Глава LXX
Бартлбут, 2
Столовая Бартлбута уже почти не используется. Это строгая прямоугольная комната с темным паркетом, длинными бархатными шторами и большим столом из палисандра, покрытым льняной скатертью с тканым узором. На длинном сервировочном столе в глубине комнаты стоят восемь цилиндрических банок, на каждой из которых изображен король Фарух.
Очутившись у мыса Сан-Висенте, на юге Португалии, в конце тысяча девятьсот тридцать седьмого года, незадолго до начала длительного путешествия по Африке, Бартлбут познакомился с одним лиссабонским импортером, который — узнав, что англичанин намеревается в ближайшее время отправиться в Александрию, — упросил его захватить с собой электрическую грелку и передать ее некоему Фариду Абу Талифу. Бартлбут аккуратно занес координаты адресата в свою записную книжку; по прибытии в Египет в конце 1938 года он отыскал известного торговца и передал ему презент португальца. Хотя погода была слишком теплой, чтобы ощущалась необходимость в электрической грелке, Фарид Абу Талиф так обрадовался подарку, что попросил Бартлбута передать португальцу на экспертизу восемь банок кофе, который он подверг специальной обработке под названием «ионизация», дабы устойчивый кофейный аромат мог, по его словам, сохраниться чуть ли не навечно. Бартлбут напрасно пытался объяснить, что в ближайшие семнадцать лет ему вряд ли представится возможность встретиться с импортером; египтянин все же настоял на своем, заметив, что экспертиза окажется еще более убедительной, если по истечении этого срока у кофе останется хоть какой-то вкус.
В последующие годы с этими банками постоянно происходили казусы. При каждом пересечении границы Бартлбуту и Смотфу приходилось их открывать и ждать, пока придирчивые таможенники принюхаются, попробуют на язык, а иногда и даже заварят чашечку кофе, желая убедиться, что это не новый вид наркотиков. К концу тысяча девятьсот сорок третьего года изрядно помятые банки опустели, но Смотф упросил Бартлбута их не выкидывать; он использовал их для хранения мелких монет и редких ракушек, которые ему случалось находить на пляже, а по возвращении во Францию, в память о длительном путешествии, он поставил их на десертный стол в столовой, откуда Бартлбут не стал их убирать.
Каждый пазл Винклера оказывался для Бартлбута новым, уникальным и неповторимым приключением. Всякий раз, когда он срывал печать с черной коробки мадам Уркад и раскладывал на сукне своего стола, под светом бестеневой лампы, семьсот пятьдесят маленьких деревяшек, в которые превратилась его акварель, у него возникало ощущение, что весь опыт, накопленный им за пять, десять или пятнадцать лет, ничуть не поможет и что ему придется вновь столкнуться с трудностями, о которых ранее он даже не подозревал.
Всякий раз он давал себе обещание действовать дисциплинированно и методично, не набрасываться на детали, не пытаться сразу же найти в раздробленной акварели тот или иной элемент, о котором, как ему казалось, он сохранил четкое воспоминание; на этот раз его не увлекут ни страсть, ни мечтательность, ни нетерпеливость; он выстроит свой пазл с картезианской строгостью. Он будет разделять задачи, дабы лучше их решать, браться за них по порядку, исключать невозможные комбинации, выкладывать детали, как шахматист вырабатывает свою неуклонную и неотразимую стратегию. Он начнет с того, что перевернет все детали лицевой стороной вверх, потом выберет те, что образуют прямоугольную кайму, и выложит рамку пазла. Затем систематически, одну за другой, будет рассматривать все остальные детали, брать их в руки, поворачивать помногу раз в разные стороны; он отложит те, на которых рисунок или предмет видны более отчетливо, оставшиеся распределит по цветам, а внутри каждого цвета — по оттенкам, и еще до соединения центральных деталей сумеет на три четверти разделаться с подвохами, уготованными ему Винклером. Остальное будет делом терпения.
Основная трудность заключалась в том, чтобы сохранять беспристрастность, объективность и — самое главное — восприимчивость, то есть непредвзятость. Но именно здесь Гаспар Винклер и расставлял ему ловушки. По мере ознакомления с этими маленькими деревяшками Бартлбут все чаще воспринимал их под каким-то одним приоритетным углом, как если бы детали становились поляризованными, направленными, застывали для какого-то одного способа восприятия, который, неумолимо обольщая, уподоблял их знакомым образам, формам, силуэтам: какая-то шляпа, какая-то рыба, какая-то на удивление отчетливая птица с длинным хвостом, длинным кривым клювом с наростом у основания, похожая на ту, что он, помнится, видел в Австралии, или очертания самой Австралии, или Африки, Англии, Иберийского полуострова, «итальянского сапога» и т. д. Гаспар Винклер с удовольствием множил эти детали, и перед Бартлбутом, словно крупные сегменты детских пазлов, иногда появлялся то целый зверинец с питоном, сурком и двумя полностью собранными слонами, одним — африканским (с длинными ушами), другим — азиатским, то Чарли (котелок, тросточка и кривые ноги), а еще голова Сирано, гном, колдунья, женщина в средневековом головном уборе, саксофон, кофейный столик, жареная куриная ножка, омар, бутылка шампанского, танцовщица с пачки сигарет «Gitanes», шлем с крылышками от «Gauloises», рука, берцовая кость, цветок лилии, разные фрукты, а то и почти полный алфавит из деталей в виде букв J, К, L, М, W, Z, X, Y и Т.
Иногда три, четыре или пять таких деталей составлялись с обескураживающей легкостью, но затем все застопоривалось: незаполненное пространство напоминало Бартлбуту какую-то черную Индию, от которой все еще не отделился Цейлон (хотя акварель как раз изображала маленькую гавань на Коромандельском побережье). И лишь спустя многие часы, если не дни, Бартлбут замечал, что подходящая деталь была не черной, а скорее светло-серой — цветовой перепад следовало бы учесть, но его, так сказать, увлекло в порыве нетерпения — и имела точную форму того, что с самого начала он упрямо называл «коварным Альбионом», стоило лишь эту маленькую Англию развернуть на девяносто градусов по часовой стрелке. Теперь пустое место вовсе не напоминало Индию, точно так же как и деталь, которая должна была его заполнить, не напоминала Англию; важнее было то, что, пока он продолжал усматривать в той или иной детали птицу, человечка, герб, остроконечный шлем, рекламную собаку с «голосом-ее-хозяина» или Уинстона Черчилля, он не мог увидеть, как та же самая деталь соединяется с другими, поскольку не мог ее перевернуть, развернуть, отстранить, обезличить, одним словом, обесформить.
Бо́льшая часть иллюзий, подстроенных Гаспаром Винклером, основывалась именно на этом принципе: заставить Бартлбута заполнять пустое пространство на первый взгляд незамысловатыми, очевидными, легко описываемыми формами. Например, две стороны комнаты — какова бы ни была ее конфигурация — должны обязательно образовывать между собой прямой угол — и вместе с тем уводить в совершенно другую сторону восприятие деталей, которым надлежало это пространство заполнить. Как в той карикатуре В. Е. Хилла — на которой изображена одновременно молодая и старая женщина, где ухо, щека и колье молодой женщины оказываются соответственно глазом, носом и ртом старой, и где старая женщина показана в профиль крупным планом, а молодая — в три четверти со спины, от плеча, — Бартлбуту, дабы найти этот действительно почти, но не совсем прямой угол, следовало перестать рассматривать его как вершину треугольника, то есть сместить точку зрения, увидеть иначе, не так, как ему предлагалось видеть, и например, обнаружить, что подобие Африки с желтыми бликами, которое он вертел, не зная, куда его вставить, в точности заполняло пространство, которое он полагал занять каким-нибудь четырехлистным клевером тусклого сиреневого цвета, который он повсюду искал и не находил. Решение было очевидным, настолько же очевидным, насколько задача представлялась неразрешимой, пока ее не решили; как при отгадывании какого-нибудь кроссворда — взять, к примеру, великолепное определение Робера Сипьона к слову из одиннадцати букв «du vieux avec du neuf», — когда мы ищем повсюду, но только не то, что определение как раз и определяет, и по сути вся работа сводится к тому, чтобы произвести то самое смещение, которое придаст детали или определению смысл и тем самым сделает любое объяснение скучным и ненужным.
В случае Бартлбута проблема осложнялась тем, что автором исходных акварелей был он сам. Он тщательно уничтожал черновики и наброски и, разумеется, не делал ни фотографий, ни заметок, но перед тем как рисовать рассматривал эти прибрежные морские пейзажи с таким пристальным вниманием, что двадцать лет спустя ему было достаточно прочесть на этикетке, приклеенной Гаспаром Винклером внутри коробки «Остров Скай, Шотландия, март 1936» или: «Хаммамет, Тунис, февраль 1938», чтобы тут же явилось воспоминание о моряке в ярко-желтом свитере и tam о 'shanter на голове или о красно-золотом пятне — платье берберской женщины, стирающей пряжу на берегу моря, или о легком, как птица, далеком облаке над холмом: не само воспоминание — было слишком очевидно, что эти воспоминания существовали лишь для того, чтобы превратиться сначала в акварели, затем — в пазлы и вновь — ни во что, — но воспоминания об образах, карандашных штрихах, движениях стирательной резинки, мазках кисти.
Почти всякий раз Бартлбут выискивал эти первостепенные знаки, но надежда и на их помощь оказывалась иллюзорной. Иногда Гаспару Винклеру удавалось сделать так, что они пропадали: например, это маленькое красно-желтое пятно он разбивал на множество деталей, где желтый и красный цвета казались совершенно непонятным образом отсутствующими, размытыми, растворенными в крохотных всплесках, почти микроскопических брызгах, мелких подтеках от кисти или тряпки, которые абсолютно не замечались при взгляде на всю картину в целом, но в результате терпеливых движений его лезвия сумели предстать в наиболее выгодном свете. Но чаще всего он действовал более вероломно и, словно угадывая, что в память Бартлбута врезалась именно эта конкретная форма, оставлял такими как есть, на одной цельной детали, облачко, силуэт, цветное пятно, что вне всякого окружения делало их ни к чему не пригодными, бесформенными монохромными фрагментами, вокруг которых непонятно чему следовало быть.
Но еще до этой продвинутой стадии работы ухищрения Винклера проявлялись по краям. Как и классические образцы, эти пазлы ограничивала тонкая белая прямая кайма, и, следуя обычаю и логике, начинать игру — как в партии го — следовало именно с канта.
Правда и то, что однажды, — совсем как тот игрок, который поставил первый камень в середину го-бан, в результате чего надолго обескуражил противника и одержал победу, — Бартлбут вдруг чисто интуитивно начал собирать один из своих пазлов с центра — желтые блики закатывающегося солнца, отражающегося в Тихом океане (неподалеку от Авалона, остров Санта-Каталина, Калифорния, ноябрь 1948) — и добился тогда успеха всего за три дня вместо положенных двух недель. Зато позднее он потерял почти целый месяц, вновь понадеявшись на ту же стратегию.
Синий клей, который использовал Гаспар Винклер, иногда чуть выступал из-под промежуточного листа белой бумаги, образующего каемку пазла, и оставлял еле заметную голубоватую бахрому. На протяжении нескольких лет Бартлбут пользовался этой бахромой как некоей гарантией: если у двух деталей, казавшихся ему идеально подходящими, эта бахрома не совпадала, то он не торопился класть их рядом; зато он склонялся к тому, чтобы совместить две детали, которые на первый взгляд не должны были соприкасаться, но чья голубая бахрома безупречно соединялась, и часто оказывалось, что они действительно прекрасно сочетаются.
И лишь когда этот прием стал привычкой, причем укоренившейся так, что от нее уже не удавалось легко избавиться, Бартлбут заметил, что «случайные удачи» могли запросто быть подстроенными, и изготовитель пазлов в одной из сотни возможных комбинаций специально оставлял мелкий след как метку — или точнее как приманку, — но лишь для того, чтобы со временем еще больше запутать отгадывающего.
Со стороны Гаспара Винклера это была всего лишь примитивная уловка, хитрость на уровне элементарной разминки. Она не отличалась длительным действием, хотя два-три раза озадачивала Бартлбута на несколько часов. Зато она весьма показательно характеризовала тот общий настрой, с которым Гаспар Винклер продумывал пазлы, рассчитывая постоянно сбивать Бартлбута с толку. И здесь были бесполезны самые строгие методики, сортировка семисот пятидесяти деталей по форме и цвету, компьютерная раскладка и прочие научные и объективные системы. Было совершенно очевидно, что Гаспар Винклер задумал эти пятьсот пазлов как одно целое, как гигантский пазл из пятисот деталей, каждая из которых оказывалась пазлом из семисот пятидесяти деталей, и было ясно, что для составления каждого из этих пазлов требовалось найти особый подход, особый настрой, особую методику и особую систему.
Иногда Бартлбут находил решение интуитивно, например, когда по какой-то необъяснимой причине вдруг начинал собирать с середины; иногда он выводил решение из предыдущих пазлов; но чаще всего он его искал дня три, не переставая чувствовать себя полным болваном: даже края оставались незаконченными, пятнадцать маленьких скандинавок, составленные еще в начале, по-прежнему образовывали темный силуэт какого-то мужчины в плаще, который — на три четверти развернувшись в сторону художника — поднимался по трем ступеням, ведущим к молу (Лонсестон, Тасмания, октябрь 1952), а Бартлбут сидел часами и не мог выложить ни одной детали.
Ему представлялось, что в этом тупиковом ощущении отражается сама суть его увлечения: что-то вроде замыкания, оцепенения, отупения, затуманивающего поиски чего-то бесформенного, чьи контуры ему удавалось лишь нашептывать: маленькая выпуклость, подходящая к маленькой выемке, эдакая штучка, крохотный желтоватый выступ, кончик с чуть закругленными зубчиками, мелкие оранжевые точки, маленький краешек Африки, маленький кусочек Адриатики, невнятный гул, глубинный шум маниакальной, жалкой, пустой мечтательности.
И порой, после долгих часов угрюмой апатии, с Бартлбутом вдруг случались приступы страшного гнева, такого же ужасающего и такого же необъяснимого, каким мог быть гнев Гаспара Винклера, когда он играл в «жаке» с Морелле у Рири. Человек, который для всех жильцов дома был самим олицетворением британской флегматичности, сдержанности, обходительности, вежливости, предельной учтивости, человек, который никогда не повышал голоса, в эти моменты впадал в такое неистовство, что казалось, будто оно в нем копилась годами. Однажды вечером одним ударом кулака он расколол надвое столик с мраморной столешницей. В другой раз, когда Смотф имел неосмотрительность к нему войти, как он это делал каждое утро, с завтраком — два яйца вкрутую, апельсиновый сок, три тоста, чай с молоком, несколько писем и три ежедневные газеты: «Le Monde», «Times» и «Herald», — Бартлбут поддал поднос с такой силой, что чайник, взлетевший почти вертикально со скоростью волейбольного мяча, расколол толстое стекло бестеневой лампы и разбился на тысячу осколков, которые усыпали весь пазл (Окинава, Япония, октябрь 1951). Бартлбуту пришлось целую неделю приводить в порядок семьсот пятьдесят деталей, которые защитный лак Гаспара Винклера уберег от горячего чая, зато сама вспышка гнева оказалась небесполезной, так как, перебирая детали, он наконец-то понял, как их следовало выкладывать.
Но, к счастью, чаще всего в результате подобных многочасовых ожиданий, пройдя все стадии сдерживаемого волнения и раздражения, Бартлбут доходил до вторичного состояния, до своеобразного стаза, до некоего подобия совершенно азиатской отрешенности, быть может, сравнимой с той, которой пытается добиться стрелок из лука: полное забвение тела и намеченной цели, разум пустой, абсолютно пустой, открытый, доступный, внимание нетронутое, но свободно плывущее над превратностями существования, случайностями пазла и уловками изготовившего его мастера. В такие минуты Бартлбут видел, не глядя, как тонкие деревянные срезы с предельной точностью прикладываются один к другому, и был способен взять в руки две детали — которые до этого вообще не удостаивал внимания или, наоборот, разглядывал часами, готовый поклясться, что они физически не могут сочетаться, — и вмиг их соединить.
Это ощущение благодати иногда длилось всего несколько минут, и тогда Бартлбуту казалось, что он ясновидящий: он все замечал, он все понимал, он мог видеть, как растет трава, как молния попадает в дерево, как горы подтачиваются эрозией подобно какой-нибудь пирамиде, что очень медленно стирается от прикосновения крыла близко пролетающей птицы; он составлял детали поспешно, никогда не ошибаясь, усматривая за всеми подробностями и подвохами, призванными их скрывать, то крохотный коготок, то едва заметную красную нить, то канавку с черными краями, которые только и ждали момента, чтобы указать на решение, были бы лишь глаза, чтобы видеть: за несколько мгновений, в порыве этого возбуждающего и обнадеживающего упоения, ситуация, которая часами или днями не сдвигалась с мертвой точки и выход из которой он даже не мог себе представить, менялась полностью: целые блоки спаивались воедино, небо и море обретали свое место, стволы становились ветвями, птицы — волнами, тени — водорослями.
Эти столь желанные мгновения были так же редки, как и упоительны; они оказывались эфемерными в той же степени, в какой представлялись результативными. Очень скоро Бартлбут вновь становился похожим на мешок с песком, превращался в инертную массу, притянутую к рабочему столу, казался умственно отсталым с пустыми глазами, неспособными видеть, который часами выжидает, не понимая, чего именно он ждет.
Ему не хотелось ни есть, ни пить, ему не было ни жарко, ни холодно; он мог оставаться без сна более сорока часов и не делать ничего, кроме как брать одну за другой еще не собранные детали, разглядывать, вертеть и откладывать, даже не пробуя их приложить, словно любая попытка была обречена на неудачу. Однажды он просидел 62 часа подряд — с восьми утра в среду до шести вечера в пятницу — перед незавершенным пазлом, на котором был изображен песчаный берег Эльсинора: серая бахрома между серым морем и серым небом.
В другой раз, в тысяча девятьсот шестьдесят шестом, за три часа он сразу же собрал более двух третей пазла с изображением курортного местечка Риппльсон во Флориде. Затем, в течение последующих двух недель, он тщетно пытался его закончить: перед ним лежал фрагмент почти пустынного пляжа с рестораном на одном конце променада и гранитными скалами на другом; вдали слева три рыбака грузили на шлюпку рыбачьи сети цвета бурых водорослей; по центру немолодая женщина в платье в горошек и бумажной треуголке сидела на гальке и вязала; возле нее, на циновке, маленькая девочка с ожерельем из ракушек на шее лежала на животе и ела сушеные бананы; в углу справа пляжный служащий в старой брезентовой куртке собирал парасоли и шезлонги; вдали, на заднем плане, парус трапециевидной формы и два черных островка ломали ровную линию горизонта. Не хватало нескольких волнистых гребешков и целого фрагмента неба в облачных барашках: двести одинаково голубых деталей с крохотными вариациями белых завитков, каждая из которых — перед тем как обрести свое место — требовала не менее двух часов работы.
Это был один из редких случаев, когда ему не хватило двух положенных недель на то, чтобы завершить составление пазла. Обычно, между упоением и унынием, возбуждением и отчаянием, лихорадочным ожиданием и мнимой уверенностью, пазл заполнялся в намеченные сроки, приближаясь к неминуемому концу, где разрешались все проблемы, и получалось лишь добротно исполненное все в той же чуть ученической манере акварельное изображение какой-нибудь морской гавани. По мере исполнения, с ощущением неудовлетворенности или с чувством чрезмерного воодушевления, его желание иссякало, и ему не оставалось ничего другого, как открыть следующую черную коробку.