Я узнал о его смерти полтора года спустя.
Он был мне лучшим другом. Второго такого уж не будет. Теперь я точно это знаю. Я гордился его дружбой. Пока она не растаяла, как дым.
Мы не ссорились. Не говорили обидных слов, ни в чем друг друга не обвиняли. Даже виделись иногда. Держались так, словно ничего не произошло. Обиженным считал себя я и ждал, что он когда-нибудь сочтет необходимым объясниться. Объяснение не состоялось.
В последний раз он мне позвонил из ведомственного госпиталя.
Как-то нелепо все получилось. Мы сдавали номер в печать. Я был редактором отдела, чувствовал себя облеченным высоким доверием и старался не обмануть ожиданий редакционного начальства. Работа, служебные обязанности всегда казались мне важнее всего на свете. Долго разговаривать на личные темы, когда каждая минута на счету, считал себя не вправе. Не понимая еще, что бывают болезни тяжкие и неизлечимые, сочувственно спросил, что с ним, не надо ли приехать, что-то привести, помочь с лекарствами.
Он ответил, что ничего особенного с ним не происходит, он скоро выйдет. И закончился наш короткий разговор какими-то дурацкими моими шуточками насчет того, что он «нашел время на койке валяться».
До этого телефонного разговора он заходил ко мне пару раз, вернувшись из первой и последней своей загранкомандировки. Между прочим, заметил, что там ему понадобилась хирургическая операция, но все обошлось. Может быть, еще придется долечиться, но хворобы все в прошлом.
Диагноз он не назвал.
Мне же и в голову не могло прийти, что этот молодой, красивый, крепкий парень может быть болен раком. В нашу последнюю встречу выглядел он прекрасно. Наверняка он сам не верил в приговор, надеялся, что одолеет болезнь. Скорее всего, врачи ему всей правды не говорили. У нас принято утешать больных.
Тогда мы увиделись после долгого перерыва. Он не позвонил заранее, а просто проезжал мимо и зашел ко мне, благо работал я в самом центре, на Пушкинской площади. Это были времена, когда еще не появились охраны и кордоны и любой читатель мог заглянуть в редакцию газеты или журнала.
Помню, как в мой крохотный кабинет, заваленный рукописями и верстками, внезапно вошел высокий, хорошо одетый, очевидно преуспевающий человек, которому можно было только завидовать. 1991 год был еще впереди, но магазины уже опустели, и материальное благополучие приехавших из-за границы бросалось в глаза.
– Представляешь, – сказал он мне со смехом, – ставлю возле вашего здания машину, вдруг подходят три восточных человека и говорят: «Продай, а? За сорок тысяч можно, правильно?» Я ответил, что не продаю, самому нужна. И тут один из них пристально на меня смотрит и говорит: «Полковником хочешь стать, да?» Ну как он мог догадаться?
Я тоже не знал, как в моем друге можно было распознать офицера внешней разведки КГБ. Он никогда не носил формы и, по-моему, ее даже не имел. Где же эти трое, заинтересовавшиеся иностранным авто, прошли такую хорошую школу практической физиогномики? Конечно, с годами я тоже научился по одинаковым улыбкам, манерам, по взгляду (учили-то их одни и те же преподаватели) угадывать профессиональных разведчиков среди встречавшихся мне журналистов и дипломатов. Но не сразу, не с одного взгляда и не на улице.
Начавшийся с этого смешного эпизода разговор в том же стиле и продолжался. Даже рассказ о перенесенной операции не выглядел таким уж печальным. Он заметил, между прочим, что сильно похудел. Но я его располневшим и не видел: мы года два, пока он был за границей, вообще не встречались. Словом, пошутили, вспомнили студенческих приятелей, да и разошлись. Я остался работать. Он сел в свое иностранное авто, предмет зависти восточных людей, и исчез. Позвонил уже из больницы.
И еще полтора года после этого последнего разговора, часто думая о нем, я с чувством застарелой горечи говорил себе: ну, вот он опять исчез.
А он исчез навсегда.
Впервые он сказал мне, что хочет попасть на работу в КГБ, в первое главное управление, то есть в разведку, когда мы перешли на пятый курс и возник вопрос о будущей работе, о распределении. Среди многих студентов международного отделения факультета журналистики московского университета КГБ считался завидным местом.
Работа в комитете госбезопасности сочетала в себе желанную возможность ездить за границу (это главное) с армейской надежностью, звания и должности, во всяком случае до какого-то предела, идут как бы сами собой, присваиваются за выслугу лет. В журналистике же надо утверждать себя каждый день. Десять написанных статей почему-то не помогают написать одиннадцатую.
Красная книжечка сотрудника КГБ была и своего рода масонским знаком, удостоверявшим не только благонадежность ее обладателя, но и его принадлежность к некому закрытому ордену, наделенному тайной властью над другими.
Но как поступить на работу в КГБ?
Прежде всего неясно было, куда приходить и как о себе заявлять. В списке учебных заведений Краснознаменный институт, как и Высшая школа КГБ, не значились. Не идти же на Кузнецкий мост, в приемную КГБ, единственное учреждение в Москве, которое работало двадцать четыре часа в сутки без праздников и выходных…
Среди его приятелей был один юноша из Прибалтики, учившийся в Москве, в Высшей школе КГБ. Светлоглазый, неприметный паренек, которого потом распределили назад в Прибалтику, в один из республиканских комитетов госбезопасности. Работа у него была самая что ни на есть муторная. Он обходил людей, которые ездили за границу в командировку, в туристическую поездку, и выспрашивал, что они там видели и слышали.
Времена были уже не свинцовые, многие его просто выставляли за дверь, откровенно издевались. Но он все терпел, потому что была цель. И его стойкость была вознаграждена. Он сумел перевестись в Москву, в центральный аппарат, а вскоре поехал за границу под журналистским прикрытием.
По праву опытного чекиста он давал моему другу какие-то советы, но, как я потом понял, не слишком практичные. Причина этого со временем станет мне ясной: конкуренция. В КГБ в целом и в разведке в частности шла постоянная борьба за выживание, за должности, за внимание начальства, за командировку в хорошую страну и под хорошим прикрытием…
– Я хочу в КГБ, – сказал мой друг после одной из лекций в Коммунистической аудитории.
Мы стояли вдвоем рядом с большим бюстом Ленина. Мой друг полез за сигаретами, вытащил нераспечатанную пачку и твердо сказал, что хочет работать в КГБ.
– Но ведь тебя берут на телевидение, – удивился я.
Многие наши сокурсники тщетно обивали пороги Останкино, а ему, что называется, с первого захода предложили работать в главной редакции информации тогда еще единого Гостелерадио, делать программу «Время». Он был очень телегеничен и выигрышно смотрелся на голубом экране, когда еще в студенческие годы вел первую и последнюю в своей жизни передачу вместе с самой Ангелиной Вовк, казавшейся нам воплощением женственности.
Но, думаю, его пригласили на телевидение в первую очередь потому, что он нравился людям, легко с ними сходился. И это было не наигранно, а естественно. Не завистливый, не надменный, не коварный, без комплексов, он находился в гармоничных отношениях с окружающим миром.
Мы познакомились, когда еще сдавали вступительные экзамены, и были друзьями все студенческие годы. Из нас двоих он был сильнее, крепче, увереннее в себе. Он всегда был готов помочь. И помогал. Я мог положиться на него во всем. Мы доверяли друг другу, на многое смотрели одними глазами, что было важно в те годы. Вместе занимались, вместе ездили на практику в Ригу, вместе ухаживали за девочками. Он часто бывал у нас дома, оставался ночевать, даже жил по нескольку дней. Он очень нравился моим родителям, а его мама почему-то решила, что я на него «хорошо влияю».
– Я хочу в КГБ, – повторил он.
Странным образом, я, кажется, мог ему помочь.
Мой отчим, Виталий Александрович Сырокомский, который стал мне отцом, в ту пору первый заместитель главного редактора популярной тогда «Литературной газеты», за десятилетия журналистской работы познакомился со многими генералами КГБ, присматривавшими за прессой. Мне, конечно, трудно было судить тогда о том, как они относились к отцу. Скорее всего, с глубоким недоверием по причине его либерализма и вольнодумства. В конце концов именно они и сломали ему жизнь.
Но репутация у него была человека абсолютно честного, надежного. Все знали, что на его слово можно положиться. Даже председатель КГБ Андропов до определенного момента относился к нему уважительно. В его круге общения были и генералы-разведчики, которые использовали газету как крышу. Если бы он за кого-то поручился, то ему бы, скорее всего, поверили. Так я тогда рассудил. Попросить отца я мог. Щедро одаренный от природы, он получал особое удовольствие, помогая другим людям, устраивая их судьбы.
Что же меня останавливало?
Тогда еще разведку в среде московской интеллигенции было принято отделять от остального аппарата КГБ. Там – тупые держиморды, а в разведке – интеллектуалы, люди с широким кругозором, которые все знают и все понимают. И все же я не мог понять моего дрга: как можно стремиться в КГБ? Внутреннее неприятие этого ведомства, сомнения чисто морального порядка легли на одну чашу весов.
А что было на другой?
Он не хотел работать на телевидении. Он хотел работать в КГБ. Он был моим самым близким другом. И еще я немного за него боялся. Он любил выпить – недостаток, губительный для журналиста. В журналистской жизни, как известно, всегда есть место выпивке. Наш замечательный декан, Ясен Николаевич Засурский, во всяком случае предупредил нас на первой же лекции:
– Это профессиональная болезнь журналиста.
В КГБ, решил я, этого соблазна не будет. Это хотя и не армия, которую он не любил (возможно, потому что хорошо ее знал: он был из генеральской семьи, – военная карьера была ему открыта, но он не хотел надевать погоны), а все же учреждение с серьезной дисциплиной без журналистской вольницы.
Словом, мой отец позвонил одному из своих знакомых и сказал, что ручается за такого-то своим партбилетом:
– Это парень надежный, умный, знающий, физически крепкий – то, что вам нужно.
Спросить я не решился, но понял, что разговор был с заместителем председателя комитета госбезопасности по кадрам. Прошло примерно два месяца. Никакого результата. Я попросил отца позвонить еще раз, справиться. Он набрал номер.
– Не беспокойтесь, Виталий Александрович, – последовал ответ. – Такова обычная процедура.
Моего друга просто проверяли.
Наконец настал его день. Мы учились последние месяцы. Инспектор курса вызвала его в канцелярию и продиктовала номер телефона. Это был номер куратора университета от КГБ, который сидел в главном здании университета на Ленинских (теперь Воробьевых) горах. Таким счастливым я его не видел никогда – ни до, ни после. И я был рад. Я же не знал, что только что лишился лучшего друга.
Он позвонил. Ему велели зайти, дали заполнить кучу анкет и попросили принести две рекомендации от товаришей по факультету. Без указания адресата, разумеется. Просто: «Знаю такого-то с наилучшей стороны и рекомендую его на ответственную работу».
Такие рекомендации на нашем курсе понадобились пятерым. Четверых приняли. Троих – в разведку. Четвертый попросился в контрразведку; разрядник по самбо, он спросонок мог назвать номер автомата, из которого стрелял в армии, часто ссылался на свое пролетарское происхождение и на обсуждении наших первых журналистских опытов находил у некоторых сокурсников опасную склонность к «буржуазной журналистике».
Путь в КГБ моему другу преграждал государственный экзамен по трудному восточному языку. Последние несколько месяцев он не ходил на занятия, и шансов сдать экзамен у него не было никаких. Восточный язык требовал ежедневной зубрежки.
– Не горюй, – пытался я его утешить. – Английский же ты сдашь.
– Если в дипломе будет только английский, – объяснил он, уже посвященный в тонкости своей будущей жизни, – то меня определят куда-нибудь на африканское направление, неперспективное и тяжелое. А так я смогу поехать в одну очень хорошую страну, язык которой мы с тобой учим.
Я пошел к нашей молодой преподавательнице языка. Несмотря на некоторую разницу в возрасте, мы дружили. Точнее сказать, я был в нее влюблен. Возможно, она это чувствовала. Или же просто расположилась к студенту, который пять лет, забыв обо всем, зубрил ее язык и нежно к ней относился. Уже не помню, что я ей сказал в пустой аудитории, когда мы остались вдвоем. Главное, что она, добрый и отзывчивый человек, согласилась это сделать. Она без экзамена поставила моему другу в диплом четверку. Причем сама договорилась с другими преподавателями, которым было поручено принять у нашей группы государственный экзамен по иностранному языку.
Я все надеялся когда-нибудь оказать ей ответную услугу. Да и много на что я тогда надеялся, пребывая во влюбленном состоянии. Но ничему не суждено было сбыться. Через три года она покончила с собой. Я разговаривал с ней за неделю до ее смерти. Позвонил, чтобы поблагодарить ее. В очередной раз. Я уезжал на неделю на Дальний Восток переводчиком. Тогда поехать за границу было очень трудно. Она отдала мне свою поездку: пригласили-то ее, а она сказала, что не может, и посоветовала своего «лучшего студента».
Я говорил слова благодарности. Она едва отвечала. Она была в депрессии из-за неродившегося ребенка и разрушившихся отношений с мужем, о чем я не подозревал. Подумал: не хочет со мной говорить. Я смутился и попрощался. Вместо того, чтобы поехать к ней. Когда я вернулся, ее уже похоронили…
Но все это произойдет позже. А тогда моего приятеля приняли на службу в КГБ и определили учиться в разведшколу. Приемная комиссия ни к чему не смогла придраться, только со ссылкой на медиков потребовала вырезать миндалины, размер которых превысил предельно допустимую для чекистов норму.
Потом ему пришлось прыгнуть с вышки с парашютом, и он прыгнул, чем произвел на меня сильное впечатление. Он действительно ничего не боялся, кроме собак. Я над ним подшучивал: как же так, офицер разведки, а собак боишься?
Осенью он начал учиться. Уезжал на пять дней в лесную школу. Домой приезжал на выходные. Мы виделись по-прежнему часто, но наши разговоры становились все скучнее. Он по понятным причинам мало что рассказывал о своей новой жизни, а я расспрашивать не считал возможным – понимал, что он обязан все держать в секрете.
Не очень-то ладился и разговор на более общие темы – насчет того, что происходит в стране. Брежнев еще был жив, и что тогда говорилось на московских кухнях, известно. Но мог ли я обсуждать все это с моим другом? Разумеется, я не боялся, что он на меня донесет. Я убедился в его порядочности. Я думал о том, как бы своими разговорами не поставить его в двойственное положение.
Однажды он пришел ко мне с женой и товарищем, с которым вместе учился: аккуратный, неприметный молодой человек с очень внимательным взглядом. Они уже были веселые, а у меня хорошо добавили. В какой-то момент жена моего друга отвела меня в сторону:
– Обратил внимание, что мой пьет, а этот только пригубливает? Завтра доложит куратору курса, что мой злоупотребляет алкоголем.
– Зачем? – удивился я.
– Распределение близится. Завидных мест мало, а желающих много.
Молодые люди, польстившиеся в основном на возможность работать за границей, выбрали сферу деятельности, в которой отменялись все правила морали и нравственности.
Своего рода антимир.
Готовили их к работе, смысл которой состоял в том, чтобы совершать недостойные поступки. И заставлять других идти на преступление: красть документы, выдавать секреты, лгать всем, включая самых близких людей, брать деньги за воровство, предавать друзей и Родину. И при этом знать, что агент, которого ты склонил к сотрудничеству, может закончить свои дни на электрическом стуле.
– Забудь о сантиментах, – сказал мне в известном здании на Лубянке еще при советской власти один полковник, который по установленному порядку цензурировал рукопись моей детективной повести. – Это жестокие мужские игры. Играть в них не каждый может.
Конечно. Для того, чтобы с чистой совестью заставлять других преступать закон и мораль, надо что-то сломать и в себе. Аморальными циниками, как и солдатами, не рождаются, а становятся.
Через год после того, как мы закончили университет, моего отца сняли с работы. Сняли по-иезуитски или, точнее говоря, по-партийному. Вызвали в ЦК.
– Вы больше не можете занимать ответственный пост, – сказал заведующий отделом пропаганды ЦК. – Вам нужно перейти на менее видную работу.
– Почему? – спросил он. – Какие ошибки я совершил?
– Вы сами все знаете, – был ответ. – Идите и подумайте.
Заведующий отделом ЦК, как выяснилось потом, напрасно напускал на себя важность. Он сам не знал причину. Ему поручили провести разговор, ничего не объяснив. Это была тайна, до которой его не допустили.
Трагедия для отца была двойная. Во-первых, его, газетчика до мозга костей, отлучили от любимой газеты и от журналистики вообще. Во-вторых, в нашем доме надолго замолчал телефон. Куда-то вмиг исчезли многочисленные друзья-приятели, напуганные необъяснимой опалой.
Перестал к нам приходить и мой лучший друг.
Он по-прежнему мне звонил. Мы встречались у него или на улице, но нашего дома он избегал. Я не сразу обратил на это внимание. Задумался только в тот день, когда он закончил двухлетний курс в разведшколе, получил еще одну звездочку на несуществующие погоны и был распределен в первое главное управление КГБ.
Мне казалось, что в этот день он мог бы зайти и поблагодарить человека, который когда-то помог ему. Но моего отца, с которым раньше любил советоваться на самые разные темы, в том числе глубоко личные, он теперь избегал. Он стал другим человеком. Наверное, моя дружба уже не была ему нужна.
Он не сумел превратиться в законченного, холодного и беспринципного циника, которым лучше всего быть на той стезе, которую он себе выбрал. Он явно ощущал, что поступает не так, как следовало. Я думаю, ему это было очень неприятно. Он был рожден открытым и добрым. Но по-другому он уже не мог. Он жил в антимире и подчинялся его законам.
Ему еще раз крупно повезло. В стране, которой он занимался, произошел крупный провал. Один из сотрудников резидентуры ушел на Запад. Разумеется, засвеченными оказались все, с кем перебежчик работал на этом направлении; их пришлось отозвать в Москву и срочно искать замену среди тех, кого он не знал. Не знал он тех, кто только что отучился и пришел в отдел. Для молодой поросли, которой в ином случае предстояло несколько лет протирать штаны в Ясенево и ждать, пока старшее поколение подвинется, сразу открылись завидные места в резидентуре.
Но места все же были разные. Мой друг не хотел работать в посольстве или консульстве. Он мечтал о журналистском прикрытии.
– Посольские живут вместе, в одном здании на территории посольства, все друг за другом следят: что купил, что жена на обед приготовила, куда поехал. Лишнего шага без разрешения не сделаешь, – объяснил он мне. – А журналисты живут отдельно, в городе, сами собой распоряжаются и в посольских дрязгах и интригах не участвуют.
Ему нужно было продемонстрировать своему начальству, что он может работать журналистом. Я написал несколько заметок, подписал его фамилией и напечатал в нашем журнале. Вскоре он уехал.
Там мы встретились один раз – столкнулись нос к носу в посольстве, когда я приехал в эту страну на неделю в командировку. Пошли к нему домой. Я вспоминал, кого из общих приятелей по факультету видел, чем они занимаются. Он курил в форточку и рассказывал о трудных отношениях с начальником, о общей атмосфере в резидентуре, где ревностно относятся к чужим успехам, и о мерзких нравах советской колонии.
Я не видел его больше года. Мне казалось, что в Москве, еще никуда не поехав, он был куда веселее и оптимистичнее. О тридцатилетнем человеке нельзя сказать – «постарел», но он, несомненно, выглядел и чувствовал себя значительно старше своих лет. И, как мне показалось, эти годы были прожиты отнюдь не в радости и душевном комфорте.
Страх перед разоблачением и арестом – вот что быстрее всего старит разведчика. Но в стране, против которой работал мой друг, иностранных шпионов не сажают, а всего лишь просят уехать. Идеальная, можно сказать, для шпионажа страна.
Он пошел меня провожать и спросил, помню ли я нашего однокурсника, который пошел во второе главное (контрразведка) управление КГБ.
– В Москве перед отъездом, – сказал он, – я его встретил. Он взахлеб стал расписывать, как ему нравится служба, как он добился права поехать в Афганистан и как там было хорошо. Я по глупости спросил: «А зачем ты так рвался в Афганистан?» Он на меня окрысился: «Разве ты не считаешь своим долгом чекиста туда попроситься?» Как на врага смотрел, ей-богу. Полчаса пришлось доказывать, что я свой, такой же, как он, и тоже мечтаю об Афганистане…
Нет, верный дзержинец из моего друга не получился. Добрые начала, заложенные в его генетическом коде, сопротивлялись чекистской науке. Он делал все, что от него требовалось, что нужно было для успеха, для той жизни, которая казалась ему завидной, но это было насилием над самим собой.
Сходный случай описал Александр Бек в романе «Новое назначение», который первоначально хотел назвать «Сшибка». Это слово «сшибка» означает внутреннее столкновение служебного долга и совести, которое разрушает организм. Герой Александра Бека в конце концов заболевает раком. Мне кажется, что с моим лучшим другом произошло нечто подобное. Я думаю, что его крепкий организм служил бы ему долго, не пожелай он когда-то во что бы то ни стало поступить в КГБ и стать разведчиком.
Вновь мы встретились через два года, когда он вернулся на родину насовсем и пришел ко мне в редакцию уже неизлечимо больной. А я ни о чем не подозревал и не мог разговаривать с ним откровенно. Мне было обидно, что он так легко пожертвовал нашей дружбой.
Столько лет я кляну себя за то, что не почувствовал тогда его боли, его страдания, возмущения несправедливостью судьбы. Почему он должен был уйти из жизни так рано, оставив на земле очаровательную жену и маленького сына?
Если бы я только знал, что вижу его в последний раз…