Глава третья
Я распрощался с ней на ближайшем углу, пролепетав, как школьник, извинения, и проводил взглядом ее плотную фигуру. Сью пошла по бульвару в сторону кафе.
Я не знал, что делать и куда идти. Ноги сами понесли меня к Сене, откуда я медленно побрел домой.
Тогда впервые в жизни смерть предстала предо мной как реальный факт. Я подумал о тех людях, которые так же, как я, смотрели на реку, а потом нашли утешение на ее дне. Я думал об их судьбах, о том, как они совершили непосредственный акт самоубийства. В юности меня, как и многих других, посещала мысль о том, чтобы покончить с собой, но тогда она была замешана на мести, на желании показать миру, как жестоко он обошелся со мной и заставил страдать. А в этот тихий вечер по дороге домой ничего не напоминало душевную бурю того уже не существующего мальчика. Мысль об умерших пришла мне на ум, потому что их жизнь уже закончилась, а как прожить свою, я не знал.
Париж – город, который я очень люблю, затих. На улицах было пустынно, хотя вечер был далеко не поздний. Но откуда-то снизу, с набережной, из-под мостов, из полумрака каменных стен до меня доносился единый судорожный вздох – любящих и отверженных, они спали, обнимались, занимались любовью, выпивали или просто смотрели в надвигающуюся темноту. А в домах, мимо которых я проходил, обычные французы убирали со стола после ужина, укладывали спать маленьких Жан-Пьера и Мари и, нахмурив брови, решали вечные проблемы – где достать денег, в каком магазине дешевле товар, что происходит с церковью и ненадежным государством. Толстые стены и зашторенные окна обеспечивали им безопасность, защищая от темноты и протяжного стона долгой ночи. А через десять лет их дети Жан-Пьер и Мари могут оказаться здесь у реки, задумавшись, подобно мне, как случилось, что они оказались за чертой безопасности. Какой же долгий путь, думал я, пришлось мне проделать, чтобы оказаться на краю пропасти!
А ведь было время, вспоминал я, направляясь по длинной улице от реки к дому, когда мне хотелось иметь детей. Я и сейчас хотел быть, как все, – в безопасности, ощущая себя полноценным мужчиной, смотреть, как жена укладывает в постель наших детей. Хотел каждый вечер ложиться на одну и ту же кровать рядом с одним и тем же человеком и просыпаться утром, зная, где нахожусь. Хотел, чтобы женщина была мне надежной опорой, как сама земля, постоянно вливающая новые силы. Однажды это уже было. Почти было. Это может повториться. Может стать реальностью. Нужно только постараться, сделать усилие, и тогда я опять стану самим собой.
Когда я шел по коридору, то заметил пробивавшийся из-под двери нашей комнаты свет. Не успел я еще вставить ключ в замочную скважину, как дверь открылась. На пороге стоял Джованни, волосы его растрепались и почти закрыли глаза. В руке он держал стакан с коньяком и смеялся. Меня поразила эта его веселость. Но потом я понял, что это не веселость, а самая настоящая истерика.
Я хотел было спросить, что он делает дома, но Джованни втащил меня в комнату, крепко обнимая свободной рукой за шею. Он дрожал всем телом.
– Где ты был?
Я смотрел на него, делая несмелые попытки освободиться.
– Где я тебя только не искал!
– Ты что, не был на работе? – спросил я.
– Можно сказать и так, – ответил Джованни. – Выпей со мной. Вот купил бутылку коньяка, чтобы отпраздновать свое освобождение. – И он налил мне коньяк. Я не двигался. Джованни подошел ближе и сунул мне в руку стакан.
– Джованни… Что случилось?
Джованни ничего не ответил, только резко сел на край кровати и опустил голову. Я видел, что он кипит от гнева.
– Ils sont sale, les gens, tu sais? – Джованни поднял на меня полные слез глаза. – Грязные – все до одного, подлые, мелкие, грязные людишки. – Он потянулся ко мне и усадил на пол рядом с собой. – Все, кроме тебя. Tous, sauf toi. – Джованни взял мое лицо в свои руки, никогда прежде его нежность не вызывала во мне такого ужаса, как на этот раз. – Ne me laisse pas tomber, je t’en prie, – сказал он и поцеловал меня как-то особенно нежно и крепко в губы.
Его прикосновения всегда рождали во мне желание, но сейчас от его горячего, пахнувшего спиртным дыхания меня чуть не стошнило. Я осторожно отодвинулся и выпил коньяк.
– Джованни, – сказал я, – скажи, наконец, что с тобой. Что случилось?
– Гийом уволил меня, – ответил Джованни. – Il m’a mis à la porte. – Он расхохотался, вскочил с кровати и начал ходить взад-вперед по комнате. – Сказал, чтоб я и близко не подходил к его бару. Назвал меня мошенником и вором, а еще грязным подзаборником, который бегал за ним, – представляешь, оказывается, это я бегал за ним – с одной лишь целью – его обворовать. Après l’amour. Merde! – И он нервно расхохотался.
Я онемел и почувствовал, что стены смыкаются и вот-вот раздавят меня.
Джованни стоял спиной ко мне перед замазанным побелкой окном.
– И все эти обвинения он бросил мне в лицо прямо в баре перед посетителями. Специально дождался, чтобы пришло больше клиентов. Мне хотелось его убить. Всех их там хотелось убить.
Джованни отошел от окна и налил себе еще коньяку. Выпил его залпом, а потом со всей силой запустил стаканом в стену. Тот звякнул и разлетелся на тысячу мелких осколков, посыпавшихся на кровать и пол. Какое-то мгновение я не мог сдвинуться с места, ноги отяжелели, но потом бросился к нему и схватил за плечи. Джованни разрыдался. Я прижал его к себе. Но, чувствуя, как страдание проникает в меня вместе с его соленым потом и сердце готово разорваться от боли за него, я вдруг с неожиданным презрением подумал, что зря считал Джованни сильным человеком.
Джованни оторвался от меня и сел у ободранной стены. Я сел напротив.
– Я пришел в обычное время, – рассказывал он. – У меня было хорошее настроение. Гийома еще не было, я прибрал, как обычно, бар, немного выпил и поел. Потом он пришел, и было видно, что у него отвратительное настроение – может, его отшил какой-нибудь юнец. Забавно, – улыбнулся Джованни, – но всегда заметно, когда Гийом в дурном расположении духа, – он сразу становится таким респектабельным. Попав в унизительную ситуацию, когда уже не скрыть, насколько он мерзок и одинок, он вдруг вспоминает, что принадлежит к одной из самых родовитых и старинных фамилий Франции и что его имя умрет вместе с ним. Тогда ему нужно срочно что-то делать, чтобы заглушить эти мысли. Устроить скандал, или переспать с каким-нибудь красавчиком, или напиться и подраться, или пересмотреть свои гадкие порнографические фотки. – Джованни замолчал, встал и принялся снова ходить по комнате. – Не знаю, что стряслось с ним сегодня, но он сразу принял деловой вид и искал, к чему бы придраться. Не найдя ничего, отправился наверх. Потом через какое-то время позвал меня. Терпеть не могу подниматься на второй этаж в его pied-à-terre, это всегда кончается сценой. Но ничего не поделаешь, я пошел наверх и увидел его там в халате, от него за версту несло духами. Не знаю почему, но, как только я увидел его в таком виде, прямо озверел. Он бросил на меня кокетливый взгляд, а сам в этот момент был чудовищно уродлив – тело, как скисшее молоко! – и вдруг спросил, как ты поживаешь. Я немного удивился – никогда раньше он не интересовался тобой, и ответил, что все у тебя хорошо. По-прежнему ли мы живем вместе? Может, надо было соврать, но с какой стати мне врать этому гнусному старому педерасту, и я сказал: само собой, – стараясь держать себя в руках. Тогда он стал задавать такие ужасные вопросы, что меня затошнило от его вида и речей. Решив, что нужно поскорей покончить со всем этим, я сказал, что такие вопросы не задают даже врачи или священники и что ему должно быть стыдно. Может, Гийом как раз и ждал от меня такой реакции, потому что сразу рассвирепел и напомнил, что подобрал меня на улице, et il a fait ceci et il fait cela, потому что находил меня восхитительным, parce qu’il m’adorait и так далее, и что я неблагодарный и бесстыжий тип. Должно быть, я держался неправильно. Несколько месяцев назад я заставил бы его визжать, целовать мне ноги – je te jure! – но мне не хотелось этого, просто не хотелось пачкаться. Я старался говорить серьезно. Сказал, что никогда его не обманывал, не скрывал, что не буду его любовником, и, несмотря на это… он взял меня на работу. Сказал, что всегда работал старательно, был честен, и не моя вина, если… если я не испытываю к нему ответных чувств. Тогда он напомнил, что однажды… один раз это все-таки было… я тоже не хотел соглашаться, но тогда меня прямо подкашивало от голода, и я еле удерживался от рвоты. Я старался сохранять спокойствие и пытался все уладить миром. Поэтому я сказал: Mais à ce moment là je n’avais pas un copain. Но теперь я не один. Je suis avec un gars maintenant. Я надеялся, что Гийом поймет: он всегда сентиментально относился к длительным романам и мечтал о верности. Но в этот раз все было иначе. Он только рассмеялся и стал говорить о тебе всякие гадкие вещи, что ты американец и приехал во Францию поразвлечься, у тебя, мол, на родине такое не принято, и ты скоро меня бросишь. Вот тогда я действительно разозлился и сказал, что получаю жалованье не за то, чтобы слушать гнусную клевету, и тут внизу послышался шум – кто-то вошел в бар, поэтому я молча повернулся и вышел, не сказав больше ни слова.
Джованни остановился прямо передо мной.
– Можно еще коньяку? – спросил он с улыбкой. – Я больше не буду бить стаканы.
Я протянул ему мой стакан. Джованни осушил его и вернул мне. Тут он заметил выражение моего лица.
– Не бойся, – сказал он. – Все у нас будет хорошо. Вот я не боюсь. – Но глаза его затуманились, и он перевел взгляд на окно.
– Я надеялся, что тем история и закончится, – продолжил Джованни. – Я работал и старался не думать о Гийоме и о том, что он думает и делает у себя наверху. Пришло время аперитивов – сам знаешь – и я был по уши занят. Вдруг я услышал, как хлопнула наверху дверь, и в ту же минуту понял, что случилось что-то ужасное. Гийом спустился в бар. Теперь он был одет, как положено французскому бизнесмену, и направился прямиком ко мне. Все повернули к нему головы, но он ни с кем и словом не перемолвился, а его бледное лицо так и перекосило от злости. Посетители ждали, что последует дальше. Должен признаться, я был уверен, что он ударит меня, а еще боялся, что он с катушек слетел и, возможно, держит в кармане пистолет. Думаю, вид у меня был испуганный, и это только усугубляло положение. Гийом зашел за стойку и стал говорить, что я tapette и вор и чтоб я немедленно убирался вон, или он вызовет полицию, и меня упрячут за решетку. От удивления я не мог вымолвить ни слова, а он говорил все громче – посетители стали прислушиваться, и тут мне показалось, что я падаю, падаю с огромной высоты. Я даже разозлиться не мог, только чувствовал, как к глазам подступают слезы. У меня перехватило дыхание. Я не мог поверить, что со мной так говорят, и только повторял: что я такого сделал? Что сделал? В ответ он заорал во все горло – словно бомба разорвалась: Mais tu le sais, salop! Отлично все знаешь! Никто не понимал, что он имеет в виду. Казалось, мы вновь оказались в фойе кинотеатра, где познакомились, – помнишь, я рассказывал? И все решили, что прав Гийом, а я натворил что-то ужасное. А он тем временем подошел к кассе, вытащил оттуда деньги (зная, что в это время их там немного) и швырнул мне в лицо со словами: «На, бери и подавись! Лучше сам отдам, пока ты не украл их ночью! И пошел прочь!» Видел бы ты эти лица в баре! На них застыло трагически-понимающее выражение – теперь-то они знают всю подноготную, хотя и раньше обо всем догадывались. И теперь испытывали радость, что не имели со мной дела. Les encules! Грязные сукины дети! Les gonzesses!
Джованни опять разрыдался, на этот раз от ярости.
– Я не выдержал и врезал ему как следует, тут меня схватили, и дальше я не помню, как очутился на улице, сжимая в руке мятые купюры. Все вокруг пялились на меня. Я не знал, что мне делать. Убегать было противно, но я понимал: еще немного, и явится полиция, и тогда Гийом добьется моего ареста. Однако я поклялся, что еще встречусь с ним, и тогда…
Джованни замолк, сел и уставился в стену. Потом повернулся, долго смотрел на меня и потом медленно произнес:
– Не будь тебя, мне пришел бы конец.
Я встал на ноги.
– Не говори глупости, – сказал я. – Все не так трагично. – Я немного помолчал. – Гийом – мерзкий тип. Все они там такие. Но с тобой случались вещи и похуже, разве не так?
– Наверно, все плохое, что происходит с тобой, делает тебя слабее, – сказал Джованни, словно не расслышав, что я сказал, – сил остается все меньше, и выдержать такое трудно. – Он поднял глаза на меня. – Ты прав. Самое худшее случилось давно, и с тех пор жизнь моя превратилась в ад. Ты ведь не бросишь меня, правда?
Я рассмеялся.
– Конечно, нет. – И принялся стряхивать осколки стекла с одеяла на пол.
– Даже не знаю, что тогда было бы со мной. – Впервые я почувствовал в его голосе угрожающие нотки – или мне показалось? – Я так долго жил один – не думаю, что снова смог бы это выдержать.
– Но теперь ты не один, – сказал я. И быстро прибавил, понимая, что сейчас не вынесу его объятий: «Давай пройдемся? Покинем ненадолго эту комнату».
Улыбнувшись, я грубовато похлопал Джованни по плечу, как делают футболисты. Потом мы крепко обнялись, но я тут же оттолкнул его.
– Пошли. Куплю тебе выпить.
– Хорошо. И домой доставишь? – спросил он.
– Непременно доставлю.
– Je t’aime, tu sais?
– Je le sais, mon vieux.
Джованни подошел к раковине, умылся и причесался. Я не спускал с него глаз. Он улыбнулся моему отражению в зеркале, и в этот момент его лицо было счастливым и прекрасным. И очень молодым… Никогда в жизни я не чувствовал себя таким беспомощным и старым, как в этот момент.
– У нас все будет хорошо! – воскликнул Джованни. – N’est-ce pas?
– Разумеется, – отозвался я.
Он повернулся ко мне, лицо его снова стало серьезным.
– Еще одна вещь… не представляю, когда найду новую работу. А у нас почти нет денег. У тебя что-нибудь есть? Ты получил сегодня деньги из Нью-Йорка?
– Нет, не получил, – спокойно ответил я, – но в кармане кое-что найдется. – Я извлек всю наличность и положил на стол. – Около четырех тысяч франков.
– А у меня… – Джованни стал рыться в карманах, и от волнения вывалил на пол все деньги – бумажные и мелочь. Пожал плечами и одарил меня своей милой, беспомощной и трогательной улыбкой. – Je m’excuse. Я немного не в себе. – Опустившись на четвереньки, он подобрал деньги и положил на стол рядом с моими. Три тысячи франков в купюрах мы отложили на потом. Остаток составил около девяти тысяч франков.
– Негусто, – мрачно заметил Джованни. – Но завтра голодными не останемся.
Мне совсем не хотелось, чтобы он волновался. Его красивому лицу не шло озабоченное выражение.
– Завтра опять напишу отцу, – обещал я. – Привру малость чего-нибудь такого, чему он поверит, и заставлю раскошелиться. – Меня словно магнитом тянуло к Джованни, и, положив руки на его плечи, я заставил себя заглянуть другу в глаза. В моей улыбке соединились Иуда и Спаситель. – Ничего не бойся и ни о чем не тревожься, – сказал я.
Оказавшись в опасной близости от Джованни, я почувствовал острое желание оградить его от надвигающегося ужаса, и тогда принятое мной решение – в очередной раз! – выскользнуло из рук. И отец, и Гелла разом перестали существовать. Единственной реальностью осталось мучительное ощущение того, что я неудержимо лечу в пропасть и другой реальности для меня нет.
Этой ночью время неумолимо движется вперед, с каждой секундой сердце все сильнее колотится в груди, и я знаю: что бы я ни делал, боль накроет меня в этом доме – такая же острая и неумолимая, как тот огромный нож, который поджидает сейчас Джованни. А мои палачи здесь, они слоняются со мной по дому, стирают, упаковывают вещи, пьют из моей бутылки. Они повсюду следуют за мной. Стены, окна, зеркала, вода, сама ночь за окном – и в них тоже они. Я могу кричать, как может кричать Джованни, лежащий сейчас в камере. Но никто нас не услышит. Могу попытаться оправдаться. И Джованни тоже может. Могу просить прощения, если только смогу назвать свое преступление и если где-то существует что-то или кто-то, в чьей власти даровать прощение.
Но нет. Помочь мне невозможно, ибо я не способен почувствовать свою вину. С утратой невинности пропадает и чувство вины.
Мне все равно, как это будет выглядеть, но должен признаться: я любил его. Не думаю, что такое может когда-нибудь повториться. Это могло бы послужить утешением, если б я не знал, что Джованни принесет утешение (если он сможет тогда что-то чувствовать) только падение ножа гильотины.
Я продолжаю ходить по дому – взад и вперед, вверх и вниз и думаю о тюрьме. Помнится, давно, еще до встречи с Джованни, я познакомился в доме Жака с человеком, прославившимся тем, что полжизни он провел в тюрьме. Об этом он написал книгу, которая не понравилась тюремному начальству, зато получила литературную премию. Однако жизнь этого человека была кончена. Он часто повторял, что жизнь в тюрьме подобна небытию, поэтому смертный приговор – единственный акт милосердия, какой только можно ждать от суда. Я тогда еще подумал, что он так и не вышел из тюрьмы. Только тюрьма была для него реальностью – ни о чем другом он не мог говорить. Все его действия – даже когда он прикуривал – совершались как бы тайком, а взгляд словно всегда упирался в стену. Цвет его лица вызывал в памяти темноту и сырость, и, казалось, если его разрезать, внутри он будет подобен грибу. С какой-то сладострастной ностальгией он описывал нам в деталях зарешеченные окна, двери на засовах, глазки, охранников в дальних концах коридоров, стоящих под лампочками. В трехэтажной тюрьме все было грязно-серого цвета – холодное и темное, кроме тех освещенных пятачков, где стоят дежурные. Здесь все помнит о том, как по железным дверям камер охранники молотили кулаками, и этот глухой, подобный барабанной дроби стук мог начаться в любой момент, и в каждый момент можно сойти с ума. Охранники, переговариваясь, ходят по коридорам, и этот глухой стук разносится повсюду. На них черная одежда, в руках винтовки, они всегда охвачены страхом и боятся проявить доброту. А на первом этаже – в просторном, холодном центре тюрьмы – вечно царит суета: «особо приближенные» заключенные возят на тележках отходы и заискивают перед охранниками, получая за это дозволение на сигареты, алкоголь и секс. Но вот на тюрьму опускается ночь, и отовсюду слышится невнятный шепот: каким-то образом стало известно, что с рассветом на тюремном дворе свершится казнь. Рано утром, когда в коридорах «особо приближенные» еще не катят огромные баки с тюремной баландой, трое мужчин в черном бесшумно пройдут по коридору, и один из них отопрет камеру. Там они схватят несчастного и потащат по коридору – сначала к священнику, а затем к двери, которая откроется для него одного, и он, возможно, мельком увидит, как занимается день, до того, как его швырнут на плаху и нож упадет на его шею.
Хотел бы я знать размеры камеры Джованни – больше она нашей клетушки или нет? Знаю, что холоднее. И еще – один он в камере или их двое, трое? Что он там делает – играет в карты или курит, пишет письмо – хотя кому писать? – или слоняется по камере? Знает ли, что это утро станет последним в его жизни? (Заключенному обычно этого не говорят, адвокат осведомлен, но сообщает это только родным или друзьям, а заключенному – ни слова.) Может, ему все равно. Но как бы то ни было – знает он, волнуется или нет, но от страха никуда не деться. И даже если в камере есть еще люди, он все равно одинок. Я представляю, как он стоит спиной ко мне у окна камеры. Оттуда ему видно разве что противоположное крыло тюрьмы, но, если встать на цыпочки, можно увидеть за высоким забором небольшой отрезок улицы. Я не знаю, состригли ему волосы или нет, – надеюсь, что состригли. Не знаю, побрит ли он. Множество вопросов интимного порядка не дают мне покоя. Меня волнует, например, смог ли он помыться, накормили его сегодня или нет, не потеет ли он. Занимался ли любовью в тюрьме? От этой мысли меня бросает в дрожь, встряхивает, как высохший в пустыне труп, и я понимаю, что от души желаю Джованни провести эту ночь в чьих-нибудь объятиях. Я хочу, чтоб и со мной кто-нибудь был. Но с кем бы я ни занимался в эту ночь любовью, все равно это был бы Джованни.
Когда Джованни потерял работу, мы долгое время находились в подвешенном состоянии, словно обреченные на гибель альпинисты, которых удерживает над пропастью одна веревка, да и та трещит. Я так ничего и не написал отцу, откладывая это со дня на день. Такой поступок был слишком ответственным. Я знал, какую ложь преподнести отцу, чтобы он на нее клюнул, только не был уверен, ложь ли это на самом деле. Мы целыми днями торчали в комнате, и Джованни стал опять работать над ее усовершенствованием. Ему в голову пришла странная мысль утопить в стене книжные полки, для этого он принялся долбить стену и, дойдя до кирпичей, стал их отбивать. Работа была тяжелая и бессмысленная, но у меня не хватало решимости его остановить. Ведь Джованни делал это для меня, доказывая свою любовь. Он хотел, чтобы я остался с ним в этой комнате. Может, он стремился раздвинуть давящие на нас стены и в то же время их сохранить.
Теперь я вижу всю красоту тех дней, хотя тогда они были пыткой. Казалось, Джованни тянет меня за собой на дно. Работу найти он не мог, да особенно и не искал – еще не зажили душевные раны, а чужие глаза разъедали их, словно соль. Он не мог подолгу находиться вдалеке от меня. Я единственный на этой зеленой, холодной, забытой богом земле любил его. Знал, как он говорит и как молчит, знал тепло его объятий и не держал за пазухой нож. На мне лежал груз его спасения, и этот груз был мне не по плечу.
А деньги тем временем таяли на глазах, они просто утекали. Джованни, стараясь скрыть звучащий в голосе страх, каждое утро задавал мне один и тот же вопрос: «Ты сегодня пойдешь на почту?»
– Естественно, – отвечал я.
– Думаешь, сегодня придут деньги?
– Не знаю.
– Что они там делают в Нью-Йорке с твоими деньгами?
И все же в агентство я не пошел, а отправился к Жаку и снова занял десять тысяч франков. Ему я сказал, что сейчас у нас с Джованни трудные времена, но скоро они закончатся.
– Очень любезно с его стороны, – сказал Джованни.
– Иногда он может быть действительно милым. – Мы сидели в открытом кафе неподалеку от «Одеона». Я смотрел на Джованни, и вдруг мне пришла в голову мысль, как было бы хорошо передать Жаку заботу о нем.
– О чем ты думаешь? – спросил Джованни.
В первый момент мне стало страшно, а потом стыдно.
– Да вот думаю, хорошо бы уехать из Парижа куда-нибудь подальше, – сказал я.
– А куда бы ты хотел?
– Даже не знаю. Куда угодно. Меня тошнит от этого города, – сказал я с неожиданной для нас обоих яростью. – Я устал от этой груды старых камней и самодовольных парижан. Все, за что здесь берешься, рассыпается у тебя в руках.
– Да, это так, – согласился серьезно Джованни. Он напряженно следил за мной. Я заставил себя улыбнуться ему.
– А ты разве не хочешь ненадолго уехать отсюда? – спросил я.
Джованни шутливо поднял руки вверх, ладонями ко мне, словно сдавался.
– С тобой хоть на край света. Я не так страстно отношусь к Парижу, как ты. Он мне никогда особенно не нравился.
– А что, если поехать в деревню, – предложил я, особенно не задумываясь о том, что говорю. – Или в Испанию.
– Вижу, ты соскучился по своей девушке, – проговорил Джованни насмешливо.
Я испытывал чувство вины и раздражения, меня переполняли любовь и боль. Хотелось избить его и одновременно заключить в объятия.
– Особенных причин ехать в Испанию нет, – угрюмо проговорил я. – Просто хотелось побывать там, вот и все. Париж – очень дорогой город.
– Что ж, – весело отозвался Джованни, – поедем в Испанию. Может, она напомнит мне Италию.
– А хочешь, махнем в Италию? Побываешь дома.
Джованни улыбнулся.
– Не думаю, что у меня где-то есть дом. – И прибавил: – Нет, в Италию не хочу – возможно, по тем же причинам, по которым ты не едешь в Штаты.
– Но я поеду в Штаты, – поторопился поправить его я.
Джованни удивленно посмотрел на меня.
– Я хочу сказать, что когда-нибудь обязательно вернусь туда.
– Когда-нибудь, – протянул он. – Много чего плохого может случиться когда-нибудь.
– Почему плохого?
– Ну ты можешь вернуться и узнать, что прежнего дома больше нет. Это и будет беда. А пока ты здесь, можешь думать, что когда-нибудь вернешься домой.
Джованни взял меня за большой палец.
– N’est-ce pa?
– Безупречная логика, – отозвался я. – Значит, у меня есть дом только до тех пор, пока я не надумаю в него вернуться.
– Но это правда, – засмеялся Джованни. – У тебя есть дом, пока ты в нем живешь, а если покинешь, пути назад уже нет.
– Кажется, эту песню я уже слышал.
– Естественно, – согласился Джованни. – И услышишь еще не раз. Кто-нибудь всегда ее напевает.
Мы поднялись и вышли на улицу.
– А что будет, если я заткну уши? – поинтересовался насмешливо я.
Джованни долго молчал.
– Иногда ты напоминаешь мне, – заговорил он наконец, – человека, готового сесть в тюрьму из страха быть сбитым машиной.
– Скорее это относится к тебе, – резко произнес я.
– Что ты имеешь в виду?
– Я имею в виду твою комнату, эту ужасную комнату. Почему ты похоронил себя в ней?
– Похоронил? Прости, мой американский друг, но Париж – не Нью-Йорк, и дворцов для таких, как я, тут нет. Или ты считаешь, что мне нужно жить в Вер- сале?
– Но должны же быть… должны быть, – сказал я, – другие комнаты.
– Ça ne manque pas, les chambres. В мире полно комнат – больших, маленьких, круглых, квадратных, на разных этажах, каких только нет! И в какой из них прикажешь жить Джованни? Ты знаешь, сколько я искал эту комнату? И с каких пор, – он оборвал речь и ткнул в меня указательным пальцем, – ты возненавидел эту комнату? Когда это началось? Вчера или раньше? Dis-moi.
– Я не возненавидел ее, совсем нет, – глядя на него, пробормотал я. – И я не хотел обидеть тебя.
Джованни безвольно опустил руки. Глаза его расширились, и он рассмеялся.
– Обидеть меня? Я что, чужой для тебя человек, с которым надо говорить с истинно американской любезностью?
– Я просто хотел сказать, что мы могли бы переехать.
– Да хоть завтра. Переберемся в гостиницу. Ты этого хочешь? Le Crillon peut-être?
Я молча вздохнул, и мы пошли дальше.
– Я знаю, – вдруг взорвался он. – Знаю, чего ты хочешь! Ты собрался уехать из Парижа, уехать из этой комнаты… Какой ты жестокий! Comme tu es méchant!
– Ты меня не так понял, – сказал я. – Не так понял.
– J’espère bien, – мрачно усмехнулся Джованни.
Позже, уже дома, когда мы укладывали в мешок извлеченные им из стены кирпичи, он спросил меня:
– Эта твоя девушка… ты получал от нее в последнее время весточки?
– В последнее время не получал, – ответил я, не глядя на него. – Думаю, на днях она приедет.
Джованни выпрямился и, стоя посреди комнаты, прямо под лампочкой, смотрел на меня. Я тоже встал и заставил себя улыбнуться, хотя чувствовал при этом необъяснимый страх.
– Viens m’embrasser, – сказал Джованни.
Я остро сознавал, что у него в руках кирпич, и у меня тоже. На какое-то мгновение мне показалось, что, если я не подойду к нему, мы забьем этими кирпичами друг друга до смерти.
Но я не мог сдвинуться с места. Мы смотрели друг на друга, нас разделяло небольшое пространство, но оно просто искрилось опасностью – вот-вот рванет.
– Иди ко мне, – позвал он.
Я бросил кирпич и подошел к нему. И тут же услышал, как упал его кирпич. В такие минуты я чувствовал, как мы медленно, но верно убиваем друг друга.
Глава четвертая
Наконец от Геллы пришло долгожданное известие, в котором она сообщала день и час своего прибытия в Париж. Джованни я ничего не сказал, просто вышел из дома один и поехал встречать ее на вокзал.
Я надеялся, что при встрече с ней меня осенит прозрение и наконец станет ясно, кто я и где мое место. Но ничего такого не произошло. Я увидел Геллу раньше, чем она меня. Гелла была в чем-то зеленом, слегка подстриженные волосы, загорелое лицо и та же ослепительная улыбка. Я любил ее не меньше прежнего, хотя и сейчас не понимал – много это или мало.
Увидев меня, она замерла на платформе, расставив по-мальчишески ноги и скрестив руки на груди. Лицо ее озарила улыбка. Какое-то время мы просто смотрели друг на друга.
– Et bien, t’embrasse pas ta femme? – сказала она.
Я обнял ее, и тут что-то произошло. Я понял, что ужасно рад ее видеть. Мои объятия были для Геллы домом, где ее ждали. Как и раньше, она ловко устроилась на моей груди, и, обнимая ее, я вдруг понял, что со времени ее отъезда мои руки были пусты.
Я крепко прижимал ее к себе, стоя под высоким темным навесом, рядом с пыхтящим паровозом и снующими людьми. Она пахла соленым ветром, морем, простором, и я чувствовал, что в ее удивительно живом теле я смогу обрести прибежище.
Потом Гелла высвободилась из моих рук. Глаза ее увлажнились.
– Дай мне посмотреть на тебя, – сказала она и, стоя на расстоянии вытянутой руки, внимательно осмотрела меня. – Прекрасно выглядишь. Боже, как я рада тебя снова видеть!
Нежно поцеловав ее в носик, я почувствовал, что прошел первую проверку. Взял ее сумки, и мы направились к выходу.
– Ну, как съездила? Понравилась тебе Севилья? А коррида? Удалось познакомиться с тореро? Расскажи мне все.
Гелла рассмеялась.
– Все? Не много ли хочешь? Путешествие было ужасным – ненавижу поезда. Лучше б воздухом, но я однажды летела на испанском самолете и с тех пор зареклась. Всю дорогу он тарахтел, как старенький «Форд», – может, когда-то он и был «Фордом», а я только молилась и пила бренди в полной уверенности, что никогда не ступлю больше на землю.
Мы прошли через турникет и вышли на улицу. Гелла с удовольствием смотрела по сторонам, ей нравилось все – кафе, независимые люди, оглушительный рев автомобилей, полицейские в голубых фуражках с белыми блестящими дубинками в руках.
– Куда бы я ни ездила, возвращение в Париж – всегда праздник, – сказала Гелла. Мы сели в такси, и шофер сделал лихой круг, чтобы въехать в основной поток. – Мне кажется, даже если возвращаешься сюда в глубоком горе, Париж со временем дарует тебе утешение.
– Будем надеяться, – сказал я, – что никогда не подвергнем Париж такому испытанию.
Улыбка Геллы была одновременно сияющей и печальной: «Будем надеяться». Неожиданно она взяла мое лицо в свои руки и поцеловала. Глаза ее вопрошающе смотрели на меня, и я знал, что ей не терпится получить ответ на важный вопрос. Однако я еще не был готов. Я просто крепко обнял ее и, закрыв глаза, поцеловал. Все вроде было по-старому и в то же время иначе, чем прежде.
Я приказал себе не думать о Джованни и хотя бы в этот вечер не беспокоиться о нем – сегодня ничто не должно разлучать нас с Геллой. Однако я прекрасно понимал, что это невозможно – Джованни уже стоял между нами. Я старался не думать о том, что сейчас он находится в той проклятой комнате и задается вопросом, куда я запропастился.
Потом мы сидели в комнате Геллы на улице Турнон, потягивая «Фундадор».
– Чересчур приторно, – сказал я. – Вот, значит, что пьют в Испании.
– Никогда не видела, чтобы испанцы его пили. Они пьют вино, а я пила джин с водой – мне казалось, в Испании это полезно для здоровья. – И Гелла опять рассмеялась.
Я продолжал целовать и обнимать Геллу, пытаясь заново ее обрести, как если бы она была знакомой темной комнатой, в которой я, спотыкаясь, ищу выключатель.
Поцелуями я также старался оттянуть момент близости, не зная, как все произойдет. Она, наверное, думала, что эта неопределенная сдержанность связана с ней, и обвиняла во всем себя. Она помнила, что в последнее время я писал ей все реже и реже. В Испании это стало тревожить ее только перед отъездом, когда она наконец решила остаться со мной и стала опасаться, как бы я за это время не принял прямо противоположное решение. Может, она слишком долго водила меня за нос?
Гелла по своей природе была прямая и нетерпеливая – неопределенность ее мучила, и все же она сдерживала себя и, дожидаясь какого-то важного слова или знака от меня, держала себя в узде.
Мне же хотелось, чтобы она ослабила поводья. Я решил, что буду держать язык за зубами, пока не овладею ею. Я надеялся, что с помощью Геллы уничтожу зависимость от Джованни, сотру память о его объятиях – словом, выбью клин клином. Однако сознание того, что я вытворяю, делало меня нерешительным. И в конце концов она с улыбкой спросила меня:
– Меня не было слишком долго, да?
– Не знаю, – ответил я. – Прошло много времени.
– Мне было там очень одиноко, – неожиданно сказала Гелла. Она слегка отвернулась от меня и, лежа на боку, смотрела в окно. – Я чувствовала себя такой никчемной – прыгаю, прыгаю, как теннисный мячик, не зная, где остановиться. И я подумала, что, возможно, проворонила свой шанс. – Гелла посмотрела на меня. – Ты ведь понимаешь, о чем я. Там, откуда я родом, об этом снимают фильмы. Сначала ничего не берешь в голову, ну проворонила, и ладно, но потом понимаешь, что ничего нельзя переиграть.
Я следил за ее лицом. Такой спокойной я Геллу еще не видел.
– Испания тебе, значит, совсем не понравилась? – раздраженно спросил я.
Гелла нервно провела рукой по волосам.
– Конечно, понравилась. С чего ты взял? Очень красивая страна. Просто было непонятно, что я там делаю. Скучно бесцельно скитаться по разным местам.
Я закурил сигарету и улыбнулся.
– Ты ведь поехала в Испанию, чтобы отдохнуть от меня, помнишь?
Гелла тоже улыбнулась и погладила меня по щеке.
– Я плохо обошлась с тобой, да?
– Ты была честна со мной. – Я встал и отошел в сторону. – Так ты пришла к какому-то решению?
– Я все написала в письме, неужели ты не помнишь?
На какое-то мгновение все словно замерло. Не слышен был даже негромкий уличный шум. Я стоял спиной к Гелле, но меня обжигал ее взгляд. Она застыла в ожидании, я это чувствовал, и все вокруг, казалось, тоже ждало моего ответа.
– Я не совсем тебя понял. – Может, удастся выкрутиться, ничего ей не рассказывая, подумал я. – Письмо было довольно небрежным – что-то вроде экспромта, и я так и не понял, рада ты или жалеешь, что связалась со мной.
– У нас всегда был в общении легкомысленный тон. Я старалась его придерживаться, боялась давить на тебя, разве не ясно?
Меня так и подмывало сказать, что она связалась со мной от отчаяния, а вовсе не потому, что нуждалась во мне, просто в нужное время я подвернулся ей под руку. Однако я промолчал. Она никогда не призналась бы в этом даже самой себе.
– Допускаю, – осторожно проговорила Гелла, – что чувства твои могли измениться. Прошу тебя, скажи все как есть. – Она немного помолчала и продолжила: – Оказалось, что я не та эмансипированная девушка, какой хотела казаться. Мне нужен муж, который приходил бы домой каждый вечер. Хочу спать с ним и не бояться, что могу залететь. Черт, я даже хочу залететь, хочу нарожать много детей. На самом деле это все, на что я гожусь. – Опять молчание. – А ты этого хочешь?
– Да, – ответил я, – всегда хотел.
Я повернулся очень быстро, словно чьи-то сильные руки, взяв меня за плечи, повернули к ней. Комната наполнялась темнотой. Гелла лежала на кровати и не сводила с меня глаз, рот ее был слегка приоткрыт, а глаза сияли. Между нами будто шел ток. Я подошел и положил голову ей на грудь. Хотелось тихо лежать так, словно в надежном укрытии. Но тут я всем нутром почувствовал, как тело ее затрепетало и словно раскрыло врата надежно укрепленной цитадели, дожидаясь, когда внутрь войдет овеянный славой победитель.
Дорогой отец, – писал я, – не хочу больше от тебя скрывать, что встретил девушку, на которой хочу жениться. Не писал тебе об этом раньше, потому что не был уверен, выйдет ли она за меня. Наконец эта глупышка согласилась рискнуть, и мы намерены скрепить наш союз узами брака в Париже, а потом неспешно отправиться на родину. Не тревожься, она не француженка (ведь ты их не любишь, считая, что у них нет наших добродетелей – признаю, так оно и есть). Но Гелла – ее фамилия Линкольн – родом из Миннеаполиса, ее родители и сейчас там живут, отец юрисконсульт, мать домашняя хозяйка. Гелла хочет провести медовый месяц здесь, а я, разумеется, с ней не спорю. Вот так. Пожалуйста, пришли своему сыну кое-что из его заработанных тяжелым трудом денег. Tout de suite. Это по-французски «как можно быстрее».
Гелла (на фотографии она хуже, чем в жизни) приехала в Париж года два назад учиться живописи. Когда поняла, что таланта у нее нет, чуть не утопилась в Сене, но тут мы познакомились, а там дальше – больше, и завязался роман. Не сомневаюсь, отец, что ты ее полюбишь, а она – тебя. Что до меня, то она сделала меня очень счастливым.
С Джованни Гелла познакомилась случайно – тогда она уже провела в Париже три дня. Все это время я с Джованни не виделся и даже не упоминал его имени.
Весь этот день мы бродили по городу, и Гелла постоянно рассуждала на тему, которая ее прежде не волновала, – о судьбе женщин. Она заявила, что быть женщиной очень трудно.
– Не понимаю, что за особые трудности. По крайней мере, если рядом есть мужчина.
– В том-то и дело, – сказала она. – Разве не унизительна необходимость искать мужа?
– Пожалуйста, не надо! – отмахнулся я. – Женщины, которых я знаю, не испытывали никакого унижения от замужества.
– Уверена, ты никогда не рассматривал их жизнь под этим углом, – настаивала Гелла.
– Конечно, нет. Надеюсь, и они не рассматривали. А тебе что за дело? Ты на что жалуешься?
– Я не жалуюсь, – сказала она, мурлыча себе под нос какую-то игривую мелодию. – На что мне жаловаться? Но, согласись… тяжело зависеть от какого-то грубого и небритого чужого мужика, пока ты не стала самой собой.
– Я что, похож на грубого чужого мужика? – воспротивился я. – Да, возможно, мне стоит побриться, но это твоя вина. От тебя невозможно оторваться. – И я с улыбкой ее поцеловал.
– Ну сейчас ты не чужой, – сказала Гелла. – Но раньше был, и я убеждена, что когда-нибудь опять будешь чужим – и не раз.
– Если до этого дойдет, – возразил я, – тогда и ты будешь для меня чужой.
Гелла взглянула на меня, лукаво улыбаясь.
– Я? Понимаешь, когда я говорю о том, каково быть женщиной, я имею в виду, что мы можем пожениться и прожить вместе лет этак пятьдесят, и все это время я могу быть чужой, а ты этого и не заметишь.
– А если я буду чужим, ты, выходит, заметишь?
– Для женщины мужчина всегда остается чужим, – сказала она. – Это особенно ужасно – быть во власти чужого человека.
– Но мужчины тоже зависят от женщин. Об этом ты не подумала?
– А! – отмахнулась она. – Слышали такое – мужчины зависят от женщин! Просто мужчинам нравится так думать, это оправдывает их женоненавистничество. Однако если все же какой-то мужчина находится во власти определенной женщины – что ж, он перестает быть мужчиной. А женщина попадает в ловушку, откуда нет выхода.
– Значит, ты хочешь сказать, что я не могу зависеть от тебя? А ты от меня можешь? – Я от души рассмеялся. – Хотел бы я увидеть мужчину, от которого ты будешь в зависимости.
– Что ж, веселись, – насмешливо отозвалась Гелла. – Но в том, что я говорю, есть рациональное зерно. Именно в Испании я поняла, что никогда не была свободной и не буду свободной, пока не привяжусь, вернее, не доверюсь кому-нибудь.
– Кому-нибудь? А может, чему-нибудь?
Гелла помолчала.
– Не знаю, – заговорила она наконец. – Я начинаю думать, что женщины привязываются к чему-то, когда у них нет выбора. Ради мужчины они все бросят. Женщины никогда не признаются в этом, и не все из них с этим смиряются. Но последних такое упорство морально убивает, хотя, возможно, я хочу сказать, – прибавила она после минутного замешательства, – что оно может убить меня.
– Гелла, чего ты хочешь? Что с тобой? Откуда такие перемены?
– Дело не в том, что со мной и чего я хочу, – рассмеялась она. – Просто ты завоевал меня, и теперь я твоя послушная и любящая рабыня.
От неожиданности я похолодел и насмешливо покачал головой.
– Не пойму, о чем ты говоришь.
– Чего тут непонятного, – продолжала Гелла. – Я говорю о своей жизни. Теперь у меня есть ты, и я должна заботиться о тебе, кормить, мучить, обманывать. И любить. У меня есть ты, и теперь я могу смириться со своим положением. Отныне я имею право жаловаться на свою женскую судьбу. Но страшно мне уже не будет – теперь я не одна. – Увидев выражение моего лица, Гелла засмеялась. – Не волнуйся, у меня будет много занятий. Я, как и раньше, буду развиваться, читать книги, спорить, размышлять – постараюсь изо всех сил не перенимать бездумно твои мысли. Словом, ты будешь доволен и в результате придешь к мысли, что у меня обычный женский ум, и ничего больше. И с божьей помощью ты будешь любить меня все больше и больше, и мы заживем счастливо. – Она снова рассмеялась. – Не забивай себе голову этими мыслями, дорогой. Предоставь это мне.
Ее веселость была заразительной, и я снова покачал головой, смеясь вместе с ней.
– Ты прелесть, – сказал я. – Хотя я не понимаю ни слова.
Гелла продолжала смеяться.
– Вот и хорошо. У каждого свой подход.
У книжного магазина она остановилась.
– Зайдем на минутку? – спросила Гелла. – Надо купить одну книгу. Ничего особенного, – прибавила она, когда мы вошли в магазин.
Я следил с любопытством, как она разговаривала с хозяйкой. Потом неспешно подошел к полке в глубине магазина, где спиной ко мне стоял мужчина и листал журнал. Когда я встал рядом, он закрыл журнал, положил его на полку и повернулся ко мне. Мы сразу узнали друг друга. Это был Жак.
– Вот те на! – воскликнул он. – Кого я вижу! А мы уж думали, что ты уехал в Америку.
– В Америку? – рассмеялся я. – Нет, все еще торчу в Париже. Просто были дела. – И прибавил, подозревая неладное: – А кто это «мы»?
– Я и твой малыш, – ответил Жак, улыбаясь со значением. – Ты ведь оставил его дома одного – без еды, без денег, даже без сигарет. Ему с трудом удалось уломать консьержку дать позвонить в долг, и он набрал мой номер. По голосу казалось, что он вот-вот засунет голову в газовую плиту. Если б она у него только была, – захохотал Жак.
Мы смотрели друг на друга. Жак нарочно тянул с рассказом. А я не знал, что ему сказать.
– Ну я бросил в автомобиль кое-какую еду и помчался его выручать, – наконец заговорил Жак. – Малыш был готов искать тебя с багром в Сене. Ты совсем не знаешь американцев, сказал я ему. Вот кто никогда не пойдет топиться. Он просто уединился, чтобы хорошенько подумать. Как видишь, я был прав. Ты так долго думал, что теперь пора вспомнить придуманное до тебя другими. Правда, одну книгу ты можешь не читать – это сочинения Маркиза де Сада.
– Где сейчас Джованни? – спросил я.
– Я наконец вспомнил название гостиницы, где живет Гелла, – сказал Жак. – Джованни сказал, что ты вроде как ждал ее приезда, и я посоветовал ему наведаться туда. Он для этого и отлучился. Вернется с минуты на минуту.
Подошла Гелла с книгой в руке.
– Вы ведь знакомы, – смущенно пробормотал я. – Гелла, ты помнишь Жака?
Гелла его помнила, как помнила и то, что он ей никогда не нравился. Вежливо улыбнувшись, она протянула ему руку.
– Как вы поживаете?
– Je suis ravi, mademoiselle, – сказал Жак. Ему было известно, что Гелла его недолюбливает, и это его забавляло. Чтобы подкрепить ее неприязнь и заодно показать, как он сейчас меня ненавидит, Жак демонстративно низко склонился над протянутой рукой, и его фигура в этот момент была вызывающе, до омерзения женоподобной. Я видел в нем надвигавшуюся на меня издалека неотвратимую опасность. Жак повернулся ко мне с игривым видом.
– Теперь, когда вы здесь, – промямлил он, – Дэвид предпочитает от нас прятаться.
– Вот как? – сказала Гелла и, придвинувшись ближе, взяла мою руку. – Это никуда не годится. Если б я знала, что мы прячемся, постаралась бы это исправить. – Она усмехнулась. – Но он никогда ничего не рассказывает.
– Не сомневаюсь, – глядя на нее, произнес Жак, – что у вас есть более интересные темы для разговоров. Понятно, почему он скрывается от старых друзей.
Мне не терпелось уйти до прихода Джованни.
– Мы еще не ужинали, – сказал я с вымученной улыбкой. – Может, увидимся позже? – Этой улыбкой я молил Жака о снисхождении.
Но тут зазвенел колокольчик у дверей, и Жак объявил: «А вот и Джованни!» Я спиной почувствовал, как Джованни неподвижно стоит сзади, не спуская с меня глаз; одновременно Гелла судорожно сжала мою руку и вся напряглась, утратив обычную выдержку.
Когда Джованни заговорил, в его голосе слышались ярость, с трудом сдерживаемые слезы и облегчение.
– Куда ты пропал? – воскликнул он. – Я думал, тебя нет в живых! Тебя могла сбить машина, а тело могли бросить в реку! Что ты делал все это время?
Странно, но я нашел в себе силы улыбнуться. Мое спокойствие удивило меня.
– Джованни, – сказал я, – позволь познакомить тебя с моей невестой. Мадемуазель Гелла – месье Джованни.
Джованни, конечно, видел ее во время своей сбивчивой речи и теперь с удивительным спокойствием вежливо пожал Гелле руку. Он пожирал ее своими черными глазищами, словно никогда прежде не видел женщину.
– Enchanté, mademoiselle, – сказал Джованни. Голос его прозвучал холодно и безжизненно. Он бросил на меня беглый взгляд, а потом снова уставился на Геллу. На какое-то время мы вчетвером застыли, изображая немую сцену.
– Ну раз все мы встретились, думаю, не грех будет выпить, – предложил Жак. – Пропустим по одной? – И, не дав Гелле возможности вежливо отказаться, взял ее руку. – Ведь не каждый день встречаются старые друзья. – Он подталкивал нас к выходу – Джованни и я оказались впереди. Когда Джованни открыл дверь, колокольчик вновь пронзительно зазвенел. Вечерний воздух обдал нас теплом. Мы двинулись от реки к бульвару.
– Когда я решаю съехать с квартиры, – сказал Джованни, – то сообщаю об этом консьержке, чтобы она знала, куда пересылать мою почту.
Я вспыхнул от стыда. От меня не укрылось, что Джованни был чисто выбрит, в белоснежной рубашке и галстуке, который наверняка принадлежал Жаку.
– Не пойму, на что тебе жаловаться, – сказал я. – Ты ведь знал, куда идти.
Джованни посмотрел на меня таким взглядом, что злость моя мигом испарилась и я чуть не разрыдался.
– А ты злой, – сказал он. – Tu n’est pas chic du tout. – После этих слов Джованни замолчал, и дальше мы шли в полном молчании. Сзади до нас доносилось неразборчивое щебетание Жака. На углу мы остановились, дожидаясь, когда к нам присоединятся Гелла и Жак.
– Дорогой, – сказала подошедшая Гелла, – если хочешь, останься и выпей с друзьями. Я, к сожалению, не могу. Правда, не могу. Что-то неважно себя чувствую. – Она повернулась к Джованни. – Пожалуйста, извините меня, но я только что вернулась из Испании и пока толком не отдохнула. В другой раз – с удовольствием, но сегодня мне нужно выспаться. – Гелла улыбнулась и протянула ему руку, но тот как бы ее не заметил.
– Провожу Геллу в гостиницу и вернусь, – пообещал я. – Только скажите, где вас искать.
Джованни вдруг расхохотался.
– Далеко мы не уйдем. Найти нас будет не трудно.
– Очень жаль, что вы неважно себя чувствуете, – сказал Жак Гелле. – Тогда в другой раз? – Он склонился к ее протянутой руке и поцеловал. Потом выпрямился и обратился ко мне. – Заходите ко мне вдвоем как-нибудь вечером – отужинаем вместе. – И, состроив гримасу: – Зачем прятать от нас свою невесту?
– Да еще такую очаровательную, – сказал Джованни. – Мы тоже постараемся, – улыбнулся он Гелле, – не ударить в грязь лицом.
– Хорошо, – сказал я и взял Геллу под руку. – Увидимся позже.
– Если ты придешь, когда меня здесь уже не будет, – сказал Джованни мстительно и в то же время на грани слез, – ты знаешь, где меня искать. Я буду дома. Помнишь, где это? Рядом с зоопарком.
– Помню, – ответил я, пятясь назад, как будто выбирался из клетки с хищником. – Увидимся. À tout à l’heure.
– À la prochaine, – сказал Джованни.
Когда мы отходили, я чувствовал, что нам смотрят вслед. Гелла долго молчала – наверное, как и я, боялась начать разговор. Потом сказала:
– Не выношу этого типа. От него у меня мурашки по спине ползут. – И еще добавила: – Вот уж не ожидала, что ты так тесно общался с ним, пока меня не было.
– Не так уж и тесно. – Я не знал, что делать с руками, и, чтобы чем-то отвлечь себя, остановился и закурил сигарету. Я чувствовал на себе ее взгляд. Она ни о чем не подозревала – просто тревожилась.
– А кто такой Джованни? – спросила Гелла, когда мы двинулись дальше. И вдруг хохотнула: – А ведь я только сейчас поняла, что даже не поинтересовалась, где ты жил все это время. У Джованни?
– Мы снимали с ним одну комнатенку на окраине Парижа, – ответил я.
– Не очень хорошо с твоей стороны пропасть надолго, даже не предупредив его, – упрекнула меня Гелла.
– Господи, но Джованни всего лишь мой сосед по комнате. Откуда мне знать, что он станет искать меня в Сене из-за того, что я отсутствовал пару ночей.
– Но Жак сказал, что ты оставил его без денег, без сигарет, без всего и даже не сказал о моем приезде.
– Я много чего не говорил Джованни. Прежде он никогда не устраивал мне сцен – может, на сей раз был пьян? Я поговорю с ним позже.
– Ты вернешься к ним?
– Если не сейчас, то загляну к нему потом. Я в любом случае должен это сделать. Надо же мне побриться, – усмехнулся я.
Гелла вздохнула.
– Не хотелось бы, чтобы друзья обижались на тебя. Пошел бы и выпил с ними, раз обещал.
– Может, пойду. А может, и нет. Я ведь на них не женат.
– То, что ты собираешься жениться на мне, вовсе не означает, что тебе нужно рвать с друзьями. Как и не означает, что они мне должны нравиться, – прибавила она.
– Я прекрасно все понимаю, Гелла.
Мы свернули с бульвара и пошли к гостинице.
– Он, похоже, очень впечатлительный, – сказала Гелла. Я смотрел на темный холм, где располагался сенат, в него упиралась наша улица, слегка идущая в гору.
– Ты о ком?
– О Джованни. Он, видно, очень к тебе привязан.
– Что поделаешь – итальянец, – сказал я. – Театральность у них в крови.
– Даже для итальянца он слишком пылкий, – засмеялась Гелла. – Как давно вы стали жить вместе?
– Месяца два уже. – Я выбросил сигарету. – В твое отсутствие я поиздержался – до сих пор жду денег, кстати, – и перебрался к нему, так было дешевле. Джованни тогда работал и почти все время жил у любовницы.
– Вот как? – сказала Гелла. – У него есть любовница?
– Была, – ответил я. – И работа была. А теперь – ни того, ни другого.
– Бедняжка! – посочувствовала она. – Неудивительно, что у него такой потерянный вид.
– С ним все будет в порядке, – поторопился успокоить я Геллу. Мы остановились у дверей гостиницы. Гелла нажала кнопку ночного звонка.
– Он близкий друг Жака? – спросила она.
– Возможно, не настолько близкий, чтобы осчастливить Жака, – ответил я.
Гелла рассмеялась.
– Меня всегда словно холодом обдает, когда я нахожусь в обществе мужчины, который, как Жак, активно не любит женщин.
– Тогда нам надо держаться подальше от него, – сказал я. – Мы ведь не хотим, чтобы наша девочка замерзла. – И я поцеловал ее в кончик носа. В этот момент из гостиницы донесся грохот, и дверь, страшно содрогаясь, распахнулась. Гелла лукаво заглянула в темноту.
– Всякий раз сомневаюсь, хватит ли у меня духу войти, – сказала она и посмотрела на меня. – Может, поднимешься ко мне выпить, а уж потом пойдешь к друзьям?
– Идет, – согласился я.
Мы на цыпочках вошли в гостиницу, осторожно закрыв за собой дверь. Мои пальцы не сразу нащупали minuterie, но наконец нас окутал тусклый желтый свет. Грубый голос рявкнул что-то неразборчивое, а Гелла в ответ выкрикнула свою фамилию, стараясь произносить ее на французский лад. Когда мы поднимались по лестнице, свет погас, и мы с Геллой захихикали, как дети. Мы никак не могли нащупать выключатели на лестничных площадках, и это почему-то каждый раз вызывало у нас новый приступ смеха. Так, держась друг за друга и не переставая смеяться, мы добрели до номера Геллы на верхнем этаже.
– Расскажи мне о Джованни, – попросила Гелла через какое-то время, когда мы лежали в кровати, глядя, как ночь затягивает чернотой накрахмаленные белые портьеры. – Меня он интересует.
– Довольно бестактно сейчас заговаривать о другом мужчине, – сказал я. – И что ты, черт возьми, хочешь о нем знать?
– Ну кто он, чем интересуется? Откуда у него такое лицо?
– А что с его лицом?
– Ничего. Просто он очень красивый, ты не заметил? Но в его красоте есть что-то старомодное, что ли.
– Давай-ка засыпай! – сказал я. – Ты уже заговариваешься.
– Где ты с ним познакомился?
– В баре, там, помнится, было много народу, выпивали.
– Жак тоже был?
– Не помню. Кажется, был. Да, он тоже познакомился с Джованни в тот вечер.
– А как случилось, что ты стал жить с ним?
– Я уже рассказывал. Сидел тогда на мели, а у него была комната.
– Но это не могло быть единственной причиной.
– Конечно. Он мне понравился, – сказал я.
– А теперь разонравился?
– Я очень привязан к Джованни. Сегодня он был не в лучшей форме, хотя обычно бывает очень мил. – Я засмеялся. Под прикрытием ночи, осмелевший после близости с Геллой и успокоенный тоном моего голоса, я с облегчением прибавил: – По-своему я люблю его. Действительно люблю.
– Тогда ты странным образом показываешь свою любовь, и он это чувствует.
– Пойми, эти люди иначе себя ведут – не так, как мы. Более импульсивно. Тут ничего не поделаешь. Я так вести себя не могу.
– Да, – задумчиво проговорила Гелла. – Я это заметила.
– Что именно?
– Здешние парни как будто не показывают привязанности друг к другу. Поначалу это шокирует, а потом понимаешь, что на самом деле это застенчивая нежность.
– Так оно и есть, – согласился я.
– Короче говоря, нам следует пригласить Джованни на днях пообедать с нами, – предложила Гелла. – Что ни говори, он тебя спас.
– Хорошая мысль. Не знаю, чем он сейчас занимается, но, уверен, выкроит для нас вечерок, – сказал я.
– Он много времени проводит с Жаком?
– Не думаю. Скорее всего, вчера они встретились случайно. – Я помолчал, а потом заговорил, осторожно подбирая слова: – Мне кажется, таким парням, как Джованни, приходится нелегко. Париж – земля далеко не благословенная, шансов преуспеть тут немного. Джованни беден, я хочу сказать, он из бедной семьи, и рассчитывать на многое ему не приходится. Конкуренция здесь огромная. А если и найдешь место, много не заработаешь и будущее себе не обеспечишь. Поэтому многие из них болтаются без дела и становятся жиголо, гангстерами и еще бог знает кем.
– Холодно здесь, в Старом Свете, – сказала Гелла.
– В Новом – тоже не жарче, – возразил я. – А здесь уж осень близко.
– Зато нас согревает любовь, – засмеялась она.
– Мы не первые люди, которые, лежа в постели, так думают. – И некоторое время мы молча лежали, обняв друг друга. – Гелла! – произнес я наконец.
– Что?
– Давай, когда получим деньги, уедем отсюда.
– Уедем из Парижа? А куда?
– Все равно куда. Просто уедем. Меня воротит от Парижа. Хочется ненадолго сменить обстановку. Поедем на юг. Погреемся там на солнышке.
– Значит, мы поженимся на юге?
– Гелла, – сказал я, – поверь мне. Я ничего не могу решать, ничего не могу делать, пока мы не уберемся из этого города. Я даже соображаю здесь плохо. И жениться здесь не хочу – не могу даже думать об этом, пока мы здесь. Давай скорей уедем.
– Я не знала, что у тебя это так серьезно, – удивилась Гелла.
– Я жил в комнате Джованни несколько месяцев. Больше я этого не выдержу. Мне надо отсюда уехать. Ну пожалуйста.
– Я только не понимаю, как его комната связана с бегством из Парижа. – Гелла издала нервный смешок и слегка отодвинулась.
Я вздохнул.
– Гелла, поверь, у меня нет сил пускаться в долгие объяснения. Но если я останусь в Париже, то буду постоянно сталкиваться с Джованни, и тогда… – я замолчал.
– Почему это тебя так волнует?
– Ну я ничем не могу ему помочь, а он видит во мне богатого американца. Это трудно вынести, Гелла. – Я замолчал, сел на кровати и смотрел в темноту за окном. Гелла внимательно наблюдала за мной. – Как я говорил, он славный малый, но слишком надоедливый, и еще вбил себе в голову, что я чуть ли не сам Господь Бог. А его комната – такая вонючая и грязная. К тому же скоро зима, начнутся холода… – Я повернулся к Гелле и обнял ее. – Послушай, давай уедем. Потом я много чего тебе расскажу, но только… только когда нас здесь не будет.
Последовало долгое молчание.
– Ты хочешь уехать прямо сейчас? – поинтересовалась Гелла.
– Да. Как только придут деньги. Снимем где-нибудь дом.
– Ты уверен, что не хочешь вернуться в Штаты? – спросила она.
Я даже застонал.
– Да. Пока не хочу. Я говорю не о том.
Гелла поцеловала меня.
– Мне все равно, куда ехать, – сказала она. – Главное, что мы вместе. – И легко оттолкнула меня. – Уже почти утро. Стоит немного поспать.
В комнате Джованни я оказался поздно вечером на следующий день. Мы гуляли с Геллой у реки, а позже я напился, побывав в нескольких бистро. Со мной в комнату ворвался свет, и перепуганный Джованни сел в кровати с криком: «Qui est là? Qui est là?»
Слегка покачиваясь на пороге, я сказал: «Это я, Джованни. Успокойся».
Джованни посмотрел на меня, повернулся на бок и зарыдал.
Господи, подумал я, только этого не хватало, и осторожно прикрыл дверь. Вынув сигареты из кармана куртки, я повесил ее на спинку стула. Зажав пачку в руке, подошел к кровати и склонился над Джованни.
– Кончай плакать, малыш! – сказал я. – Не плачь, пожалуйста!
Джованни повернулся и посмотрел на меня. В красных, воспаленных глазах стояли слезы, а на губах дрожала странная улыбка – жестокая, стыдливая и одновременно радостная. Он потянулся ко мне, и я отвел с его глаз упавшие непослушные волосы.
– От тебя несет вином, – сказал он, помолчав.
– Я не пил вина. Тебя это испугало? И потому ты заплакал?
– Нет.
– Тогда в чем дело?
– Почему ты бросил меня?
Я не знал, что ответить. Джованни снова повернулся к стене. Я надеялся, что при встрече не испытаю боли, но сейчас почувствовал, как сжалось и заныло сердце, словно в него ткнули пальцем.
– Ты всегда оставался чужим, – сказал Джованни. – Тебя здесь будто и не было. Не думаю, что ты сознательно лгал мне, нет, ты просто не говорил правду – почему? Иногда ты проводил в этой комнате целые дни, читал, или смотрел в окно, или что-то стряпал. Я следил за тобой – ты никогда ничего не говорил и смотрел мимо меня невидящим взглядом. И так каждый день, пока я трудился, чтобы заработать нам на жизнь.
Я молча смотрел поверх головы Джованни на квадратные окна, сквозь которые еле пробивался слабый лунный свет.
– Что ты делал все это время? Почему ничего не говорил мне? Ты плохой человек, ты ведь это знаешь! Иногда, когда ты мне улыбался, я тебя ненавидел. Хотелось избить тебя, до крови избить. Ты улыбался мне так же, как и другим, ты говорил мне то же, что и всем остальным, – и все это было ложью. Скажи, что ты всегда скрываешь? Думаешь, я не чувствовал, что, когда мы занимались любовью, тебя не было рядом? С кем ты был? Ни с кем? Или с кем угодно, но только не со мной. Я для тебя пустое место. Да, ты мог довести меня до нервного экстаза, но радости мне не дарил.
Я пошевелился, ища сигареты. Пачка оказалась у меня в руке. Я закурил и подумал: надо что-то сказать. Сказать – и покинуть эту комнату навсегда.
– Ты знаешь, я не могу быть один. Я говорил тебе это. Что произошло, скажи? Разве мы не могли жить вместе?
И Джованни снова разрыдался. Горючие слезы скатывались из уголков его глаз на грязную подушку.
– Раз ты не любишь меня, я умру. Раньше я хотел умереть и не раз тебе это рассказывал. Как жестоко с твоей стороны заново пробудить во мне желание жить только для того, чтобы я больше мучился перед концом!
Я много чего хотел сказать ему. Но язык мне не повиновался. Испытывал ли я тогда какие-нибудь чувства к Джованни? Нет, не испытывал. Но меня охватил ужас, жалость и нарастающее желание.
Он взял у меня изо рта сигарету, затянулся и сел в постели. Волосы снова упали ему на глаза.
– Я никогда не встречал таких, как ты. И сам изменился после твоего появления. Слушай. В Италии у меня была женщина, она была очень добра ко мне. Она любила меня, именно меня, заботилась обо мне, всегда ждала меня, пока я вернусь с виноградников, и между нами никогда не было ссор. Никогда. Тогда я был молод и еще не знал того, что узнал позже, и тех ужасных вещей, которым научил меня ты. Я думал, все женщины похожи на ту, что любила меня. А все мужчины похожи на меня, и я похож на всех остальных. Тогда я не был несчастлив и не был одинок – ведь она была со мной, и я не хотел умирать. Я хотел всегда жить в нашей деревне и работать на виноградниках, пить самодельное вино и спать со своей женой. Я рассказывал тебе про нашу деревню? Она очень древняя, стоит на холме и окружена стеной. Вечерами, если смотреть оттуда, кажется, что мир находится где-то внизу – грязный, далекий мир. У меня даже не возникало желания его увидеть. Однажды мы с женой любили друг друга у этой стены.
Мне хотелось всегда жить в нашей деревне, объедаться спагетти, пить вина вдоволь, иметь кучу детей и понемногу толстеть. Останься я там, никогда бы тебе не понравился. Могу представить, как через много лет ты приезжаешь в нашу деревню на уродливой, большой американской машине, которую к тому времени приобретешь, окидываешь равнодушным взглядом меня и всех нас, пьешь наше вино, улыбаясь той пустой, пренебрежительной улыбкой, которая не сходит с лица американцев. И наконец уезжаешь под рев мотора и шум шин, чтобы потом рассказывать другим американцам, в какой живописной деревушке ты побывал. На самом деле ты ничего не узнал бы о нашей однообразной, трудной и прекрасной жизни, как ничего не знаешь о моей жизни здесь. Но там я был счастливее и не обратил бы внимания на твои снисходительные улыбочки. У меня была бы моя жизнь.
А здесь я провел много ночей, дожидаясь, когда ты придешь. Я понимал, что моя деревня очень далеко. Но как тяжело находиться в этом холодном городе среди людей, которых я ненавижу, в городе, где всегда промозгло и сыро и никогда не бывает сухо и солнечно! Тут не с кем поговорить и не с кем дружить, а человек, которого я полюбил, не мужчина и не женщина, и непонятно, кто он на самом деле. Разве ты знаешь, что такое – не спать ночью, кого-то дожидаясь? Конечно, нет. Ты вообще ничего не знаешь. Настоящее горе тебе неведомо, оттого ты так улыбаешься и танцуешь, думая, что та комедия, которую ты ломаешь с круглолицей стриженой девушкой, и есть любовь.
Джованни швырнул сигарету на пол, где она медленно догорала. Он снова разрыдался. Я обвел взглядом комнату и подумал: нет, я этого не вынесу.
– В один погожий день я, необдуманно поддавшись порыву, покинул родную деревню. Этот день мне никогда не забыть. Это день моей смерти. Хотел бы я и вправду умереть в тот день. Помнится, солнце нещадно палило и жгло мой затылок – ведь я шел в гору, наклонив голову. Я ничего не забыл – ни рыжую пыль, ни мелкую гальку, летящую из-под ног, ни низкорослые деревья вдоль дороги, ни плоские домики, покрашенные в разные цвета.
Помню, я плакал, но не так, как сейчас, – гораздо страшнее. С тех пор, как ты со мной, я разучился плакать, как прежде. Тогда впервые в жизни мне захотелось умереть. Я только что похоронил моего ребенка на кладбище, где лежит мой отец и его предки, а рыдающую жену оставил в доме моей матери. Да, у меня был ребенок, но он родился мертвым. Когда я увидел его, он был серый и скрюченный и не издавал ни звука. Мы шлепали его по попке, брызгали святой водой, молились, но он по-прежнему молчал – он был мертв. Это был мальчик, он мог бы вырасти в прекрасного, сильного мужчину, может, даже в такого, о каком мечтаете и какого повсюду ищете ты с Жаком, Гийом и вся ваша паскудная шайка педиков. Но он умер, мой сын, плод нашей любви – моей и жены, его не стало. Когда я понял, что он мертв, то сорвал со стены распятие, плюнул на него и швырнул на пол. Жена и мать заголосили, а я вышел из дома. Уже на следующий день мы его похоронили, и я сразу же покинул деревню и пришел в этот город, где Господь наказал меня за мои грехи и за то, что плюнул на распятие. Здесь я и умру. И никогда больше не увижу свою деревню.
Я встал. У меня кружилась голова. Во рту был солоноватый привкус. Комната плыла перед глазами, как в тот первый раз, когда я тысячу лет назад пришел сюда. Я слышал позади себя стон Джованни: «Chéri. Mon très cher. Не оставляй меня. Прошу, не оставляй». Я повернулся и обнял Джованни, глядя поверх его головы на стену, где мужчина и женщина гуляли среди розовых кустов. Он рыдал навзрыд. Казалось, сердце его вот-вот разорвется. Но я чувствовал, что непорядок скорее с моим сердцем. Во мне что-то надорвалось, и я стал холодным, спокойным и отстраненным.
Однако надо было что-то говорить.
– Джованни, – позвал я его. – Джованни.
Он замолчал, весь превратившись в слух. Я невольно почувствовал – и не в первый раз, что отчаяние рождает изобретательность.
– Джованни, – начал я, – ты всегда знал, что когда-нибудь наши отношения закончатся. Тебе было известно, что моя невеста вернется в Париж.
– Ты бросаешь меня не из-за нее, – возразил он, – а по совсем другой причине. Ты так много врешь, что начинаешь верить в свое вранье. А я… сердцем чувствую, что ты уходишь от меня не из-за женщины. Если б ты действительно любил эту малышку, то не был бы так жесток со мной.
– Она не малышка, – сказал я. – Она женщина, и я ее люблю, что бы ты себе ни воображал…
– Да никого ты не любишь! – воскликнул Джованни. – Никогда не любил и впредь не сможешь! Ты любишь только себя, свою чистоту, свое отражение в зеркале. Ты, словно девственница, отгораживаешься от всех, будто у тебя между ног драгоценности – золото, серебро, рубины, может, даже бриллианты! Ты никогда ни с кем этим не поделишься, даже прикоснуться не дашь – ни мужчине, ни женщине. Ты хочешь остаться чистеньким. Ты помнишь, что пришел сюда, благоухая хорошим мылом, таким и уйти хочешь. Ты не можешь перенести, чтоб от тебя дурно пахло – хотя бы пять минут.
Джованни схватил меня за воротничок резким и в то же время нежным движением, удерживая твердо и одновременно ласково. Он брызгал слюной, в глазах у него стояли слезы, на лице четче обозначились скулы, мышцы вздулись на плечах и шее.
– Ты хочешь бросить Джованни, потому что к тебе липнет мой дурной запах. Ты презираешь меня, потому что я не боюсь запаха любви. Ты хочешь уничтожить меня во имя твоих лживых ничтожных нравственных представлений. Но именно ты – безнравственный человек. Самый безнравственный из всех, кого я встречал в моей жизни. Только взгляни, что ты сделал со мной! И все потому, что я люблю тебя. Разве так поступают, когда любят?
– Джованни, прекрати! Ради бога, прекрати! Чего ты от меня хочешь? Я не могу приказывать моим чувствам.
– Что ты знаешь о чувствах? Ты разве можешь чувствовать? Что ты чувствуешь?
– Сейчас я ничего не чувствую, – ответил я. – Просто хочу поскорей покинуть эту комнату. Уйти от тебя, чтобы прекратить эту ужасную сцену.
– Хочешь уйти от меня! – Джованни смотрел на меня и смеялся, а глаза были полны страданья. – Наконец ты честен со мной. А ты знаешь, почему ты хочешь уйти?
У меня все сжалось внутри.
– Я не могу жить с тобой, – ответил я.
– А с Геллой, значит, можешь. С этой круглолицей малышкой, верящей, что детей находят в капусте… или в холодильнике. Прости, я плохо знаком с американской мифологией. Оказывается, с ней ты можешь жить.
– Да, – произнес я усталым голосом. – С ней могу. – Я встал. Меня била дрожь. – Какая жизнь может быть у нас здесь? В этой грязной клетушке. Да и вообще, как могут вести совместную жизнь двое мужчин? А твои разговоры о любви – не желание ли казаться сильнее? Ты хочешь быть главой дома, трудиться до седьмого пота, приносить деньги, а еще хочешь, чтобы я сидел здесь, мыл посуду, готовил еду, убирал и отмывал эту жалкую комнатенку, целовал тебя, когда ты появляешься на пороге, и спал с тобой по ночам, как положено твоей девочке, твоей крошке. Вот чего ты хочешь. И именно это имеешь в виду, когда утверждаешь, что любишь меня. Ты говоришь, что я хочу тебя убить. А ты задумывался, что сам делал со мной?
– Я не хочу делать из тебя мою девочку. Если б я хотел девочку, нашел бы ее сразу.
– Так почему этой девочки нет? Может, боишься? И выбрал меня, потому что духу не хватает бегать за женщинами, которых ты на самом деле хочешь?
Джованни побледнел.
– Ты мне все время говоришь о том, что я хочу, а я тебе – о том, кого хочу.
– Но я мужчина! – заорал я. – Мужчина! Что могло у нас с тобой быть?
– Ты сам прекрасно знаешь, – спокойно отозвался Джованни, – что могло у нас быть. Именно поэтому ты и бросаешь меня. – Он встал, подошел к окну и открыл его. – Bon, — сказал он и ударил кулаком по подоконнику. – Если б я только мог удержать тебя. Все бы сделал для этого – избил, надел наручники, заставил голодать, только чтобы ты остался. – Джованни снова повернулся ко мне, ветер растрепал его волосы. – Возможно, настанет день, когда ты пожалеешь, что я этого не сделал. – И он погрозил мне пальцем. Этот театральный жест был невыносимо нелепым.
– Холодно. Закрой окно, – попросил я.
Джованни улыбнулся.
– Ты ведь все равно уходишь. Bien sûr.
Он закрыл окно. Мы стояли посреди комнаты, глядя друг на друга.
– Не будем больше ссориться, – сказал он. – Нет смысла. Ты все равно не останешься. На французском языке то, что сейчас между нами происходит, называется une séparation de corps – не развод, а расставание. Ладно, хватит. Мы расстаемся. Но я знаю, ты принадлежишь мне. Я верю, должен верить, что ты еще вернешься.
– Джованни, я никогда не вернусь. И ты это знаешь, – сказал я.
Джованни махнул рукой.
– Решено – больше спорить не будем. Американцы не чувствуют свою судьбу. Встреться они с ней лоб в лоб – и то не почувствуют. – Он вытащил из-под раковины бутылку. – Жак оставил тут коньяк. Как говорится, давай пропустим по одной – на дорогу.
Я смотрел, как он аккуратно разливает спиртное, хотя его трясло – от гнева или боли, или от того и другого.
Джованни протянул мне стакан.
– À la tienne, – сказал он.
– À la tienne.
Мы выпили. Я не удержался и спросил:
– Джованни, что ты будешь теперь делать?
– Ну у меня есть друзья. Что-нибудь придумаю. Сегодня вечером, например, я ужинаю с Жаком. Не сомневаюсь, что и завтра вечером тоже. Он очень добр ко мне. А тебя считает чудовищем.
– Джованни, – беспомощно пробормотал я, – будь осторожен. Пожалуйста, будь осторожен.
Джованни иронически улыбнулся.
– Благодарю за совет. Очень пригодился бы в ночь нашего знакомства.
Это был последний раз, когда мы откровенно поговорили. Я пробыл у него до утра, а потом побросал вещи в чемодан и пошел к Гелле в гостиницу.
Никогда не забуду, как Джованни смотрел на меня в последний раз. Утренний свет заполнял комнату, напоминая о многих предыдущих утрах и о том роковом утре, когда я пришел сюда впервые. Джованни, совершенно голый, сидел на кровати, держа в руках стакан коньяка. Его тело казалось особенно белым, а посеревшее лицо было мокро от слез. Я стоял на пороге с чемоданом. Держась за дверную ручку, я смотрел на Джованни. Мне хотелось попросить у него прощения. Но это могло вылиться в исповедь, а любая уступка сейчас навсегда задержала бы меня в этой комнате. А ведь, по сути, именно этого я и хотел. Меня била дрожь – предвестник землетрясения, и на какое-то мгновение мне показалось, что я тону в его глазах. Его знакомое до мелочей тело слабо мерцало в утреннем свете, заряжая током пространство между нами. И тут в моем мозгу словно бесшумно приоткрылась дверца, открыв испугавшую меня тайну: спасаясь бегством от Джованни, я тем самым признавал навечно власть над собой его тела. Отныне на мне стояло клеймо – тело Джованни навсегда вошло в мой мозг и в мои сны. Все это время он не спускал с меня глаз. Казалось, он видит меня насквозь. Джованни не улыбался, он не был суровым, злым или печальным, а просто неподвижным. Думаю, он ждал, когда я преодолею разделявшее нас пространство и снова обниму его. Он ждал этого, как ждут чуда на смертном одре, в которое верят, но оно не приходит. Нужно было как можно быстрее уходить – лицо выдавало меня, внутренняя борьба ослабляла волю. Но ноги не повиновались, мешали броситься к нему – ветер судьбы гнал меня прочь.
– Au revoir, Giovanni.
– Au revoir, mon cher.
Повернувшись, я открыл дверь. Казалось, усталое дыхание Джованни ветром безумия взъерошило мои волосы и коснулось лба. Ожидая, что за моей спиной вот-вот раздастся его голос, я прошел небольшой коридорчик, миновал вестибюль и loge, где мирно дремала консьержка, и оказался наконец на улицах утреннего Парижа. И с каждым шагом возвращение к Джованни становилось для меня все более невозможным. Сознание оставалось пустым, или, точнее, превратилось в огромную кровоточащую рану под наркозом. В голове стучала только одна мысль: настанет день, когда ты горько пожалеешь об этом. Тогда ты будешь рыдать в голос!
На углу улицы, освещенном нежным утренним солнцем, я полез в бумажник за автобусными билетами. Там я обнаружил взятые у Геллы триста франков, carte d’identité, мой адрес в Соединенных Штатах и какие-то бумаги – смятые клочки, карточки, фотографии. На клочках были записаны адреса, телефоны, договоренности о встречах, на которые я ходил, а может, и не ходил; имена знакомых, с которыми я поддерживал отношения или давно их забыл; планы, скорее всего, неосуществленные – конечно, неосуществленные, иначе я не стоял бы здесь на углу не в самом лучшем настроении.
В бумажнике я нашел четыре автобусных билета и направился к arrêt. Там стоял полицейский, его тяжелый синий капюшон свисал сзади, в руках он держал белую дубинку. Завидев меня, полицейский улыбнулся и крикнул: «Ça va?»
– Oui, merci. А у вас?
– Toujours. Отличный денек.
– Да. – Голос мой дрогнул. – Осень не за горами.
– C’est ça. – И полицейский перевел взгляд на бульвар. Я пригладил рукой волосы, испытывая неловкость за непроходящую дрожь. Мимо прошла женщина, возвращавшаяся с рынка, ее сетчатая сумка была набита провизией, сверху опасно торчала литровая бутылка красного вина. Женщина была немолода, но с лицом смелым и ясным, телом сильным и крепким и руками под стать всему остальному. Полицейский что-то крикнул ей, а она добродушно отпустила в ответ какую-то непристойную шуточку. Я смотрел, как она идет по улице домой – скорее всего, к мужу в синем запачканном рабочем комбинезоне и к детям. Женщина миновала освещенный солнцем угол и перешла на другую сторону улицы. Подошел автобус, в него сели только мы с полицейским. Тот встал у входа, далеко от меня. Полицейский был тоже немолод, но его переполняла жизненная энергия – им нельзя было не любоваться. Я смотрел из окна автобуса на проносящиеся улицы. Когда-то давно в другом городе я тоже смотрел из окна автобуса на улицу и придумывал для каждого заинтересовавшего меня человека его жизнь, в которой я тоже принимал участие. Но сейчас я высматривал какой-нибудь знак или намек на возможное спасение. Однако сегодня, пожалуй, шансов на это не было – все напоминало кошмарный сон.
Все следующие дни летели один за другим. Ночи стали холодными. Туристов, которые тысячами бродили по городу, как ветром сдуло. В парках с тихим шелестом падали и хрустели под ногами листья. Пронизанный радужным светом парижский камень медленно, но верно тускнел, превращаясь в обычный грубый строительный материал. Рыбаки все реже появлялись на реке, а вскоре и совсем перестали приходить. Стройные тела юношей и девушек теперь скрылись под теплым нижним бельем, свитерами, толстыми шарфами, плащами с капюшонами. Старики выглядели еще старше, старухи – неповоротливее. Краски реки словно поблекли, зарядили дожди, и вода в Сене поднялась. Солнце явно проигрывало ежегодную битву и теперь редко появлялось над городом.
– А вот на юге тепло, – сказал я.
Мне пришли деньги. Целыми днями мы с Геллой наводили справки о дачах в Эзе, Кань-сюр-Мере, Вансе, Монте-Карло, Антибе и Грасе. В своем квартале мы почти не появлялись. Сидели в номере, много занимались любовью, иногда ходили в кино или неспешно, можно сказать, даже меланхолично обедали в забавных ресторанчиках на правом берегу. Трудно сказать, откуда бралась эта меланхолия, но она иногда окутывала нас, подобно тени от огромной хищной птицы. Не думаю, чтобы Гелла чувствовала себя несчастной, потому что никогда раньше я не уделял ей столько внимания, сколько сейчас. Хотя, возможно, такое внимание могло показаться ей подозрительным и слишком навязчивым, чтобы длиться долго.
Иногда в округе я наталкивался на Джованни. Эти встречи не доставляли мне радости, и не только потому, что он почти всегда был с Жаком, – я видел, что выглядит он плохо, хотя одеваться стал не в пример лучше. В его глазах появилось нечто подобострастное и порочное, он хихикал над шуточками Жака, а его манеры сменились манерностью, все больше напоминавшей поведение педерастов. Я не хотел знать правду о его отношениях с Жаком, но однажды разглядел ее в злорадном и торжествующем взгляде Жака. Тогда мы столкнулись вечером на бульваре, мимо спешили люди, а Джованни держался легкомысленно и кокетливо, и был при этом пьян в хлам – он словно заставлял меня выпить до дна чашу его унижения. И я ненавидел его за это.
В следующий раз мы встретились утром. Он покупал газету и, бросив на меня пренебрежительный взгляд, отвернулся. Я смотрел ему вслед. Вернувшись в гостиницу, я с вымученным смешком рассказал об этой встрече Гелле.
Потом Джованни стал все чаще попадаться мне на глаза без Жака, он болтался в нашем квартале с уличными парнями, которых раньше называл lamentable. Одет он был теперь гораздо хуже и выглядел как один из них. Похоже, его ближайшим другом был Ив – высокий, рябой парень, который в то памятное утро на Центральном рынке играл в баре в пинбол, а потом разговаривал с Жаком. Как-то раз я, шатаясь по кварталу, пьяный до чертиков, встретил Ива и пригласил его выпить. Я не расспрашивал его о Джованни, но тот по собственной инициативе рассказал мне, что Жак и Джованни расстались. Зато, похоже, Джованни снова светит работа в баре Гийома.
Но не прошло и недели после нашей встречи с Ивом, как Гийом был убит в своей спальне над баром, задушенный кушаком от халата.
Глава пятая
Разразился грандиозный скандал. Если вы были в то время в Париже, то, конечно, все знаете и видели в газетах фотографию Джованни сразу после его поимки. Все газеты отметились редакционными статьями, лились рекой речи, а схожие бары были в срочном порядке закрыты. (Но ненадолго.) В квартале разгуливали полицейские в штатском, они проверяли документы у прохожих, а бары очистили от tapettes. Джованни нигде не было. Помимо прочих улик, его исчезновение тоже указывало на него как на убийцу. Подобные скандалы, пока не утихнет эхо, всегда угрожают нравственным устоям государства. Поэтому нужно как можно скорее выявить причину преступления и, конечно же, найти потенциального преступника. В связи с этим преступлением задержали много мужчин, не подозреваемых в убийстве, но известных тем, что французы с ироничной деликатностью называют les goût particuliers. Эти «вкусы» не считаются во Франции преступлением, но большая часть населения относится к ним с явным неодобрением, как и к их носителям. Когда обнаружили тело Гийома, испугались не только уличные «мальчики» – гораздо больше испугались те мужчины, что рыскают по улицам и покупают этих мальчиков, ведь в случае огласки рухнули бы их карьеры, общественное положение, планы. Отцы семейств, сыновья из хороших домов и просто искатели приключений делали все, чтобы дело поскорее закрыли, все вернулось на круги своя, а они избежали бы публичного позора. Пока скандал не утих, они не знали, как себя вести – то ли лить слезы, утверждая, что они жертвы, то ли оставаться теми, кем, по существу, они и были: обычными гражданами, осуждавшими насилие, выступавшими на стороне правосудия и сохранения здоровья нации.
То, что Джованни иностранец, было удачей. Словно по молчаливому согласию, с каждым днем его пребывания в бегах пресса все охотнее порочила Джованни, а Гийома, напротив, превозносила. Вспомнили, что с уходом Гийома прекращает существовать одна из самых древних французских фамилий. Воскресные приложения погрузились в изучение истории рода, а престарелая мать Гийома – аристократка, не дожившая до суда над его убийцей, превозносила достоинства и чистоту сына, сокрушаясь царящим во Франции беззаконием, допускающим, что это зверское преступление до сих пор остается безнаказанным. Такие заявления население, конечно, встречало с одобрением. То, что мне казалось невероятным, вдруг стали выдавать за правду – теперь имя Гийома постоянно сопрягали с французской историей, французской честью и славой – он стал чуть ли не символом французской мужественности.
– Послушай, – сказал я Гелле. – Он был всего лишь старым, отвратительным педиком. И никем другим.
– Но откуда читателям это знать? Чего ты ждешь? Думаю, свои пристрастия он широко не рекламировал. О них знали лишь в очень узком кругу.
– Ну кое-кто все же знал. В том числе и среди журналистов.
– Но какой смысл в том, чтобы полоскать грязное белье покойного?
– А в том, чтоб писать правду, тоже нет смысла?
– Они пишут правду. Гийом – действительно представитель знатного рода, и его убили. Я понимаю, что ты имеешь в виду. Есть и другая правда, которую не торопятся сообщать. На то они и журналисты.
Я вздохнул.
– Бедный, бедный Джованни.
– Ты думаешь, это он убил?
– Не знаю. Все указывает на то, что он. Той ночью он был в баре. Посетители видели, как Джованни поднимался наверх, и никто не помнит, чтобы он оттуда спускался.
– Он в тот вечер работал в баре?
– Похоже, нет. Просто выпивал. Кажется, они с Гийомом снова подружились.
– Странные приятели завелись у тебя за время моего отсутствия.
– Не случись убийства, они не казались бы тебе такими уж странными. Впрочем, ни одного из них я не считал своим другом, кроме Джованни.
– Ты жил у него. Неужели не знаешь, мог ли он убить человека?
– Как можно это знать? Вот ты живешь со мной. Способен я на убийство?
– Ты? Конечно, нет.
– Как можно знать наверняка? Ничего ты не знаешь. Вдруг я не тот, каким кажусь.
– Я знаю, потому что, – она наклонилась и поцеловала меня, – люблю тебя.
– Я тоже любил Джованни…
– Но не так, как я, – сказала Гелла.
– Я мог убить кого-нибудь в прошлом. Откуда тебе знать?
– Чего ты так разволновался?
– А ты бы не волновалась, если б твоего друга обвиняли в убийстве, а он где-то прятался? Ты еще спрашиваешь! Что мне, по-твоему, делать? Распевать рождественские песенки?
– Не ори на меня! Просто я не знала, как много он для тебя значит.
– Он хороший человек, – сказал я, помолчав. – Тяжело знать, что на него свалилась такая беда.
Гелла подошла и нежно положила руку мне на плечо.
– Мы скоро уедем отсюда, Дэвид. И ты перестанешь себя изводить. Люди попадают в беду. Ничего не поделаешь. Не веди себя так, будто это твоя вина. Ты ни в чем не виноват.
– Знаю, что не моя! – Но звук моего голоса и взгляд Геллы заставили меня замолчать. Я с ужасом чувствовал, что вот-вот расплачусь.
Джованни не могли найти около недели. Когда над Парижем сгущались сумерки, я смотрел из окна номера и думал о Джованни, который, может быть, прячется, испуганный и замерзший, под одним из мостов и не знает, что делать дальше. Возможно, кто-то из друзей укрыл его, думал я. Иначе как его до сих пор не нашли в таком небольшом, полном полицейских городе. Иногда меня охватывал страх: а вдруг он заявится ко мне и станет умолять о помощи? Или решит убить меня? Нет, он сочтет унизительным обращаться ко мне с просьбой. А убивать меня? К чему? Зачем марать руки! Я смотрел на Геллу взглядом, молящим о помощи. Каждую ночь я словно прятал в ее теле свою вину и ужас. Во мне горела потребность в действии, и единственным возможным действием был любовный акт.
В конце концов одним ранним утром Джованни схватили на барже, стоящей у берега. Газетчики тем временем уже отправили его в Аргентину, и для всех было большим шоком узнать, что за такой большой срок он не ушел дальше Сены. Но отсутствие воровской смекалки не внушило к нему симпатии у горожан. В их глазах Джованни был не просто преступником, но еще и неумелым преступником, тупицей. Мотивом убийства считалось ограбление. Джованни действительно выгреб деньги из карманов Гийома, однако не очистил кассу и, похоже, даже не подозревал, что в другом бумажнике, который Гийом держал в шкафу, лежало сто тысяч франков. Когда Джованни поймали, деньги Гийома все еще были у него, он даже не смог их потратить. Он не ел два или три дня, очень ослабел и плохо выглядел. Его фотография была выставлена в каждом газетном киоске. С фотографии смотрело очень молодое, порочное, испуганное лицо, как будто Джованни не мог понять, как он дошел до такой жизни, откуда путь один – на гильотину. Глядя на него, я понимал, как ему хочется повернуть время вспять и как все в нем содрогается при мысли о таком конце. И, как обычно, казалось, что он взывает ко мне о помощи. В газетах рассказывалось, как Джованни каялся, просил о милосердии, обращался к Богу и, рыдая, уверял, что не собирался убивать. Там же смаковалось в мельчайших подробностях, как он это сделал, и ни слова – почему. Истинная причина была слишком страшная, неприемлемая для газет, и слишком запутанная, чтобы Джованни открыл ее.
Возможно, я единственный в Париже знал, что Джованни не хотел убивать Гийома, и понял, читая между строк, почему он это сделал. Мне вспомнился тот вечер, когда он пришел домой раньше и рассказал, как Гийом вышвырнул его на улицу. Его голос звенел у меня в ушах, он горячо рассказывал, то и дело сбиваясь, о случившемся, а в глазах у него стояли слезы. У Джованни было обостренное самолюбие, ему нравилось ощущать себя débrouillard, готовым противостоять каждому, я так и видел, как он развязно входит в бар Гийома. Должно быть, Джованни думал, что, спутавшись с Жаком, он покончил с периодом ученичества, а заодно и с любовью, и теперь может делать с Гийомом, что ему вздумается. Джованни и раньше мог с ним делать, что хотел, но тогда он не был бы Джованни. Жак, конечно, не преминул сообщить Гийому, что Джованни расстался с le jeune Américain. Гийом мог даже посетить пару вечеринок у Жака, прибыв туда со своими приближенными, зная, как и все постоянные посетители бара, что Джованни бросил любовник, что он свободен и может пуститься во все тяжкие, как обычно и бывает. Представляю, какой праздник был в баре, когда на его пороге появился развязный и самоуверенный Джованни.
Я так и слышу разговор в баре.
– Alors, tu es revenu? – Это говорит Гийом, бросая на Джованни ироничный, полный вожделения взгляд.
Джованни понимает, что Гийом не хочет вспоминать прошлое и свой неуправляемый приступ гнева, что он настроен дружественно. В то же время Джованни отвратительны лицо, голос, манеры, запах Гийома, он старается не сосредоточиваться на этом и отвечает улыбкой, от которой его тошнит. Но Гийом, конечно, ничего не замечает и предлагает Джованни выпить.
– Я слышал, тебе нужен бармен? – говорит Джованни.
– Так ты ищешь работу? А я думал, твой американский дружок подарил тебе нефтяную скважину в Техасе.
– Нет. Мой американский дружок, – и Джованни делает соответствующий жест, – испарился. – Все смеются.
– Американцы все такие. Ненадежный народ, – говорит Гийом.
– C’est vrai, – соглашается Джованни. Он допивает вино, смущенно глядит в сторону и машинально что-то насвистывает. А Гийом уже не может отвести от него глаз и совладать со своими руками.
– Приходи позже, к закрытию, потолкуем, – говорит он напоследок.
Джованни кивает и уходит. Думаю, встретив дружков с улицы, он смеется и выпивает с ними для храбрости. Он хочет, чтобы кто-нибудь отсоветовал ему возвращаться к Гийому и позволять себя лапать. Но приятели наперебой говорят, как богат этот глупый старый педик, как легко его облапошить – надо только повести умную игру.
На бульваре нет никого, кто мог бы с ним поговорить, спасти его. Джованни чувствует, что гибнет.
Но вот пора к Гийому. Джованни идет один, то и дело останавливается – может, сбежать? Но куда? Он всматривается в длинную, темную, извилистую улицу, будто ищет кого-то. Но улица пуста, и он идет в бар. Гийом сразу замечает его и украдкой манит к себе наверх. Джованни поднимается по лестнице. Он не чувствует под собой ног. В комнате Гийома он сразу оказывается среди цветастых шелковых тряпок, сильного запаха парфюма. Центральное место посреди этой пестроты занимает ложе хозяина.
В комнату входит Гийом, и Джованни пытается выдавить из себя улыбку. Они выпивают. Гийом дрожит от нетерпения, дряблое тело прошибает пот, а Джованни с каждым его прикосновением все больше съеживается и отодвигается. Гийом выходит, переодевается в свой шикарный, расписной халат и требует, чтобы Джованни разделся…
И вот тут Джованни окончательно понимает: это испытание ему не выдержать – даже стиснув зубы. Он заговаривает о работе. Пытается завязать разумный разговор о делах, но уже слишком поздно. Гийом как бы обволакивает его и тянет за собой – как море жертву. И тут Джованни, измученный, на грани безумия, чувствует, как море смыкается над ним, и Гийом добивается своего. Уверен, не случись этого, Джованни не убил бы хозяина бара.
Добившись своего, удовлетворенный Гийом, оставив лежать на кровати задыхающегося от отвращения Джованни, принимает деловой вид и, расхаживая по комнате, приводит разные доводы, почему Джованни не может у него работать. Но за надуманными предлогами лежит истинная причина, и оба смутно о ней догадываются: Джованни, как погасшая кинозвезда, утратил свою притягательную силу. Теперь все о нем известно, тайна раскрыта. Джованни это понимает, и гнев, копившийся все эти месяцы, нарастает при воспоминании о руках и губах Гийома. Какое-то время Джованни молча смотрит на него, а потом срывается на крик. Тот орет в ответ. С каждым новым словом у Джованни все сильнее кружится голова, а глаза застилает черная пелена. Гийом на седьмом небе от счастья и с победоносным видом ходит по комнате – никогда ему не доставалось так много без всякой платы. Он старается по максимуму использовать случившееся и наслаждается, видя, как лицо Джованни краснеет, голос дрожит, а на шее вздуваются жилы. Решив, что ситуация кардинальным образом изменилась в его пользу, Гийом говорит что-то оскорбительное – одна фраза, другая, сыплет насмешками, и вдруг в какую-то долю секунды замирает от ужаса, понимая, что зашел слишком далеко и ничего уже нельзя поправить.
Конечно, Джованни не собирался его убивать. Просто схватил и ударил, но от этого удара, от одного только прикосновения с сердца Джованни словно свалился камень, и теперь пришел его черед торжествовать победу. Вещи в комнате летели куда попало, трещали и рвались ткани, в воздухе стоял удушливый запах духов. Гийом рвался из комнаты, но Джованни не пускал его – теперь хозяин бара оказался в западне. И, наверное, в тот самый момент, когда Гийом в надежде на спасение схватился за ручку двери, Джованни прыжком настиг его, ухватил за пояс халата, мгновенно набросил пояс на шею Гийома и затянул. А потом просто держал пояс в руках, рыдал и ругался. Тем временем тело Гийома тяжелело, а затягивать пояс было все легче. Наконец Гийом рухнул. Рухнул и Джованни – он остался в той же комнате, среди тех же улиц, в том же мире, но теперь над ним нависла черная тень смерти.
К тому времени, когда мы нашли этот огромный дом, было ясно, что у меня нет никакого права приезжать сюда. Я даже видеть дом не хотел. Но пути назад не было. Да и ничего другого мне тоже не хотелось. Казалось, было бы правильнее остаться в Париже, чтобы следить за процессом и, возможно, навестить Джованни в тюрьме. Но я знал, что во всем этом нет смысла. Жак, находящийся в постоянном контакте со мной и с адвокатом, один раз получил свидание с Джованни. Он сказал мне то, о чем я и так догадывался: помочь Джованни не может никто.
Может, Джованни хотел умереть. Он признал себя виновным и мотивом преступления назвал ограбление. Газетчики повсюду растрезвонили, как Гийом уволил Джованни и вышвырнул из своего бара. Из публикаций складывалось впечатление, что Гийом был эксцентричным человеком с добрым сердцем, который совершил ошибку, решив облагодетельствовать жестокого и неблагодарного проходимца, каким оказался Джованни. Со временем журналисты переключились на другие темы, а Джованни сидел в тюрьме и ждал суда.
А мы с Геллой приехали в этот дом. Наверное, я считал (сначала точно считал), что если ничем не могу помочь Джованни, то, может, смогу что-то сделать для Геллы. Должно быть, я также надеялся, что и Гелла поможет мне. Но что она могла сделать, если дни мои здесь тянулись, будто я сам сидел в тюрьме? Я ни на минуту не забывал о Джованни, и жизнь моя превратилась в ожидание вестей, нерегулярно поступавших от Жака. Осень стала для меня ожиданием суда над Джованни. Потом суд состоялся, Джованни признали виновным и приговорили к смертной казни. Всю зиму я считал дни, и жизнь превратилась в кошмар.
Много написано о том, как любовь превращается в ненависть, сердце каменеет и на смену любви приходит душевный холод. Удивительный процесс! На самом деле он гораздо страшнее всего, что я о нем когда-либо читал. Представить себе такое невозможно.
Сейчас уже трудно вспомнить, когда я впервые понял, что Гелла мне неинтересна – ее тело больше не волновало меня, а постоянное присутствие раздражало. Это случилось как-то сразу, хотя подспудно назревало давно. Помнится, меня прямо передернуло от отвращения, когда она, подавая ужин, слегка коснулась грудью моего плеча. Висящее в ванной нижнее белье Геллы, которое, как мне раньше казалось, источало невероятно нежный аромат, теперь, когда она его часто стирала, стало казаться вульгарным и несвежим. Да и само тело, требующее, чтобы его прикрывали такими тряпками, выглядело нелепо. Иногда, глядя на движения ее обнаженного тела, я ловил себя на желании видеть перед собой другое тело, более мужественное – сильнее и грубее этого. Ее груди наводили на меня ужас, а когда я входил в нее, то чувствовал, что живым мне оттуда не выбраться. Все, что раньше приводило меня в восторг, теперь вызывало отвращение.
Кажется, такого ужаса я не испытывал никогда в жизни. Когда мои пальцы, ласкающие Геллу, невольно ослабевали, я чувствовал, что болтаюсь над пропастью и цепляюсь за женщину, надеясь на спасение. Стоило пальцам слегка разжаться, как я начинал слышать жуткий рев ветра внизу, и все во мне сопротивлялось долгому страшному падению.
Я подумал было, что такое состояние, возможно, связано с тем, что мы много времени проводим вдвоем, и тогда было решено чаще выезжать. Мы съездили в Ниццу и Монте-Карло, в Канны и Антиб. Но у нас было туговато с финансами, а зимой на юге Франции хорошо только богачам. Мы с Геллой часто ходили в кино или подолгу сидели в пустых дешевых барах. Много гуляли, почти не разговаривая. Похоже, нам нечего было сказать друг другу. Слишком много пили, особенно я. Гелла, которая так и светилась, когда вернулась из Испании загорелой, уверенной в себе, очень изменилась – стала бледной, осторожной, нерешительной. Теперь она уже не спрашивала, что со мной: видимо, поняла, что и сам я этого не знаю, а если знаю, то не скажу. Она только молча наблюдала за мной. Я ловил на себе ее взгляды, это делало меня подозрительным, и я почти возненавидел ее. Тем более что, глядя на печальное лицо Геллы, нельзя было не испытывать угрызений совести.
Теперь мы целиком зависели от автобусного расписания и потому частенько встречали зимнее утро в зале ожидания, тесно прижавшись друг к другу, или мерзли на углу пустынной улицы какого-нибудь заштатного городка. Домой приезжали на рассвете, падая от усталости, и сразу валились в кровать.
Как ни странно, но в утренние часы я мог заниматься любовью. Возможно, это было связано с моим нервным состоянием, или ночные похождения каким-то загадочным образом возбуждали меня. Но все уже было не то. Ушла радость открытия, былая сила, ощущение счастья и покоя.
Меня изводили кошмары. Я просыпался от собственных криков, но иногда меня будила Гелла, разбуженная громкими стонами.
– Было б лучше, – сказала она однажды, – если бы ты рассказал, что тебя мучает. Расскажи, и я помогу тебе.
Я смущенно вздохнул и горестно покачал головой. Мы сидели в большой комнате – там, где стою я сейчас. Гелла уютно устроилась в кресле под лампой, на ее коленях лежала раскрытая книга.
– Ты очень милая, – сказал я. И прибавил: – Все в порядке. Пройдет. Это все нервы.
– Я знаю, это из-за Джованни.
Я внимательно на нее посмотрел.
– Ты думаешь, что совершил ужасный поступок, оставив его в той комнате, не так ли? – осторожно проговорила Гелла. – И, наверное, винишь себя за то, что произошло? Но, дорогой, ты ничем не мог помочь ему. Перестань терзать себя.
– Он был такой красивый, – сказал я. Слова вырвались сами собой, и меня стала бить дрожь. Я подошел к столу – там стояла бутылка виски, как и сейчас стоит, – и налил себе.
Я не мог не говорить, хотя больше всего боялся выдать себя. Впрочем, возможно, подсознательно мне хотелось проговориться.
– Не могу отделаться от мысли, что это я толкнул его к гибели. Он хотел, чтобы я продолжал жить с ним в этой комнате, умолял остаться. Я тебе не рассказывал, но в ту ночь, когда я ходил к нему за своими вещами, у нас была крупная ссора. – Я замолчал и сделал глоток спиртного. – Он плакал.
– Джованни тебя любил, – сказала Гелла. – Почему ты мне об этом не говорил? Или сам не знал?
Я отвернулся, почувствовав, что заливаюсь краской.
– Твоей вины здесь нет, – продолжила она. – Разве тебе не ясно? Ты не мог помешать ему любить тебя. Как не мог помешать… убить этого ужасного человека.
– Ты ничего не знаешь, – пробормотал я. – Ничего ты не знаешь об этом.
– Но я вижу, как ты страдаешь…
– Тебе этого не понять.
– Дэвид, не кричи на меня. Пожалуйста, не кричи. Разреши помочь тебе.
– Гелла, девочка моя, я понимаю, ты хочешь помочь. Но прошу, оставь меня. Я сам справлюсь.
– Это мы уже слышали, – усталым голосом произнесла она и, посмотрев на меня долгим взглядом, сказала: – Дэвид, тебе не кажется, что нам пора возвращаться на родину?
– На родину? Но зачем?
– А зачем торчать здесь? Сколько еще ты собираешься жить в этом доме и изводить себя? И обо мне надо подумать. – Гелла поднялась и подошла ко мне. – Пожалуйста, поедем. Я хочу домой. Хочу выйти замуж. Рожать детей. Иметь собственный дом. Я хочу жить с тобой, Дэвид. Зачем тратить здесь время?
Я непроизвольно отстранился от нее. Она стояла позади не двигаясь.
– В чем дело, Дэвид? Чего ты хочешь?
– Не знаю. Правда не знаю.
– Ты чего-то недоговариваешь. Почему не откроешься мне? Скажи все как есть, Дэвид.
Я повернулся и посмотрел ей в глаза.
– Гелла, потерпи немного. Еще чуть-чуть…
– Я готова терпеть, – выкрикнула она, – но где все время ты? Ты где-то витаешь, ты недоступен для меня. Если б ты только позволил мне быть рядом…
Она залилась слезами. Я обнял ее, но ничего при этом не чувствовал.
Я целовал Геллу, ощущая на губах соль, и шептал непонятно что. Тело ее напряглось и потянулось ко мне, а мое, напротив, противилось этой встрече и уклонялось, и тут я в очередной раз почувствовал, что лечу в пропасть. Я сделал шаг назад. Оставшись одна, она покачнулась и дернулась, как кукла на ниточках.
– Дэвид, пожалуйста, позволь мне быть женщиной. Делай со мной что хочешь, мне все равно. Неважно, чем мне придется пожертвовать. Я отпущу длинные волосы. Брошу курить. Перестану читать книги. – Гелла попыталась улыбнуться, и от этой жалкой улыбки у меня сжалось сердце. – Просто позволь мне быть женщиной, возьми меня. Это все, чего я хочу. Больше мне ничего не надо. – Гелла придвинулась ближе, но я словно окаменел. Доверчиво подняв на меня глаза, она прижалась ко мне с каким-то отчаянием. – Не дай мне снова погрузиться в хаос, Дэвид. Позволь остаться с тобой. – Гелла поцеловала меня, не опуская глаз. Мои губы оставались холодными, я ничего не чувствовал. Она поцеловала меня снова, и я закрыл глаза, ощутив, как тяжелые цепи тащат меня на костер. Казалось, мое тело, несмотря на исходящий от женщины жар, ее настойчивость и чувственные пальцы, никогда не отзовется на ее мольбу. А когда тело пробудилось, меня в нем уже не было. С огромной высоты, где воздух был холоднее льда, я взирал на мое тело в объятиях чужого человека.
В этот вечер или в следующий, уже не помню, я выбрался из спальни, когда Гелла уснула, и уехал один в Ниццу.
Я не пропустил ни одного бара в этом сияющем огнями городе и под утро, вконец одуревший от спиртного и похоти, поднялся с одним матросом по лестнице третьесортной гостиницы. На следующий день ближе к вечеру выяснилось, что у матроса еще не истекла увольнительная и что у него есть друзья. Мы отправились к ним. Там мы с матросом провели ночь и еще два дня вместе. В последний вечер, когда заканчивалась его увольнительная, мы выпивали в каком-то переполненном баре. Я еле держался на ногах, денег почти не осталось. Неожиданно в зеркале напротив я увидел лицо Геллы. Мелькнула мысль, что я схожу с ума. Обернувшись, я увидел перед собой Геллу – измученную, жалкую, какую-то съежившуюся.
Никто из нас долго не мог вымолвить ни слова. Матрос внимательно нас разглядывал.
– Она что, не туда забрела? – спросил он наконец.
Гелла посмотрела на него с улыбкой.
– Я уже давно бреду не той дорогой, – ответила она.
Теперь матрос перевел взгляд на меня.
– Ну вот, – сказал я Гелле. – Теперь ты все знаешь.
– Мне кажется, я давно это знаю, – отозвалась Гелла, повернулась и пошла прочь. Я бросился за ней. Матрос удержал меня.
– Так ты… она что, твоя…?
Я кивнул. Матрос широко раскрыл рот от удивления. Вид у него был комический. Он пропустил меня. У самых дверей я услышал, как он хохочет.
Мы долго молча шли по холодным улицам. Казалось, город опустел. Не верилось, что когда-нибудь настанет утро.
– Что ж, – сказала Гелла. – Я еду домой. Лучше бы мне никогда оттуда не уезжать.
– Если я задержусь здесь, – сказала Гелла тем же утром, укладывая чемодан, – я забуду, что такое быть женщиной.
От нее веяло холодом, и она была потрясающе красива.
– Не думаю, что женщина может это забыть.
– Некоторые из нас забыли, что быть женщиной не означает непременно терпеть унижения и боль. Но я, несмотря на жизнь с тобой, этого не забыла, – прибавила она. – И забывать не собираюсь. Потому и бегу из этого дома – на такси, на поездах, на пароходах – как можно скорее и дальше. – Она металась по комнате, которая раньше была нашей спальней, от открытого чемодана – к кровати, потом к комоду, шкафу. Я стоял на пороге и смотрел на нее. И ощущал себя маленьким мальчиком, написавшим в штанишки от страха перед учителем. Все, что я хотел сказать, застряло в глотке, и я не мог вымолвить ни слова.
– Поверь мне, – выговорил я наконец, – если я кого-то обманывал, то не тебя.
Обращенное ко мне лицо переполняла ярость.
– Но говорил ты со мной. И это меня ты попросил поехать с тобой в этот ужасный дом, который находится неведомо где. И выйти за тебя замуж ты тоже мне предложил.
– Дело в том, что лгал я только себе.
– Ах, вот как! – насмешливо произнесла Гелла. – Это, конечно, меняет дело.
– Я хочу сказать, – заорал я, – что не причинял тебе боли сознательно.
– Не ори на меня! – сказала Гелла. – Скоро я уеду, и тогда ори сколько хочешь. Пусть эти горы и крестьяне услышат, как ты виноват и как тебе нравится быть виноватым.
И она возобновила хождение по комнате, теперь не такое лихорадочное, как прежде. Мокрые волосы падали на лоб, лицо тоже было влажным. Мне хотелось обнять ее и утешить – но как тут утешишь? Это было бы пыткой для нас обоих.
Гелла не смотрела на меня, но тщательно изучала вещи перед тем, как положить их в чемодан, словно сомневалась, действительно ли они ей принадлежат.
– А ведь я знала, – вдруг сказала она. – Да, знала. Поэтому мне так стыдно. Я видела ложь в каждом твоем взгляде. Видела каждый раз, когда мы ложились в постель. Почему ты не сказал мне правду тогда? Как жестоко, что мне пришлось самой во всем убедиться! Свалил и эту ношу на мои плечи! Ты даже лишил меня права услышать признание от тебя. Женщины всегда ждут, что мужчины заговорят первыми. Или ты этого не знаешь?
Я ничего не ответил.
– Тогда не пришлось бы прозябать в этом доме. И не ломать сейчас голову, как, черт возьми, выдержать долгое путешествие домой. Я могла бы уже быть дома и танцевать с каким-нибудь мужчиной, который мечтал бы переспать со мной. А с чего бы мне возражать – почему нет? – Глядя на мятый комок из нейлоновых чулок, зажатых в руке, Гелла смущенно улыбнулась и стала осторожно запихивать их в чемодан.
– А ты не допускаешь, что я мог сам ничего не понимать? Я знал только одно – надо во что бы то ни стало вырваться из комнаты Джованни.
– Прекрасно. Ты вырвался, – сказала она. – Теперь вырываюсь я. И только бедный Джованни завяз по уши.
Это был удар ниже пояса – Гелла хотела больнее ранить меня. А вот язвительная улыбка ей не удалась.
– Мне никогда не понять, – продолжала она, подняв на меня глаза, словно я мог помочь ей найти ответ, – как этот мелкий воришка мог так исковеркать твою жизнь? Впрочем, и мою тоже. Американцам нельзя ездить в Европу, – она попыталась рассмеяться, но вместо этого заплакала, – иначе они никогда не будут счастливы. А кому нужен несчастный американец? Счастье – это все, что у нас есть. – Гелла разрыдалась и бросилась ко мне на грудь. Так я последний раз ее обнял.
– Не думай так, – бормотал я, – не думай. У нас есть много чего. И всегда было. Только… только иногда это трудно вынести.
– Господи, как я хотела тебя. Теперь каждый мужчина будет напоминать о тебе. – Она вновь попыталась рассмеяться. – Бедный мужчина! Бедные мужчины! Бедная я!
– Гелла, прошу, в тот день, когда ты будешь вновь счастлива, прости меня!
Гелла отпрянула от меня.
– Что теперь могу я знать о счастье и прощении? Ничего. Мужчины должны вести за собой женщин, а если таких мужчин нет, тогда что нам делать? Что? – Она подошла к шкафу и достала пальто, потом порылась в сумочке, извлекла косметичку, заглянула в крошечное зеркальце, утерла глаза и подкрасила губы. – Маленькие девочки не похожи на маленьких мальчиков – так ведь пишут в детских книжках? Маленьким девочкам нужны маленькие мальчики. А вот маленьким мальчикам… – Гелла защелкнула косметичку. – Никогда, до конца жизни я не пойму, что им нужно. А теперь знаю, что они мне этого не объяснят. Просто не сумеют. – Гелла провела рукой по волосам, откинула прядь со лба, и теперь, в тяжелом черном пальто, с накрашенными губами, выглядела холодной, очень красивой и невероятно беззащитной – на нее было страшно смотреть.
– Налей мне чего-нибудь выпить, – попросила она. – Помянем старые времена, пока не пришло такси. Нет, не надо провожать меня на вокзал. Буду пить всю дорогу до Парижа и дальше тоже, пока не переплыву этот чертов океан.
Мы выпили в молчании, прислушиваясь, не раздастся ли за окном шуршание шин. Наконец такси подъехало, свет фар прорезал утреннюю мглу, раздался гудок автомобиля. Гелла поставила стакан, запахнула пальто и направилась к выходу. Я нес за ней багаж. Помогая шоферу укладывать чемоданы, я все время искал слова, которые могли бы утешить Геллу в эти последние минуты. Но так и не нашел их. Она тоже молчала и, стоя под темным зимним небом, смотрела куда-то вдаль, мимо меня. Когда вещи были уложены, я повернулся к ней.
– Ты действительно не хочешь, чтобы я проводил тебя на вокзал?
Она посмотрела на меня и протянула руку.
– Прощай, Дэвид.
Я пожал холодную руку, сухую, как ее губы.
– Прощай, Гелла.
Она села в такси. Я провожал ее взглядом. Вот автомобиль миновал подъездную аллею и выкатил на дорогу. Я последний раз помахал ей вслед, но Гелла не ответила.
Горизонт за окном постепенно светлеет – из серого становится пурпурно-синим.
Я упаковал чемоданы и прибрался в доме. Ключи от дома лежат передо мной на столе. Осталось только переодеться. Вскоре горизонт станет еще светлее, и тогда из-за поворота вынырнет автобус. Он довезет меня до городского вокзала, где я сяду на парижский поезд. Однако пока я не двигаюсь с места.
На столе рядом с ключами лежит еще кое-что. Это письмо от Жака, в котором он сообщает о дне казни Джованни.
Я наливаю себе немного виски, мое отражение в стекле понемногу расплывается. Исчезать на собственных глазах – это смешно, и я смеюсь.
Должно быть, сейчас ворота перед Джованни открываются, чтобы затем с лязгом захлопнуться. И все это в последний раз. Возможно, этот путь уже им пройден. Или еще впереди? А может, он пока сидит в камере и так же, как и я, ждет рассвета. В конце коридора слышится шепот, трое крепких конвоиров в черном снимают ботинки, один держит связку ключей, а тюрьма молчит и ждет, охваченная страхом. Три пролета вниз, на последнем все замирают, только кто-то закуривает сигарету. Его казнят одного? А может, в этой стране казнят не поодиночке, а группами? И что Джованни скажет на исповеди священнику?
Переоденься, говорит мне внутренний голос, уже поздно, торопись.
Я иду в спальню, где на кровати лежит моя одежда и еще не закрытый, но собранный чемодан. Я раздеваюсь. В этой комнате зеркало, большое зеркало. Оно не дает мне покоя.
Лицо Джованни плывет у меня перед глазами, словно свет фонаря в темноте ночи. А его глаза… они горят, как глаза тигра, ожидающего со вздыбленной шерстью появления смертельного врага. Я не могу понять, что сейчас вижу в его глазах. Ужас? Значит, я никогда его не испытывал. Страдание? Выходит, и оно мне незнакомо. Шаги все ближе, вот поворчивается в замке ключ, конвоиры входят. Он издает короткий крик. Они издали смотрят на него, потом хватают и тащат к двери. Коридор простирается перед ним, словно кладбище его прошлого, стены тюрьмы начинают вращаться. Может, он стонет, может, не издает ни звука. Начинается его последний путь. Возможно, крикнув раз, он и дальше не перестает кричать, может, как раз сейчас голос его надрывно звучит посреди тюремного камня и железа. Я вижу, как подкашиваются у него ноги, дрожат бедра и ягодицы, сердце молотом стучит в груди. Он весь в поту, а может, у него все внутри ссохлось? Волокут его или он идет сам? Конвоиры вцепились в него мертвой хваткой – от них не уйдешь.
Пройти весь коридор, потом вниз по железной лестнице – в самый центр тюрьмы, и оттуда к священнику. Джованни преклоняет колени. Горит свеча, на него смотрит сама Богородица.
О, Дева Мария, Матерь Божия…
У меня липкие руки, а тело безвольное, белое, сухое. Краешком глаза я вижу его в зеркале.
О, Дева Мария, Матерь Божия…
Джованни целует распятие и крепко держится за него. Священник мягким движением отбирает распятие. Джованни поднимают на ноги. Путь продолжается. Его ведут к другой двери. Он стонет. Ему хочется сплюнуть, но во рту все пересохло. Он даже не просит разрешения помочиться – скоро все разрешится само собой. За этой дверью, которая все ближе и ближе, его ждет, он знает, острый нож. Эта дверь – ворота, ведущие из этого грязного мира, из этого грязного тела. Как долго он их искал!
Да, поздно…
Отражение в зеркале притягивает меня. Я смотрю на свое тело, обреченное на смерть. Худое, жилистое, холодное – воплощение тайны. Я понятия не имею, что им движет, к чему оно стремится. Это тело заключено во времени, как в зеркале, но оно рвется к истине.
Когда я был младенцем, то по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал, а как стал мужем, то оставил младенческое.
Я хочу, чтобы это пророчество сбылось. Хочу разбить это зеркало и стать свободным. Смотрю на мой член, навлекший на меня много несчастий, и думаю, как его очистить, как уберечь от гибели. Путь к могиле уже начат, путь к разложению уже наполовину пройден. И все же ключ к моему спасению кроется в плоти, хотя не может спасти ее самое.
Но вот перед ним дверь. Его окружает мрак, а душа безмолвствует. Дверь открывается, и он остается один, мир отшатывается от него. Крошечный клочок неба что-то кричит ему, но он уже ничего не слышит. Земля уходит у него из-под ног, его бросают лицом вниз в темноту, и тут начинается его новый путь.
Наконец я отхожу от зеркала, чтобы прикрыть свою наготу, которую должен свято чтить, хотя никогда она не была более порочной. Мне нужно всю жизнь отчищать ее солью земли, солью своей жизни. Я должен, я должен верить, что только один Господь милосердный, приведший меня в этот мир, может привести к свету.
И вот наконец утром я выхожу из дома и запираю дверь. Перехожу дорогу и кладу ключи в почтовый ящик хозяйки. На дороге уже стоят люди, мужчины и женщины в ожидании первого автобуса. Горизонт за ними начинает пламенеть, и люди выглядят яркими и живыми на фоне пробуждающегося неба. Утро вдруг вселяет в меня почти невероятную надежду. Я беру голубой конверт, присланный Жаком, и, медленно разорвав его на мелкие клочки, смотрю, как они пляшут на ветру, пока тот не уносит их прочь. Однако, когда я поворачиваюсь и иду к людям, ветер возвращает несколько клочков обратно.