Дед и бабушка Шебаршина – Михаил Андреевич и Евдокия Петровна – приехали в Москву в 1903 году из Подмосковья, а точнее, из Дмитровского района, из деревни Гари, и очень быстро приспособились к здешним условиям.
Работы они не боялись, брались за любое дело, а вот по части того, чтобы стачать модные мужские баретки для выхода по воскресеньям в парк или роскошные дамские туфельки на пуговке, равных им не было. Работали они у хозяина, владельца большой сапожной мастерской, бабушка занималась кроем – вырезала острым заготовочным ножом союзки, берцы, подкладку, затем садилась за машинку, дед натягивал сшитые заготовки на колодки и творил чудеса. Обувь у Лаврентьевых получалась коллекционная, только на выставках экспонировать, хотя шили ее дедушка с бабушкой для простых людей.
И радовались невероятно, когда видели, что их обувь доставляет кому-то удовольствие.
Вот это качество – сделать что-то хорошее и радоваться, если сделанное доставляет удовольствие, – передалось и Леониду Владимировичу. Он относился к категории тех людей, которые любят делать добро, и если кому-то что-то обещал, обещанное обязательно исполнял. Этому он учился с детства и научился: до седых волос следовал неписанному правилу, ставшему чертой его характера.
А в остальном Шебаршин был в детстве обычным пацаном, бегал на железную дорогу, собирал в мешок уголь, падавший из вагонов на шпалы, лакомился жмыхом, если удавалось достать его, – вкуснее пищи не было, играл в жостку – увесистый свинцовый пятак, к которому была пришита волосатая шкурка, жостку надо было беспрерывно подкидывать вверх ногой – не носком, а боковиной, – выигрывал тот, кто дольше всех держал свинцовую блямбу в воздухе, не давая ей упасть на землю.
У каждого марьинорощинского паренька жостка была обязательно своя, персональная. Очень часто ребята имели по две жостки, а то и по три. Да и вообще, в Москве, наверное, не было мальчишки, который не обзавелся бы столь модной игрушкой военной и послевоенной поры. Не играли в жостку, ловко перекидывая ее ногой, наверное, только кремлевские ребятишки, но их папы каждый день общались с дедушкой Калининым и дядей Ворошиловым, а все остальные играли. Очень азартно, долго, ловко. Из наиболее способных ребят выходили хорошие футболисты.
Собственно, жостка была популярна не только в Москве – в России тоже. Я в те годы жил на Дальнем Востоке, в городе Свободном, так там тоже азартно колотили ногой жостку, правда, называли жостку чуть по-другому, зоской – так для языка было легче, слово не застревало.
У Шебаршина был приятель, живший в доме по соседству, – Гоша Савицкий, так его дядя, недавно вернувшийся с фронта, Николай Иванович, видя игроков в жостку, обычно интересовался:
– Ну что, выколачиваете дурь из ног?
Может, это и так, знающий народ до сих пор утверждает, что хорошие футболисты той поры действительно были хорошими жосточниками: одно очень логично вытекало из другого, и взрослые ничего плохого в жостке не видели.
Другое дело – чика или расшиши. Чика еще имела и другое название – пристенок, а расшиши еще называли расшибалкой. И чика, и расшиши – это были денежные игры. По мелочи, правда, по пятнадцать, двадцать, в лучшем случае по тридцать копеек, но все же это были деньги.
Пристенок – это когда мальчишки монетой колотили о стенку и стремились угадать так, чтобы монета упала рядом с монетой кона, лежавшей на земле. Если расстояние между монетами можно было измерить пальцами одной руки и игрок дотягивался до монеты кона, то забирал монету кона себе, как и собственную монету, – это был его выигрыш. И еще – имел право следующего удара о стену…
Расшибалка – это была еще более денежная игра. На контрольной черте рисовали «казенку» – специальный квадрат, в который помещали монеты, выстроенные столбиком. Издали разбивали этот столбик, как бильярдные шары, выстроенные треугольником…
Если кто-то из взрослых видел ребятишек, играющих в расшибалку, то обязательно прерывал игру, ругался, мог вообще прочитать длинную нотацию либо дать по затылку.
На подзатыльники тут не обижались, иногда вообще не обращали на них внимания – это было рядовым делом. Да и подзатыльники эти не помешали пресловутой Марьиной Роще, о которой рассказывали десятки лихих историй, вырастить много блестящих людей, которые вошли в российскую историю.
Были и игры – типичное «физо» (физкультура и спорт). Та же лапта, тот же футбол на зеленой травке, те же «догонялки», очень похожие на эстафетный бег, или вот такая игра – «в отмерялы». Играла обычно целая команда. Играть одному не интересно. Обычно проводили на земле черту. Становились к ней лицом – носками ботинок или тапочек касались этой черты. По команде совершали прыжок вперед. С места. Тот, кто отличился самым маленьким прыжком, становился в позу спортивного коня, и участники игры «в отмерялы» уже прыгали через него, и так далее. Игра эта могла продолжаться долго и давала хорошую физическую нагрузку.
Победившему доставалась слава, уважение ровесников, а большего, честно говоря, и не надо было: авторитет в горластом мальчишеском обществе – святое. Завоевать авторитет, стать таким, чтобы слово твое было непререкаемым, – это штука трудная, может быть, даже труднее, чем стать чемпионом Москвы в каком-нибудь виде спорта.
В общем, ребята в Марьиной Роще росли крепкими – стальных подков, правда, руками не рвали, но кое-что по части спортивных достижений за своими плечами имели. А когда учились в школе и стали участвовать в разных районных и прочих соревнованиях, то грамот в каждом доме накапливалось столько, что ими можно было обклеивать стены.
Пока не пошли в школу, играли также в войну, некоторые играли еще крохотными, едва научившись ходить: побить фашистов в бою, где-нибудь за печкой, устроить засаду за горкой дров, принесенных в дом, чтобы они оттаяли, и взять в плен немецкого полковника, выведать у него планы наступления фашистов и передать сведения своим – это было едва ли не главное в жизни «мальков» – пацанов семи, восьми, девяти лет.
Из подходящей доски обязательно вырезали автомат, тщательно обрабатывали его ножиком, скребли так, чтобы ни одного заусенца не оставалось, потом полировали стеклом и тщательно оглаживали ладонями, чтобы ложе и приклад блестели, будто покрытые лаком.
Точно так же делали себе и деревянные пистолеты – вырезали их из досок: маузеры, «ТТ»… Был популярен и немецкий «парабеллум» – добыча, взятая как трофей в честном бою, а вот «вальтер» – название этого пистолета было на слуху, очень уж звонко оно звучало, – что-то не пошел, не стал популярным… Видать, несмотря на свое звонкое имя, формы его были неказисты, невелики и уважения не внушали.
Когда на улице стояла лето – благодатная пора для пацанвы, – играли на улице за сараями, когда же наступала зима – перемещались домой, в тесноту, пахнущую щами, свежими дровами, керосином – еду-то готовили на керосинках, – иногда хлебом и солеными огурцами… В то голодное время каждая семья старалась запастись продуктами – чем больше, тем лучше. Хоть и трудно это было, но картошка имелась почти у всех, в каждом доме, а если у кого-то картошка кончалась, то соседи обязательно приходили на выручку, каждый выделял немного продуктов.
Жили очень дружно, поддерживали друг друга буквально под локоток. О такой спайке, о тепле общения ныне можно только мечтать.
Не выбрасывалось ничего, даже картофельные очистки. Их Леня Шебаршин и Гоша Савицкий специально собирали в кулек, а потом, когда начинали топить печи, пристраивали эти очистки на трубе, с них очень быстро слезала шкурка (то, что не слезало, сдирали пальцами) и ели. Очень вкусная была эта еда, Савицкому до сих пор помнится!
В тех детских играх в войну Леонид Шебаршин почти всегда был главным красным командиром, побеждающим фашистов, но вот когда в сорок четвертом году к Гошке Савицкому приехала мать и привезла в подарок магазинное ружье с трещоткой, авторитет Гошки вырос настолько, что он потеснил своего приятеля и на несколько дней сам сделался командиром.
Когда начались налеты немецких бомбардировщиков на Москву, было, конечно, страшно, но со страхами этими справлялись быстро. Марьина Роща – район простой, и люди здесь жили простые, рабочие, эвакуации не подлежавшие, все оставались в своих домах. Но если бы, не дай Бог, немцы вступили в Москву, в Марьиной Роще все бы взялись за оружие и сделали бы все возможное и невозможное, чтобы вышибить врага.
Район марьинорощинский – деревянный, сухой, дома тут могли гореть, как порох, с треском, если бы проворонили хотя бы один дом, то Марьиной Рощи бы не было бы… Другое дело, бомбы там падали редко. И все потому, что ни военных, ни промышленных, ни правительственных объектов в Марьиной Роще не было, и немцы это знали.
Но тем не менее во всех марьинорощинских проездах, во всех семнадцати без исключения, – были отрыты свои бомбоубежища.
Убежища эти были довольно примитивные: выкапывалась землянка, – большая, с подпорами и прочими инженерными атрибутами, сверху накрывалась бревнами и засыпалась землей. Вот, пожалуй, и все. Укрытие, конечно, несерьезное, попадания бомбы не выдержит, даже если бомба упадет в пяти – десяти метрах от него, тоже завалится, но все же это было укрытие, и когда на крыше недалекой школы начинала истошно выть сирена, установленная там еще летом сорок первого года, народ поспешно тянулся в убежище – кто с книжкой, кто с узелком продуктов, кто с рукодельем, кто с чем, – в общем, сидели там до отбоя.
Отбой – все та же, вызывающая мороз по коже песня сирены…
В сорок втором году в Четырнадцатом проезде построили газоубежище. Не бомбоубежище, не овощехранилище, а именно газоубежище, и людям так и объяснили: «Это газоубежище!».
Видимо, от немцев ожидали и такое – газовых бомб, но к этой поре наши совершили несколько удачных налетов на Берлин, – и бомбили Берлин, вот ведь как, и германская столица горела, только об этом почему-то мало рассказывали, – и гитлеровцы отказались от бомбардировок Москвы.
Некоторое время газоубежище стояло пустым, никак не использовалось, а потом из него решили сделать овощехранилище… И вот тут-то самая пора вернуться к картошке – излюбленному блюду обитателей Марьиной Рощи.
Самые большие объемы в овощехранилище были заняты, конечно же, картошкой, – картошка была везде, во всех сусеках, хранили ее, естественно не в мешках, а россыпью, а вот привозили по-разному – в основном в мешках, но случалось, что и россыпью.
Вот тогда-то у пацанвы из Четырнадцатого проезда наступал праздник: у всякого картофельного потока обязательно была утечка: то в одном месте на землю шлепалась пара картофелин, то в другом, и эта картошка становилась добычей пацанов.
Грузчики ругались, иногда давали кому-нибудь из мальчишек тумака, но очень редко: трудно было оказаться проворнее марьинорощинских ребят: ребята были проворнее грузчиков.
Зато какая радость была, когда Ленька с Гошкой приходили домой с добычей. Первыми их хвалили бабушки: Леньку – бабушка Дуня, Гошку – бабушка Тоня.
– Кормильцы вы наши!
Конечно, кормильцами они не были, стали ими потом, но все равно слышать эти слова было приятно. Бабушки, похвалив внуков, старались обязательно угостить их чем-нибудь вкусным.
А что такое «вкусное» в годы войны – та же картофелина, испеченная в печи (в Марьиной Роще печи были далеко не во всех домах), на сковородке и посыпанная крупной солью, а еще лучше картошка была, когда ее запекали в золе – м-м, это было просто объедение; второе лакомство – это обычный кусок ржаного черного хлеба, лучше всего горбушка, посыпанная солью.
Все ребята из Четырнадцатого проезда были готовы в любую секунду выскочить из дома на звук автомобильного мотора: когда приезжала машина с картошкой, она обязательно разворачивалась в узком проезде, едва не цепляя за дома, делая разворот в несколько приемов, и завывание ее движка было сигналом для сбора – из всех дверей высыпала ребятня.
Некоторые, наиболее сообразительные, выбегали даже с мешками – шили их специально.
И нравы в Марьиной Роще существовали свои, отличные от других окраинных районов Москвы.
Те, кто утверждает, что Марьина Роща была местом самых низких притонов, «малин», хаз, в которых роскошно жили разные уголовные элементы, паханы и «смотрящие», глубоко ошибается – Марьина Роща была обычным московским районом, хотя и жила по своим законам.
В Марьиной Роще действительно жило несколько «паханов», которые очень грамотно разделили район на сектора и поддерживали там порядок – каждый «пахан» в своем секторе.
И порядок действительно был: «паханы» наводили его вместе с милицией – делали это, не смыкаясь, не соприкасаясь друг с другом, автономно, каждый сам по себе. Но чтобы там лютовала какая-нибудь «Черная кошка», а по проездам с наганом в руке гуляла пресловутая Мурка, сопровождаемая коварной Сонькой, чтоб сюда, в здешние притоны, к проституткам приезжал богатый люд, дабы оставить там несколько тысяч рублей, – такого не было. Как не было и стрельбы по ночам, истошных криков добропорядочных граждан, к которым с финками приставали гоп-стопники, не было и трупов, обнаруженных бдительными патрулями в придорожных канавах.
Это все – досужие россказни, подзаборная литература из разряда «ОБС» – «Одна баба сказала», страхи интеллигентов, живших в центре Москвы и боявшихся даже нос сунуть в Марьину Рощу.
Находилось здесь и очень строгое отделение милиции, которым командовал человек по фамилии Рапопорт. Сейчас уже никто не помнит ни его имени, ни звания, но порядок в Марьиной Роще при нем был. И люди, ежели что, шли в отделение за защитой. И милиция их защищала.
Впрочем, точно так же шли и к «паханам» – те своих не давали в обиду. Блатные, жившие в Марьиной Роще, – они, кстати, обитали и в других районах столицы, во всех без исключения, кроме, может быть, Кремля, – никогда в своем районе не воровали, и если кто-то собирался это сделать – жестоко пресекали.
У продуктового магазина обязательно стоял постовой – его в Марьиной Роще по старинке называли околоточным, и если что-то происходило, люди бежали к нему. Околоточный («около точки») во всем разбирался по справедливости, если требовалось – то вызывал подмогу.
Как-то блатные вычислили в своих рядах «крота», иначе говоря, стукача, и поздно вечером около газоубежища расправились с ним. Ленька и Гошка были тому свидетелями.
На траве расселось «общество», – кто-то покуривал сигарету, кто-то поигрывал ножичком. «Крот» стоял перед блатными бледный, тощий, в обвисшей одежде. Он мог бы, конечно, от блатных убежать, но не делал этого, это было бы для него только хуже.
Кто-нибудь из блатных задавал вопрос, «крот» отвечал – врать было нельзя, за вранье могли излупить так, что мало не показалось бы, поэтому говорил он, как на суде, только то, что знал – правду. А поскольку правда эта была стукаческая, то вставал один из блатных и бил его.
Били сильно – «крот» шлепался на землю, ноги его вскидывались вверх сами по себе.
Следовал следующий вопрос, на который «крот» отвечал также правдиво, за вопросом – сильный удар. Несчастный «крот» снова летел на землю, подвывая и размазывая по лицу красную мокредь.
Расправа шла минут сорок, «крота» не убили, но проучили на всю оставшуюся жизнь, а Шебаршин и Савицкий запомнили то, что видели, также на всю жизнь – такие истории не забываются. Наблюдали они за нею из-за угла и очень боялись, что кто-нибудь из блатных заметит их. Но пронесло – никто не засек, что ребятишки наблюдали за экзекуцией.
Я представляю: иной собрат по перу так бы расписал эту сцену, что по коже побежали бы колючие мурашки, и финки расписал бы, и кровь красную, и как «крот» рыбкой летал на землю, а в конце описания поставил многозначительные три точки. Это означало бы, что судьбу «крота» понимай как хочешь. С одной стороны, его вроде бы и прирезали, оставили подыхать в канаве, с другой, вроде бы и нет – вроде бы…
Но «крота» марьинорощинские обитатели не убили, проучили как следует и отпустили восвояси.
Из своих рядов, естественно, вырубили. Наука очень действенная.
Старожилы Марьиной Рощи до сих пор вспоминают начальника 20-го отделения Рапопорта, при котором и порядок был, и справедливость торжествовала, и блатных он держал в узде, при случае мог поставить по струнке. И горестно качают головой старожилы – сейчас таких милиционеров нет. А если есть, то они ничего не знают о них.
Сирены, несмотря на вой, который обычно называли истошным – и он действительно был истошным, – все-таки отличались друг от друга. Голосами. У одной сирены голос был басовитым, низким, у другой – визжащим, истеричным, у третьей – спокойным, деловым, работающим на двух нотах, у четвертой – тонким и противным, словно бы на крышу вместо сирены подняли циркулярную пилу, у пятой – напоминал звук немецкого самолета «гау-гау», шестая также имела свою особенность, и так далее.
Одинаковых голосов не было.
Голос сирены, стоявшей в будке на крыше 605-й школы, расположенной недалеко от родного дома, Шебаршин мог различать среди остальных голосов даже в семидесятипятилетнем возрасте: так запал он в память – не выкурить. И до последних дней голос сирены, если его доводилось слышать, вызывал у Шебаршина некую внутреннюю дрожь. Как, собственно, у многих людей, познавших войну.
После одной из тревог по Марьиной Роще пронесся слух, что один из самолетов, нападавших на Москву, сбит и упал в Останкино.
Останкино – зеленое местечко с роскошным парком и прудом – находилось недалеко – полчаса неспешного хода, а если бегом, то можно уложиться в двадцать минут.
С места сорвались целой лавиной и понеслись в Останкино – охота было увидеть вблизи технику, на которой летают гитлеровцы. Гошка запыхался, он не мог тянуть наравне с ребятами, которым было по восемь – девять лет, дыхание еще не установилось, было не то, поэтому начал отставать, но Ленька его не бросил…
Хоть и с опозданием, но к самолету они все же прибыли, и лица их растянулись в жалобных улыбках: в Останкино действительно находился упавший самолет, только не гитлеровский «юнкерс», а наш небольшой истребитель, ястребок с тупо обрубленным носом. Сейчас, конечно, трудно определить, что это была за машина, скорее всего – «ишачок», И-16. А хотелось, очень хотелось, чтобы на земле валялся немец, какой-нибудь «юнкерс» или «хейнкель».
Обратно возвращались удрученные, медленным, небрежным шагом, – ни отстающих, ни вырывающихся вперед не было. То ли неисправным оказался тот самолет и это обнаружилось в воздухе, то ли попал под огонь наших же зениток – в общем, оказался он на своей земле недалеко от Останкинского парка.
Дверей в Марьиной Роще, несмотря на худую славу района, никто никогда не запирал – все дома, все квартиры были открыты. И никто ничего не брал – не воровали, понятие чужого добра, как и то, что счастья оно не принесет, сидело в крови у каждого марьинорощинского обитателя. Независимо от возраста.
У Гоши Савицкого однажды стряслась вообще анекдотическая история. Он зимой потерял шапку. Сбило ветром, подхватило порывом и уволокло. В общем, остался парень без шапки.
Надо покупать новую – мать, конечно, будет недовольна, может быть, даже стукнет по затылку, но шапку обязательно купит. Надо только выдержать первый натиск матери, первые упреки и первый подзатыльник, если он последует.
Вечером Гоша матери ничего не сказал, решил, что лучше это сделать утром – уж очень мать была вечером злая, а утром встал – шапка его лежит в коридоре… Это означало, что кто-то ранним утром, по свежему морозцу, нашел в снегу его шапку и, зная, кому она принадлежит, принес Гошке прямо домой. Поскольку дома уже никого не было, а Гошка еще спал, неведомый доброхот не стал его будить, положил шапку на пол в коридоре и ушел.
Савицкий до сих пор не знает, кто его так здорово выручил.
Если в Марьиной Роще воровства не было – воры сюда просто не совались, – то за пределами района воровства было сколько хочешь.
В частности, и Шебаршины, и Савицкие получили неподалеку – в Бутырском хуторе, именуемом попросту Бутыркой, – участки земли под огороды. Время было голодное. Огород считался хорошим подспорьем.
– С огородом мы не пропадем, – говорили бывалые люди, и правильно говорили: это было так.
Сажали в основном, конечно же, картошку – главную еду московского пролетариата, и не только московского – пролетариата российского.
На участки эти навалились дружно, и старые и малые, очистили от камней и железного хлама, выкорчевали несколько старых пней, вскопали, баба Дуня достала где-то немного навоза – настоящего, деревенского, из-под лошадей, – навоз также бросили в землю, и в один из теплых майских дней посадили картошку.
Картошка уродилась на славу, пошла в рост споро, и хотя хорошая ботва не считается приметой хороших клубней, опытная баба Тоня Савицкая сказала: картошечка вырастет неплохая. Это подбодрило обе семьи.
На огородах бывали часто – окучивали ряды, пропалывали их, следили, чтобы никто не забрался, и уже в июле, в середине, лакомились молодой картошкой, распробовали ее основательно и остались довольны. Обе семьи дружно решили, что можно, конечно, съесть картошку и молодой, но лучше подождать до осени, когда картошка станет настоящей, матерой бульбой, и тогда собрать урожай… Даже место определили, где будут хранить картошку зимой.
Так дотянули до середины сентября. В сентябре народ весь вываливается на огороды – выкапывать картошку. В воскресный день Шебаршины и Савицкие дружной компанией отправились на Бутырский хутор, дома никто не остался.
Пришли на огороды, и у бабы Тони Савицкой болезненно посерело лицо: огороды оказались выкопанными.
Бабушка Тоня плакала:
– Я еще вчера приходила сюда, смотрела, ботву щупала – вся картошка была на месте, в земле, а сейчас уже нет. Боже, что же такое творится? Хоть бы руки отвалились у этих воров и разбойников!
А семьи, которые рассчитывали прожить на этой картошке, вытянуть зиму, были большими: у бабушки Дуни Шебаршиной под крылом находилось семь человек, у бабушки Тони Савицкой – шесть. Как же кормить эту ораву в лютую зиму, чем кормить?
Оставалось только одно – рассчитывать лишь на самих себя, на свои руки. У бабы Дуни руки были золотые, она, повторюсь, славилась на всю Марьину Рощу, шила обувные заготовки, которые мастера натягивали потом на колодки.
Мастер-сапожник может надеть на колодку любую заготовку, хоть чехол из-под зонта, и приклеить к чехлу подошву, а вот сшить заготовку так, чтобы она была и модной, и глаз радовала, и технологических огрехов не имела – штука сложная.
Баба Дуня умела кроить и шить всякие заготовки – и сапоги с нарядными блочками и высокой шнуровкой, и ботиночки с рельефными кантами и меховой опушкой поверху, и туфли-лодочки, изящно садящиеся на колодку и еще более изящно – на нежную женскую ногу, и детские пинетки, украшенными вырезанными из цветной кожи цветами, и подростковые баретки, и лаковые мужские полуботинки – словом, все, все, все, что мог представить своим клиентам цех сапожных мастеров столицы.
Баба Дуня все умела делать, собственно, она и тянула в трудную военную пору большую семью Шебаршиных, кормила и поила ребят, одевала и обувала.
Обе бабушки, верховодящие в своих фамилиях, – баба Дуня и баба Тоня – вытянули семьи, не дали никому умереть…
Спят сейчас обе бабушки на московских кладбищах, тихие, безропотные, – никто из них никогда не скажет уже ни одного слова внукам (да и половины внуков также уже нет), если только ветер принесет откуда-нибудь едва слышные горькие слова и через несколько мгновений потащит дальше – ничего больше нет.
А вот память о них осталась. И живет она и в роду Шебаршиных, и в роду Савицких. И станет жить до тех пор, пока Шебаршины и Савицкие сами будут живы.
Это так важно для всякого человека, для рода, для страны… А люди без памяти очень скоро превращаются в животных. Так считают признанные мудрецы.
У пацанвы Марьиной Рощи было четкое деление не только на проезды, но и на дворы. Каждый проезд был отдельным государством и никак не меньше, каждый двор – скажем так, княжеством. Савицкие и Шебаршины жили хотя и в разных домах, но в одном дворе – их дома располагались окнами друг к другу, в этом же дворе имелся еще один дом в торце, поставленный перпендикулярно к домам Шебаршина и Савицкого, только чуть задвинутый за дом Шебаршина, одноэтажный.
Дом, где жили Шебаршины, был двухэтажный, а вот дом Савицких был большим и несколько странным. Половина дома была одноэтажной, другая половина – двухэтажной.
В одноэтажной половине когда-то располагалась красильная фабрика, далее к ней примыкала двухэтажная жилая часть. Через некоторое время фабрику закрыли, а здание осталось… Но не пропало, естественно, – его быстренько переделали в общежитие. Получился большой, густонаселенный дом, окруженный сараями. Сараи стояли очень плотно друг к другу – каждая семья обязательно имела свое помещение, куда прятала различные хозяйственные принадлежности – лопаты, пилы, топоры, слесарный и плотницкий инструмент (мастерить что-нибудь здесь умели все без исключения), складывали дрова, сюда же приносили и старую мебель – не выбрасывать же!
В более позднюю пору сараи стали называть хозблоками (кому-то слово «сарай» показалось слишком простонародным), но суть их оставалась прежняя.
Торцевой одноэтажный дом имел не только свои большие сараи, но и роскошную голубятню. О голубях и голубятнях, об этом повальном увлечении послевоенной поры, речь пойдет немного ниже.
Как известно, Марьину Рощу пересекали целых две железных дороги – Октябрьская и Рижская, на длиннющей Шереметьевской улице через эти дороги были перекинуты мосты; к Четырнадцатому проезду была ближе Октябрьская «чугунка». На ней имелись свалки цветного металла, где ребята находили много чего интересного, в частности довольно толстые плоские алюминиевые полоски, из которых они делали мечи. Мечи были почти как настоящие. Драться на них было очень интересно – грохот, лязганье стояли, как во время настоящей схватки: девчонки специально прибегали смотреть, как мальчишки дерутся на мечах.
За мечами пошла мода на щиты – особенно круглые, как во времена Дмитрия Донского и Куликовской битвы; щиты вырезали из старого кровельного железа, молотком загибали края, чтобы щит был прочным, укрепляли полосками алюминия, деревяшками… Иногда щит получался тяжеловат, но с этим мирились: чем тяжелее он был, тем прочнее, тем лучше им было отбивать удары.
Баталии получались славные, очень зрелищные, только на кинокамеру снимать, но почему-то киношники с Мосфильма, с документальной студии, расположенной совсем недалеко, на Новослободской улице, не спешили в Марьину Рощу, чтобы запечатлеть забавные игры тамошних ребят.
Так и шло время, ребята даже не заметили, что подоспела пора идти в школу. Леня Шебаршин был постарше, ему пришлось пойти в школу первым – Гоша Савицкий в этом ему уступал.
Мужская школа – 607-я – находилась в Лазаревском проезде, поэтому Шебаршин пошел туда. Школа № 605, на крыше которой стояла сирена, была женской, и хотя школы в Москве перетасовывали, да и вообще говорили, что мужские и женские школы надо объединить, так удобнее будет для ребят, школа № 605, расположенная буквально рядом, так и осталась женской, ход в нее ученикам-мальчикам был заказан.
Пришлось Леньке отправляться в Лазаревский проезд. Гошка тоже думал, что и ему придется туда бегать, но не тут-то было – его увезли на Украину, и в школу он пошел там, в небольшом шахтерском поселке, расположенном около Макеевки.
Честно говоря, на Украине Гоше очень не хватало Леньки Шебаршина, хотя и там, под Макеевкой, было много чего интересного. Но уклад жизни был иной, не московский, и ритм был другой, и язык, и еда – все другое.
Неподалеку от поселка находился лагерь немецких военнопленных, небольшой лагерь – несколько тысяч человек. Немцы прокладывали дороги, строили дома, оживляли погубленные шахты – в общем, восстанавливали то, что сами уничтожили.
Охраняли немцы в основном себя сами – убежать-то все равно никуда не убежали бы, – а уж за немецкой охраной присматривала наша, в уменьшенном составе.
Иногда проштрафившихся немцев наказывали, и тогда за них вступались наши женщины, как правило, старые, которые хлебнули от этих же самых немцев столько горя, беды, столько настрадались и наплакались, что это даже описанию не поддается. Но вот она, славянская натура: скорбные старые женщины проявляли доброту и вступались за провинившихся фрицев.
Это поражало больше всего, и в первую очередь – самих немцев.
Народ в лагере сидел мастеровитый, работящий, ни генералов, ни старших офицеров там не было, поэтому многие фрицы всегда что-нибудь мастерили: либо свистульки, либо тросточки, либо игрушки, либо еще что-нибудь, и это у них всегда получалось очень занятно, залюбоваться можно. И ребята из шахтерского поселка устраивали обмены – приносили хлеб, картошку, в обмен получали свистульку, приносили чуть больше хлеба – к свистульке получали в дополнение еще и тросточку.
Отношения складывались вполне дружелюбные, никакой ненависти к немцам у ребят (да и не только у ребят, история с бабками-заступницами тому пример) не было… Хотя ребятишки эти потеряли в войне и отцов своих, и дедов, и старших братьев, да и сами гитлеровцы во время оккупации творили зверства, расстреливали, вешали и стариков, и женщин, и детей.
Это, конечно, не было забыто – и такое вообще не забывается никогда, но ненависти к бывшим врагам не было: люди умели отделять зерна от плевел, а котлеты, извините, от мух. Да и потом, на Руси всегда чтили правило: лежачего не бьют.
Иногда пленные отдавали свои игрушки просто так, без всякого хлеба, а хлеб, мол, потом принесете, когда будет, – и надо отдать должное: ребята никогда не обманывали их, обязательно приносили горбушку: долг платежом красен…
Хорошая была жизнь у Гоши Савицкого в шахтерском поселке, и ребята были хорошие – с ними он подружился, но, если честно, по-прежнему не хватало Лени Шебаршина, очень не хватало.
Савицкий тогда даже не понимал, в чем дело, не разбирался в психологических тонкостях, понял только много лет спустя, уже вновь живя в Москве.
Через полтора года он вернулся в столицу, пошел в ту же школу, что и Шебаршин – 607-ю мужскую, – но Ленька Шебаршин уже далеко ускакал вперед, он шел по школьной лестнице на три класса выше. А это, если считать в детскую светлую пору, много, очень много…
Однажды Ленька Шебаршин и Гошка Савицкий рты поразевали так, что в них, кажется, могла вместиться вся Марьина Роща, и долго их не закрывали: они увидели у себя, в Четырнадцатом проезде, живого Всеволода Боброва, легендарного спортсмена. По популярности, по всеобщей известности Бобров мог сравниться разве что с Ворошиловым, да и то надо было долго определять по чашам весов: какая перетянет, а какая окажется внизу?
Бобров был и гениальным футболистом, и гениальным хоккеистом, а под конец жизни оказался еще и гениальным тренером. Слава его была невероятна.
Это о нем впоследствии сказал поэт: «Гений русского футбола, Гагарин с шайбой на Руси»…
Начинал он как футболист, но в футболе, в матчах всегда здорово калечили ноги, доставалось и Боброву. Чтобы хоть как-то сохраниться, он переключился на хоккей. Все-таки в хоккее ноги защищают прочные щитки, увечий бывает меньше – хорошая, в общем, игра. И это дело – хоккей – пошло у него не хуже, чем футбол.
Как-то Бобров на одной из тренировок придвинул к одним воротам другие, зазор между штангами оставил очень небольшой – он был равен, как потом измерили, толщине хоккейной шайбы.
Боброва тут же окружили люди – интересно было, что знаменитый спортсмен придумал на этот раз.
– Скажите, в этот зазор можно забить шайбу или нет? – спросил Бобров у собравшихся.
– Да ты что, Сева! – возмущенно воскликнул кто-то из хоккеистов. – Сюда не только шайба, сюда даже тощая хлебная корка не пролезет.
– Хорошо, теперь смотрите, – Бобров отъехал от спаренных ворот на полтора десятка метров, положил на лед шайбу, примерился к ней клюшкой. В следующее мгновение ударил. Шайба поднялась надо льдом, в воздухе перевернулась на бочок, заняла вертикальное положение и вошла точно в зазор между штангами двух сдвинутых ворот.
Тишина возникла такая, что было слышно, как в противоположном углу Москвы, в нескольких километрах от площадки, где происходила тренировка, кричит ворона. Бобров показал нечто сверхъестественное – такой это был хоккеист!
И вот неожиданно знаменитейший Всеволод Михайлович Бобров оказался в Четырнадцатом проезде Марьиной Рощи. Как, зачем, каким образом, к кому он приехал?
История оказалась довольно простой. По соседству с Шебаршиными и Савицкими жил Петр Иванович Сарнатский, директор магазина «Охота», расположенного на Неглинке, очень известного, между прочим – и не только в Москве известного, а далеко за ее пределами – там продавались лучшие в стране ружья и всякий более-менее «калиброванный» охотник почитал за честь познакомиться с Сарнатским.
Из Марьиной Рощи в центр, на Неглинку, ходили два автобуса, два номера – 24-й и 12-й, после войны стал ходить еще и троллейбус «чертова дюжина» – 13-й номер.
На углу Неглинной и Кузнецкого моста находилась «Блинная» – заведение очень качественное и с хорошими традициями: там всегда можно было вкусно и недорого поесть, и народ туда ходил интересный. Позже «Блинная» превратилась в «Пирожковую», там даже в поздний час можно было получить пару свежих пирожков, при виде которых текли слюнки, и чашку ароматного горячего бульона. Сарнатский любил туда заходить, брал блинчики с икрой – это было недорого, даже очень недорого, – стопку коньяка и устраивал себе этакий легкий ужин. Более плотный ужин уже «имел место быть» дома.
В тот вечер Сарнатский зашел в «Блинную», а там шум: в заведении находился знаменитый Бобров, который с кем-то повздорил. Видя, что слова его не имеют никакого действия, Бобров пустил в ход «тяжелую артиллерию» – отвесил обидчику хорошую оплеуху.
Но оплеуха до адресата не дошла – хлесткая затрещина эта досталась Петру Ивановичу. Случайно. Буквально через пару минут в «Блинной» появился милицейский патруль…
Был составлен, естественно, акт. А всякий акт – штука серьезная, это документ, на который надо обязательно реагировать, и очень часто это реагирование заканчивалось в суде.
На дворе стоял 1953-й год, очень непростой – великого Боброва могли запросто замести в кутузку, а оттуда под конвоем доставить куда угодно – в зал суда, в Бутырку, в Александровский централ.
Вот Всеволод Михайлович Бобров и приехал к Сарнатскому домой извиняться. Сарнатский, естественно, простил великого нападающего, дело обошлось миром.
А Леня Шебаршин и Гоша Савицкий проводили Боброва до троллейбуса, – правда, держались от него на расстоянии, стеснялись, хотя Бобров был человеком очень простым и доступным…
Вот так великий спорт заглянул в Четырнадцатый проезд Марьиной Рощи, и момент тот Савицкий помнит до сих пор, помнит в деталях, в мелочах, – как помнил до конца дней своих и Шебаршин.
Вернулся Савицкий с Украины, из шахтерской Макеевки, в Москву, а Москву и не узнать – после войны она отстраивалась очень стремительно и сильно. Только вот Марьина Роща никак не менялась, какой была, такой и оставалась: темные деревянные дома, сараи во дворах и своя особая жизнь.
Правда, школа, куда Савицкий ходил вместе с Леней Шебаршиным, удивила «украинца» Гошу: на Украине все было не так. И знаний, естественно, давали меньше. Но Москва есть Москва. Тут даже обедами кормили. Впрочем, обед этот был очень условным – просто в перерыв ребята освобождали класс, дежурный проветривал его и раскладывал на партах чистые листы бумаги, а потом на бумагу клал по куску черного хлеба. Хлеб был посыпан сахаром. Ни Шебаршин, ни Савицкий никогда в жизни ни ели ничего более вкусного, чем тот школьный хлеб.
Такая забота дирекции о школьниках на Украине, например, была совсем неведома.
Нет, определенно, Гоше Савицкому больше нравилось быть в Москве, чем в Макеевке, он был рад тому, что вернулся в Марьину Рощу, к приятелю своему Лене Шебаршину. Жаль только, что учатся они не в одном классе и сидят не за одной партой, но тут ничего не поделаешь – ведь и родился Гоша Савицкий позже Шебаршина, и в школу пошел не в семь лет, а в восемь.
Так и текла жизнь в Марьиной Роще, так и росли ребята в районе, в котором жили вполне нормальные люди.
Школа учила марьинорощинских ребят еще одной важной вещи – общению с девочками. От девчонок здешние мальчишки шарахались, даже более – боялись их. Савицкий сегодня признается, например, что у них ноги подкашивались, когда неожиданно приходилось заговорить с девушкой.
Во-первых, этому очень способствовало то, что школы делились на мужские и женские, точек соприкосновения было мало, а редкие совместные вечера – например, новогодние – мало чего давали. Девушки были для ребят посланницами иных сфер, иных планет, это была та область бытия, которую еще надо было познавать.
А уж чтобы опуститься до того, чтобы обидеть девчонку, оскорбить или тем более дать ей, как мальчишке, тумака – такого в Марьиной Роще, кажется, не бывало никогда. И не должно было быть.
Во-вторых, все марьинорощинские ребята были плохо одеты и одежды своей смущались. Это тоже было причиной, и причиной немаловажной. Она сковывала многим и руки, и ноги, и вообще превращала мальчишек в малоразговорчивые тени – вместо внятных речей раздавалось какое-то неясное мычание, в котором нельзя было ничего разобрать.
Позже, уже через несколько лет, ребят по внешкольной программе начали обучать разным танцам – прежде всего бальным, классическим; так Савицкий говорит о себе, что он был как «лифт в обмороке», таким же был и Леня Шебаршин. Но внешкольная эта программа была обязательна и, как ни стеснялись себя ребята – и голодные были, и тощие, и одеты, повторяю, плохо, – а под наблюдением учителей научились складно водить ногами по полу – научились польке и краковяку, «падеграсу» и вальсу, учились даже «падепатенеру» – так называемому «танцу конькобежцев». А вот такой прекрасный танец, как танго (даже танго аргентинское, которое, как известно, отличается от танго Парижа и Москвы), был вычеркнут из списка. Танго считалось танцем буржуазным, чуждым нашей стране.
Под звуки бальных танцев Шебаршин и закончил среднюю школу и поступил учиться в институт. А Савицкий, которому показалось, что его разлучили с приятелем, с горя решил заняться спортом. Все дело в том, что в 607-й школе появились представители спортивного общества «Строитель» и стали зазывать желающих в разные секции – по интересам.
Были секции плавания и бега, прыжков в высоту и бокса, гимнастики и волейбола. Савицкий решил заняться штангой и записался в секцию тяжелой атлетики.
Пришел в спортзал, разделся, как и положено штангисту, тренер окинул его критическим оком: уж больно худ был будущий спортсмен, словно только что из Освенцима вышел. Поинтересовался сомневающимся голосом:
– Слушай, парень, может, тебе лучше бег попробовать?
Гоша Савицкий отрицательно помотал головой:
– Не-а!
Тренер еще раз оглядел его критически и произнес недовольно – не поверил в Гошины силы, наверное:
– Ну смотри, парень!
Так Савицкий начал заниматься штангой. Очень быстро окреп, налился силой и через год уже был уверенным в себе разрядником, готовым к спортивным подвигам… Наверное бы он и дальше пошел по этой стезе, если бы не старый друг Леня Шебаршин.
Леня уже окончил школу и поступил в престижный институт, учился там, изучал язык и географию жарких стран, а Гоша еще только перешел в десятый класс…
Однажды Шебаршин появился у него дома:
– Слушай, ты чего паришься в этом своем «Строителе», железками гремишь?
– Что ты предлагаешь?
– Переходи к нам, в институтскую команду шлюпочников. Нам крепкие ребята нужны очень. Переходи – не пожалеешь. К институту будешь ближе, потом поступишь к нам… Оцени перспективу!
Перспектива была неплохая, Савицкий ее оценил и вскоре начал ездить на метро к Крымскому валу, где около знаменитого ажурного моста, поражающего своей воздушной легкостью, располагался институт международных отношений. Москва-река находилась рядом с институтом, от главного входа до набережной – метров двадцать, не больше…
И хотя Савицкий гадал, почему именно в Институте международных отношений была создана секция редчайшего вида спорта, ни одна его догадка не попала в цель. А было все очень просто: на курсе Шебаршина учился один моряк, влюбленный в это дело, он и умудрился заразить шлюпкой полтора десятка студентов, в том числе и Шебаршина. В результате была образована секция.
Успехи в шлюпочном спорте не заставили себя ждать: очень скоро шлюпка, где гребцами выступали Шебаршин и Савицкий, стала брать первые места.
Тренировки были серьезными. Тренировались до седьмого пота, до изнеможения. Сегодня Савицкий признается, что самая любимая команда у них была «Суши весла!».
Это когда гребцы, отработав тренировку, ставят перед собой весла стоймя – «сушат» лопатки. Какие же все-таки вожделенные были эти слова «Суши весла!». У Савицкого они до сих пор вызывают облегченно-радостную улыбку.
И у Шебаршина всегда вызывали. Часто встречаясь, они вспоминали «спорт их молодости», тренировки на Москве-реке и соревнования в Химках…
Прекрасное было время!
И куда только оно ушло – вот вопрос, на который, пожалуй, нет ответа; ни один из нас не может ответить на него, и тогда становится печально, душу наполняет осеннее настроение. Это закон. Едва родившись, каждый человек – исключений нет – делает шаг к смерти: первый, второй, третий… И так далее. Назад дороги не существует.
В детстве люди переживают гораздо больше счастливых дней, чем в зрелые годы. Это тоже закон. Савицкий хорошо помнит, как студент Шебаршин появился в Четырнадцатом проезде с девушкой – наверное, первой в его жизни, явно не марьинорощинской, стройной, прекрасно одетой, интеллигентной – непринужденность и манера свободно держаться свидетельствовали об этом, – хорошо знавшей поэзию… В чем-то Шебаршин старался даже подражать ей, это было заметно, – но дальше обычного увлечения дело не пошло.
Может быть, девушке не понравилась Марьина Роща или старая мебель в доме Шебаршиных, может, еще что-то – этого никто не знает и никогда уже не узнает. Может, условия жизни не подходили…
Москва уже перешла на центральное отопление, на чугунные батареи, на горячую воду и тепло, подаваемые из котельных, а Марьину Рощу, как и до революции, обогревали обычные печи.
Топить их было непросто, как непросто было добывать топливо, дрова, уголь. Причем в холодную пору, когда печи топили особенно усиленно, часто бывало так: на полу замерзала вода, налитая в блюдце для кошки, а на потолке дерево коробилось от жары.
Еду готовили в основном на керосинках, были, конечно, и примусы, но их было меньше – уж больно зло они шипели и слишком много поедали горючего.
За водой ходили на колонку, брали ведра и шли, в цинковых ведрах ее так и хранили – в каждом доме обязательно на лавке стояли два-три полных ведра.
Уже прошла война, и восстановление хозяйства осталось позади, и много речей о светлом будущем было произнесено, а Марьина Роща продолжала жить по старинке, ничего в ней не менялось.
Но потом дело как-то сдвинулось, потихоньку, полегоньку пошло – с кухонь исчезли керосинки, в старые дома стали привозить баллоны с газом. Уже сделалось легче. Вскоре объявилась новая напасть, ставшая модной, – баллоны начали воровать. И делали это очень лихо – видать, появились специалисты, которые промышляли только этим.
Украденный баллон для каждой семьи – это несчастье. Надо было составлять акт, кому-то что-то доказывать и, в конце концов, распахивать свой кошелек и выгребать оттуда содержимое… Иначе газа не видать, как собственных ушей.
Наверное, не было семьи, которую бы миновала эта беда.
Но потом и газовые баллоны ушли в прошлое – марьинорощинский быт понемногу начал преображаться.
Все-таки, повторюсь, счастливая это была пора, в ней осталось столько радостных минут – и это несмотря на голод, холод, раздетость и разутость, тяготы быта и никудышные дома, в которых жили мальчишки сороковых годов.
Из мальчишек и девчонок непростых сороковых годов выросли очень хорошие люди, имена многих из них стали известны всей стране.
Леонид Шебаршин – один из этих ребят. Мне кажется, когда-нибудь на месте старых кривобоких домов района, который кое у кого до сих пор считается бандитским и это проскальзывает в печати, – поднимется стела, на которой будут высечены славные марьинорощинские имена. В том числе и имя Шебаршина.
Дружба Савицкого и Шебаршина продолжалась до последнего дня жизни Леонида Владимировича: встретились они в последний раз двадцать пятого марта 2012 года, а в ночь с двадцать девятого на тридцатое Шебаршина не стало.
Объединяло их многое, не только Марьина Роща и послевоенное прошлое. Шебаршин похоронил дочь Таню, которой был двадцать один год, Савицкий – сына Сашу, двадцати пяти лет… Дети их ушли из жизни очень молодыми.
В один и тот же день они отмечали именины своих бабушек – бабы Дуни и бабы Тони, – обязательно собирались и поднимали поминальные чарки.
Оба любили классическую музыку и русские народные песни, из певцов боготворили Шаляпина. Савицкий признается, что Шебаршин из всех своих поездок привозил «изумительную, великолепно записанную, “чистую” музыку» – даже старые, хрипучие от несовершенства, дореволюционные записи. Кроме Шаляпина очень любили ансамбль, в который входили певцы братья Светлановы и балалаечник Пустыльников – Шебаршин откуда-то привез пластинку, и они наслаждались, слушая ее: ох, какие это были песни, мороз по коже бежал от удовольствия! Потом пластинка эта куда-то пропала.
Иногда вместе выбирались на малую родину Шебаршина – в Калининскую губернию (ныне Тверская область), рыбачили на реке Медведице и на Волге – особенно хорошо рыба клевала на слиянии этих двух рек, – обязательно варили уху и пели песни, самые разные – от тягучей «Средь высоких хлебов» до бравурной «Броня крепка и танки наши быстры», – и все у них получалось. Слова сами по себе возникали в памяти, всплывали на поверхность. Шебаршин потом даже удивлялся: надо же! Вроде бы слова специально не заучивали, а слова находились в них…
Иногда ездили в те тверские края с семьями, эти маленькие праздники остались с ними на всю жизнь – их вспоминали с теплом: очень уж светлые они были!
А теперь ничего этого уже нет.