Книга: От Шекспира до Агаты Кристи. Как читать и понимать классику
Назад: Героический эпос позднего итальянского Возрождения (материал подготовлен по лекциям Б.И. Пуришева)
Дальше: Агриппа д’Обинье

Ренессанс во Франции

К началу XVI в. Франция превратилась в одно из самых могущественных государств Западной Европы с сильной королевской властью, развитым хозяйством и быстро развивающейся культурой. Победой закончилась Столетняя война с Англией (1337–1453), потребовавшая от страны страшного напряжения сил. В результате войны с Францией воссоединились обширные области, находившиеся под властью англичан. При Людовике XI (1461–1483), которого не без основания называют первым французским королем абсолютистского типа, в состав Французского королевства вошли герцогство Бургундское, графство Прованское и другие территории, принадлежавшие крупным феодалам. В конце XV в. настал черед герцогства Бретанского (Бретань). Эта победа политической централизации над феодальным партикуляризмом имела огромное значение. С ней связаны дальнейшие успехи торговли и промышленности. Она стимулировала рост национального самосознания и открывала перед французской культурой новые перспективы.
О возросшей мощи Франции свидетельствовали итальянские походы (1494–1559). Правда, Франции не удалось закрепиться на Апеннинском полуострове, так как против нее выступили такие грозные противники, как Испания и Германская империя. Однако она приобрела Лотарингию (1559), что означало большой успех в деле собирания французских земель.
В итальянских походах заинтересовано было прежде всего французское дворянство, жаждавшее славы и богатой добычи. Оно являлось основной социальной базой абсолютной монархии, и королевская власть не могла с ним не считаться. Но и городские круги, видевшие в абсолютизме оплот против феодального своеволия, тяготели к новым порядкам. Французское бюргерство не было еще таким самостоятельным, чтобы открыто посягать на феодальные устои. Только в конце XVIII в. оно низвергло абсолютизм, в конце же XV и в начале XVI в. оно было заинтересовано в укреплении королевской власти, которая не только содействовала успехам торговли и промышленности, но и широко привлекала представителей третьего сословия для участия в разного рода государственных органах в качестве финансистов, юристов, чиновников и т. п. Зато тяжелым продолжало оставаться положение крестьянства, а также городских низов. В народной среде не угасал протест против феодального гнета и алчности толстосумов, приведший во второй половине XVI в. к ряду восстаний. Этот протест нашел свое отражение в смелых идейных исканиях передовых мыслителей и писателей эпохи Возрождения.
В царствование Франциска I (1515–1547) Франция окрепла и возмужала. Даже могущественному императору Карлу V не удалось поставить ее на колени, хотя он и выиграл в 1525 г. битву при Павии и захватил в плен самого французского короля. Позднее, когда имперские войска вторглись в пределы Франции и угрожали Парижу, все жители, как во времена Жанны д'Арк, поднялись на борьбу с завоевателем и дали ему решительный отпор.
Впрочем, со времен Жанны д'Арк во Франции многое изменилось. Надменные феодалы утратили былую власть. Французская экономика успешно развивалась. Париж стал самым крупным европейским городом с населением свыше 300 тыс. человек, с богатой и разнообразной промышленностью. [См.: Всемирная история. М„1958. Т. IV. С. 207.] Творческая энергия нации била ключом. В различных сферах жизни чувствовались новые веяния.
Подобно гуманистам других стран, французские гуманисты верили в силу человеческого разума и добрую волю людей.
Они стремились освободить науку, искусство и литературу от гнета теологии. Их привлекала классическая древность. Ощущение праздничной яркости и жизнелюбия, нередко бьющего через край, невольно возникает у нас, когда мы обращаемся к литературе французского Возрождения.
Французский Ренессанс отнюдь не был копией итальянского. У него был свой ярко выраженный национальный характер. Это проявлялось и в портретной живописи, долго сохранявшей навыки и приемы, присущие французским миниатюрам позднего средневековья, и в литературе, в которой продолжал жить свободолюбивый озорной дух фаблио, народных песен и сатир. Однако этот, порой, безудержный гедонизм сменяется необычайной трагической глубиной, граничащей с отчаянием, со всеразъедающим скепсисом и мраком. Применительно к французскому Ренессансу вновь вспоминается определение, данное когда-то герою рыцарского эпоса Роланду – «неистовый» (furieux). Французский Ренессанс словно весь живёт на пределе, с охотой прибегая к гротеску, к гигантизму во всех его проявлениях. Не случайно своеобразным манифестом французского Ренессанса явится книга Ф. Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль», этот фантастический рассказ, нарушающий всякие представления о норме, главными героями которого будут два бесподобных великана, содрогающихся от приступов так называемого «жирного смеха» (rire gras). «Жирный смех» – это юмор на грани фола, юмор, который балансирует между пошлостью, развратом и глубоким философским диалектическим восприятием действительности. Не случайно М.М. Бахтин посвятит творчеству Франсуа Рабле одну из самых значительных своих книг и на основе этого исследования французского Ренессанса создаст свою теория карнавальной культуры, культуры, противопоставленной всякому официозу. Но в этой паре: карнавал-официоз – чувствуется влияние идей Ф. Ницше, его концепции дионисийского и аполлонического начал, когда мир являет собой лишь игру «космических сил». Вот эту «игру космических сил» мы и наблюдаем во всем французском Ренессансе. Abissus abissum invocat – бездна с бездной говорит. Этот принцип в дальнейшем унаследует и весь французский «неистовый» романтизм. И самый яркий представитель его, Виктор Гюго, воплотит данный принцип в своих грандиозных величественных образах ренессансного типа – это и горбун Квазимодо, и гигант, бросивший вызов самой безжалостной Судьбе, Жан Вальжан и многие другие. Но пред какой бездной, собственно говоря, остановился французский Ренессанс, где он её открыл для себя? Скорее всего, этой бездной, в которую опасно без особой нужды вглядываться, стало само человеческое я. На наш взгляд, именно французский Ренессанс открыл психологические закоулки личности-титана, закоулки, куда, по меткому выражению одного классика литературы XX века, даже Христос не заглядывал. Эта психологическая направленность именно французского Ренессанса станет его исключительной чертой. «Я знаю всё, но только не себя», – скажет поэт Франсуа Вийон. И это станет своеобразным девизом для всего этапа развития французской культуры. Вслед за Вийоном Мишель Монтень поразит нас тем, что мы в его «Опытах» окажемся такой непредсказуемой субстанцией, такой алхимической ртутью, таким воплощением вечно изменчивого, вечно подвижного духа Меркурия, что даже сам Фрейд и Юнг онемеют в своих попытках разобраться в глубинах нашего я. А великаны Рабле превратятся в целые континенты, в которых властвовать будет лишь один закон – закон непостоянства и принцип бесконечного становления. Именно французский Ренессанс утвердит в нашем сознании простую, вроде бы, мысль: человек непознаваем, человек – это великая тайна, перед которой немеет сам Бог. Звучит кощунственно. Но именно во французском Ренессансе Бог и человек являются участниками «игры космических сил» и стоят на равных позициях. Поэтому Агриппа д’Обинье запросто может сделать предположение, что конфликт между протестантами и католиками уже давно переместился на небеса и началось восстание ангелов. Дела земные и дела небесные не просто связаны между собой, а мало чем отличаются друг от друга.

Франсуа Вийон

Несмотря на славу и значимость для мировой поэзии произведений Вийона, о его жизни известно немного, а подробности биографии разнятся от источника к источнику. Судьба Франсуа
Вийона тесно связана с Парижем, в окрестностях которого поэт родился. По разным сведениям это произошло в апреле 1431 или 1432 года.
Настоящая фамилия Франсуа – де Лож или де Монкорбье. Мать мальчика родилась в провинции Берри, а об отце ничего не известно, кроме того, что тот рано умер, и женщина осталась вдовой с маленьким ребенком на руках.
Спас от нищеты осиротевшую семью родственник или друг семейства Гийом де Вийон, капеллан, настоятель церкви святого Бенедикта. По словам Франсуа, священник стал для него больше чем отцом, взяв на себя заботы о воспитании ребенка. Паренек получил не только кров над головой, но и любовь, опеку и образование, которое по тем временам могли себе позволить лишь состоятельные люди.
Капеллан приютил Франсуа, кормил его, одевал, обучал различным наукам, включая арифметику, грамматику, латынь, а также дал воспитаннику свою фамилию. Взамен мальчик прислуживал в церкви и пел в церковном хоре. В 12 лет Франсуа Вийон стал посещать школу при факультете словесных наук Парижской Сорбонны. В 1449 году юный студент получил степень бакалавра, а еще через три года – степень лиценциата и магистра искусств.
С таким образованием Вийон не имел доступа к высшим должностям и соответствующему классу парижского общества, и мог служить только клерком или преподавателем. По меркам средневековых университетов достойный уровень знаний получали лишь к тридцати годам, отучившись на юридическом факультете и получив степень доктора канонического права. Еще в годы учебы в Сорбонне Франсуа был вхож в дом парижского чиновника высшего ранга Робера д’Эстутвиля. Там нередко собирались поэты, и Вийон участвовал в поэтических баталиях к удовольствию хозяев. В их честь Вийон сочинил брачную песнь под названием «Баллада Прево-младожену», в которой акростихом вписал имя супруги Эстутвиля. Франсуа Вийон прославился в Париже и Франции не только как поэт, но еще и как заядлый гуляка, разбойник, пройдоха и драчун. Еще до выпуска из Сорбонны он участвовал в выходке школяров, которую впоследствии описал в не дошедшем до наших дней сатирическом романе в стихах. Поэт упоминает о нем в «Большом завещании», написанном в 1461 году. Озорные студенты умудрились стащить каменную тумбу, стоявшую возле дома почтенной парижанки. Дама подала в суд, обвинив школяров в краже, и установила новый камень. Разозленные молодые люди стащили и вторую тумбу, и вскоре оба камня красовались на территории Сорбонны. Виновных в проделке арестовали и хотели предать суду, но на выручку пришли университетские юристы, и в итоге студенты победили. Озорники были оправданы, зато судейским чинам пришлось несладко.
В 1455 году Вийон вновь попал в громкую историю, на этот раз связанную с убийством. Между поэтом и молодым священником произошла ссора, причиной которой стала женщина. Выпивший священник полез в драку, а Франсуа, защищаясь, ударил того ножом. Ранение оказалось смертельным, и спустя некоторое время задира скончался, успев простить и оправдать Вийона.
Франсуа подал два прошения о помиловании, но, желая избежать ареста, покинул Париж. Это решение стало роковым для поэта. Не имея средств к существованию, он связался с разбойниками. В 1456 году Вийон вернулся в Париж, получив помилование. В том же году поэт-разбойник с подельниками ограбил Наваррский колледж. Шайка украла 500 золотых монет и поделила их поровну. Вийон собирался отправиться в Анжер к герцогу Рене Анжуйскому: Франсуа давно лелеял мечту стать придворным поэтом при каком-нибудь влиятельном вельможе. В Анжере ему не повезло, а спустя год раскрылись обстоятельства кражи, и Вийону нельзя было возвращаться в Париж под страхом казни.
Перед побегом из столицы непутевый поэт написал «Малое завещание», где в шутливой форме завещал друзьям незначительные предметы и образы: свой пустой кошелек, вывеску на одном кабачке. По некоторым данным, причиной побега стала неразделенная любовь к Катрин де Воссель, которая ответила поэту оскорбительным отказом.
Последующие годы Франсуа провел в скитаниях по Франции. Он вступил в шайку разбойников-кокийяров. К этому периоду относятся написанные поэтом семь баллад на воровском жаргоне, которые сегодня уже никто не может расшифровать. При дворе Карла Орлеанского, который и сам был известным поэтом, Вийон написал знаменитую «Балладу поэтического состязания в Блуа». Герцог затеял поэтические соревнования, а темой для стихов выбрал «От жажды умираю над ручьем». Стихотворения должны были получиться шутливыми и легкими, но из-под пера Франсуа вышел настоящий шедевр, глубокое, ироничное и философское произведение.
После этого Вийон еще дважды сидел в тюрьмах в ожидании приговора, в Орлеане и городке Мен-сюр-Луар, но был амнистирован по случаю приезда королевских особ. В 1461 году поэт вернулся в Париж, где жил, скрываясь у друзей. Тогда же он написал знаменитое «Большое завещание».
Поэзия Вийона неразрывно связана с непростой судьбой этого человека. Все его стихи являются отражением жизненных ситуаций, реакцией на происходящее вокруг. Творчество Франсуа считается глубоко реалистичным и философичным одновременно. На фоне стихов поэтов эпохи Возрождения с их романтическими образами, цветущими садами, поющими птицами и стрелами любви особенно контрастно читаются баллады Вийона, полные боли, крови, слез, истинных чувств простых людей, голого реализма. В то же время поэт первым применил иронические интонации и даже сарказм, говоря о собственной жизни и ее перипетиях, а в некоторых произведениях – и гротеск, утрирование образов. Сквозь строки стихов виден живой человек, со своими грехами и недостатками, страданиями и мечтами, не идеализирующий ни себя, ни других.
Талант Франсуа Вийона, несмотря на многовековую пропасть, глубоко почитали Илья Эренбург и Осип Мандельштам, Николай Гумилёв, Николай Рубцов, а жизни и творчеству поэта посвящены многочисленные монографии и исследования. Нужно сказать, что акмеисты вообще боготворили Вийона, считая его своим предшественником. Так, Николай Гумилёв в своём знаменитом стихотворении «Шестое чувство» явно пытается подражать своему великому предшественнику:
«Прекрасно в нас влюбленное вино
И добрый хлеб, что в печь для нас садится,
И женщина, которою дано,
Сперва измучившись, нам насладиться.
Но что нам делать с розовой зарей
Над холодеющими небесами,
Где тишина и неземной покой,
Что делать нам с бессмертными стихами?
Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.
Мгновение бежит неудержимо,
И мы ломаем руки, но опять
Осуждены идти всё мимо, мимо.
Как мальчик, игры позабыв свои,
Следит порой за девичьим купаньем
И, ничего не зная о любви,
Все ж мучится таинственным желаньем;
Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Еще не появившиеся крылья;
Так век за веком – скоро ли, Господь? —
Под скальпелем природы и искусства
Кричит наш дух, изнемогает плоть,
Рождая орган для шестого чувства».

Из его произведения под названием «Большое завещание» мы приведем стихи, в которых неизвестно чего больше – сознания своей собственной неудачливости и никчемности, упования на милость божию или просто иронии над жизнью в целом. Мы читаем то, что он сам предлагает в качестве своей собственной эпитафии:
«Да внидет в рай его душа!
Он столько горя перенес,
Безбров, безус и безволос,
Голее камня-голыша,
Не накопил он ни гроша
И умер, как бездомный пес…
Да внидет в рай его душа!
Порой на господа греша,
Взывал он: «Где же ты, Христос?«
Пинки под зад, тычки под нос
Всю жизнь, а счастья – ни шиша!
Да внидет в рай его душа!»

(Пер. Ф. Мендельсона)
У Вийона имеется стихотворение, где он говорит о том знании вещей, которое дала ему жизнь. Он знает и понимает «решительно все на свете. И только одного он не понимает – это самого себя». Здесь возрожденческая личность, так высоко ставившая свои собственные знания, а также и глубины своего собственного самоутверждения, несомненно, приходит к признанию краха такого напряженного индивидуализма. Из этого признания невозможности понять самого себя наряду с пониманием всего окружающего мы приведем последнее четверостишие стихотворения:
«Я знаю, как на мед садятся мухи,
Я знаю Смерть, что рыщет, все губя,
Я знаю книги, истины и слухи,
Я знаю все, но только не себя».

(Пер. И Эренбурга)
Наконец, нам хотелось бы привести еще одно стихотворение из Вийона, и на этот раз уже целиком. Название этого стихотворения мало о чем говорит «Баллада поэтического состязания в Блуа». Но в этом стихотворении Вийон выразительно формулировал те противоречия, на которые рассыпается человеческая личность, осознавшая всю порочность исходного стихийно-артистического индивидуализма. В XV и XVI вв. в европейских литературах мало кто осознавал эту острую и безнадежно трагическую антиномику ничем не сдерживаемого индивидуализма так, как это удавалось Вийону. [А.Ф. Лосев. Эстетика Возрождения.]
«От жажды умираю над ручьем.
Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя.
Куда бы ни пошел, везде мой дом,
Чужбина мне – страна моя родная.
Я знаю все, я ничего не знаю.
Мне из людей всего понятней тот,
Кто лебедицу вороном зовёт.
Я сомневаюсь в явном, верю чуду.
Нагой, как червь, пышнее всех господ,
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Я скуп и расточителен во всем.
Я жду и ничего не ожидаю.
Я нищ, и я кичусь своим добром.
Трещит мороз – я вижу розы мая.
Долина слез мне радостнее рая.
Зажгут костер – и дрожь меня берет,
Мне сердце отогреет только лед.
Запомню шутку я и вдруг забуду,
И для меня презрение – почет.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Не вижу я, кто бродит под окном,
Но звезды в небе ясно различаю.
Я ночью бодр и засыпаю днем.
Я по земле с опаскою ступаю,
Не вехам, а туману доверяю.
Глухой меня услышит и поймет,
И для меня полыни горше мед.
Но как понять, где правда, где причуда?
И сколько истин? Потерял им счет,
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Не знаю, что длиннее – час иль год,
Ручей иль море переходят вброд?
Из рая я уйду, в аду побуду.
Отчаянье мне веру придает.
Я всеми принят, изгнан отовсюду».

(Пер. И. Эренбурга)

Франсуа Рабле

Самым значительным и в то же время самым ярким писателем французского Возрождения, был Франсуа Рабле. Этот энциклопедически образованный гуманист, знаток античного мира, охотно демонстрировавший свою обширную классическую эрудицию, был множеством нитей связан с традициями французской демократической культуры. Особенно близок ему мир площадного веселья – задорного, вольнолюбивого, яркого. [См.: Бахтин М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965].
В его творчестве с наибольшей силой воплотился раскрепощенный творческий гений ренессансной Франции.
Родился Франсуа Рабле (1494–1553) в небольшом старинном городке Шиноне в провинции Турень. Он был младшим сыном состоятельного адвоката. Родители, видимо, решили сделать его клириком. Они отправили девятилетнего Франсуа в один из монастырей. Через некоторое время Франсуа стал послушником, а в 1520 г. постригся в монахи. За монастырской стеной протекли ученические годы молодого Рабле. Обрывки обветшавшей средневековой учености не могли, разумеется, удовлетворить любознательного юношу. Его уже коснулись новые веяния. Классическая древность привлекала его пристальное внимание. Он бегло пишет по-латыни и сочиняет греческие стихи. Прославленный эллинист Гильом Бюде откликается на его послания. Но то, что вызвало одобрения ученых-гуманистов, казалось монастырским властям предосудительным и опасным. Увлечение языческой стариной, по их мнению, попахивало ересью. Поэтому в кельях Рабле и его друга, такого же любознательного инока, был произведен тщательный обыск. В руки обскурантов попало много «крамольных» книг и рукописей, в том числе – произведение Эразма Роттердамского. Провинившихся подвергли суровому наказанию, лишив возможности читать и писать. В конце концов им удалось бежать из монастыря. К счастью у них нашлись влиятельные заступники. Получив от папы Климента VII разрешение перейти в другой монастырь, Рабле ничего не сделал для того, чтобы упрочить свою церковную карьеру. Зато с неослабевающей энергией продолжал он свои научные занятия и вскоре стал одним из самых образованных людей того времени. По справедливому замечанию Анатоля Франса, «его ученость питалась не только книгами, но и непосредственными наблюдениями; это была ученость не буквоеда, а мыслителя; за словами он видел предметы, видел живую жизнь». [Франс А. Собрание сочинений. М„1959. Т. VII. С. 705]
В 1530 г. Рабле поступил на медицинский факультет университета в Монпелье. Успешно окончив курс, он направился в Лион, являвшийся, как это уже отмечалось выше, одним из крупнейших центров тогдашней Франции, и там получил место врача в городской больнице. И в качестве медика Рабле не желал мириться с рутиной, стремился приобрести более совершенное «познание мира, именуемого микрокосмом, то есть человека». С этой целью он принялся анатомировать трупы, приводя в ужас схоластов и святош. В Лионе Рабле издал также ряд греческих и латинских текстов медицинского и юридического характера и среди них «Афоризмы» знаменитого древнегреческого врача Гиппократа с пространными комментариями. Его ученая слава росла. Парижский епископ Жан де Белле, человек образованный, готовый покровительствовать знатокам древних языков, к тому же давний знакомый Рабле, взял его к себе в лекари. В свите епископа, посланного в Италию с ответственным дипломатическим поручением, Рабле в 1534 и 1535 гг. посетил родину гуманизма. Он побывал во многих итальянских городах. Особенно большое впечатление произвел на него Рим с его античными памятниками. Впрочем, в Вечном городе Рабле мог также наблюдать обычаи и нравы церковной знати, о которых в свое время не слишком лестно отзывался Эразм Роттердамский. Находясь в Италии, Рабле выхлопотал у папы индульгенцию, которая не только отпускала ему такие прегрешения, как самовольный уход из монастыря, но и разрешала врачебную практику при условии, если она не будет противоречить церковным канонам. Для Рабле это имело определенное значение, поскольку во Франции все выше поднималась волна католической реакции. Примерным монахом Рабле так и не стал. Продолжая с успехом заниматься медициной (в 1537 г. он получил ученую степень доктора), проявляя одновременно интерес к ботанике, философии, юриспруденции, филологии и прочим наукам, он не смог обречь себя на монастырское затворничество. Его влекли новые места, интересные люди. Он встречался с К. Маро и Б. Деперье. Будучи близок ко двору Маргариты Наваррской, он навсегда сохранил глубокое уважение к покровительнице гуманистов. Одно время он, видимо, склонился на сторону протестантов, но в дальнейшем убедился, что в своем фанатизме они нисколько не уступают ненавистным ему сорбоннистам. Современники отмечали добросердечие Рабле, охотно помогавшего бедным и хворым. В последние годы он уже почти не исполнял своих церковных обязанностей. Умер он в Париже.
Легенда больше всего приукрасила рассказ о его последних часах. Ему приписывают и меланхолическое обращение к окружающим: «Задёрните занавес: фарс окончен», и знаменитые трудно переводимые, скептические слова; «Je vais querir le grand Peyt-Etre» («иду искать великое Быть-Может»), и насмешку над священником, подававшим ему последнее причастие: «Мне смазывают сапоги для большого путешествия», и буффонное завещание: «У меня нет ничего ценного, я много должен, остальное я оставляю бедным».
Как-то Рабле попала в руки напечатанная в Лионе в 1532 г. лубочная книга «Великие и неоценимые хроники о великом и огромном Гаргантюа», в основе которой лежала старинная французская народная сказка о великане Гаргантюа, хорошо известная еще в начале XV столетия. По словам А.Н. Веселовского, это «одна из тех народных книжек, какие начинают являться на переходе от Средних веков к новому времени и, предваряя художественный протест Сервантеса, рисуют нам в карикатурном виде отживший мир рыцарских подвигов, романтических гигантов и волшебников». [Веселовский А.Н. Избранные статьи. Л., 1939. С. 412–413.]
Королю Артуру, рассказывалось в книге, угрожают сказочные гоги и магоги. Желая ему помочь, могущественный волшебник Мерлин создает великана Грангузье и великаншу, его супругу. У них рождается сын Гаргантюа, который наносит поражение врагам короля. Изобилует лубочная хроника гротескными ситуациями и забавно буффонно-сказочными подробностями. Так, из слез плачущих великанов возникает горячий источник, в котором можно варить яйца. Гигантская кобыла Гаргантюа, защищаясь от мух, сметает хвостом целые леса. Пастух, приняв открытый рот спящего Гаргантюа за глубокую пещеру, прячется от волков между зубами великана. В Париже великан снимает городские колокола и прячет в карман и т. п. Описывая грандиозные пиры и празднества, автор не забывает упомянуть, сколько всего было съедено и выпито, сколько холста, сукна и атласа пошло на одежду Гаргантюа и т. д.
Эта забавная книга навела Рабле на мысль написать роман, в котором бы популярные персонажи народной сказки обрели новую жизнь. Так и возник роман в пяти книгах «Гаргантюа и Пантагрюэль», одно из самых замечательных созданий ренессансного гения. Четыре книги романа увидели свет в 1532–1552 гг. Заключительная пятая книга появилась уже после смерти автора в 1564 г. Возможно, что ее написал не сам Рабле, но кто-то из его единомышленников, располагавший набросками и наметками, оставленными великим гуманистом.
Рабле заимствовал из народной книги имена героев и ряд эпизодов. Ей он обязан отдельными приемами, например гротескным перечнем всевозможных предметов. Однако, используя буффонно-сказочную схему «хроники», Рабле наполняет ее глубоким философским содержанием. Усиливает он и сатирические тенденции лубочной книги. Его роман поднимает народный лубок на высоту большой гуманистической литературы. Такой яркостью образов, такого идейного богатства, такого полифонического стиля не знала литература до Рабле. Это огромное изогнутое зеркало, в котором причудливо отразилось буйное жизнелюбие «старой веселой Франции», пробужденной к новой жизни в эпоху Возрождения. Веселые галльские шутки, шумное карнавальное озорство придают роману характерный «раблезианский» колорит. Автор то и дело стремится скрыть свое глубокомыслие под маской веселой буффонады. Это обстоятельство вводило в заблуждение многих близоруких критиков, видевших в романе всего лишь хаотическое нагромождение площадных анекдотов и острот. Сам Рабле в предисловии к первой книге «Гаргантюа и Пантагрюэль» сравнивает свое творение с ларцом, на котором сверху нарисованы «смешные и забавные фигурки», а внутри хранятся редкостные снадобья, приносящие человеку немалую пользу. «Положим даже, – продолжает автор, – вы найдете там вещи довольно забавные, если понимать их буквально и все же не заслушивайтесь вы пения сирен, а лучше истолкуйте в более высоком смысле все то, что, как вам могло случайно показаться, автор сказал спроста». (Здесь и ниже пер. Н.М. Любимова)
И вот мы открываем этот удивительный роман, от которого, по признанию самого автора, скорее попахивает вином, чем церковным елеем, и сразу же на нас обрушивается шумный поток самых причудливых, самых диковинных событий. Рабле не стесняется нагромождать их одно на другое, пересыпать их шутовскими сентенциями веселыми прибаутками. Этот поток бурлит, вздымается, пенится, клокочет, сверкает, переливается множеством красок. Подчас читателю кажется, что перед ним разбушевавшаяся стихия. Но если внимательно и без всякой предвзятости присмотреться к роману, то за его странными, почти хаотическими очертаниями мы без труда увидим очень умного и несомненно искусного автора.
Открывается первая книга (1534) описанием гигантского пира, устроенного королем Утопии (название страны заимствовано у Томаса Мора.) великаном Грангузье для своих подданных. Был Грангузье (что означает «Большая глотка») большим шутником, любившим выпить до дна и закусить солененьким. Гостям подали требухи от 367 014 жирных волов, и была она такая вкусная, что каждый облизывал пальчики.
Так, уже сразу попадаем мы в характерную атмосферу романа, наполненную ликованием раскрепощенной плоти, веселым шумом и гамом, звоном кувшинов и стаканов.
Принимала в этом увеселении участие и жена Грангузье, великанша Гаргамелла. Ей предстояло скоро родить, и поэтому добряк Грангузье советовал ей не слишком налегать на потроха. Но Гаргамелла, невзирая на предостережения, съела этих самых потрохов 16 бочек, 2 бочонка и 6 горшков, после чего она родила сына, который появился на свет через левое ухо и зычным голосом заорал: «Лакать! Лакать!» «Ну и здоровенная же у тебя (глотка)!«(«Ке гран тю а»), воскликнул прибежавший на крик младенца отец. Отсюда и пошло имя новорожденного: Гаргантюа. А жажда у младенца была поистине необыкновенная: на него шло молоко от 17 913 коров. Ему еще не исполнилось и двух лет, как он уже обладал восемнадцатью подбородками и испытывал особое пристрастие к возлияниям.
Но вот настало время учить подрастающего Гаргантюа. Первым его наставником был «великий богослов» магистр Тубал Олоферн, в лице которого Рабле осмеивает схоластические методы средневекового обучения. Почтенный магистр так хорошо сумел преподать молодому великану азбуку, что тот «выучил ее наизусть в обратном порядке, для чего потребовалось 5 лет и 3 месяца». Затем Гаргантюа проштудировал под руководством Олоферна ряд средневековых учебников с пространными комментариями Пустомелиуса Оболтуса, Грошему-цена и других столпов схоластической учености, «для чего потребовалось 18 лет и 11 с лишним месяцев». «И все это Гаргантюа так хорошо усвоил, что на экзамене сумел все ответить наизусть в обратном порядке». 16 лет и 2 месяца читали они «Календарь», а когда великий богослов умер, место его занял магистр Жобелен Бриде (дурачина, простофиля).
Тем временем Гаргантюа рос и тучнел. Наставники не приучили его к опрятности, к умеренности в еде и питье. «Он ел сколько влезет и прекращал еду не прежде, чем у него начинало пучить живот». Уйма времени уходила на игры в карты, карты и кости и т. п., а также на посещение бесконечных церковных служб. Не удивительно, что с годами Гаргантюа все более глупел, тупел, становился рассеяннее и бестолковее.
Схоластическому обучению, которое «убивало много времени и забивало голову, не обременяя ее мыслями» [Веселовский А.Н. С. 419.], Рабле противопоставляет свой педагогический метод. Средневековое воспитание основывалось на мертвых текстах, не стремилось прокладывать путей к познанию окружающего мира, пренебрегало физическим развитием человека. Рабле хочет, чтобы из сферы безжизненных абстракций человек спустился на землю и обрел наконец самого себя в гармоническом развитии всех своих духовных и физических сил. С этой целью Рабле делает новым наставником Гаргантюа мудрого гуманиста Понократа, которому удается превратить Гаргантюа из неотесанного прожорливого олуха в умного, образованного и энергичного человека.
Молодой великан уже не тратит попусту время. Вместо того чтобы забивать голову всяким схоластическим хламом, он читает произведения итальянских гуманистов и, разумеется, творения античных ученых и поэтов, в том числе Плиния, Галена, Теофраста, Аристотеля, Гелиодора, Гесида и Вергилия. В этих книгах Гаргантюа находил много интересного и полезного. Они учили его мыслить, а также знакомили с реальным миром. Но не только из книг черпал Гаргантюа свои познания о природе и мире. Понократ позаботился о том, чтобы его ученик внимательно присмотрелся ко всему, что его непосредственно окружало, будь то растения и деревья или звездное небо. Игральные карты служили ему для всякого рода остроумных забав, основанных на арифметике. И Гаргантюа пристрастился к математическим наукам. Большого успеха достиг он в геометрии, астрономии и музыке.
Одновременно Гаргантюа тренировал свое тело. Он ловко скакал на коне, учился владеть оружием, играл в мяч, боролся, прыгал, плавал, управлял кораблем, лазил по деревьям, метал дротик, камень или алебарду, метко стрелял, поднимал тяжелые гири и т. п. (Книга I, глава 23).
Не пренебрегал Гаргантюа и физическим трудом, к которому феодальная знать относилась с презрением. Вместе с Понократом он убирал сено, колол и пилил дрова, молотил хлеб, а также изучал различные ремесла. Он знакомился с тем, как плавят металл и отливают артиллерийские орудия, как изготовляют часы и печатают книги (I, 24). Не сторонились они и народных забав, но в свободное от занятий время охотно смотрели акробатов, жонглеров и фокусников, с удовольствием прислушивались к их веселому краснобайству.
По желанию отца, Гаргантюа в сопровождении Понократа посетил Париж. Он чуть было не увез соборные колокола, полагая, что они отлично заменят бубенцы на шее у его гигантской кобылы.
А пока Гаргантюа занимался в Париже науками, на благословенную Утопию, жившую в мире и довольстве, напал соседний король Пикрохол. Попытка Грангузье предотвратить войну ни к чему не привела, так как Пикрохол был одержим ненасытной жаждой завоеваний и не желал прислушиваться к голосу разума. Возможно, что, изображая резкими чертами этого вероломного тирана, помышляющего только о собственной выгоде, Рабле вспомнил об императоре Карле V, который столько горя причинил Франции. Пикрохол – это собирательный портрет всех агрессоров прошлого и будущего. «Растопчу, растреплю, растрясу, разнесу, расшибу!» – мрачно твердят его сатрапы (I, 33). А воинство Пикрохола, повинуясь приказам короля, все ломает и крушит на своем пути, «не щадя ни бедного, ни богатого, ни храмов, ни жилищ» (I, 26).
Симпатии Рабле всецело на стороне миролюбивого и человечного Грангузье, решительно осуждающего кровавые затеи своего соседа, ибо «по евангельскому учению – нам надлежит охранять и оборонять собственные наши земли, владеть ими и править, а не вторгаться с враждебными целями в чужие, и что в былые времена, сарацин и варваров, именовалось подвигами, то ныне мы зовем злодейством и разбоем» (I, 46). И Рабле с видимым удовольствием повествует о том, как жители Утопии под предводительством Гаргантюа, спешно вернувшегося из Парижа, нанесли поражение врагам, покусившимся на их независимость и благополучие. Вот когда пригодились Гаргантюа и умение владеть оружием, и крепкие мускулы, и ясность мыслей! Войско Пикрохола, состоящее преимущественно из «каналий, грабителей и разбойников», было разбито наголову, а сам Пикрохол бежал и, если верить слухам, стал простым поденщиком в Лионе. Гаргантюа великодушно обошелся с побежденными, а добрый король Грангузье щедро одарил победителей.
Среди особо отличившихся ратников был и доблестный монах Жан из аббатства Сейи по прозвищу Зубодробитель. Гаргантюа хотел было сделать его аббатом Сейи, но веселый монах не пожелал управлять хмурыми чернецами и попросил разрешение построить аббатство по своему усмотрению. Вскоре, благодаря исключительной щедрости Гаргантюа, на берегу французской реки Луары появилась великолепная Телемская обитель, весьма не похожая на все другие католические монастыри. В новой обители не отрекаются от радостей жизни, не истязают себя постами и ночными бдениями, не ищут спасения в невежестве. Кто обычно идет в монастырь? Одни только хворые, слабоумные, уродливые, лишние рты. Телемское аббатство открыто для юношей и девушек, отличающихся красотой, статностью, обходительностью и любознательностью. Они живут под одной крышей, вместе занимаются, вместе проводят досуг. При желании каждый может беспрепятственно покинуть обитель и уйти куда захочет. Здесь не дают монашеских обетов целомудрия, бедности и послушания. Любой телемит «вправе сочетаться законным браком, быть богатым и пользоваться полной свободой». И все в Телемской обители устроено так, чтобы человек радовался жизни, все здесь ласкает глаз и дает богатую пищу уму.
Живут телемиты в семиэтажном красивом замке, который по своей архитектуре и убранству напоминает французские замки эпохи Возрождения, хотя и превосходит их пышностью и комфортом. В огромном книгохранилище собраны книги на греческом, латинском, еврейском, французском, итальянском и испанском языках. Просторные галереи расписаны фресками, изображающими подвиги древних героев, исторические события и виды различных местностей. Посреди внутреннего двора высится алебастровый фонтан, увенчанный изображением трех граций. Для развлечения телемитов устроены ипподром, театр, бассейн для плавания, манежи для игр в мяч, фруктовый сад и т. п.
Само собой понятно, что Телемское аббатство вовсе не монастырь. Более того – оно дерзкий вызов монастырским порядкам и самому духу монашества. Недаром с глубокой неприязнью относятся здесь к монахам и монахиням, злобным ханжам, святошам, наушникам и продавцам обмана. Здесь не бьют поклонов, не подчиняют всей жизни звону колокола. Ничто не унижает здесь человеческого достоинства, не стесняет естественных устремлений. Телемское аббатство – это царство радости, молодости, красоты, изобилия, гуманистической образованности и свободы. В его уставе записано только одно правило: «Делай что хочешь».
И вот что поразительно: в Телемском аббатстве (Телема – по-гречески: желание), не знающем иных правил, совершенно отсутствуют склоки и раздоры. Рабле замечает по этому поводу: «Людей свободных, происходящих от добрых родителей, просвещенных, вращающихся в порядочном обществе, сама природа наделяет инстинктом и побудительною силой, которые постоянно наставляют их на добрые дела и отвлекают их от порока, и сила эта зовется у них честью. Но когда тех же самых людей давят и гнетут подлое насилие и принуждение, они обращают благородный свой пыл, с которым они добровольно устремлялись к добродетели, на то, чтобы сбросить с себя и свернуть ярмо рабства, ибо нас искони влечет к запретному и мы жаждем того, в чем нам отказано» (I, 52–57).
Телемское аббатство, по мысли Рабле, должно свидетельствовать о благородстве человеческой природы. Правда речь идет о просвещенном меньшинстве. Но именно на него гуманисты эпохи Возрождения возлагали свои надежды. Церковь с недоверием относилась к человеку. Учение о первородном грехе бросало мрачную тень на весь человеческий род. Рабле трогательно верил в благородные задатки человека. Он верил в то, что человек от природы добр и только уродливые формы жизни толкают его на путь порока. И вот вслед за Томасом Мором он создает свою гуманистическую утопию. Он мечтает о таком благородном пристанище, где человек может наконец стать самим собой. Телемское аббатство и не республика и не монархия. Это всего лишь союз достойных, хорошо воспитанных и образованных людей. Рабле не рассказывает подробно об этих занятиях. Он только любуется ими. В Телемской обители люди поднимаются над уродливыми проявлениями общественного неразумия и служат живым уроком этому неразумию.
Конечно, в гуманистической утопии Рабле много наивного, неясного и фантастического. Но тот дух прекрасной человечности, который ее наполняет, не может нас не привлечь. Ведь Рабле хочет, чтобы человек обрел наконец рай, но не на небесах, а здесь, на земле, и чтобы лучшим украшением этого земного рая стал он сам. Опасную наивность этих взглядов подверг суровой критике А.Ф. Лосев. Вот, что он пишет по поводу райского аббатства Рабле: «Но это изображение Телемского аббатства у Рабле с поразительной откровенностью рисует всю беспомощность и все бессилие такого рода достаточно потешной для нас иллюзии. Ведь естественно возникает вопрос: на какие же средства будет существовать такого рода райское блаженство и кто же будет трудиться? С неимоверной откровенностью Рабле заявляет, что это аббатство существует на королевские дотации, что около каждой красавицы существуют здесь всякие горничные и гардеробщицы. Кроме того, около самого аббатства целый городок прислужников, которые снабжают жителей этого аббатства не только всем необходимым, но и всем максимально красивым. В этом городке живут ювелиры, гранильщики, вышивальщики, портные, золотошвеи, бархатники, ткачи. И опять спрашивается: кто же доставляет материалы, необходимые для всех этих работников, и кто доставляет им все необходимое для материального существования? На все такого рода вопросы Рабле дает невинный и очень милый ответ: все это попросту содержится за счет государства. Нам представляется, что большей критики и большего издевательства над всем возрожденческим индивидуализмом нельзя себе и представить. И тут уже неважно, сознательно или вполне бессознательно проявлялась у Рабле эта глупая мечта о самоутверждении человеческой личности. Во всяком случае такая утопия не могла быть осуществлена без планомерно проводимой системы рабства. И если этой самокритики возрожденческого индивидуализма сам Рабле не замечал, то тем хуже для него. Для нас это является во всяком случае примером жесточайшего саморазоблачения стихийно-артистического самоутверждения человека в эпоху Ренессанса. Это такая критика или, лучше сказать, самокритика эстетического мировоззрения Ренессанса, лучше которой и глубже которой ровно ничего нельзя себе и представить. Получается, что утопический социализм аббатства Телем есть социализм дармоедов и тунеядцев, вырастающий на рабовладельчески-феодальных отношениях.
Второе, что бросается в глаза не только литературоведу, но и историку эстетики (и последнему даже больше всего), – это чрезвычайное снижение героических идеалов Ренессанса. Что бы мы ни думали о Ренессансе, это прежде всего есть эпоха высокого героизма, или, как мы обыкновенно выражаемся, титанизма. Ренессанс мыслит человека во всяком случае как мощного героя, благородного, самоуглубленного и наполненного мечтами о высочайших идеалах. Совершенно противоположную картину рисует нам знаменитый роман Рабле, где вместо героя выступает деклассированная богема, если не просто шпана, вполне ничтожная и по своему внутреннему настроению, и по своему внешнему поведению. Печать какой-то деклассированности и даже нигилизма лежит на этих «героях» Рабле. В этом смысле весьма хорошую характеристику одного из таких героев, а именно Панурга, дает А.К. Дживелегов, который пишет: «Панург – студент, умный циник и сквернослов, дерзкий, озорной бездельник и недоучка, типичная «богема»… В его голове хаотически навалены всевозможные знания, как в его двадцати шести карманах навалена груда самого разнообразного хлама. Но и его знания, подчас солидные, и арсенал его карманов имеют одно назначение. Это наступательное оружие против ближнего, для осуществления одного из шестидесяти трех способов добывания средств к жизни, из которых «самым честным и самым обыкновенным» было воровство. Настоящей, крепкой устойчивости в его натуре нет. Он может в критическую минуту пасть духом и превратиться в жалкого труса, который только и способен испускать панические нечленораздельные звуки. В момент встречи с Пантагрюэлем Панург был типичным деклассированным человеком с соответствующим прочно сложившимся характером, с которым он не может разделаться и тогда, когда близость к Пантагрюэлю окунула его в изобилие. Его деклассированное состояние воспитало в нем моральный нигилизм, полное пренебрежение к этическим принципам, хищный эгоизм. Таких авантюристов много бродило по свету в эпоху первоначального накопления».
Эту деклассированность Панурга не нужно понимать слишком элементарно и монотонно. Он, конечно, вообще говоря, есть полное ничтожество. Но лишить его всяких черт обаяния тоже невозможно, хотя обаяние это достаточно грубое: «В нем столько нескладного бурсацкого изящества и бесшабашной удали, он так забавен, что мужчины прощают ему многое, а женщины млеют. И сам он обожает женщин, ибо природа наделила его вулканическим темпераментом. Ему не приходится жаловаться на холодность женщин. Но беда той, которая отвергнет его домогательства. Он устроит с ней самую последнюю гадость, вроде каверзы с собаками, жертвою которой стала одна парижская дама«, – писал А.К. Дживелегов.
И наконец, что особенно поразительно, это наличие у Панурга, при всем его ничтожестве, каких-то смутных ожиданий лучшего будущего. «Он смутно, но взволнованно и с энтузиазмом предчувствует какое-то лучшее будущее, в котором люди деклассированные, как он, найдут себе лучшее место под солнцем, будут в состоянии трудиться и развивать свои способности». Однако эту черту Панурга мы приводим только ради научной справедливости при характеристике этого героя. Это его смутное мечтательство, конечно, есть только жалкий остаток благородных иллюзий старого и добротного Ренессанса. Оно нисколько не возвышает образ Панурга в наших глазах; он все равно остается нигилистическим и деклассированным ничтожеством, которое может свидетельствовать только о гибели великих мечтаний Ренессанса».

 

Во второй книге романа (1532), написанной раньше первой, автор повествует о деяниях Пантагрюэля, достойного сына Гаргантюа. Это такой же исполин, могучий и смелый. Гаргантюа, по собственному опыту хорошо знавший, что представляет собой схоластика, позаботился о том, чтобы воспитать его в гуманистическом духе. К тому же и в мире много изменилось с тех пор, как «великий богослов» Тубал Олоферн заставлял юного великана корпеть над всяким схоластическим вздором.
Гуманизм делал свое дело. Телемская обитель не зря была сооружена щедрым Гаргантюа на берегу французской реки. Ренессанс победоносно шагал по миру. На это, между прочим, указывает пространное письмо, который престарелый Гаргантюа направил Пантагрюэлю в Париж, где тот, по примеру своего отца, проходил курс наук.
По словам Гаргантюа, его время «было не такое благоприятное для процветания наук», как нынешнее. «Однако, по милости божией, с наук на моих глазах сняли запрет, они окружены почетом, и произошли столь благодетельные перемены, что теперь я едва ли годился бы в младший класс, тогда как в зрелом возрасте я не без основания считался ученейшим из людей своего времени… Ныне науки восстановлены, возрождены языки: греческий, без знания которого человек не имеет права считать себя ученым, еврейский, халдейский, латинский. Ныне в ходу изящное и исправное тиснение, изобретенное в мое время по внушению бога, тогда как пушки были выдуманы по наущению дьявола. Всюду мы видим ученых людей, образованнейших наставников, обширнейшие книгохранилища… Ныне разбойники, палачи, проходимцы и конюхи более образованны, нежели в мое время доктора наук и проповедники. Да что говорить! Женщины и девушки – и те стремятся к знанию, этому источнику славы, этой манне небесной!«
И Гаргантюа призывает Пантагрюэля «употребить свою молодость на усовершенствование в науках и добродетелях». Он хочет, чтобы Пантагрюэль в совершенстве изучил языки греческий, латинский, еврейский, халдейский и арабский и чтобы в своих греческих сочинениях он подражал слогу Платона, а в латинских – слогу Цицерона. Чтобы он не пренебрегал историей и развивал свою склонность к геометрии, арифметике и музыке, а также изучил все законы астрономии, астрологические же гадания отверг как заведомый обман. «Что касается явлений природы, то я хочу, чтобы ты высказал к ним должную любознательность; чтобы ты мог перечислить, в каких морях, реках и источниках какие водятся рыбы; чтобы все птицы небесные, чтобы все деревья, кусты и кустики, какие можно встретить в лесах, все травы, растущие на земле, все металлы, сокрытые в ее недрах, и все драгоценные камни Востока и Юга были тебе известны!» Он советует далее «приобрести совершенное познание мира, именуемого микрокосмом, т. е. человека». И наконец: «Несколько часов в день отводи для чтения Священного писания: сперва прочти на греческом языке «Новый завет» и «Послания апостолов», потом, на еврейском, «Ветхий» (II, 8).
Перед нами выразительный манифест ренессансного гуманизма. Мы слышим голос самого Рабле. Адресованное сказочному великану письмо обращено одновременно и ко всем передовым людям Франции.
Конечно, темные силы еще не сломлены. Они владеют Сорбонной и суетятся за стенами многочисленных монастырей. Пантагрюэлю не раз приходилось непосредственно сталкиваться со схоластами и их творениями. Рабле приводит длинный список со смехотворными названиями: здесь и «Клубок теологии», и «Метелка проповедника», и «Горчичник покаяния», и «Пустозвонство законников», и т. п. (II, 7).
Но схоластика уже не имела власти над Пантагрюэлем. Занимаясь весьма прилежно под руководством опытных наставников, он вскоре превратился в человека редкой учености. Чтобы проверить свои познания, он велел вывесить на всех перекрестках 9 764 тезиса, «касавшихся всех отраслей знания и затрагивавшие наиболее спорные вопросы в любой из наук», в течение полутора месяцев вел диспут против всех богословов Сорбонны, всех магистров наук, студентов и ораторов и «всех посадил в лужу».
Как некогда доблестному Гаргантюа, Пантагрюэлю пришлось сражаться с врагами, вторгшимися в Утопию. На этот раз это были «дипсоды – подданные короля Анарха». И хотя дипсодам помогало 300 громадных великанов в каменных латах, Пантагрюэль одержал блестящую победу над многочисленным и хорошо вооруженным врагом.
Обо всем этом и многом ином повествует Рабле в первых двух книгах своего романа. В них царит буйное веселье, звучат раскаты оглушительного хохота. Ликует могучая плоть, сбросившая с себя узы аскетизма. Ликуют мудрые великаны по поводу того, что науки восстановлены и гуманизм преобразует землю. Многое обещает Телемская обитель. Разгромлены и наказаны кровожадные тираны, посягавшие на свободу Утопии. Радость и веселье торжествуют, озаряя живительным светом мир, пробудившийся после многовековой спячки.
Но вот мы переходим к трем заключительным книгам романа и, как правильно отметил в свое время А.Н. Веселовский, попадаем в атмосферу, несколько отличную от той, которая царила вначале. За взрывами буйного веселья слышатся нередко тревожные ноты. Откуда эти диссонансы? Что произошло?
Дело в том, что между написанием первой (второй) и третьей книги романа (1564) прошло четырнадцать лет. За эти годы во Франции многое изменилось. Когда Франсуа Рабле начал писать свой роман (1532), Фортуна ласково улыбалась гуманистам. Но уже в 1535 г. феодально-католическая реакция свирепо обрушилась на гугенотов и всех инакомыслящих. Подстрекаемый католической партией, Франциск I вступил на путь жестоких репрессий. Положение гуманистов сразу стало чрезвычайно шатким. Телемская обитель превратилась в обыкновенный монастырь, в котором уже не было места прекрасным гармоническим людям раблезианской утопии. Растерянность и уныние овладевают гуманистами. В 1543 г. из Франции бежит Клеман Маро. Около 1544 г. самоубийством кончает Бонавентюр Деперье. В 1546 г. на костре инквизиции погибает известный французский гуманист, одно время друживший с Рабле, Этьен Доле. Да и положение самого Рабле становится просто опасным. Сорбоннисты обвиняют его в безверии, кальвинизме и всех смертных грехах. Не удивительно, что Рабле вынужден был замолчать. В стихотворной «Пророческой загадке», завершавшей первую книгу романа, он с тревогой говорил о приближающемся потопе, который нанесет страшный ущерб всей стране, наполнит ее распрями и раздорами.
Но долго молчать Рабле все-таки не мог. Его не сломили трагические испытания. Он остался верен своим благородным гуманистическим идеалам и хотел, чтобы все люди доброй воли услышали его голос. К ним обращает писатель свой труд. Он предлагает им невозбранно черпать из его диогеновой бочки, на дне которой «живет надежда, а не безнадежность, как в бочке Данаид». Что же касается до ученых буквоедов, ханжей и святош, то с ними у Рабле разговор совсем иной. «Вон отсюда, собаки! Пошли прочь, не мозольте мне глаза, капюшонники чертовы!» – кричит он душителям передовых идей (кн. Ill, предисловие автора).
Религиозный, да и всякий иной фанатизм всегда был чужд создателю Телемской обители. С глубокой печалью взирал Рабле на развитие событий во Франции. Он еще пытался сохранить то, что, как ему казалось, можно было сохранить. Поэтому третью книгу романа он открывает знаменательной картиной мирной колонизации страны воинственных дипсодов, покоренных мудрым Пантагрюэлем. Пантагрюэль несет в страну побежденных принципы гуманности, терпимости и гражданской гармонии, «ибо всем творить благо и никому не причинять зла есть удел истинно царский» (III, 1).
Но, конечно, идеалы Телемской обители, основанные на принципах свободы, гуманности и религиозной терпимости, в новой обстановке стали совершенно призрачными. Поэтому и звучит тревога в заключительных книгах романа. Веселая буффонада то и дело уступает место остроумному гротеску. Что-то жуткое появляется в гротескных образах заключительных книг романа. Краски становятся более резкими, тяжелыми, подчас даже мрачными.
Добродушный король Гаргантюа и его верный спутник жизнерадостный брат Жан отходят на второй план. Подлинным героем произведения становится приятель Пантагрюэля лукавый проходимец Панург, появившийся еще во второй книге романа.
Основным мотивом последних трех книг романа становится намерение Панурга жениться. Однако вопрос о женитьбе вырастает для Панурга в чрезвычайно сложную проблему. Ему очень хочется распроститься с холостой жизнью, но он ужасно боится стать рогоносцем. Он колеблется, размышляет и обращается за советом к Пантагрюэлю и другим лицам. Следуют блестящие, остроумно написанные главы, так пленившие Анатоля Франса. Только ни один из полученных ответов не смог вполне удовлетворить обеспокоенного Панурга, и тогда он решает испросить совета у оракула божественной Бутылки, который находится где-то неподалеку от Китая.
И вот под предводительством Пантагрюэля флотилия, состоящая из 12 кораблей, отправляется в путь. На борту, помимо Пантагрюэля и Панурга, находится брат Жан, великий путешественник Ксеноман, наставник Пантагрюэля Эпистемон, Гимнаст и другие утопийцы, а также сам автор этой правдивой истории мэтр Франсуа Рабле.
По пути они посещают множество удивительных стран, сталкиваются с различными опасностями, почти не вспоминая о брачных намерениях Панурга. Автор отправляется вместе с утопийцами в это опасное путешествие не для того, чтобы узнать следует или не следует Панургу жениться, а для того чтобы своими глазами увидеть: куда идет мир? что сталось с порослями новой культуры в это тревожное и опасное время? можно ли еще спасти Телемскую обитель?
Флотилия Пантагрюэля движется от одного острова к другому. И перед утопийцами начинают все более отчетливо вырисовываться очертания мира, окутанного дурманом фанатизма, населенного призраками средневековья, которые, казалось, уже утратили власть над умами людей. В фантастических гротескных образах предстает перед читателем царство мирского неразумия, корысти, тупости, религиозной нетерпимости, презрения к правам человека, обветшалых форм и пустых абстракций.
На острове Прокурации – «земле сплошь перепачканной и перемаранной» – путешественники увидели жалких ябедников, живущих сутяжничеством (IV, 12–16), а через некоторое время, миновав ряд других островов, в открытом море повстречали девять судов, груженных монахами, ехавшими на Кесильский собор, «дабы защитить догматы истинной веры от новоявленных еретиков». Не нужно было обладать особой проницательностью, чтобы понять, что речь здесь шла о Тридентском соборе (1545), на котором католическая церковь осудила протестантское вероучение как еретическое, тем самым закрепив распад христианского мира. Рабле назвал собор «Кесильским» потому, что у евреев звезда, считавшаяся вестником бурь и непогоды (Орион), называлась Кесиль. Слово это имело еще значение «безрассудный».
Встреча с монахами повергла Пантагрюэля в задумчивость и печаль. Он предчувствовал бурю, и буря действительно вскоре разразилась: «Море вздулось и всколебалось до самой пучины; громады волн с размаху ударялись о борта; мистраль, сопровождаемый бешеным ураганом, неистовыми порывами, ужасными вихрями и смертоносными шквалами, засвистал в реях; небесный свод загремел, заблестел, засверкал, хлынул дождь, посыпался град»… Древний хаос как бы вновь воцарился над вселенной. Во время этой страшной бури Панург смертельно трусит, причитает, дрожит и жалуется, в то время как Пантагрюэль, брат Жан и другие утопийцы борются со стихией (IV, 18–24).
А когда буря улеглась и утопийцы отдохнули, они завидели вдали остров Жалкий, где царствовал Постник, великий пожиратель гороха, плешивый полувеликан с двойной тонзурой, питавшийся солеными кольчугами, шлемами, касками и шишаками (IV, 29–32). Этот «ревностный католик» (католики обязаны соблюдать пост) вечно воюет с жирными Колбасами (т. е. протестантами), населяющими соседний остров Дикий (протестанты пост отвергают). У Пантагрюэля появляется желание примирить враждующие стороны, но Ксеноман сообщает ему, что после Кесильского собора, который «обличил, заклеймил и осудил Колбас», о примирении уже нечего и думать. «Скорей вы помирите кошек и крыс, собак и зайцев, только не их» (IV, 35).
Так из тихой дружелюбной Телемской обители мы попадаем в мир неистовых религиозных распрей, сотрясающих землю. Грозным провозвестником их была уже страшная буря, чуть не погубившая отважных мореходов. С этого момента черная тень ложится на страницы книги. Мир предстает в образах уродливых и зловещих.
О религиозных распрях свидетельствуют также острова папефигов и папоманов, к которым вскоре пристали утопийцы. Некогда папефиги были богаты и свободны и прозывались весельчаками, но однажды их угораздило показать римскому папе фигу, и тогда папоманы вторглись на их остров, разграбили его и разорили дотла. С тех пор бедняги стали данниками врагов своих, их терзают нищета и прочие беды (IV, 45). Зато папоманы (почитатели папы) чувствуют себя отлично. Все их помыслы направлены на то, чтобы торжественно встретить на своем острове римского папу, этого земного бога и оказать ему великие почести. А в ожидании своего идола папоманы поклоняются папским декреталиям (постановлениям). Что же касается до проклятых еретиков, не признающих этой божественной книги, то их следует «без всякой пощады сжигать, щипцами ущемлять, на куски разрезать, топить, давить, на кол сажать, кости ломать, четвертовать, колесовать, кишки выпускать, распинать, расчленять, кромсать, жарить, парить, варить, кипятить, на дыбу вздымать, печенку отбивать, испепелять» (IV, 48–54).
Так вот он, мир, в котором уже больше нет места для телемитов, питомцев свободы и человечности! Как одиноки стали внезапно мудрый Пантагрюэль и его соратники! Авторитарный принцип вновь овладел землей. Одни во славу Кальвина и Лютера, другие во славу папы и его несравненных декреталий готовы пролить потоки человеческой крови. Люди превращаются в многоголовое стадо, которое в силу слепого фанатизма способно, не задумываясь, ринуться в пучину бедствий. В этом, видимо, и заключается смысл известного фаблио о панурговом стаде, с которым мы встречаемся в четвертой книге романа (IV, 6–8).
В заключительной пятой книге утопийцы высаживаются на острове Звонком, населенном птицами, живущими в больших дорогих клетках. У птиц разнообразное оперенье. У одних оно белое, у других – черное, у третьих – серое, у четвертых – наполовину белое, наполовину черное, у пятых – красное и т. д. Птицы эти назывались клирцы, инокцы, священцы, аббатцы, епископцы, кардинцы и, наконец, единственный в своем роде папец. Прилетают эти птицы на благословенный остров из обширной страны Голодный день и из страны под названием Насслишкоммного. Прилетают сюда те, кому угрожает голод, кто не умеет и не хочет работать, кому не везет в любви, кто не достиг намеченной цели и совершил какое-нибудь преступление. Прилетев сюда тощими, как сороки, они быстро становятся жирными, как сурки. «Здесь они в полной безопасности, неприкосновенности и полной свободе». Птицы не обрабатывают и не возделывают землю. Они знай себе прыгают, щебечут да поют «под неумолчный колокольный звон. Благолепие и благоденствие царят на этом острове. Но горе тем, кто хоть как-нибудь затронет или оскорбит достопочтенных птиц!» (V, 1–8).
Сатирические стрелы автора обращены здесь против католической церкви, беспощадной к реформаторам и всем инакомыслящим. Легко догадаться, что папец – это папа, клирцы – клирики, аббатцы – аббаты, что красное оперение намекает на алые мантии кардиналов, а оперенье серое – на серые сутаны монахов и т. п.
Поспешив покинуть злопамятных птиц, путники через некоторое время попадают на остров Застенок, где живет алчный Цапцарап, эрцгерцог пушистых котов. Этот обагренный кровью остров не что иное, как французский суд: несправедливый, продажный, жестокий. Пушистые коты, по словам автора, «животные преотвратительные и ужасные». Они разоряют и губят все без разбора, и доброе и дурное. Девизом их служит грабеж. Это царство кривды, злобы и ужаса. Здесь говорят о том, чего не знают, сознаются в том, чего не думали делать, рассуждают о том, чему никогда не учились. Никто не уходил отсюда, «не оставив шерсти, а чаще всего и шкуры». Зато золото совершает здесь чудеса, оно превращает порок в добродетель, отмыкает замки застенка. Только бросив котам кошелек, туго набитый червонцами, утопийцы вырвались на свободу (V, 11–15).
Не менее отвратительными оказались и следующие острова, к которым пристали путники. Один из них (остров Апедевтов, т. е. невежд) аллегорически изображает счетную палату, ведавшую во Франции налогами, недоимками и прочими финансовыми мероприятиями. Здесь ловко стригут кошельки, а господа начальники, обитающие в огромном давильном прессе, выжимают с великой пользой для себя золотой сок из достояния всех сословий (V, 16).
Итак, вместо свободного религиозного чувства – братоубийственная возня папеманов и папефигов, угрюмая косность острова Звонкого. Вместо торжества справедливости и гуманности – крючкотворство острова Прокурации, страшные морды пушистых котов, обрызганные кровью невинных жертв, и мученики давильного пресса. Но, быть может, в царстве науки утопийцы найдут наконец обетованную землю? Ведь недаром же гуманисты наносили сокрушительные удары средневековой схоластике.
Но, оказывается, она еще жива и могущественна – ложная наука, сухопарая Квинтэссенция, на землю которой вскоре вступили злополучные путники. Ей по малой мере уже 1800 лет, но она по-прежнему молода и изящна. Одежды ее отличаются пышностью. Как и ее речь, хотя часто она и сама не понимает того, что говорит. У нее удивительные обычаи и свойства. Она лечит больных музыкой. Она ничего не ест, за исключением категорий, абстракций, антитез, снов, кошмаров и т. п. Ее придворные обладают поразительным искусством совершать самые невероятные вещи. Один из них излечивал все виды истощения, постригая больных сроком на три месяца в монахи. При этом он уверял, что «если уж они во иноческом чине не разжиреют, значит, и врачебное искусство, и сама природа в сем случае бессильны». Иные оттирали добела эфиопов, стригли ослов и получали отменную шерсть, доили козла или ловили сетями ветер. «Иные из ничего творили нечто великое, а великое обращали в ничто. Иные резали огонь ножом, а воду черпали решетом». Иногда они вступали между собой в ожесточенные споры, касаясь таких «сверхфизических проблем», как тень осла, дым от фонаря или козья шерсть.
Наконец, миновав еще несколько островов, Пантагрюэль и его спутники прибывают к цели своего путешествия, к оракулу Бутылки. На изящном яшмовом портале, который вел во дворец оракула, они прочли изречение, написанное чистым золотом: «Истина в вине», и вот прозвучали долгожданные слова оракула. Собственно это было лишь одно краткое слово: «Тринк!» (т. е. «пей»). Итак, истина в вине. Или оракул советовал путникам припасть к источнику мудрости? По словам верховной жрицы божественного оракула, вину «дарована власть наполнять душу истиной, знанием и любомудрием» (V, 45). Человек неустанно должен идти по пути познания. Ведь неодолимое время на стороне истины (V, 47).
Так вот ради чего утопийцы пустились в открытое море и подвергали себя многочисленным опасностям! Это «тринк» звучит, как будто лопнула туго натянутая струна. Да, людям не следует падать духом. Им надлежит верить, что будущее за истиной. А настоящее? Оно окутано мраком. Что же делать? Быть человеком. На этом и заканчивается роман.
(Материал подготовлен на основании лекций Б. И. Пуришева. Автор слушал эти лекции в 1975–1976 гг. в МПГУ им. В. И. Ленина на факультете русского языка и литературы).

Монтень

Монтень (Мишель Montaigne) – один из величайших французских писателей (1533–1592), родился в своем родовом замке Монтене, близ Бордо. Отец его, человек богатый и классически образованный, хотел дать и сыну хорошее классическое образование. Ввиду нежного сложения ребенка, изучение греческого языка было оставлено, но зато латинский изучался Монтенем практически, как живой и как бы второй природный язык.
Отец окружал мальчика самыми нежными попечениями: он просыпался не иначе, как под звуки тихой музыки; от него тщательно скрывалось все печальное и неприятное и т. д. Под влиянием этого искусственного, тепличного воспитания Монтень сделался на всю жизнь сторонником спокойствия и всякого рода комфорта и заботился больше всего о том, чтобы ничто не нарушало нравственного равновесия и ясности его духа. Таким образом в самом раннем периоде жизни Монтеня были уже положены основы того культа собственной личности, того утонченного эпикуреизма, который составляет основную черту его миросозерцания. От семи до тринадцати лет в классической школе мальчик продолжал изучение древних классических языков и играл главные роли в латинских трагедиях. По окончании курса в Тулузе, Монтень занял место советника в Cour des Aides в Перигэ, а когда она была упразднена, сделался членом бордосского парламента и пробыл в этой должности более десяти лет. К этому периоду жизни Монтеня относится его сближение с Ла Боэси, товарищем его по службе. Единственный раз в своей жизни Монтень заплатил дань молодости и полюбил своего друга с энтузиазмом, к которому вообще был мало способен. Он имел полное право говорить впоследствии, что души их слились воедино и что Ла Боэси унес с собой в могилу его истинный нравственный образ. Тем не менее, Монтень был далек от того, чтобы разделять политические убеждения Ла Боэси и его культ античной свободы, изложенный в его знаменитом памфлете о Добровольном рабстве (Discours sur la servitude volontaire). Он и тогда уже был поклонником золотой средины и существующего порядка вещей, который он считал необходимым для душевного спокойствия каждой отдельной личности. Мишель не чувствовал особой любви к своей юридической профессии: судьи казались ему казуистами и педантами, закон – искусно сотканной паутиной, в которой мог запутаться самый невинный человек; притом он радикально расходился со своими товарищами по службе во взглядах на смертную казнь и необходимость преследования гугенотов. Искренний католик, но не менее искренний и убежденный противник нетерпимости и смертной казни, он чувствовал себя неспособным произносить смертные приговоры над уголовными преступниками или нераскаянными еретиками и в подобных случаях предпочитал скорее изменять долгу присяги, чем долгу человечности. По мере усиления религиозных преследований положение его между двумя враждебными партиями становилось все более и более невыносимым, а умеренность делала его подозрительным обеим сторонам: по его собственному выражению, гибеллинам он казался гвельфом, а гвельфам – гибеллином. Поэтому, лишь только умер отец, Монтень поспешил выйти в отставку (1570 г.). Он удалился в свой замок под предлогом устройства дел, а в сущности – чтобы на досуге предаться литературным занятиям. До сих пор сохранилась испещренная латинскими надписями башня, служившая ему и библиотекой, и рабочим кабинетом. В это время Мишель был уже женат и имел детей. И в женитьбе он поступил также рассудочно и обдуманно, как и во всем. Он женился, перешедши тридцатилетний возраст, на женщине, избранной для него родителями, и отдал ей свое имя, состояние и уважение, но не сердце. Он думал, что можно ссужать себя другому на время, но отдаваться вполне следует только самому себе и женился, по собственным его словам, лишь потому, что все люди женятся, если бы он следовал своим личным убеждениям, то убежал бы от самой мудрости, если бы она захотела» стать его женой. Спокойствие духа, нравственная независимость и возможность предаваться любимым занятиям – вот те кумиры, которым Монтень, не колеблясь, принес бы в жертву все свои привязанности. Поселившись в Chateau Montaigne, он принялся за обработку своих наблюдений над жизнью, людьми и собственной душой. Плодом этих наблюдений были его знаменитые «Опыты (Essais), первые две книги которых вышли в Париже в 1580 году.

Опыты

Помимо своих «Опытов» Монтень не оставил произведений, имеющих литературный интерес. Его «Опыты» имеют сложную, более чем двадцатилетнюю творческую историю. Две первые книги «Опытов» были написаны в 1572–1579 гг. В 1586–1587 гг. Монтень внёс множество дополнений в ранее опубликованные части и написал третью книгу. В таком переработанном виде, в трёх томах, «Опыты» были изданы в 1588 г. На экземпляре этого издания Монтень в последние годы жизни сделал многочиспенные дополнения и поправки, включенные в посмертное издание книги (1595).
Сборники назидательных анекдотов и сентенций, излагавшие различные сведения из истории и популяризирующие античную мораль и философию, составляли обычное чтение в эпоху Монтеня. Именно этому типу компиляций обязан своим происхождением жанр «Опытов». Начиная работу над своей книгой, Монтень был далёк от мысли открыть новую область литературы. Его образцами были компиляторы 15-го и 16-го веков, а из древних – Стобей и Авл Геллий. Многие главы первой книги «Опытов» сохранили, несмотря на последующие переделки, следы своего происхождения от указанных образцов. В них на первый план выступает жадный интерес Монтеня к простейшим проявлением человеческой природы, проявлениям характера, к внешнему разнообразию непосредственно ощутимых форм бытия. В соответствии с этим первоначальная художественная манера Монтеня представляет собой бесстрастную фиксацию занимательных фактов без рефлексии, которой проникнуты более поздние главы книги. Беззаботное любопытство к эмпирической реальности практической жизни и наивная литературная форма нанизывания разобщенных фактов на одну случайную нить характеризует первые шаги Монтеня-писателя.
Углубляясь в изучение древних философов и поэтов, Монтень находил новые стимулы для раскрытия своей писательской индивидуальности. Усиленное чтение Сенеки и моральных трактатов Плутарха определило его призвание моралиста. С этих пор «Опыты» Монтеня сосредотачиваются вокруг вопросов морали, т. е. проблем поведения человека, которые составляют основу всей идеологии Возрождения. Человек как мыслящее и действующее существо становится центральным объектом «Опытов». Рационалистическая этика античности открывает Монтеню путь к познанию человека в его самодовлеющем человеческом аспекте, вне порабощающих норм религиозного мировоззрения. Напряженные размышления о целях и запросах человеческой жизни становятся рядом с обнаженно фактографической записью первоначальных «опытов».
Именно на этом этапе создания книги и возникает образ мудреца (le sage), который проходит через всю книгу. Следуя доктрине стоиков, Монтень считает, что человеческая мудрость заключается в преодолении страдания, героической борьбе с ним. Однако сама оценка страдания как величайшего мирового зла, как враждебного человеку начала, унижающего и искажающего природу, с самого начала отличает мировоззрения Монтеня от аскетического рационализма античных стоиков. Высшую ценность Монтень видит в полноте и свободе духовно-чувствительной жизни человека и только поэтому объявляет законом природы стремление избежать страдания.
Страдание неизбежно, но силой своего духа человек должен побороть его и этим героическим усилием оправдать свою независимость и достоинство. Страдания приобретают у Монтеня значение подлинного антагониста человечности. Все человеческое – разум, воля, мужество сила, великодушие – имеет ценность только потому, что существует страдание, в борьбе с которым человек проявляет эти стороны своей природы.
Высшим идеалом мудреца является добродетель. Этим термином Монтень, подобно другим писателем Возрождения, обозначает совокупность всех способностей и творческих сил человека, направленных на совершение блага как для себя, как и для других людей. Впоследствии Монтень признает в «добродетели» естественное свойство человеческой природы. Пока же стоическое учение заставляет Монтеня видеть в ней завоевания мыслей и воли человека.
Где природа делает все за человека и избавляет его от усилий, там нет добродетели. Разум дан человеку для достижения счастья, и только свойственная человеку слабость заставляет его выносить страдания. Поэтому разум должен быть постоянно направлен на такие предметы, которые причиняют страдания. Человек боится смерти. Чтобы избавиться от этого страха, надо все время думать о смерти, приучаться к мысли о ней. Размышления о смерти и страдании – тяжкий, но единственный путь к достижению той добродетели, которая была для эпохи Возрождения залогом личной и общественной свободы. «Предвкушение смерти есть предвкушение свободы. Кто научился умирать, тот разучился рабски служить». (Кн. I, гл. 20). Эти черты мрачного героизма, присущие идеалу человеческого совершенства, свободы и добродетели, сближали Монтеня со стоиками, вопреки коренному различию их исходных позиций. Оптимистическая основа мировоззрения Монтеня, определившаяся уже в этот ранний «стоический» период, не находила своего гармоничного развития в пределах тех требований, которые Монтень предъявлял к человеку, все духовные силы коего обречены на напряженную, не знающую отдыха и забвения, борьбу со скорбью и страданием, приводящую к призрачному «счастью» бесстрастия.
Монтень противопоставлял добродетель своего «мудреца» «жалким условиям человеческого существования» («La miserable condition humaine»), бессилию, страху и зависимости. Требование суровой дисциплины сознательной, героической «мудрости» целиком предоставляло человека самому себе, давало каждому власть над своей личной судьбой. Утверждение личной самостоятельности человека и его права на внутреннюю независимость от обстоятельств жизни послужило основой индивидуалистического мировоззрению Монтеня, ростки которого дают себя знать уже на стоическом этапе. Уделом мудреца должно быть одиночество, то есть самоуглубление. (См. «Об одиночестве», кн. I, гл. 39). «Разумный человек не потерял ничего, если он сохранил самого себя». «Самая великая вещь на свете – уметь принадлежать себе». Так идеал человеческого совершенства постепенно находит свое реальное воплощение в индивидуальном развитии человека, в душевной жизни самого Монтеня.
Вера в практическую пользу философского размышления быстро сменилась у Монтеня разрушительным скепсисом по отношению ко всем философским доктринам и человеческим мнениям. Кульминационным периодом скептического умонастроения были для Монтеня годы 1575–1577, непосредственно предшествовавшие завершению первой редакции «Опытов». В этот период Монтень ориентируется на «Моральные сочинения» Плутарха, на произведения Секста Эмпирика и на книги Корнелия Агриппы Неттесгеймского, скептика в философии и мистика в науке. Этот период характеризуется более широким охватом действительности, преодолением односторонней нравоучительной проблематики предшествующего этапа. Вопреки скептическому отрицанию, которым теперь окрашиваются «Опыты», они становятся ярким изображением жизни, материального мира и человеческих отношений, критическим исследованием «условий человеческого существования».
В книгу проникает широкое общественное содержание, делающее её «опасной», полной драматизма, вступающей в конфликт с идейным обоснованием господствующего церковнофеодального порядка. Скептическое решение вопроса о роли религии в человеческой жизни, отношение разума и «откровения», знания и веры приобретало острый общественный смысл в период гражданских войн, когда конфликт враждующих партий питался ожесточёнными религиозными распрями.
Не посягая с виду на религию, как на систему догматов, Монтень разрывает связь между Богом и человеком и стремится найти подлинное место человека в природе. Человек – слабое, беспомощное создание, подавленное величием космоса, пасынок природы, которая совершеннее и мудрее его. Отнимая у человека роль «царя природы» и «венца творения», Мыслитель тем самым по-новому обосновал автономность человеческого бытия. Бог для Монтеня – не личный бог человека, милостивый отец людей, а Бог природы, строитель вселенной. Оставляя за идеи Бога недоказуемое преимущество совершенной и неизменной истины, Монтень удовлетворяется в сфере человеческой действительности временным, относительным, преходящим. Он видит в жизни и деятельности человека постоянную текучесть и изменчивость форм, противоречивость, непоследовательность и случайность опыта, беспомощность и заблуждение мысли, преграждающие человеку прямой путь к познанию истины. В постоянных поисках истинного решения, в беспокойстве и разочаровании, ведущих человека от одной ступени сознания к другой, от одного «нравственного» состояния к другому, Монтень видит творческую, подлинно человеческую ценность. Скептическая критика разумной деятельности людей является для Монтеня путём к утверждению неисчерпаемого богатства человеческих возможностей. В то же время она служит средством искусного доказательства того, что человеческий разум, ненадёжный руководитель в земных делах, совершенно бессилен в делах небесных.
Творческий скептицизм Монтеня чужд отказу от проникновения в истину. Различие мнений, их вечная смена и непостоянство, противоречия оценок, обычаев, форм существования, характеров и воззрений свидетельствуют о бесконечном богатстве и разнообразии мира и человека.
С внешней стороны «Опыты» представляют свободное, беспорядочное сочетание размышлений и наблюдений, описаний и примеров, анекдотов и цитат, объединённых, чаще всего без видимой связи, в главы, расположенные совершенно случайным образом и без всякой последовательности. Разорванная, фрагментарная форма «Опытов» позволила Монтеню переходить от одной темы к другой с той свободой, которой он был обязан своей глубокой наблюдательности, исключительной начитанности и постоянному общению с культурным наследием прошлого и настоящего.
Хаотическая, иррациональная композиция «Опытов» была естественным результатом общего замысла, однако этот замысел не возник у Монтеня с первыми главами его книги, а испытал существенные изменения по мере роста и усложнения содержания, приобретая всё большую широту и оригинальность. Перед нами, в этом смысле, уникальнейший текст мировой литературы, который словно находится в непрерывном процессе становления. «Опыты» Монтеня – это не нечто застывшее, а постоянно изменяющаяся субстанция, это живая лаборатория художественной мысли. Книга Монтеня словно приглашает нас к диалогу, и автор выступает перед нами в качестве задушевного собеседника, который сам не знает ответа на многие поставленные вопросы. Автор как бы сам меняется вместе со своей книгой и предлагает меняться и своему читателю по мере погружения в текст. Вот как он пишет сам об этом феномене: «Мир не что иное, как постоянное колебание… Сама устойчивость есть не что иное, как более медленное колебание… Я не изображаю бытия. Я изображаю переход: не из одного века в другой или, как говорит народ, из одного семилетия в другое, а изо дня в день, из минуты в минуту» (кн. II, гл. 2).
Этой диалектической тенденцией глубоко проникнуты все «Опыты», раскрывающие действительность в богатстве её противоречий, в многосторонности и в индивидуальном разнообразии характеров, событий и наблюдений, драматизме и пафосе человеческого существования, в материальной полноте чувственного мира.
«Опыты» Монтеня оказали огромное влияние на философию Френсиса Бэкона. Эта книга стала очень важной во всём дальнейшем развитии французской литературы. Мы видим влияние
Монтеня на творчество Мольера. «Опыты» Монтеня незримо присутствуют в творчестве Шекспира, в частности, в трагедиях «Гамлет» и «Буря». В 17-м веке известность и влияние Монтеня быстро распространяется за пределы Франции. «Опыты» были настольной книгой и А.С. Пушкина и Л.Н. Толстого. Список любителей этой великой книги, в который вошли бы имена многих знаменитых исторических личностей, можно было бы продолжить до бесконечности.

Краткое содержание некоторых глав
(по пересказу Е.Д. Мурашкинцевой)

«Опыты» (Les essais) – Философское эссе (кн. 1-2-1580, кн. 3-1588).
В Первой книге предпослано обращение к читателю, где Монтень заявляет, что не искал славы и не стремился принести пользу, – это прежде всего «искренняя книга», а предназначена она родным и друзьям, дабы они смогли оживить в памяти его облик и характер, когда придет пора разлуки – уже очень близкой.

 

КНИГА I (1-57)
Глава 1. Различными способами можно достичь одного и того же. «Изумительно суетное, поистине непостоянное и вечно колеблющееся существо – человек».
Сердце властителя можно смягчить покорностью. Но известны примеры, когда прямо противоположные качества – отвага и твердость – приводили к такому же результату. Так, Эдуард, принц Уэльский, захватив Лимож, остался глух к мольбам женщин и детей, но пощадил город, восхитившись мужеством трех французских дворян. Император Конрад III простил побежденного герцога Баварского, когда благородные дамы вынесли из осажденной крепости на своих плечах собственных мужей. О себе Монтень говорит, что на него могли бы воздействовать оба способа, – однако по природе своей он так склонен к милосердию, что его скорее обезоружила бы жалость, хотя стоики считают это чувство достойным осуждения.
Глава 14. О том, что наше восприятие блага и зла в значительной мере зависит от представления, которое мы имеем о них. «Всякий, кто долго мучается, виноват в этом сам».
Страдания порождаются рассудком. Люди считают смерть и нищету своими злейшими врагами; между тем есть масса примеров, когда смерть представала высшим благом и единственным прибежищем. Не раз бывало, что человек сохранял величайшее присутствие духа перед лицом смерти и, подобно Сократу, пил за здоровье своих друзей. Когда Людовик XI захватил Аррас, многие были повешены за то, что отказывались кричать «Да здравствует король!». Даже такие низкие душонки, как шуты, не отказываются от балагурства перед казнью. А уж если речь заходит об убеждениях, то их нередко отстаивают ценой жизни, и каждая религия имеет своих мучеников, – так, во время греко-турецких войн многие предпочли умереть мучительной смертью, лишь бы не подвергнуться обряду крещения. Смерти страшится именно рассудок, ибо от жизни ее отделяет лишь мгновение. Легко видеть, что сила действия ума обостряет страдания, – надрез бритвой хирурга ощущается сильнее, нежели удар шпагой, полученный в пылу сражения. А женщины готовы терпеть невероятные муки, если уверены, что это пойдет на пользу их красоте, – все слышали об одной парижской особе, которая приказала содрать с лица кожу в надежде, что новая обретет более свежий вид.
Представление о вещах – великая сила. Александр Великий и Цезарь стремились к опасностям с гораздо большим рвением, нежели другие – к безопасности и покою. Не нужда, а изобилие порождает в людях жадность. В справедливости этого утверждения Монтень убедился на собственном опыте. Примерно до двадцати лет он прожил, имея лишь случайные средства, – но тратил деньги весело и беззаботно. Потом у него завелись сбережения, и он стал откладывать излишки, утратив взамен душевное спокойствие. К счастью, некий добрый гений вышиб из его головы весь этот вздор, и он начисто забыл о скопидомстве – и живет теперь приятным, упорядоченным образом, соразмеряя доходы свои с расходами. Любой может поступить так же, ибо каждому живется хорошо или плохо в зависимости от того, что он сам об этом думает. И ничем нельзя помочь человеку, если у него нет мужества вытерпеть смерть и вытерпеть жизнь.

 

КНИГА II (1-37)
Глава 12. Апология Раймунда Сабундского. «Слюна паршивой дворняжки, забрызгав руку Сократа, может погубить всю его мудрость, все его великие и глубокомысленные идеи, уничтожить их дотла, не оставив и следа от его былого знания».
Человек приписывает себе великую власть и мнит себя центром мироздания. Так мог бы рассуждать глупый гусенок, полагающий, что солнце и звезды светят только для него, а люди рождены, чтобы служить ему и ухаживать за ним. По суетности воображения человек равняет себя с Богом, тогда как живет среди праха и нечистот. В любой момент его подстерегает гибель, бороться с которой он не в силах. Это жалкое создание не способно управлять даже собой, однако жаждет повелевать вселенной. Бог совершенно непостижим для той крупицы разума, которой обладает человек. Более того, рассудку не дано охватить и реальный мир, ибо все в нем непостоянно и изменчиво. А по способности восприятия человек уступает даже животным: одни превосходят его зрением, другие слухом, третьи – обонянием. Быть может, человек вообще лишен нескольких чувств, но в невежестве своем об этом не подозревает. Кроме того, способности зависят от телесных изменений: для больного вкус вина не тот, что для здорового, а окоченевшие пальцы иначе воспринимают твердость дерева. Ощущения во многом определяются переменами и настроением – в гневе или в радости одно и то же чувство может проявляться по-разному. Наконец, оценки меняются с ходом времени: то, что вчера представлялось истинным, ныне считается ложным, и наоборот. Самому Монтеню не раз доводилось поддерживать мнение, противоположное своему, и он находил такие убедительные аргументы, что отказывался от прежнего суждения. В собственных своих писаниях он порой не может найти изначальный смысл, гадает о том, что хотел сказать, и вносит поправки, которые, возможно, портят и искажают замысел. Так разум либо топчется на месте, либо блуждает и мечется, не находя выхода.
Глава 17. О сомнении. «Всякий всматривается в то, что пред ним; я же всматриваюсь в себя».
Люди создают себе преувеличенное понятие о своих достоинствах – в основе его лежит безоглядная любовь к себе. Разумеется, не следует и принижать себя, ибо приговор должен быть справедлив, Монтень замечает за собой склонность преуменьшать истинную ценность принадлежащего ему и, напротив, преувеличивать ценность всего чужого. Его прельщают государственное устройство и нравы дальних народов. Латынь при всех ее достоинствах внушает ему большее почтение, нежели она того заслуживает. Успешно справившись с каким-нибудь делом, он приписывает это скорее удаче, нежели собственному умению. Поэтому и среди высказываний древних о человеке он охотнее всего принимает самые непримиримые, считая, что назначение философии – обличать людское самомнение и тщеславие. Самого себя полагает он личностью посредственной, и единственное его отличие от других состоит в том, что он ясно видит все свои недостатки и не придумывает для них оправданий. Монтень завидует тем, кто способен радоваться делу рук своих, ибо собственные писания вызывают у него только досаду. Французский язык у него шероховат и небрежен, а латынь, которой он некогда владел в совершенстве, утратила прежний блеск. Любой рассказ становится под его пером сухим и тусклым – нет в нём умения веселить или подстегивать воображение. Равным образом не удовлетворяет его и собственная внешность, а ведь красота являет собой великую силу, помогающую в общении между людьми. Аристотель пишет, что индийцы и эфиопы, выбирая царей, всегда обращали внимание на рост и красоту, – и они были совершенно правы, ибо высокий, могучий вождь внушает подданным благоговение, а врагов устрашает. Не удовлетворен Монтень и своими душевными качествами, укоряя себя, прежде всего, за леность и тяжеловесность. Даже те черты его характера, которые нельзя назвать плохими, в этот век совершенно бесполезны: уступчивость и покладистость назовут слабостью и малодушием, честность и совестливость сочтут нелепой щепетильностью и предрассудком. Впрочем, есть некоторые преимущества в испорченном времени, когда можно без особых усилий стать воплощением добродетели: кто не убил отца и не грабил церквей, тот уже человек порядочный и отменно честный. Рядом с древними Монтень кажется себе пигмеем, но в сравнении с людьми своего века он готов признать за собой качества необычные и редкостные, ибо никогда не поступился бы убеждениями своими ради успеха и питает лютую ненависть к новомодной добродетели притворства. В общении с власть имущими он предпочитает быть докучным и нескромным, нежели льстецом и притворщиком, поскольку не обладает гибким умом, чтобы вилять при поставленном прямо вопросе, а память у него слишком слаба, чтобы удержать искаженную истину, – словом, это можно назвать храбростью от слабости. Он умеет отстаивать определенные взгляды, но совершенно не способен их выбирать – ведь всегда находится множество доводов в пользу всякого мнения. И все же менять свои мнения он не любит, поскольку в противоположных суждениях отыскивает такие же слабые места. А ценит он себя за то, в чем другие никогда не признаются, так как никому не хочется прослыть глупым, суждения его о себе обыденны и стары как мир. Всякий ждет похвалы за живость и быстроту ума, но Монтень предпочитает, чтобы его хвалили за строгость мнений и нравов.

 

КНИГА III (1-13)
Глава 13. Об опыте. «Нет ничего более прекрасного и достойного одобрения, чем должным образом хорошо выполнить свое человеческое назначение».
Нет более естественного стремления, чем жажда овладеть знаниями. И когда недостает способности мыслить, человек обращается к опыту. Но бесконечны разнообразие и изменчивость вещей. Например, во Франции законов больше, нежели во всем остальном мире, однако привело это лишь к тому, что бесконечно расширились возможности для произвола, – лучше бы вообще не иметь законов, чем такое их изобилие. И даже французский язык, столь удобный во всех других случаях жизни, становится темным и невразумительным в договорах или завещаниях. Вообще от множества толкований истина как бы раздробляется и рассеивается. Самые мудрые законы устанавливает природа, и ей следует довериться простейшим образом – в сущности, нет ничего лучше незнания и нежелания знать. Предпочтительнее хорошо понимать себя, чем Цицерона. В жизни Цезаря не найдется столько поучительных примеров, сколько в нашей собственной. Аполлон, бог знания и света, начертал на фронтоне своего храма призыв «Познай самого себя» – и это самый всеобъемлющий совет, который он мог дать людям. Изучая себя, Монтень научился довольно хорошо понимать других людей, и друзья его часто изумлялись тому, что он понимает их жизненные обстоятельства куда лучше, чем они сами. Но мало найдется людей, способных выслушать правду о себе, не обидевшись и не оскорбившись. Монтеня иногда спрашивали, к какой деятельности он ощущает себя пригодным, и он искренне отвечал, что не пригоден ни к чему. И даже радовался этому, поскольку не умел делать ничего, что могло бы превратить его в раба другого человека. Однако Монтень сумел бы высказать своему господину правду о нем самом и обрисовать его нрав, всячески опровергая льстецов. Ибо властителей бесконечно портит окружающая их сволочь, – даже Александр, великий государь и мыслитель, был совершенно беззащитен перед лестью. Равным образом и для здоровья телесного опыт Монтеня чрезвычайно полезен, поскольку предстает в чистом, не испорченном медицинскими ухищрениями виде. Тиберий совершенно справедливо утверждал, что после двадцати лет каждый должен понимать, что для него вредно и что полезно, и, вследствие этого, обходиться без врачей. Больному следует придерживаться обычного образа жизни и своей привычной пищи – резкие изменения всегда мучительны. Нужно считаться со своими желаниями и склонностями, иначе одну беду придется лечить при помощи другой. Если пить только родниковую воду, если лишить себя движения, воздуха, света, то стоит ли жизнь такой цены? Люди склонны считать, что полезным бывает только неприятное, и все, что не тягостно, кажется им подозрительным. Но организм сам принимает нужное решение. В молодости Монтень любил острые приправы и соусы, когда же они стали вредить желудку, тотчас же их разлюбил. Опыт учит, что люди губят себя нетерпением, между тем у болезней есть строго определенная судьба, и им тоже дается некий срок. Монтень вполне согласен с Крантором, что не следует ни безрассудно сопротивляться болезни, ни безвольно поддаваться ей, – пусть она следует естественному течению в зависимости от свойств своих и людских. А разум всегда придет на помощь: так, Монтеню он внушает, что камни в почках – это всего лишь дань старости, ибо всем органам уже пришло время слабеть и портиться. В сущности, постигшая Монтеня кара очень мягка – это поистине отеческое наказание. Пришла она поздно и мучит в том возрасте, который сам по себе бесплоден. Есть в этой болезни и еще одно преимущество – здесь ни о чем гадать не приходится, тогда как другие недуги донимают тревогами и волнением из-за неясности причин. Пусть крупный камень терзает и разрывает ткани почек, пусть вытекает понемногу с кровью и мочой жизнь, как ненужные и даже вредные нечистоты, – при этом можно испытывать нечто вроде приятного чувства. Не нужно бояться страданий, иначе придется страдать от самой боязни. При мысли о смерти главное утешение состоит в том, что явление это естественное и справедливое, – кто смеет требовать для себя милости в этом отношении? Во всем следует брать пример с Сократа, который умел невозмутимо переносить голод, бедность, непослушание детей, злобный нрав жены, а под конец принял клевету, угнетение, темницу, оковы и яд.
Назад: Героический эпос позднего итальянского Возрождения (материал подготовлен по лекциям Б.И. Пуришева)
Дальше: Агриппа д’Обинье