понять алгоритма отбора. Временами мне казалось, что за нас кто-то издевательски подглядывает, предоставляя нам возможность копошиться до поры до времени, а потом делал роковой ход, и всё: плачь-не плачь, а горю не поможешь.
Наконец каким-то странным образом я очутился в том месте, где мы были последний раз были с ней вдвоём. Сердце моё сжалось: нельзя возвращаться туда, где ты был счастлив. Кажется, была полночь. Я не знаю, я не помню своего прошлого, думал я. Зашёл, выпил яблочной водки и искал, с кем бы сцепиться, но в будний день народа было мало, в основном трезвые до невозможности женщины лёгкого поведения, которым надо было ещё заработать деньги на жизнь, выскочил на свежий воздух и даже на какое-то время пришёл в себя.
В темноте, за елями, кто-то дрался и слушался приглушённый женский то ли вопль, то ли сладострастный стон.
Я подбежал, сунул не без удовольствия кулаком в эту мешанину. Вылез какой-то обиженный негр в бабочке и с красными прожилками в глазах, размахнулся на сто рублей, а получилось на копейку, потому что был пьяным, и я тоже был пьяным, но, в отличие от него, попал, потому что негр куда-то делся и больше не появлялся. Зато возник поменьше, юркий, как чёртик из табакерки, и мне пришлось изрядно с ним повозиться, пока и он не исчез из поля зрения. Но возникло ещё двое черномазых, как трубочисты, которые, однако, не приближались на расстоянии удара, и я гонял их по серебристым елям и снизу вверх и вдоль и поперёк до тех пор, пока они не запутались в кронах. Потом кто-то крикнул на ужасно прескверной ноте:
— Бежим!
И я сообразил, что, действительно, бегу с какой-то рослой, тёмно-рыжей женщиной, которая одной рукой азартно размахивает жемчужной сумочкой на длинном ремешке, а другой — тащит меня, как бульдога на привязи; вослед нам воют полицейские сирены, а женщина смеётся и смеётся, как заводная, однако, не бросая меня как зачинщика драки; и я оценил её благородство и понял, что ночь тоже заводная, а не траурная, как я её воспринимал сгоряча, и на какое-то время забылся, чтобы дать отчаянного стрекача и, кажется, разорвать карман о какую-то ветку.
На крайне тёмной улице мы поймали частника и понеслись на север, хотя в центр, на Кутузовский проспект, было ближе.
Женщина икала и смеялась, смеялась и икала. Я её толком не разглядел, и только когда мы выскочили на Рязанский проспект и стало светлее, я с удивлением узнал в ней Валессу Азиз.
— Мне надо выпить! — безапелляционно заявила она, как обычная уличная девка, а не королева эстрады; и сделала умоляющие глаза, чем меня ещё больше подкупила.
— Друг, останови, у какого-нибудь бара поприличнее, — попросил я.
Мы выскочили, кажется, где-то на Энтузиастов и побежали поперёк трамвайных рельсов. Было прохладно и сыро, рельсы блестели, словно катана. Со стороны Измайлова налетал ветер и тревожно качал деревья, небо было тёмным, синее, как стёганное покрывало.
— Ты знаешь, кого ты отоварил? — хихикнула она, как лисичка, на безупречном русском, да и поглядывала, как завзятая москвичка на лавочке с сигаретой в зубах, только сумочка и вещи на ней были в блёсках, эстрадными и несерьёзными.
— Нет, — признался я, плохо ориентируясь в этом районе, за исключением окрестностей одноименной станции.
— Лабу Макензи по кличке Быстрый мор!
Как будто мне это что-то говорило!
— И что?!
Меня качнуло, я едва удержался. Рядом, как стрела, пролетела машина, обдав нас брызгами.
— А ничего, — беспечно толкнула она ногой дверь в бар, кажется, какой-то «бочонок». — Потому и мор, что всех заморил уже до смерти! — выкрикнула она со смехом, стряхивая воду с одежды.
На нас оглянулись. Ещё бы: рослая, чрезвычайно красивая женщина с размазанной на лице косметикой, в рваных на коленях джинсах, простоволосая, как ведьма, но одетая, как принцесса, то бишь, весьма своеобразна даже для ночной Москвы, и её спутник в рваном же траурном костюм, в траурной рубашке и траурной галстуке. В общем, во всём том, во что сочла нужным облачить меня мой секретарша, то бишь Вера Кокоткина с задорный носиком и чёрными, воспалёнными страстью глазами. Мы походили на подвыпивших эстрадных артистов, сбежавших с вечеринки.
— Это такой большой? — спросил я воинственно, когда мы сели в самом дальнем краю стойки, подальше от любопытных глаз.
Народа было мало, бармен подал знак, что сейчас подойдёт.
— Маленький. А большой — это его друг. Ещё та жаба!
Из своей жемчужной сумочки на длинном ремешке она достала косметику и начала наводить макияж так, словно мы были любовниками и она давным-давно не стесняется меня и даже считает нужным приобщить к своим дамским привычкам, чтобы привязать крепче и надёжнее.
— А-а-а… — протянул я, словно что-то сообразил, а сам исподтишка наблюдал на ней. Нравились мне её манеры, особенно, как она проводила помадой по губам; напомнила она мне мою Наташку Крылову. Глаз нельзя было оторвать. — И что?
— А он найдёт и убьёт тебя! — зачем-то мстительно добавила она, поводя губами так, чтобы помада легла равномерно, и поправила на себе сиреневую кофточку в блёсках, с какими-то там рюшечками и складочками, за эстетизм которых я не отвечал.
Мстительно — чтобы сбить с толку, подумал я и упростился до безобразия, то есть всецело доверился ей, засунув чувство самосохранение себе в одно место — в самый глубокий карман, который имел на все случаи жизни.
Но Валесса Азиз и так была хороша, даже в съехавшей на плече кофточке, и я поймал себя на том, что неприлично долго, как, впрочем, и те из зала, пялюсь на неё.
— Отвернись! — потребовала она одним взглядом.
— Почему?
— А то я помаду проглочу! — агрессивно объяснила она.
— По-моему, он тебя бил, — напомнил я ей правду жизни и понял, что она меня раскручивает на азарте, если чисто инстинктивно — то это прощается, а если осознанно — то никакой жалости. Однако разобраться в её посылах я не успел, не дала она мне такого шанса, потому что была страшно возбуждена и суетлива, должно быть, нарочно. Есть такой приём — прятать свои чувства под камнепадом эмоций.
— Ага, — пьяно согласилась она, беспечно закусив накрашенную губу, — это мой продюсер! — и закатила глаза, как крайне иступлённая женщина в последней стадии отчаяния.
— Продюсер? — счёл возможным удивиться я, впрочем, естественно, абсолютно точно ей в тон.
— Ну да… — с изумлением посмотрела она на меня. — Он меня тоже убьёт, я ему сезон сорвала! — засмеялась на высокой ноте, сообразив, что я точно попал к резонанс её речей и мыслей. — Это куча денег! Что теперь будет?!
И лицо её ещё долго было удивлённым, редко ей, видно, удавалось разговаривать с мужчинами по душам, всё музыка, да музыка, такты, обертоны, вокализ и гармоники.
Подбежал бармен, воспринявший наш горячий разговор в своей адрес, потому что мы уже успели выяснить отношения до выпивки, а не после, как принято у всех страждущих мира сего.
Валесса Азиз потребовала:
— Холодной водки!
Я заказал себе коньяк.
Бармен даже не подал вида, что узнал Валессу Азиз, только, как снайпер, щёлкнул пальцами. У нас Казицкий, позывной Слон, так щёлкал, чтобы быстрее соображать. И помогало! Один раз он целый день держал под огнём шоссе в Степановке, пока не стемнело. Хороший был снайпер. Теперь на Дальнем Востоке живёт, рыбку ловит, войну вспоминает со слезой в стакане.
— Слушай, — вдруг зашептала она приятельски, — у тебя есть деньги?!
— Ну… в принципе… — пожал я плечами, мол, что за разговоры между своими, ведь ты же показала, как красишь губы, а это почти что стриптиз, вспомнив, однако, к месту, что на карточках у меня куча бабла и наличности в двух портмоне тоже, и кажется, в пылу сражения я умудрился потерять только одни из них, в котором были мелкие купюры.
С тех пор, как у меня появились деньги, я носил два портмоне: один с мелкими купюрами, а другой — тугой и толстый — с крупными. Когда мелкие деньги заканчивались, я перекладывал из одного портмоне в другой крупную ассигнацию, и всё начиналось заново.
— Помоги мне улететь?
— Куда?
Я-то надеялся на другой поворот истории, зря, что ли, я её обхаживал и дрался с неграми.
— В Америку! — Зашептала она мне ещё пуще, щекоча ухо. — В Америке он меня не найдёт!
— Кто? — тупо спросил я, думая совсем о другом, о её длинных ногах и груди, и какая она должна быть в постели — вёрткая, как ящерица.
— Лаба Макензи! Кто?! — фыркнула она, кажется, угадав мои мысли и нервически швыряя свои причиндалы в жемчужную сумочку. — Ты не бойся, я как только прилечу, я тебе вышлю!
— Я и не боюсь!
— Думаешь, из-за сладкой жизни я сюда приезжаю?
Я удивился:
— Я не думаю.
— Правильно, — оценила она. — Карьера давно коту под хвост.
— Поехали! — вскричал я, жалея её карьеру.
— Куда?! — удивилась она моей прыти. «А выпить?», казалось, вопрошало её насмешливое лицо, и она меня переиграла.
Мне сделалось смешно. У неё были искрящиеся карие глаза, но не восточного типа, а наши, русские, но всё остальное совершенно нетипичное, немордовское, не татарские и не чувашское, а чёрт знает какое. И я вспомнил, что мне говорила о ней Инна-жеребёнок с малахитовыми глаза и копной русых волос: отец — бербер, мать — русская, и что она коренная москвичка, но живёт в США.
— На вокзал! — я слез с табуретки.
Она посмотрела на меня, как минимум, с иронией: испугался Лабу Макензи по кличке Быстрый мор?
— Он уже меня везде рыщет! — Постращала она меня сверх меры.
— Ну и что?
Я представил необъятную Москву и едва не рассмеялся страхам Валессы Азиз. Здесь всю жизнь можно прятаться, но, разумеется, не Валессе Азиз, уж её точно вычислял в течение трёх суток.
— И в аэропортах — тоже! — назидательно сказала она, словно ставила мне в укор.
— Что он у тебя, бог, что ли? — удивился я в противовес её нервическому состоянию.
— Ты даже не представляешь, какие деньги он платит «крыше»! — попыталась она меня огорошить.
— Не представляю, — сказал я и подумал, не везти же её в Донецк, хотя в Донецке Лабу Макензи закопают живьём за одно только то, что он за бандеровцев и вообще, за весь гнилой западный мир.
Мы горестно помолчали, понимая безвыходность ситуации. Подошёл бармен и попросил у Валессы Азиз автограф.
— За счёт заведения, — сказал он и наполнил наши рюмки. — Это для нас честь!
Она попросила, как пай-девочка, у которой закончились сигареты:
— Отвези меня хоть куда-нибудь, дорогой. — И положила мне руку на плечо.
— Куда? — подумал я вслух, чувствуя её запах. — В Ростов, разве что?
— Давай, в Ростов, — радостно кивнула она и убрала руку. — О Ростове я и не подумала!
Истерика её прошла, глаза высохли. Но я всё равно удивился: после всех перипетий энергии в ней было, как в пороховой бочке.
— Поехали! — сказал я, разминая ноги.
Мне не терпелось. Было полпервого ночи.
Мы выпили ещё по одной за счёт заведения и вымелись наружу. Она бежала впереди. Я посмотрел: у неё было шикарный зад и вообще, фигура что надо.
Какого чёрта? — подумал я и вдруг понял, что началась новая жизнь, совершенно мне не изведена, мне сделалось легко и просто, как будто не я, а кто-то другой похоронил сегодня Аллу Потёмкину.
Мы поймали такси и понеслись в Тушино. Нас долго сопровождал купол храма Христа Спасителя. В дороге я, кажется, бесстыдно уснул, впрочем, Валесса Азиз — тоже.
* * *
— Есть рейс на двадцать три тридцать в Лас-Вегас, на завтра? — я вопросительно посмотрел на неё.
Чёрт возьми, мне хотелось, чтобы она осталась, чтобы ходила здесь, заполняя всё это пространство, и Химкинский лес, и небо над ним, однако, я понимал, что она не моя, не наша, не московская, дух у неё другой; рано или поздно её найдут бандитствующие музыканты, и чем дело кончится, одному богу известно. Можно, конечно, было найти Жору Комиссарова, но это было рискованно, потому что я не знал расклад сил, кто стоит за Лабой Макензи по кличке Быстрый мор. Может, он Жору Комиссарова заодно тоже упрячет. Надо было рассчитывать только на себя, поэтому время играло против нас.
— Бронируй! — оживилась она, появляясь из душевой в моём сине-белом халате с якорями, вся из себя, как точёная ножка для стола, и даже халат не портил её фигуры, только ступни были большими, я привык к маленьким, аккуратным, как у японок.
— Туда пилять шестнадцать часов, — сказал я, прижимая трубку к животу и ловя взглядом её бедро, мелькающее между полами халата.
— Сколько? — переспросила она бесстыдно, словно не замечая моего взгляда.
— Шестнадцать, через три часа надо выезжать, — посмотрел я на часы, потом — на тёмное окно, за которым собиралась гроза.
Она сказала:
— Ещё целых три часа! Бронируй, и ложимся спать!
Я забронировал и пошёл чистить зубы, с удивлением обнаружив, что у меня горлом идёт кровь. Немного, правда, пара-тройка капель, но всё равно было неприятно. Видно, в драке осколок всё-таки шевельнулся, хотя до лёгочной артерии и не дотянулся.
Я посидел на краю ванной, представляя, как он ждёт своего часа там, во влажной, розовой плоти, сплюнул ещё пару раз в раковину, кровь стала бледно-розовой. Решил, что на сегодня хватит, пошёл нырнул в постель, как в облако, в надежде выспаться, но пришла она, царственная, словно богиня, и сказала:
— Чтобы ты не забыл меня, дорогой…
* * *
Было ещё тёмно. Мы ещё успели выпить кофе. Я подошёл к окну. Внизу, под фонарём, одиноко, как наша жизнь, блестел асфальт.
— Я спущусь за машиной, — сказал я, чувствуя бодрым из-за адреналина, бушующем в крови, — а ты встанешь вон там, на углу.
— Где? — она доверчиво прижалась, обдав меня запахом, в которому я так и не успел привыкнуть.
Мне казалось, что если мы замешкаемся ещё на полчаса, нас окружат со всех сторон и возьмут тёпленькими.
— Лучше, если мы не попадём на камеры, — сказал я, хладнокровно целуя её в шею и кромсая мысль о экспесс-сексе на мелкие кусочки, иначе бы мы точно опоздали.
Я не хотел, чтобы она зря нервничала. Чёрт знает, какие возможности у этого придурка, Лабы Макензи по кличке Быстрый мор, может, он уже пол-Москвы на уши поднял?
— Да, лучше, — бодро согласилась она, беспечно закусив губу, и величественно пошла, роняя с плеч халат, в спальню, чтобы крикнуть оттуда: — Делай так, как тебе нравится, дорогой!
Я удивился, что она безоговорочно доверяла мне; я и раньше так не мог, а сейчас — подавно.
Кажется, они всё-таки прониклась мыслью о том, что надо спешить, потому что вышла ровно через минуту в своих рваных на коленях джинсах, в моей белой рубашке с монограммой фирмы «АР» (эту рубашку подарила мне Алла Потёмкина) и в кожаной куртке, которая была ей чуть великовата, это придавало ей шарм, и она походила на героиню вестерна, не хватало только револьверов на ремне, хотя фирменная монограмма была из другой оперы.
Я сказал, делано зевая, чтобы скрыть свои чувства:
— Возьми ещё мою кожаную бейсболку.
— А можно? — вспыхнула она, словно угадав мои мысли.
— Конечно, — так же великодушно сказал я.
— Я давно её приметила, — призналась она, надевая её и пряча под неё свои шикарные рыжие волосы.
Волосы у неё пахли имбирем, корицей и мускусом, я ещё ночью заметил. Странное сочетание запахов в одном флаконе.
Уже на выходе из квартиры мой взгляд упал на сумку Радия Каранды, и я подумал, что фальшивые номера могут пригодиться, если нас действительно разыскивает Лаба Макензи по кличке Быстрый мор. Чем чёрт не шутит? Вдруг у него «гаи» прикормлено, тогда мы даже до МКАДа не домчимся.
Я страшно нервничал, я не хотел, чтобы нас приняли бандиты на выходе из квартиры. Однако всё обошлось.
Мы спустились на лифте с тридцать седьмого этажа, словно бесконечно долго прощаясь друг с другом, хотя мы начали это делать ночью ещё в постели.
— Я буду думать о тебе, дорогой, — сказала она абсолютно фальшиво, не так, как, например, лицемерно Инна-жеребёнок с изумрудными глазами, которая только и думала о том, как затащить себя в постели нового мальчика, а намеренно фальшиво, или я был просто тоньше настроен, но, подумал я, именно, что очень фальшиво, фальшивее не бывает. Как ни странно, меня это даже не покоробило. Подумаешь, будет о чём вспоминать, пока не найдёшь ту единственно верную формулировку, которая удовлетворит тебя, и тогда ты успокоишься.
— Ты хоть скажи, где ты живешь? — спросил я, чтобы всё перевести в шутку и было не так страшно.
Но она неожиданно восприняла всерьёз:
— В Сан-Франциско. Приезжай, дорогой!
Её амплитуды от фальши к искренности удивили меня. Я понял по тону, что чем-то её задело. Может быть, деньгами? Ещё вчера я дал ей десять тысячи долларов. Она сказала, что много. Я сказал, что возвращать не надо, и она поняла, что, действительно, не надо. Значит, не деньги. А что тогда? Неужели мой рубильник, которым восторгалась Наташка Крылова, и который так нравился доброй половине Москвы?
— Сан-Франциско!? Это далеко! — сказал я, так ничего и не придумав и решив, что это производная от сентиментальности.
— Приезжай, я буду ждать, — схватила она меня за руку сжала её.
Пальцы у неё были длинными и холодными. И это тоже был знак прощания, и мне показалось, что я начал её понимать: к чему придумки, пусть будет всё так, как есть, не надо лицемерить.
— Вряд ли, — сказал я и удержался от того, чтобы не рассказать её, куда и зачем я навострил лыжи; она бы не поняла; что для неё наши войны, не более чем заметка в газете.
Точнее, я рассказал, но мысленно, и этого было достаточно, чтобы я принял верное решение не возвращаться в Москву, а сразу же махнуть в Донецк, где теперь воевал Радий Каранда.
Я не знал, замужем ли она? О детях, конечно, ничего не спросил. К чему? Весь наш легкомысленный роман ни к чему не обязывал и подразумевал быстрое расставание. Ведь и она тоже обо мне ничего не расспрашивала, словно у меня не было этого самого прошлого и я явился ниоткуда, с Марса, наверное?
На первом этаже она вышла, я опустился на нулевой и прошёл так, чтобы знакомый охранник не обратил бы на меня лишнего внимание, а в случае чего успел бы вызвать патруль, но на парковке ничего не случилось, не вычислили нас за ночь, и слава богу. А может, всё это женские фантазии? — подумал я, бросил сумку на заднее сидение и выехал в дождь.
Когда я увидел её под фонарём, то понял, что этого тоже уже никогда не повторится: ни ночи, ни грозы, и что уж точно мы никогда не увидимся, а ещё я подумал, что гипотетические бандиты ужасно опаздывают.
Она прыгнула в машину и пошутила:
— Я думала, ты меня бросил.
Я ничего не ответил, с деньгами она бы не пропала; завернул за угол, где было тёмно и не было камер, и поменял номера. Пистолет, о котором я уже забыл, я вытащил из кобуры и сунул в карман куртки.
Валесса Азиз ничего не сказал, казалось, она всё поняла; видать, она тоже ни раз ходила по кривым дорожкам у себя в Америке.
Мы помчались дальше. Через пять минут мы были на МКАДе. Через два часа с хвостиком — в Туле. Дождь хлестал, как из ведра. На небо было страшно смотреть, казалось, тучи истирают землю с порошок. Пора было светать, однако, было тёмно, как ночью, и только свет фар разрезал помпейскую мглу, и оранжевые отблески дорожных фонарей заворачиваются тебе вслед, как клубы дыма от костра.
— Мы уже приехали? — проснулась она.
Она сидела, укрывшись пледом, и рыжие волосы выбивались у неё из-под бейсболки.
— Нет, ещё рано, — ответил я, — спи, и какая-то тихая, сонная и молчаливая деревня пролетела мимо, как пушечное ядро.
К одиннадцати часа слегла посерело. Фуры, проносящиеся навстречу, походили на глазастых чудовищ в ореоле брызг.
Ещё через полчаса я затормозил у придорожной гостинцы, надо было размяться и что-то выпить.
— Тебе лучше не выходить, — сказал я и пробежал в забегаловку, нагибаясь, как во время обстрела.
Зал был пустым, только в дальнем углу сидела мокрая парочка из красной «хонды». Мне показалось, что нам везло: внутри даже не было видеокамер. Поэтому я вернулся и позвал Валессу Азиз:
— Идём, там никого нет.
Мы сели у запотевшего окна и заказали по двойному чизбургеру и по большому кофе.
— Совсем, как у нас дома, — бездумно-радостно сообщила Валесса Азиз и вцепилась в булку зубами, словно кошка в мышонка.
Бейсболку она сдвинула на затылок, её рыжие волосы выбились и упали ей на плеч, и я подумал, что там, у неё в Америке, я буду беситься из-за таких фраз. Фактически, в Донбассе, Америка воюет с русским народом, поэтому в Америке мне делать было нечего.
Мы заказали ещё обед с собой, прыгнули в машину и помчались дальше.
Один раз мы остановились, чтобы заправиться, второй — чтобы облегчиться и размять ноги. Светлый полдень в тот день так и не наступил, и мне казалось, что нам везёт: какой гаишник вылезет в такую непогоду на трассу?
* * *
А потом уже, в Ростове, в начале следующей ночи, я лишний раз убедился, что я ей не нужен, что у неё в Америке другая жизнь, лучше или хуже, но другая, не похожая на мою, и поэтому сказал, когда мы уже сидели в виду аэропорта, и его весёлые огни совсем не портили наше расставание.
— Жаль, что я не смогу к тебе приехать.
— Почему, дорогой?
Казалось, это её волнует в самом деле. Но я-то знал, что душой она дома, где не знаю, наверное, там, где уютно и тепло и где плещутся волны Тихого океана.
— Что я буду там делать с моим русским?
Она не поняла и посмотрела на меня серьёзно.
— Выучишь, дорогой! Получишь какой-нибудь грант, станешь каким-нибудь лауреатом! Вернешься и сделаешь здесь всем козью морду! Так всегда происходит. Россия любит русскоязычных авторов из-за бугра!
Кажется, я в такт покривился; она — тоже, принимая мой скепсис.
— Ладно, — согласился я. — Но я всё равно не приеду.
Однажды я рассмеялся в глаза главному редактору журнала «Za-Za», Евгении Жмурко, которая предлагали мне иммигрировать в Германию. Не скажешь же Валессе Азиз, что у тебя другие планы на жизнь. Быть может, даже смертельно опасные. Мне не хотелось, чтобы она в своей Америке думала обо мне, как о покойнике. Рано или поздно все так начинают думать, когда от человека не приходит весточек. А первое время мне вообще будет не до интернета.
— Приезжай лучше ты, — сказал я.
Она сделала свирепое выражение на лице, и я понял, что виной всему Лаба Макензи по кличке Быстрый мор, что если бы не он, она бы с удовольствием осталась бы, чтобы кувыркаться недели две в моей постели.
— Я буду тебя ждать! — сказал она, неожиданно скорбно закусив губу.
Почему-то эта её привычка сводила меня с ума.
— Ты играешь со мной? — спросил я, почему-то слегка разозлившись на себя.
— Нет, дорогой, — сказала она убедительно, — я просто тебя чуть-чуть люблю.
Впору было рассмеяться, но мне было не до смеха.
— Любишь?
И я не дал себе даже шанса поверить ей; я был хорошо обучен этому мастерству, у меня был хороший учитель — целая жизнь на войне, на госпитальной койке и год в Москве, поэтом у меня всё получилось даже без душевных потерь.
— Да-а-а… вот здесь, — она показала на сердце, — много, много нежности, — она снова закусив губу вовсе не бессердечно, как обычно, а оценивающе обстановку, аэропорт, звуки самолётов, идущих на посадку, или, наоборот, взлетающих; и в душе у меня всё тоскливо сжалось.
— Иди… — сказал я, демонстративно посмотрев на часы.
— Вспоминай меня только хорошо, — сказал она и чмокнула в щёчку.
Я хотел, чтобы у нас был долгий и сладостный поцелуй, но она вывернулась ловко, как белка из рук, не желая прощаться бесконечно долго и тем самым невольно упрекнув меня в пошлости, подхватила свою жемчужную сумочку на длинном ремешке, хлопнула дверью и уже шла в темноте поперёк дороги в сторону огней аэропорта. Бейсболку она оставила на сидение.
И вдруг я понял, что это самая распоследняя, великая обманщица в моей жизни! Больше не будет. Я в этом был уверен.
Вначале фигура была освещена, потом сделалась тёмной, потом пропала, потом снова появилась. И всё. Словно ничего и не было.
Так и не оглянулась. Зачем? Мы оба уже привык к таким метаморфозам, и мне страшно захотелось выпить. Ночное небо было тёмным и дождливым, на его фоне взлетающие самолеты казалось огромными, мрачными жуками. Ни один гаишник в такую погоду не высунется, подумал я и вспомнил о баре-гадюшнике на повороте в сторону Донбасса.
Я поставил машину за фурами так, чтобы не было видно номеров, и вошёл в бар. Народа было не так уж много; я взял двести водки, пива, сёмги и чёрного хлеба. Мне не хотелось сидеть в сыром помещении, я вышел на веранду, под дождь и ветер, и занял одинокий столик в углу, где плющ вил свои стебли.
Водка подействовала сразу, но на душе стало только хуже, можно было взять ещё, но тогда бы я напился, а ещё надо было выйти на шоссе Чантырь-Покровское, и даже пройти таможню в Мариновке. Я пил пиво, закусывал сёмгой и думал о Валессе Азиз, о том, что так и не привык к потерям. Свежий ветер налетал из степи и бодрил голову.
— У Украины только один патрон! — кто-то кричал внизу и неумело матерился по-русски.
— И этот патрон мы им сами вложили в руки! Ха-ха-ха!
Я вяло слушал, пока узнал его. Так замысловато мог выражаться только один человек — рыжий Алик Юхансон из «Дойче Прессе-Агентур»; и фраза была его коньком, фирменным знаком, дальше, в зависимости от того, с кем говорил, он добавлял следующее: «Чтобы застрелится» или «Чтобы уложить Россию на обе лопатки».
Сейчас он, видно, общался с соотечественниками, потому что закончил фразу так:
— Чтобы уложить на обе лопатки!
Мне стало дюже интересно. Гад, подумал я, что он здесь делает, а главное — почему ничего не боится? А потом понял, что он говорит по-английски, а я в своё время наблатыкался, когда общался с подобной сволочью в Донецке. Он хоть и прикидывался своим журналюгой в доску, но был дьявольски хитёр, и мы с Борисом Сапожковым подозревали, что это он передает левые репортажи «из осиного гнёзда повстанцев», так кто-то подписывался инкогнито в интернете, больше некому. А здесь, видно, обмишурился среди своих, расслабился на радостях, что летит домой, к жене под юбку. И мне словно ответили рефреном; сам вопрос я пропусти, потому что он был задан по-английски, но, похоже, для того, чтобы узнать, куда навострил лыжи Алик Юхансон.
— В штаб-квартиру в Гамбурге, — услышал я его ответ по-английски.
«ДПА» — можно было смело считать филиалом ЦРУ, это было известно всем, кто писал на политические темы или просто слушал краем уха интернет.
— А что это такое?
Тот, кто сидел напротив Алика Юхансона, сухой, лысеющий блондин с тонкой кожей на черепе, протянул руку, взял вещицу, и она блеснула в свете фонаря жарче солнца.
Меня, как током, долбануло. Я узнал жетон Ефрема Набатникова, позывной Юз.
— Трофей редкостный! — нехорошо засмеялся Алик Юхансон.
Он так быстро адаптировался к нашим условиям, что одинаково комфортно чувствовал себя и в подобной забегаловке, и на официальном приёме в администрации Донецка. Многие из наших воспринимали это как широту иностранной души, и готовы были с ним по-братски пить водку, но мы с Борисом Сапожковым его сторонились.
Мне стало трясти, как после операции, когда я отходил от наркоза; я заглянул через перила. Один только Ефрем Набатников на всем фронте додумался сделать жетон из чистого золота. Там ещё должны были быть его инициалы. Правда, был ещё крохотный шанс, что это просто совпадение, Алик Юхансон любил прихвастнуть, а потом ходить лапчатым гусём и морочить наверху людям голову. Я знал, что город Ростов — это ворота шпионов в Донбасс, но не до такой же степени. Должно быть, Алик Юхансон сидел в ожидании утреннего рейса, чтобы не мозолить глаза пограничникам и спецслужбам, и напивался за счёт любителей баек. Должно быть, они прилетели на смену Алику Юхансону и поили его за это, и он на радостях разошёлся не на шутку.
— Мне эта штучка обошлась в сто долларов, — сказал он с пренебрежением.
— Дёшево, — сказал кто-то из них.
— Здесь всё дёшево, — насмешливо согласился Алик Юхансон, — если не знать, чей это жетон.
— И чей же? — спросил второй, с шевелюрой, грузный и с животиком.
— Майора! Я его самолично…
— Что?..
— Пытал! — высказался Алик Юхансон.
— Ты здорово рисковал, — осторожно сказал сухопарый, лысеющий блондин и с волнением посмотрел на грузного, с животиком.
Грузный, с животиком тоже заволновался, но махнул рукой: пронесёт! Было видно, что сухопарый, лысеющий блондин ему не поверил, и вообще, он занервничал.
— Об этом никто, кроме вас не знает! — вызывающе засмеялся Алик Юхансон, глядя на них. — Они там наивны, как дети! Их легко обвести вокруг пальца! Сами увидите!
— Мы слышали другое, — сказал сухопарый, лысеющий блондин.
— Я же живой! — насмешливо укорил их Алик Юхансон и многозначительно замолчал на высокой ноте.
— Мы посмотрим, — осторожно грузный, с животиком.
Я дождался, когда собутыльники Алика Юхансона встанут и, пожав ему руку, удалятся, как они сказали, спать в гостиницу, а Алик Юхансон, пошатываясь, отправится туалет.
Я не знал, есть ли в баре-гадюшнике видеокамеры, поэтому действовал крайне осторожно. На этот раз патриархальность наших отхожих мест сыграла мне на руку: видеокамер, действительно, не было; рейсовых автобусов тоже не было, и я почти ничем не рисковал, лишь надвинул на глаза козырёк бейсболки.
Алик Юхансон настолько был уверен в своей безопасности, что даже не закрыл кабинку, и эта байка о том, что везёт только пьяным, оказалась не про него. Я ударил его в спину со всего маху. От такого удара человек на несколько секунд теряет ориентацию и у него останавливается дыхание.
Я вытащил у него из кармана золотой жетон и убедился в наличие на нём инициалов Е. Н. и в личном номере Ефрема Набатникова. Номер у Ефрем Набатников, позывной Юз, заканчивался на цифру двадцать пять, у него на Университетской была квартира номер двадцать пять.
Я подумал, что если бы жетон оказался не Ефрема Набатникова, а поделкой, то извиняться бы всё равно не стал хотя бы за услышанный разговор и за пренебрежение к нашей борьбе.
Я сорвал с Алика Юхансона куртку и заткнул ею сливное отверстии в унитазе, а потом спустил воду, и она поднялась почти до краёв.
Потом я поднял его и бережно обмакнул. Он закашлялся и сделал глубокий вдох, словно вынырнул из глубины. После этого забился, как рыба на берегу, пытаясь ухватить меня за ноги. Но я держал его крепко. Пистолет в кармане придавал мне уверенность.
— Откуда у тебя жетон?! — спросил я, приподняв его, как тряпку.
— Какое тебе дело? — прорычал он, но даже не успел закончить свою речь, я снова погрузил его в унитаз и подержал подольше.
Унитаз оказался его лучшим другом, он обнимал его с небывалой нежностью, он любил его пуще жены и детей в благословенной Швейцарии, которая, кстати, не воевала на стороне укрофашистов, но посылала сюда своих шпионов, чтобы убивать нас исподтишка.
Потом я его вытащил.
— Откуда?! — снова спросил я.
Он не понял ситуации, но протрезвел и сообразил, что его элементарно утопят здесь в нищебродной, как он любил выражаться, России.
— Я скажу, я всё скажу! — заверил он, мотая головой, как собака, вылезшая из озера.
Я перевернул его, чтобы лучше видеть его лицо. Он узнал меня, это внушило ему надежду, что я только балуюсь ради удовольствия лицезреть его ликующую физиономию, шучу по старой дружбе, что отпущу его, и он улетит в свою Швейцарию или куда ещё там, чтобы гадить оттуда на нашу страну.
— Я агент Интерпола! — заявил он самоуверенно, полагая, что я сделаю по стойке смирно и освобожу его под американские фанфары на все четыре стороны.
Но на этот раз он ошибся, хотя решил, что мы наивны, как дети, и что нас легко обвести вокруг пальца!
Я встряхнул его и показал взглядом на унитаз.
— Я понял, — упёрся он ладонями, — я всё понял!
— Говори!
— Мы выслеживали его три недели… — начал он деловито от печки.
— Кто «мы»? — прервал я ход его мыслей.
— Я, и три придурка из Киева, — поглядел он на меня, как будто слово «придурки» давало ему какой-то шанс уйти отсюда живым и здоровым.
— Фамилии придурков!
Он назвал их: Петров, Иванов, Сидоров. Липа, чистой воды, но откуда иностранцу знать об этом?
— Дальше! — встряхнул я его, чтобы он не очень-то обнадеживал себя.
— Его предала его подружка, — обрадовался возможности услужить Алик Юхансон. — Хитрый гад. Ни разу в одном месте дважды не ночевал.
— Кто?! — прервал я ход его мыслей.
— Не знаю! — дико повёл он глазами.
Я спустил воду. Она полилась через край.
— Жела Агеева… — выдал он через силу, быстро сообразив, что она стала опасной свидетельницей.
— А-а-а… это такая голенастая шатенка? — Вспомнил я её.
Грубая, мужеподобная женщина с большим лицом. До этого Ефрем Набатников увлекался миниатюрными женщинами, которые боготворили его, а с Желой Агеевой ошибся как минимум на цену жизни. Сводить счёты с ней я не собирался, меня это не касалось, пусть этим занимаются спецорганы.
— Ага, — через силу кивнул Алик Юхансон, — за две тысячи баксов! Я больше ничего не знаю!
— А жетон?
На всякий случай я дал ему шанс умереть мужчиной. Они ничего не понял. Я бы просто его придушил о край унитаза, если бы он признался, что самолично убил Ефрема Набатникова.
— Жетон я подобрал. Я ничего не знаю!
— Врёшь! — сказал я.
— Нет! — всё понял он и засучил ногами. — Это я им соврал, — он мотнул головой в сторону веранды, — чтобы они меня боялись!
— Зачем?
— Страх — это деньги. Чем больше о тебе говорят, тем больше платят! — признался он.
— Я слышал, что ты его пытал?!
— Нет! — заёрзал он, как на сковороде.
— Куда вы его отвезли?! Куда?!
— Я не знаю! Я ничего не знаю! Это всё они, я ни при чём!
У него началась истерика. По лицу потекли слёзы. А может, это были капли воды. Как разница.
— Где его труп, скотина?
— В водозаборе второго ставка! — заорал он, но ему никто не пришёл на помощь.
Я ударил его о край унитаза, чтобы он не рыпался, и сунул головой в воду; он не хотел умирать и барахтался бесконечно долго, потом вдруг затих.
После этого, я обчистил его карманы и вышел из туалета. Решат, что это ограбление. Жетон я тоже взял на память, чтобы показать Радию Каранде.
* * *
Чёрт меня дёрнул включить мобильник. Я, конечно, ожидал, что там водопад Ниагара, но реальность превзошла все ожидания. Больше всех оставила сообщений Вера Кокоткина, до самого первого из них я так и не добрался, хотя перематывал ленту минут десять.
Я отправил ей смску, что жив-здоров и буду через три дня. Испанову я позвонил из уважения. Он понял меня лучше других, всё-таки смерть жены, это очень уважительная причина, и тотчас оставил меня в покое, главное, что я жив. Дольше всех пришлось объясняться с Вдовиным. Оказывается, вторые сутки меня разыскивает нотариус по наследству и что завтра с семнадцать мне нужно быть в такой-то нотариальной конторе для вскрытия «закрытого завещания»; и что всё очень и очень серьёзно.
Я подумал, что если сбегу сейчас в Донбасс, это будет нечестно по отношению к Алле Потёмкиной и к моему недавнему прошлому, в котором ещё существовали Репины: Валик и Жанна. Поэтому развернулся и опричь души поехал в Москву. По пути я купил десятка два пакетиков растворимого кофе, три огромные плитки шоколада и пару бутылок газированной воды. По моему военному опыту два-три пакетика кофе «три-в-одном» безотказно действовали три часа, если ты смертельно устал. Но после расставания с Валессой Азиз и выяснения отношений с Аликом Юхансоном, во мне было столько адреналина, что я доехал бы до столицы на одном дыхании, однако, рисковать не стал.
Я благополучно проскочил два-три дождя и, не доезжая Воронежа, съехал с трассы, поменял фальшивые номера на настоящие, а фальшивые бросил в ближайшую речку. Достал пистолет, с сомнением посмотрел на него, но решил, что он может ещё пригодиться. Сунул его в багажник и поехал дальше.
* * *
Я приехал в час дня. Мне хватил ещё сил вымыть машину на автомойке, подняться в квартиру и рухнуть в постель.
В три час дня я был как стёклышко, трезвым и полным сил. Адреналин сделал своё дел. Я вызвал такси и поехал в нотариальную что на Тверской, там я к своему удивлению обнаружил Романа Георгиевича и Вера Кокоткина.
— Я испугался за тебя, — тихо, чтобы не слышала Вера Кокоткина, выговорил мне Роман Георгиевич. — Женщину нельзя так самозабвенно любить!
— Я больше не буду, — кротко пообещал я, теперь-то понимая многое из того, что он не договаривал.
Роман Георгиевич погрозил мне пальцем, мол, всё хорошо в меру, но творчество превыше всего, а всё остальное, и любимые женщины в том числе, уже потом. Я сделал вид, что абсолютно согласен с его доводами.
Вера Кокоткина оттащила меня к пыльному окну и огорошила:
— Я развелась с Зыковым!
— Зачем?! — неподдельно удивился я, ощутив себя чем-то ей обязанным.
— А ты не догадываешься?!
— Давай не усложнять, — намекнул я на то, что нас ждёт нотариус, — а потом тихо-мирно поговорим.
И нас позвали в кабинет.
Оказывается, Роман Георгиевич и Вера Кокоткина были приглашены в качестве свидетелей, потому что исполнили такую же роль, когда Алла Потёмкина регистрировала «закрытое завещание».
Нотариус вначале вскрыла один конверт, из которого извлекла другой, вскрыла его и зачитала:
— В случае моей смерти завещаю все движимое и недвижимое имущество, а также все ценные бумаги и акции Басаргину Михаилу Юрьевичу. Распишитесь, — сказала нотариус.
Я расписался. Получил какие-то бумаги и вышел из конторы слегка ошалелым. Когда и как Алла Потёмкина нашла время, чтобы оформить завещание, так и осталось для мне тайной.
* * *
С мыслью, что человеку, в общем-то, не так уж много надо, я с чистым сердцем решил отдать моим москвичам всё, пусть забирают, им нужнее, иначе они не выживут, будут скулить всю оставшуюся жизнь, ещё в колбасники подадутся. Теперь у них появится столько возможностей для самовыражений, что они погрязнут в них, как в болоте. Не скрою, с моей стороны, это была тайная месть за их снобизм и за право выбора жить внутри МКАДа. Может быть, после этого они будут счастливы?
Для того, чтобы оформить нужную юридическую процедуру, нужно было присутствие Жанны Брынской. Я приехал к ним и застал её в слезах в абсолютно голой квартире со следами человеческих когтей на стенах. К её слезам я привык, но голые стены подействовали на меня угнетающе, следы когтей — ещё хуже. Похоже, Валентин Репин ел побелку.
— Валик меня бросил, — сказала она бесстрастно, как говорят о утерянном едином проездном. — Я приехала, а его нет.
— Откуда?
— Что?
— Откуда приехала? — уточнил я.
— Из Ялты.
— А-а-а… — сказал я, подразумевая, что они давно разбежались даже по разным курортам.
На её больно было смотреть, она все глаза выплакала, и теперь они у неё были сухими, как пустыня Сахара.
Валентин Репин вывез буквально всё, вплоть за дешевых часов, от которых на стене сохранился тёмный след. Я понял, что это месть. Какая? Мне было всё равно. Месть — она есть месть.
Из мебели на кухне остался один колченогий стол, на котором лежал круг колбасы.
— Я ужасно голодная, — призналась Жанна Брынская. — Но у меня нет даже ножа, я просто смотрю, как она лежит на столе и пускаю слюни.
Я сходили в магазин, купил малый туристический набор, хлеба и бутылку шампанского.
Жанна Брынская поела и заявила:
— Я пить не буду!
— А это не тебе?
— А кому?
— Твоему счастью.
— Какому ещё счастью? — печально вздохнула она и по инерции потянулась за мокрым платком.
— Мы едем к нотариусу, я хочу передать тебе фирму.
— Какую фирму? — спросила она так же печально во слезах.
— «Аптечный рай» и всё прочее, — сказал я так, чтобы она прониклась наконец и перестала рыдать.
— Мне этого не нужно, — вздохнула она.
— Купишь Валику кинофирму, — сказал я всё тем же голосом.
Они посмотрела на меня отсутствующим взглядом, потом в нём зажёгся интерес, потом, ей богу, в пространстве что-то щёлкнуло. Я даже выглянул в коридор, а когда вернулся, она наконец сообразила, что муж-то наверняка вернётся, как собака за старым ошейником.
— Поехали! — наконец встрепенулась она и побежала в спальню.
— Паспорт не забудь! — крикнул я.
— А он вернётся?! — оживилась она ещё больше.
— Какой дурак откажется от собственной кинофирмы, — рассмеялся я цинично. — Это надо быть Львом Толстым, чтобы отказаться от благ цивилизации. Валик же не такой?! — добавил я ещё более цинично.
— Это точно! — видно, просияла она, но с каким-то подвохом, которого я не понял, но меня это, слова богу, не касалось. Я лишь подумал, что Валентину Репину крупно повезло с женой: другая бы обрадовалась, привела бы любовника, а эта слёзы льёт и от денег отказывается.
— Сделаешь его продюсером, — посоветовал я.
Она хихикнула из спальни, и я понял, что моментально принялась строить планы на жизнь, и слава богу.
— Будет режиссурой занимается, — сказал она, выскакивая в коридор и обуваясь, одновременно подкрашивая губы. — Это доходнее! Поехали!
Я переписал на её имя все акции всех фирм, дом на Рублевке и усадьбу в Альгаве и заплатил все налоги. Чего я не видел в этой Португалии, зачем мне эта дача? — думал я.
Реакция последовала незамедлительно: в ту же ночь, вдруг позвонил Валентин Репин и ни здрасте, ни полздрасте заявил обычным своим грудным прононсом:
— Я не ожидал от тебя такого свинства!
— Какого? — спросил я, зевая.
Надо было выключить мобильник, но я свалял дурака, хотя знал характер Валентина Репина перевертывать всё на сто восемьдесят градусов.
— Ты зачем так сделал?!
Я услышал, как далеко внизу, как будто в Донецке, пробежала машина, видно, военный тягач, потому что дом содрогнулся.
— Как? — спросил я, заводясь с пол-оборота, потому что вспомнил его выходку с больнице и не хотел больше ничего знать обо всех его последующих выходках, даже если они будут носить абсолютно безбашенный характер.
— Специально?! — повысил он тон.
— Что «специально»?
— Отдал ей всё! — раскрыл он карты.
— А кому ещё отдавать?! — сообразил я, не Годунцуву же и не Лере Плаксиной?
— Ты окончательно её испортил! — всё ещё держал он равновесие.
— Кого? — Я понял, что Валентин Репин отлично знает, что такое хорошо, а что такое плохо, и беззастенчиво пользуется этим в зависимости от ситуации.
— Жену мою! — закричал он в трубку так, когда рвутся голосовые связки. — Теперь она мне проходу не даёт!
Хотел я сказать, что правильно делает, но сдержался.
— В смысле?
Мне надоел разговор. Я крепился из последних сил.
— Делает меня вице-директором! — страшно опечалился он. — Со всеми вытекающими отсюда…
Он что-то начал говорить о горах и свободе выбора, кино приплёл, Козинцева. При чём здесь Козинцев? Уж он бы покривился от его речей насчёт свободы выбора. А потом сообразил, она его специально закабаляет, чтобы он наконец почувствовал вкус больших денег и перестал мечтать о пустопорожнем, например, о Монике Беллуччи, и что личной киностудии ему не видать, как собственных ушей, потому что на свободе, по мнению Жанны Брынской, он начинает чудить и глазеть по сторонам, какие там крутобёдрые бабы вертятся и метки в пространстве оставляют.
— Соглашайся, Валик! — посоветовал я устало, укрываясь от собственных мыслей по ноздри одеялом.
В час ночи, когда за шторами ещё тёмно и сыро, ты плохо соображаешь, чего от тебя хотят даже друзья.
— А кино?! — решил он, что я его по старой привычке пойму. — А кино!!!
Горы так и не сделали из него мужчину, этого не удалось даже Жанне Брынской, хотя она очень и очень старалась долгие годы, и непосредственно сентиментальность, как открытая душевная рана, долгие годы была визитной карточкой Валентина Репина, но теперь всё изменилось; может, он повзрослеет, подумал я, и хоть на время забудет свои горы и возьмётся за дело?
— Кино потом снимешь, — сказал я.
Почему-то он от неё не ушёл окончательно, чтобы поклоняться Монике Беллуччи? Построил бы храм, бил бы поклоны. Нетрудно было догадаться — из-за денег, очень больших денег, дающих свободу и равные возможности с богом.
— Когда?! — воскликнул он в отчаянии.
«Когда повзрослеешь», — хотел сказать я, но, конечно, не сказал.
— Когда оно у тебя начнёт получаться, — сказал я жёстко, чтобы он хоть чуть-чуть протрезвел и перестал жалеть себя в этом страшной и суровом мире.
— Это значит, никогда! — понял он. — Скотина ты! — заревел он, как мамонт, и голос его на мгновение заглушил все звуки вселенной и даже военный тягач внизу. — Так я хоть бился головой в стену, а теперь и биться не во что! — посетовал он.
— Это уже твои проблемы! — перебил я его, чтобы он очухался и подумал о новых возможностях, но он не желал новой жизни, а хотел до гроба жалеть себя.
— Скотина ты! — повторял он чисто механически, словно констатируя неудобный факт и неожиданно легко приспосабливаясь к нему, как новой культе, которую он до этого не замечал. — Обычная скотина!
В своём стремлении в максимализму он стал походить на блин, который во что бы то ни стало стремится подгореть назло хозяйке.
— От скотины слышу! — отозвался я, как эхо.
— Зря я тебя привечал! — посетовал он, словно я был его напарником с гор, однако, на равнине не оправдал надежд, и отныне пить со мной пиво с раками он принципиально не будет.
— Зря, — согласился я, чувствуя, как что-то рвётся между нами с тихим задушевным треском, уважение, что ли, на печальной и совершенно ужасной ноте контрабаса, которая долго-долго будет звучать для нас обоих реквиемом.
— Чтоб ты… — пожелал мне Валентин Репин.
— И ты чтоб… — отключился я, поежился, хотя в квартире было тепло, и только после этого понял, что Валентин Репин попал в ловушку, расставленную им же самим: прошлое, которое он так любил, лелеял и сентиментально холил, не давало ему ни единого шанса расстаться с людьми из этого прошлого, поэтому уйти от Жанны Брынской он просто так не мог и мучил и себя и её, хотя было ясно, чем всё это кончится — самоубийством души и тела, тела и души; какая разница, в общем-то, подумал я, засыпая.
Позже, через много лет, я узнал стороной; оказалось, всё было по-иному.
Уравновешенная и всегда покорная, как золотая рыбка в аквариуме, Жанна Брынская отыскала его новое обиталище, кинула ему рюкзак с «кошками» на порог и поставила условие: ультиматум:
— Или я или он!
К ультиматуму она прикрепила чек на такую сумму, от которой даже дюже порядочный альпинист не отказывается и продаёт свои горы с потрохами.
Валентин Репин выбрал её: сытую, благоустроенную жизнь богатого москвича на всем готовеньком, с чистыми простынями, взбитыми подушками и тёплым туалетом, а не с вонючим спальником под головой; с утренним яйцом в мешочек и цивилизованной чашечкой кофе по утру, а не привычной бадьёй на роту, с паром изо рта, когда он высовывал нос из палатки, чтобы насладиться утренней тишиной гор и величественными панорамами Джомолунгмы; однако, время брало своё, и он уже с презрением не фыркал на нас, «матрасников», когда вспоминал заснеженные, крутые склоны, от которых захватывало дух, вольную во всех отношениях жизнь альпиниста, и ледяную, хрустально чистую воду под коркой льда, ибо понял одну единственную, примирившую его с окружающим миром мысль: всё проходит, и вольная юность — тоже, и ты уже не тот, прежний, каким себя представлял в девятнадцать лет, и никогда им не будешь; не вешаться же и не топиться после этого, а можно предположить, что ты просто сломал лодыжку на вечные времена и дорога тебе в горы естественным образом заказана.
Так мы расстались, чтобы никогда не увидеться и ни слышать ничего друг о друге, дабы не ругаться матом и не ворошить прошлое, которое разрушило нашу дружбу и делало нас врагами, потому что мы были разными и по-разному смотрели на жизнь. Ничего плохого я ему не желаю, пусть он доживает остаток своих дней счастливо и самодовольно, вспоминая свои прекрасные горы и не менее прекрасную Монику Беллуччи в придачу.
Думаю, что он в бешенстве растоптал телефон; теперь он мог себе это позволить хоть по тридцать три раза на дню к вящей радости Жанны Брынской — лишь бы не горы и не сумасшедший Басаргин, тянувший его, чего греха таить, на эту чёртову войну, искать на ней эту чёртову русскую победу, русскую правду и русскую справедливость! И слава Богу! Теперь Репины могли себе позволить долгое-долгое ожидание старости, букет болячек и массу способов, как с ними бороться, дабы однажды с удовольствием умереть в тёплой и мягкой постели в окружении сонма врачей, подсчитывающих в уме суммы гонорара. Я был восхищен им! Я был несказанно рад за него! Счастливого пути, Валик! Тебя ждёт большое кино!
Уже выходя из квартиры, я узнал новость из телевизора. Испанов Роман Георгиевич был обвинен в сексуальных домогательствах. Он якобы воспользовался тяжёлым душевным состоянием знаменитая актрисы, дивы с большой грудью, которая тяжело переживала развод с пятым мужем, напоил её транквилизаторами и изнасиловал «общественно опасным способом». Испанов прямо в прямом эфире, как сказал ведущий, «упал со стула», и я понял, что быть ему с позором изгнанным из Мосфильма «по отрицательным мотивам», как любила писать жёлтая пресса. Они с ним разделались, не простив ему крестового похода против основ американской демократии, которую напяливают на Россию, как весьма известный использованный предмет, который обычно за ненужностью швыряют под кровать, чтобы утром брезгливо смыть в унитаз.
* * *
В тот момент, когда я открывал дверь, чтобы покинуть квартиру и больше сюда не возвращаться, раздался требовательный звонок, целая трель, серенада солнечной долины, и я с отвращением подумал, что Вера Кокоткина явилась собственной персоной, чтобы учинить мировой скандал и склонить меня к сожительству. Последние сутки она только тем и занималась, что докучала меня свои звонками. А когда узнала, что я уже никто в синдикате «Аптечный рай», что я всего лишь почетный и представительный её манекен, генеральный «директор без графы дохода», то её презрению не было предела. Теперь она явилась выцарапать мне глаза, потому что я, оказывается, разрушил её семью и планы на богатую жизнь. Впрочем, бог свидетель, я не претендовал на её сердце.
Каково же было моё удивление, когда за дверью я увидел Нику Кострову. Бледная и истощенная, она показалась мне бледной копией той женщины, с которой я выходил из окружения из-под Лисичанска. Я узнал её только по глазам и фигуре, которая показалась мне во всё той же военной форме, когда мы блуждали в степи после разгрома.
Оказалось, что в четырнадцатом она вынуждена была срочно уехать в Киев, куда её муж увёз дочку. Но и там она его не нашла. И только летом пятнадцатого отыскала в Финляндии и теперь судилась с тем, чтобы забрать дочь.
— А неделю назад увидела тебя по телевидению, и явилась! — Она жалко улыбнулась. — Ты меня не выгонишь?!
Я остался в Москве ещё на три дня, переписал на Нику Кострову два счёта и квартиру, машину я оставил себе.
Потом я всё-таки собрался с духом и уехал.
* * *
Первый раз записался в добровольцы на углу, возле картинной галереи. Меня клятвенно и очень горячо заверили, что позвонят дня через два-три. Все это время я честно прождал на раскладушке, в квартире Борис Сапожков на улице Артема, что напротив кинотеатра «Шевченко», рядом с драмтеатром, и ежеминутно ожидал вызова, и даже по наивности не разувался.
Второй раз я пошёл уже в «белый дом» и записался на третьем этаже у чернявого парня с жутким шрамом через левую глазницу и половиной ладони на правой руке, от которой остался только крючок из большого и указательного пальцев.
Чернявый парень тоже не вызывал у меня доверия, но деваться было некуда, хотя подробно расспросил меня, воевал ли я, спортсмен ли я или алконавт, но когда выяснил, что я ещё и не обучен, то явно потерял ко мне всякий интерес. В Донецке обо мне давно забыли, и я не хотел никем командовать и решать чью-то судьбу, я просто хотел быть рядовым, а не прикрываться кем-то во время артобстрела.
Я прождал ещё двое суток, пялясь на рюкзак, который пылился на балконе. А утром третьего дня прихватил его и явился к этому чернявому с крючком на руке и заявил, что никуда отсюда не уйду, пока он меня не определит на фронт. Он посмотрел на меня, как на идиота, но ничего поделать мог, закон был на моей стороне.
Я побывал на могиле жены, в интернет кафе «Нео», что на улице Октября, отослал в МГБ смску, в которой сообщил о Желе Агееве и Ефреме Набатникове, а потом отправился в редакции на Киевском проспекте.
Я поднялся на седьмой этаж и свернул налево в его кабинет. От Бориса Сапожкова ничего не осталось. Всё, что не разорвал снаряд, уничтожил огонь. Боря теперь жил в этих закопчённых стенах, в груде золы по углам, в свисающей с потолка проводах, в дневном свете, проникающим черед огромную дыру в стене, и в стойком запахе гари.
Я нашёл в коридоре два ящика от канцелярского стола. Принёс их комнату, на один сел, а на другой поставил стакан, в который налил водки, а сверху положил чёрного хлеба.
Я вспомнил, как в четырнадцатом Борис Сапожков послал меня в «старый» аэропорт, который должны были атаковать укрофашисты. Якобы ему кто-то, что-то шепнул, а он и уши развесил. Разумеется, я не поверил ни одному его слову, потому что город был полностью нашим, а аэропорт находился, практически, в городской черте. От него до центра тридцать минут на машине.
Хорошо, у меня там знакомый был начальником технической службы, Лёха Казанов. Я приехал в надежде весело провести время, заодно посмеяться над страхами Бориса Сапожкова.
— Да какой штурм! — рассмеялся Лёха Казанов. — Давай лучше выпьем!
— Давай, — беспечно согласился я и подошёл к окну, которое глядело прямёхонько на лётное поле.
— Кому мы нужны?! — философски изрёк Лёха Казанов и полез в сейф за бутылкой.
У него в сейфе всегда что-то стояло, потому что должность была хлебная.
— А это что? — удивился я.
— Это?.. — тоже прислушался он.
И мы оба услышали подозрительное стрекотание.
— Похоже, на вертолеты, — удивился Лёха Казанов и тоже подошёл к окну.
Над кромкой далёкого леса появились точки. Они стремительно увеличивались в размере.
— Летят… — благодушно заметил Лёха Казанов, имея ввиду, что это наши.
— Ну да, — согласился я, наши, то бишь российские вертолёты, а это значит, что к нам на помощь пришла российская армия.
Ура! Было за что выпить!
Я тотчас позвонил Борису Сапожку.
— Ух ты! Ну, ты там поосторожней! — Дождался я от него инструкции.
— Ладно! — ответил я и хотел добавить, что всё на мази, что это сенсация, раз наши прибыли, как вдруг вертолёт, летевший первым и приблизившийся настолько, что стали различимы лица пилотов, взорвался прямо в воздухе. Он уже заходили на посадку, и неожиданно, как в кино, разлетелся на сотни кусков, среди которых я отчётливо различил человеческие руки и ноги. И только после этого я услышал бешеную стрельбу ЗУ-23, которые находились и на крыше аэропорта, и на земле.
Борис Сапожков на той стороне линии, кажется, проглотил телефон.
— Что они делают?! — ужаснулся я, имея ввиду наших зенитчиков, которые лупили почём зря, не жалея снарядов.
— Чего они делают! Чего они делают! — тоже заорал Лёха Катанов, но почему-то с укором. — Это укры, блин!
— Какие укры?! — возразил я, всё ещё в негодовании на бестолковость наших зенитчиком, которые одним махом погубили столько жизней и вообще, это не война, о чёрт знает что!
Но видать, они тоже дали маху, надо было открыть огонь ещё раньше и тогда бы укрофашисты не высадились бы вообще.
— Вон какие! — закричал Лёха Катанов и в запале потыкал пальцем, мол, куда ты, раззява, смотришь?!
И только тогда я увидел на фюзеляже украинские жёлто-синие опознавательные знаки. К счастью, наконец задымил и второй, перевернулся на бок и упал, скользя, как по льду, безуспешно пытаясь вспахать взлетную полосу безостановочно крутящимся винтом.
Третий наши разнесли в щепки уже на земле, и из него, как горящие снопы, вываливались укрофашисты.
Наверняка разнесли бы и четвёртый, и пятый, но началась бешеная стрельба, и ЗУ-23 к нашему ужасу замолкли.
Мы отпрянули от окна, переглянулись и поняли, что влипли, что укрофашисты всё-таки высадили десант и сейчас произойдёт, так называемая, зачистка территории, а это значит, что мы с Лёхой Катановым являемся потенциально убиенными врагами. Мы заметались, не зная, что делать.
Однако события разворачивались совсем по-другому сценарию. Укрофашисты оказались ещё теми вояками. Они приняли лупить по пятнадцатому участку за дорогой, откуда по ним никто не вёл огонь, потому что, когда я ехал в аэропорт, то не видел в округе вообще никаких войск, и похоже, для нашего командования высадка десанта было полнейшей неожиданностью, потому что защитить старый аэропорт можно было элементарно просто, надо было всего лишь поставить здесь пару пулемётов, да посадить пару снайперов.
Когда укрофашисты всласть настрелялись по пятнадцатому участку и из стрелкового оружия, и из гранатомётов, они вдруг решили, что их атакуют через центральные ворота, и прыснули, как воробьи, в разные стороны, и принялись обстреливать площадь перед аэропортом. Стреляли они минут двадцать, потом, видно, сообразили, что там тоже никого нет, и осмелели, всё ещё не веря в свою удачу, хотя на летном поле горели, как факелы, три из пяти вертолётов. Но в общем, операцию по захвату старого аэропорта можно было считать успешной, хотя добрая половина десанта погибла.
Потом нас обнаружили, и в наши окна полетели гранаты, потом нас пытали допросом, потом отпустили за водку и сто тысяч профсоюзных денег, которые лежали в сейфе у Лёха Катанов, а так же под крайне честное пионерское слово, что мы не сообщим, сколько их здесь прилетело. Тогда казалось, что это всё ещё какая-то игрушечная война.
Мы прикрепили к ножкам от стульев по листу бумаги и, размахивая ими, как на демонстрации, перешли Путиловский мост. К счастью, нас не застрелили и не покалечили, хотя с одной стороны трассы сидели наши, а с другой — укрофашисты, и переругивались между собой.
— Ну, Боря, с днём рождения! — сказал я и выпил свою водку.
* * *
Через год я узнал, что Валесса Азиз вернулась в Москву, а ещё — что у меня родился сын.
Конец.
10.10.2016 — 03.07.2018

notes

Назад: Глава 8. Тайна Аллы Потёмкиной
Дальше: Примечания