Часть третья
МАЯК
ГЛАВА 1
Как только баркас с серебром отчалил и скрылся в темноте, все европейцы города Сулако разбрелись каждый в свою сторону и порознь ожидали прихода монтеристского режима, который мог нагрянуть либо с моря, либо с гор.
Погрузка серебра была последним делом, которое они осуществили все вместе. Этим делом завершились полные опасности три дня, в продолжение которых все их усилия, согласно сообщениям европейских газет, были направлены на то, чтобы спасти город от пагубных последствий мятежа. Перед тем как уйти с мола, капитан Митчелл пожелал всем доброй ночи и повернулся к городу лицом. Сейчас главной его целью было покинуть деревянный настил пристани, прежде чем прибудет пароход из Эсмеральды.
Инженеры с железной дороги собрали своих рабочих, итальянцев и басков, и увели на товарную станцию, бросив на произвол судьбы таможню, которую так рьяно охраняли с первого дня мятежа. Их люди отважно и беззаветно сражались в течение знаменитых «трех дней». Причиной этой храбрости явилось скорей стремление к самозащите, чем преданность материальным интересам, служению которым посвятил себя Чарлз Гулд. Среди криков, раздававшихся в толпе, «Смерть иностранцам!» был отнюдь не самым тихим. Городу Сулако, право, очень повезло, что между местным населением и рабочими, привезенными из Европы, чуть ли не с первого дня сложились стабильно скверные отношения.
Доктор Монигэм, стоя на пороге кухни старика гарибальдийца, заметил эту процессию, знаменующую собой окончание вмешательства иноземцев во внутренние дела Костагуаны, отступление армии Материального Прогресса с арены костагуанских междоусобиц.
До него донесся запах факелов из рожкового дерева; их несли, освещая перед собой дорогу, люди из бросившего таможню отряда. В отблесках пламени, пробежавших по фасаду дома, резво запрыгали черные буквы, тянувшиеся вдоль всей стены: «ГОСТИНИЦА ОБЪЕДИНЕННАЯ ИТАЛИЯ». Свет факелов ослепил доктора, и он моргнул. Несколько молодых людей, сопровождавших толпу, в которой над темно-бронзовыми лицами поблескивали дула винтовок, дружелюбно ему кивнули. Все знали доктора, и кое-кто из инженеров подумал с любопытством, почему он оказался здесь. Затем отряд рабочих и шагающие сбоку инженеры прошли мимо гостиницы и стали удаляться.
— Уводите из гавани своих людей? — спросил доктор у главного инженера дороги, который, провожая Чарлза Гулда, шел рядом с его лошадью пешком и таким образом добрался до гостиницы. Они остановились прямо напротив открытых дверей, пропустив вперед отряд рабочих.
— Да, и как можно быстрей. Мы не политическая фракция, — многозначительно произнес инженер. — И не намерены давать новому правительству повод для нападок на железную дорогу. Вы одобряете мою позицию, Гулд?
— Полностью. — Бесстрастный голос Чарлза раздался где-то за пределами светлого прямоугольника, который падал из раскрытой двери и освещал дорогу.
Сейчас, когда с одной стороны к городу приближался Сотильо, а с другой — Педро Монтеро, главный инженер стремился лишь избежать столкновения как с тем, так и с другим. Для него Сулако — станция, вокзал, мастерская, множество складов. Железная дорога несомненно может защищать свое имущество от толпы мятежников, но в политическом отношении она нейтральна. Он был смелым человеком и, последовательно соблюдая нейтралитет, согласился обратиться с предложением о перемирии к самозваным главарям «народной партии», депутатам Фуэнтесу и Гамачо. В воздухе еще свистели пули, когда, выполняя эту миссию, он пересек Пласу, размахивая поднятой над головой белой салфеткой из запасов столового белья клуба «Амарилья».
Он гордился этим подвигом, и, решив, что доктор, который весь день перевязывал раненых во внутреннем дворике Каса Гулд, еще не знает об этом событии, вкратце пересказал ему, как обстояли дела. Прежде всего он сообщил обоим депутатам полученные от строителей дороги сведения относительно Педро Монтеро. Младший брат победоносного генерала, предупредил он их, в любое мгновение может появиться в Сулако. Эти новости (как он и полагал) сразу же после того, как сеньор Гамачо громко выкрикнул их из окна, побудили собравшуюся возле дома толпу устремиться в сторону Ринкона по дороге, пересекающей Кампо. Оба депутата горячо пожали ему руку, а затем вскочили на лошадей и понеслись навстречу великому человеку.
— Я был не совсем точен, — признался главный инженер. — И слегка ввел их в заблуждение. Даже если Монтеро-младший будет мчаться во весь опор, он едва ли доберется сюда до рассвета. Но своей цели я достиг. Обеспечил несколько мирных часов для потерпевшей поражение партии. А вот насчет Сотильо я не рассказал — боялся, как бы им не взбрело в голову вновь захватить гавань, чтобы дать ему отпор или приветствовать его, — кто их знает, что они надумают. Серебро Гулда последняя наша надежда. К тому же я не забывал, что нужно обеспечить отступление Декуду. По-моему, железная дорога довольно основательно помогла своим друзьям, не скомпрометировав себя безнадежно. Теперь враждующие партии будут предоставлены самим себе.
— Костагуана для костагуанцев, — сардонически заметил доктор. — Прекрасная страна, и здесь выращен прекрасный урожай — ненависти, мести, грабежа и убийств… выращен сыновьями этой страны.
— Что ж, я один из них, — раздался в ответ спокойный голос Чарлза, — и мне пора снимать свой урожай забот. Моя жена проехала без каких-либо задержек, доктор?
— Да, все было тихо. Миссис Гулд увезла обеих дочерей хозяина гостиницы.
Чарлз Гулд двинулся дальше, а главный инженер вслед за доктором зашел в кухню.
— Воплощенная невозмутимость этот человек, — произнес он уважительно, рухнул на скамью и чуть ли не до порога вытянул стройные ноги в спортивных гольфах. — Мне кажется, он в высшей степени уверен в себе.
— Если это все, в чем он уверен, можно смело сказать: он не уверен ни в чем, — ответил доктор. Он опять уселся на столе. Склонив голову, уткнулся в ладонь подбородком. — Плохо дело, если человек уверен только в себе.
Тусклая полусгоревшая свеча с длинным фитилем бросала свет снизу на его лицо, странное выражение которого — угрюмое и в то же время виноватое — казалось даже противоестественным, хотя отчасти его можно было приписать глубоким морщинам на щеках — следам зарубцевавшихся шрамов. У него был вид человека, погрузившегося в крайне невеселое раздумье. Главный инженер разглядывал его довольно долго, потом все-таки решился возразить:
— Не понимаю, почему вы так настроены. На кого же ему полагаться, как не на себя. Конечно…
Он был неглупый человек, но ему не удалось полностью скрыть, что парадоксы такого рода вызывают его презрение; следует признаться, что европейцы города Сулако недолюбливали доктора Монигэма. Да и как его не осуждать, если на вид он настоящий бродяга и даже в гостях у миссис Гулд выглядит оборванцем. Он без сомнения умен; к тому же прожил более двадцати лет в этой стране, и окружающие невольно прислушиваются к его мрачным пророчествам. В то же время людям хотелось надеяться и не бездействовать, поэтому пессимистические речи доктора слушатели инстинктивно приписывали ущербности его натуры. Было известно, что много лет назад, когда доктор был совсем молод, Гусман Бенто поставил его во главе всей медицинской службы своей армии. Ни один из европейцев, служивших в ту пору в Костагуане, не пользовался такой любовью и доверием свирепого старика диктатора.
Дальнейшая его история уже более туманна. Она затерялась среди многочисленных воспоминаний о заговорах против тирана, как в сухих и безводных землях теряется река и возникает снова — по другую сторону засушливого пояса — взбаламученной и обмелевшей. Доктор ни от кого не скрывал, что долгие годы прожил в местности, отдаленной от побережья и больших городов, и бродил среди необозримых джунглей с какими-то безвестными индейскими племенами, кочевавшими в этих глухих краях, где находятся истоки самых больших рек. Но бродил он без всякой цели: ничего не записывал и не собирал ничего, словом, не вынес ничего полезного для науки из чащи джунглей, которые, казалось, навсегда оставили свой сумрачный отпечаток на его потрепанной особе, ковыляющей по улицам Сулако, куда течение жизни ненароком занесло его и бросило на побережье, как обломок затонувшего судна.
Известно было также, что он жил в глубокой нищете, пока из Европы не прибыли Гулды. Дон Карлос и донья Эмилия принялись опекать сумасшедшего английского доктора, как только поняли, что при всей своей свирепой независимости он вполне способен стать ручным и добиться этого можно добротой. Впрочем, быть может, его приручил только голод. В далеком прошлом он, конечно, был знаком с отцом Чарлза; и сейчас, невзирая на темные пятна в прошлом, сделавшись официальным врачом рудников Сан Томе, он завоевал определенное положение в обществе.
Положение-то он завоевал, но признали доктора не все. Его вызывающая эксцентричность, нескрываемое презрение к человечеству, казалось, свидетельствовали о том, что он бросает вызов обществу, бравируя своей былой виной. Кроме того, как только он вновь занял это определенное положение, поползли темные слухи о том, что много лет назад, когда во времена так называемого Большого Заговора доктор Монигэм впал в немилость и по приказанию Гусмана Бенто был заключен в тюрьму, он выдал заговорщиков и среди них несколько своих близких друзей.
Слухам, собственно, никто не верил; вся история Большого Заговора была безнадежно темна и запутана; жители Костагуаны вообще считают, что и заговора никакого не было, что он существовал лишь в воспаленном воображении тирана; а потому и выдавать было нечего и некого; тем не менее лучшие люди страны были брошены в тюрьму и казнены по обвинению в этом мифическом заговоре. Следствие тянулось много лет и как чума косило представителей высшего сословия. Смертью карались даже те, кто позволил себе выразить сожаление о казненном родственнике.
Из тех, кто знал во всех подробностях историю этого страшного времени, пожалуй, остался в живых лишь один дон Хосе Авельянос. Он сам был жертвой немыслимых жестокостей, которые тогда творились, и стоило в его присутствии заговорить о них, как он тотчас пресекал разговор, иной раз пожав плечом, а иногда нервно махнув рукой, будто отгоняя от себя что-то. Но какова бы ни была причина, доктор Монигэм, официальный служащий концессии Гулда, благоговейно почитаемый шахтерами, обласканный миссис Гулд, охотно прощавшей ему всяческие причуды и странности, в каком-то смысле считался изгоем.
Вот и главный инженер дороги задержался в гостинице вовсе не потому, что испытывал симпатию к доктору. Старик Виола нравился ему гораздо больше. Он заглянул в «Объединенную Италию» потому, что здесь жили многие из его подчиненных. Покровительство миссис Гулд сослужило владельцу гостиницы добрую службу. К тому же главный инженер, руководивший целой армией рабочих, ценил влияние, которым старый гарибальдиец пользовался среди земляков. Республиканец старого закала, он являл пример человека чести, сурового воинского долга, если считать, что мир — это поле битвы, где сражаются для того, чтобы защитить любовь и братство всех живущих на земле, а не для того, чтобы урвать себе побольше.
— Жаль старика! — заметил главный инженер, когда доктор рассказал ему о Терезе. — Он не сумеет справиться с делом без жены. Очень печально.
— Он совсем один там, наверху, — буркнул доктор и кивнул в сторону узкой лестницы, ведущей на второй этаж. — Все жильцы улетучились, а теперь миссис Гулд и девочек увезла. Им и в самом деле было опасно оставаться. Врачебной помощи я, конечно, оказать здесь уже не могу; но миссис Гулд попросила меня присмотреть за стариком, и поскольку у меня нет лошади и до рудников, где мне положено находиться, я все равно не доберусь, то я могу побыть и здесь, мне не трудно. Тем более что в городе обойдутся без меня.
— Ну, а я останусь с вами, доктор, и посмотрю, как будут развиваться события в порту, — заявил главный инженер. — Ведь Сотильо может появиться в любую минуту, и, если солдаты станут досаждать старику, мне хотелось бы его защитить. Сотильо был всегда со мной очень любезен, у Гулдов и в клубе. Не могу себе представить, как он осмелится взглянуть в лицо своим здешним друзьям.
— Для начала он несомненно некоторых из них расстреляет, чтобы избежать неловкости при первой встрече, — сказал доктор. — Приговорить без суда и следствия к смертной казни хотя бы нескольких человек — в этой стране излюбленное средство для военных деятелей, перебежавших на сторону врага. — Он говорил с угрюмой убежденностью, которую едва ли можно было бы поколебать. Главный инженер и не пытался. Он лишь удрученно кивнул головой и сказал:
— Я думаю, что к утру мы вам раздобудем лошадь, доктор. Мои пеоны тут поймали нескольких сбежавших с перепугу лошадей. Если ехать очень быстро, кружным путем — через Лос Атос и дальше вдоль опушки леса, так, чтобы Ринкон остался в стороне, — вы, пожалуй, доберетесь до моста Сан Томе без препятствий. Рудники, по-моему, сейчас самое безопасное место для человека, который чем-нибудь скомпрометирован. Я могу лишь пожалеть, что с железной дорогой дело обстоит совсем не так благополучно.
— Стало быть, я скомпрометирован? — после короткой паузы осведомился доктор.
— Точно так же, как и вся концессия Гулда. Окажись я на его месте, я тоже не смог бы не участвовать в политической жизни страны… если можно назвать жизнью эти конвульсии. Тут главное — удастся ли тебе обеспечить безопасность своего предприятия. Рано или поздно наступает момент, когда сохранить нейтралитет невозможно, и Чарлз Гулд это прекрасно понимает. Надеюсь, он готов к любому испытанию. Такой человек, как Гулд, не смог бы терпеть бесконечно разгул невежественной и наглой деспотии. Ведь его можно сравнить с пленником, который сидит в разбойничьем притоне и ежедневно платит деньги, чтобы приобрести право на жизнь, хотя в кармане у него находится вся сумма, необходимая для полного выкупа; и при этом платит лишь за то, чтобы его не убивали, а о свободе нет и речи. Да, да, именно так.
И вы напрасно пожимаете плечами, — приведенное мной сравнение абсолютно соответствует действительности, особенно если иметь в виду, что захваченный бандитами пленник, словно в сказке, обладает способностью все время добавлять к лежащим у него в кармане деньгам новые, которые не могут захватить бандиты. Вы это знаете не хуже меня, доктор. Он оказался в положении курицы, несущей золотые яйца. Я обсуждаю с ним эту тему еще с тех пор, как здесь побывал сэр Джон.
Узник, находящийся в руках алчных и невежественных разбойников, постоянно должен ожидать, что любой мерзавец и дурак может раскроить ему череп, в приступе шального гнева или понадеявшись сразу отхватить крупный куш. Народная мудрость не зря породила грустную притчу о курице, которую зарезали, хотя она несла золотые яйца. Эта сказка никогда не устареет. Вот почему Чарлз Гулд, действуя как всегда обдуманно и немногословно, поддержал декрет рибьеристов, первый официальный акт, который гарантировал ему свободу не за выкуп. Рибьеризм потерпел крах… в этой стране все разумное обречено на гибель. Но Гулд не потерял головы и постарался сохранить полученное за полгода серебро.
План Декуда противопоставить мятежу новую революцию, возможно, имеет под собой какую-то основу, а возможно, и не имеет ее, может осуществиться, а может не осуществиться. Хотя я неплохо знаю этот бурлящий революциями континент, я не могу относиться к их деятельности серьезно. Декуд прочел нам свой проект воззвания и очень убедительно два часа подряд рассказывал, что он намерен сделать. Он приводил доводы, которые могли бы показаться вполне основательными, если бы нас, представителей старинных и стабильных политических и национальных структур, не ужасала самая мысль о том, что новое государство может возникнуть таким вот образом — прямо из головы иронически настроенного молодого человека, который сразу после этого, торопливо сунув воззвание в карман, бежит, спасая свою жизнь к грубому, глумливому рубаке-полукровке, из тех, которых в здешних краях почему-то именуют генералами. Все это похоже на забавную сказку и, пожалуй, может и в самом деле к чему-то привести, поскольку выдержано в истинном духе этой страны.
— Так, значит, серебро уже в пути? — хмуро спросил доктор.
Инженер извлек из кармана часы.
— Судя по уверениям капитана Митчелла, — а уж он-то, конечно, все досконально знает, — серебро находится в пути уже так долго, что, вероятно, сейчас его отделяют от порта три или четыре мили; а Ностромо, как говорит Митчелл, отличный моряк и даром времени терять не станет.
Доктор хмыкнул так выразительно, что инженер обеспокоенно спросил:
— Вы не одобряете этой затеи, доктор? Но почему? Чарлз Гулд понимает, что игру надо довести до конца, хотя он едва ли формулирует таким образом свою линию поведения даже мысленно, а тем более вслух. Условия этой игры ему, возможно, подсказал отчасти Холройд; но Гулд по натуре сам любитель таких игр, и потому что правила ему по вкусу, он оказался столь счастливым игроком. В Санта Марте его уже назвали королем Сулако. Такая кличка верное свидетельство успеха. В этой шутке, на мой взгляд, есть большая доля правды. Уверяю вас, доктор, я был просто потрясен, когда, приехав в Санта Марту, увидел, как все эти журналисты «народные трибуны», члены конгресса, а также всяческие генералы и судьи пресмыкаются перед субъектом с сонными глазами, адвокатом без клиентов только потому, что он является полномочным послом концессии Гулда. И на сэра Джона, когда он сюда приезжал, это тоже произвело очень сильное впечатление.
— Так, так… новое государство и его первый президент — пухленький денди Декуд, — задумчиво произнес доктор Монигэм, который все так же сидел, подпирая рукой голову, и качал ногами.
— Бог ты мой, а почему бы нет? — с неожиданной серьезностью и доверительностью отозвался инженер. Казалось, даже он подвергся наконец воздействию невидимо витавших в воздухе Костагуаны миазмов, которые вселили в каждого из местных жителей незыблемую веру в pronunciamientos . Внезапно он с апломбом опытного революционера принялся объяснять, что войска, которые стоят в Каите и еще не понесли урона, ибо не участвовали в боях, через несколько дней могут возвратиться в Сулако, вдохновленные воззванием Декуда, если только он сумеет добраться до них. Руководить военными действиями будет Барриос, который от Монтеро, конкурента и смертельного врага, может ждать лишь одного — расстрела. Таким образом, помощь Барриоса обеспечена. Что касается его армии, ей тоже нечего ожидать от новоявленного диктатора, даже жалованья за месяц. Ввиду всех этих обстоятельств, сокровища Сан Томе приобретают огромную важность. Как только армия Барриоса узнает, что серебро не досталось врагу, она тотчас с радостью примется защищать отделившееся от Костагуаны государство.
Доктор поднял голову и пристально взглянул на собеседника.
— Ого! Я вижу, этот Декуд сумеет убедить кого угодно, — проворчал он наконец. — Уж не он ли упросил Чарлза Гулда отправить такое множество серебряных слитков в открытое море, доверив их пресловутому Ностромо?
— Чарлз Гулд, — ответил главный инженер, — сказал о своих побуждениях не больше, нежели он говорит о них всегда. Вы ведь знаете, он неразговорчив. Но побуждения его известны всем, у него лишь одно побуждение — оградить от опасности рудники Сан Томе и дать возможность концессии Гулда, как и прежде, функционировать в духе его соглашения с Холройдом. Холройд тоже необычный человек. Оба они мечтатели и потому так хорошо друг друга понимают, хотя одному тридцать, а другому под шестьдесят. Но быть миллионером, и к тому же миллионером такого типа, как Холройд, это то же самое, что обрести вечную молодость. Юношеская отвага уповает на то, что впереди несметные, бесчисленные годы; миллионер располагает несметным богатством… и это еще лучше. Человек не знает, сколько лет он проживет, а миллионы несомненно могут сделать многое.
Лишь восторженный юноша может мечтать внедрить на этом континенте светлые идеи христианства, и мне хочется понять, почему Холройд в пятьдесят восемь лет ведет себя словно неопытный юнец и даже еще романтичней. Он, конечно, не миссионер, но то, что происходит на Сан Томе, ничем не отличается от деятельности миссионеров. Заверяю вас со всей серьезностью, что он не мог проникнуться таким энтузиазмом во время чисто делового совещания с сэром Джоном по поводу финансового положения Костагуаны. Совещание происходило года два назад, и сэр Джон в письме из Сан-Франциско, которое он написал мне, возвращаясь на родину, выражал недоумение по этому поводу. Невольно подумаешь, доктор, что поступки наши очень мало значат сами по себе. И, право же, приходишь к выводу, что существенно только одно — духовное начало, которое побуждает нас к действию.
— Э, бросьте! — прервал его доктор, который выслушал рассуждения инженера, не меняя позы и качая ногами. — Все это просто самолюбование. Пища для тщеславия, а тщеславие, как нам известно, правит миром. Лучше скажите, что может случиться с сокровищами, плывущими сейчас по воле волн и вверенными попечениям великого капатаса и великого политического деятеля Декуда?
— А почему это тревожит вас, доктор?
— Меня? Да на кой дьявол они мне нужны? Я-то не вкладываю духовного начала в свои желания, мнения и поступки. Они, увы, не грандиозны, и самолюбование в них не умещается. К примеру, я бы, конечно, хотел облегчить последние минуты жизни несчастной, умирающей там, наверху. Но не могу этого сделать. Невозможно. Вам когда-нибудь случалось сталкиваться с невозможным или у вас, Наполеона железных дорог, не существует в словаре такого слова?
— Ей придется очень сильно мучиться? — спросил инженер с состраданием.
Кто-то, медленно и тяжело ступая, прошел по половицам над массивными деревянными балками. Затем из узкого проема лестницы, прорубленной в стене с таким расчетом, чтобы там уместился только один человек, который мог бы преградить путь двадцати, послышалось два голоса, один — прерывистый и слабый, другой — низкий, и в его ласковом рокоте потонули вопросы, заданные женским голосом.
Наши собеседники затихли на время, пока не смолкли голоса наверху, затем доктор передернул плечами и буркнул:
— Да, придется. Но если даже я и поднимусь к ней, то помочь ничем не смогу.
Наступило долгое молчание и внизу и наверху.
— Мне почему-то кажется, — негромко проговорил инженер, — что вы не доверяете капатасу капитана Митчелла.
— Не доверяю! — процедил сквозь зубы доктор. — Я полагаю, что он способен на все, включая преданность на грани безумия. Видите ли, я последний, с кем он разговаривал перед тем, как покинул пристань. Больная захотела с ним повидаться, и я его к ней проводил. С умирающими не полагается спорить. Бедная женщина безропотно ждала кончины и казалась вполне спокойной, но за какие-нибудь десять минут этот мерзавец сказал или сделал что-то такое, от чего она впала в отчаяние. Видите ли, — продолжал, слегка замявшись, доктор, — женщины всегда и в любой ситуации до такой степени непостижимы, что мне порой казалось, будто она… ну, словом, чуть ли не влюблена в него… в капатаса.
Негодяй на свой особый лад обладает несомненным обаянием — чем иначе объяснить, что его боготворит весь город. Нет, я вовсе не сошел с ума. Я неудачно выразился, но я не знаю, как описать ее чувство к капатасу, беспричинную и сильную привязанность из тех, какие возникают иногда у женщины к мужчине и не заключают в себе ничего предосудительного. Она нередко мне его бранила, что отнюдь не исключает справедливости моих догадок. Наоборот, мне кажется, она ругала его так часто потому, что постоянно думала о нем. В ее жизни он играл большую роль. Я ведь хорошо знаком со всем семейством. Каждый раз, когда я приезжал из Сан Томе, миссис Гулд просила меня их проведать. Миссис Гулд любит итальянцев; кажется, она долго жила в Италии, а к старому гарибальдийцу питает особую слабость. Он и в самом деле необычный человек. Суровый мечтатель, до нынешнего дня витающий, как в облаках, в призрачном мире республиканских идей своей юности. Нелепый старикан, экзальтированный, необузданный, — он и капатаса заразил своей дурью.
— Это какой же дурью? — удивился инженер. — Капатас, по-моему, всегда ведет себя очень разумно, он находчив, абсолютно бесстрашен, одним словом, лучшего помощника и желать не приходится. Ему можно поручить все, что угодно. На сэра Джона во время путешествия из Санта Марты через горы он произвел отличное впечатление, как очень толковый и распорядительный малый. А впоследствии, вы, вероятно, слыхали, он оказал нам большую услугу, сообщив начальнику полиции, что в Сулако приехали грабители профессионалы и замышляют устроить железнодорожную катастрофу, чтобы захватить вагон, в котором находится месячное жалованье всех служащих дороги. Он превосходно организовал разгрузочные и погрузочные работы для компании ОПН в порту. Он умеет заставить себя слушаться, хотя он и иностранец. Каргадоры, правда, тоже нездешние — иммигранты, isleños .
— Престиж — главная его забота, — брюзгливо проворчал доктор.
— Он столько раз уже доказывал свою надежность, что проверять его нет никакой нужды, — не соглашался инженер. — Когда возник вопрос, кто повезет серебро, капитан Митчелл, разумеется, стал горячо доказывать, что доверить это нельзя никому, кроме капатаса. Ну, конечно, он моряк, и, я думаю, в этом вся причина. Но что касается его честности, признаюсь, и Гулд, и Декуд, да и я сам полагали, что такое поручение можно дать кому угодно. Капатаса смог бы заменить любой рыбак. Ну скажите, бога ради, что будет делать вор с таким множеством серебряных слитков? Если он присвоит их и убежит, то ведь рано или поздно ему придется где-нибудь высадиться со своим грузом, а каким образом он сумеет скрыть от местных жителей целую гору серебра? Тут и думать не о чем. К тому же вместе с капатасом отплыл Декуд. Мы, не задумываясь, доверялись капатасу даже в случаях гораздо более сложных.
— Он на это смотрит несколько иначе, — сказал доктор. — Как раз здесь, на кухне, он заявил при мне, что это самое отчаянное дело в его жизни. Он составил нечто вроде устного завещания, а душеприказчиком назначил старика Виолу; ей-богу, уверяю вас, никакого богатства он не наживает, оттого что так преданно служит всем вам — господам, распоряжающимся в порту, на рудниках и на железной дороге. Думаю, в обмен за свои труды он обретает некое — как вы его назвали? — духовное начало, а иначе на кой ему дьявол проявлять преданность Гулду, Митчеллу, вам и всем прочим.
Он хорошо знает эту страну. Например, он знает, что Гамачо, депутат от Хавиры, был просто бродячим торговцем, который шатался со своим товаром по Кампо, потом набрал всякой всячины у Ансани в кредит, открыл где-то в глуши небольшую лавчонку, после чего добился, чтобы его выбрали в парламент пьяные конюхи и батраки, которые кочуют из усадьбы в усадьбу, и обнищавшие ранчеро, задолжавшие ему. А ведь этот Гамачо, который, возможно, завтра станет одним из высших должностных лиц в стране, тоже чужеземец — он островитянин. Он бы мог сейчас быть каргадором компании ОПН, но на свое счастье, — хозяева наших придорожных гостиниц хоть сейчас готовы в этом присягнуть, — однажды повстречал в лесу бродячего торговца, убил его и стащил узел с товаром, с чего и началась его карьера. А вы думаете, Гамачо в ту пору пользовался такой же любовью народа, как наш капатас? Конечно, нет. Гамачо и в подметки ему не годится. Нет, я решительно считаю, что Ностромо дурак.
Желчные высказывания доктора были неприятны инженеру.
— На эту тему невозможно спорить, — заметил он философски. — У каждого свои таланты. Слышали бы вы, как ораторствовал Гамачо, обращаясь к своим друзьям, которые толпились под окном. Голос у него пронзительный, и он вопил как сумасшедший, потрясая кулаками над головой и рискуя вывалиться из окна на тротуар. Едва он делал паузу, чернь, сгрудившаяся внизу, принималась орать: «Долой олигархов! Viva la libertad!» Фуэнтес не подходил к окну; на него было жалко смотреть. Он ведь брат Хорхе Фуэнтеса, того самого, который несколько лет назад был в течение полугода министром внутренних дел. Совести у него, конечно, нет; но он из хорошей семьи, образован… одно время служил начальником таможни в Каите. Этот кретин Гамачо присосался к нему со своими приспешниками из числа гнуснейших подонков. Фуэнтес так боится этого головореза, что наблюдать за этой парой — истинное удовольствие.
Он встал, подошел к двери и, высунувшись, поглядел в сторону гавани.
— Все спокойно, — сказал он. — А может быть, Сотильо и не собирается сюда?
ГЛАВА 2
Тот же вопрос задавал себе, расхаживая по набережной, капитан Митчелл. Разве не могло случиться так, что сообщение телеграфиста из Эсмеральды — отрывочное и бессвязное — было неправильно понято? Тем не менее добрейший капитан решил не ложиться до рассвета. Он вообразил себе, что оказал огромную услугу Чарлзу Гулду, и каждый раз при мысли о спасенном серебре торжествующе потирал руки. Простодушный капитан гордился своим участием в такой хитроумной затее. Ведь именно благодаря ему она стала осуществимой, ибо никто иной, как он, высказал мысль, что баркас с серебром может встретиться в открытом море с направляющимся на север пароходом. Кроме того, это было в интересах компании, которая лишилась бы выгодного фрахта, если бы серебро осталось в порту и было конфисковано. Человек властный по складу характера, а также благодаря многолетней привычке командовать, капитан Митчелл не был демократом. Он зашел даже так далеко, что открыто выражал свое презрение к парламентаризму. «Его милость дон Винсенте, — повторял он не раз, — которого я и мой подручный Ностромо имели честь и удовольствие, сэр, спасти от кровавой расправы, слишком уж считался со своим конгрессом. Это было ошибкой, сэр, несомненной ошибкой». Старый моряк наивно полагал, что за последние три дня израсходован весь запас бурных событий, которым располагала Костагуана. Впоследствии он признавался, что дальнейшее превзошло все, что он мог себе вообразить. Во-первых, город (поскольку солдаты Сотильо захватили телеграфный пункт и приостановили движение поездов) оказался, словно в осаде, и был на целых две недели отрезан от мира.
— Трудно поверить, сэр, однако все было именно так. На целых две недели, представьте себе, сэр.
Повествованию о невероятных происшествиях, случившихся за эти две недели и глубоко взволновавших его, придавала особую, комическую выразительность напыщенная манера рассказчика. Вначале он всегда доверительно сообщал, что «находился в самой гуще событий с первого до последнего дня». Затем описывал отплытие баркаса и свое, вполне естественное в тот миг, волнение по поводу того, как бы его подручный, которому было поручено увезти из порта серебро, не совершил какой-либо ошибки. Ведь кроме потери драгоценного металла подвергалась также опасности жизнь сеньора Мартина Декуда, симпатичного, богатого и образованного молодого джентльмена, которому ни в коем случае нельзя было оказаться в руках у своих политических врагов. Капитан Митчелл не скрывал при этом, что во время своего ночного бдения на пристани он в какой-то степени тревожился и за будущность всей страны.
— Чувство, сэр, — восклицал он, — вполне естественное в человеке, благодарном за многочисленные проявления любезности со стороны лучших семейств Костагуаны — коммерсантов и других состоятельных людей, которые, едва лишь мы успели спасти их от ярости толпы, снова попали в опасное положение, ибо, насколько я могу судить, их имущество и жизнь вскоре должны были оказаться в распоряжении местной военщины, как известно, проявляющей прискорбную жестокость в пору междоусобных войн. Не забывайте также Гулдов, сэр, к которым, и к жене и к мужу в равной степени, я не мог не испытывать самой горячей признательности за их гостеприимство и доброту. Кроме того, меня тревожила судьба господ из клуба «Амарилья», сделавших меня его почетным членом и неизменно обходившихся со мной учтиво и почтительно, в какой бы роли я ни выступал — представителя консульства либо управляющего пароходной компанией. Немало думал я, должен признаться, и об участи мисс Антонии Авельянос, прекраснейшей и достойнейшей из всех молодых леди, с которыми мне выпадало счастье говорить. К тому же я не мог не размышлять о том, как предстоящая смена правительственных чиновников отразится на интересах нашей компании.
Одним словом, сэр, как вы легко можете догадаться, меня смертельно встревожили и сильно утомили волнующие события, в которых и мне довелось сыграть свою скромную роль. Всего в пяти минутах ходьбы находилась контора нашей компании, где расположена и моя квартира, в которой меня ждали ужин и гамак (сообразуясь с особенностями местного климата, я всегда провожу ночь в гамаке); но почему-то, сэр, хотя я несомненно никому ничем не мог помочь, я был не в состоянии покинуть пристань и бродил по ней, с трудом передвигая ноги от усталости.
Ночь была непроглядно темной — я в жизни не видел таких ночей; и я уже начинал надеяться, что судно из Эсмеральды не сможет в таком мраке пересечь залив и появится лишь при свете дня. Москиты кусались зверски. Нас осаждали здесь москиты до недавних пор, пока муниципалитет не предпринял решительные меры; а те, что обитали в гавани, сэр, отличались особой свирепостью. Они облаком роились вокруг моей головы, и, если бы не их укусы, я, наверное, уснул бы на ходу и упал. Я курил одну сигару за другой уже не потому, что мне хотелось курить, а главным образом из опасения быть съеденным заживо.
И вот, сэр, когда я, вероятно, в двадцатый раз приблизился к освещенному краю пирса, чтобы взглянуть на свои часы, и с удивлением обнаружил, что они показывают всего без десяти минут двенадцать, я услыхал шум пароходного винта — звук, который ухо моряка распознает в такую тихую ночь безошибочно. Он был очень слабым, поскольку судно приближалось осторожно и дьявольски медленно, во-первых, из-за темноты, во-вторых, из-за стремления не обнаружить раньше времени свое присутствие, предосторожность совершенно излишняя, поскольку, как я искренне убежден, на всем огромном протяжении пирса (а он занимает около четырехсот футов в длину) не было ни одной живой души, кроме меня. С тех пор как начался мятеж, из порта испарились все служители, включая ночных сторожей. Я замер, только бросил сигару и погасил ее ногой, чем доставил, думаю, большое удовольствие москитам, если судить по состоянию моего лица на следующее утро. Однако это лишь пустячное неудобство по сравнению с теми зверствами, жертвой которых я стал, оказавшись в руках Сотильо. Нечто абсолютно невообразимое, сэр; поступки, подходящие скорей маньяку, нежели человеку, находящемуся в здравом уме, пусть даже полностью утратившему представление о благопристойности и чести. Но Сотильо пришел в ярость, когда сорвались его грабительские планы.
В этом капитан Митчелл был прав. Сотильо в самом деле разъярился. Капитан Митчелл, впрочем, был арестован не сразу; чувство живейшего любопытства побудило его остаться у причала, чтобы увидеть, а верней, услышать с самого начала до конца, как будет производиться высадка войск. Спрятавшись за вагонеткой, с которой перегрузили на баркас серебро, откатив ее затем к противоположному концу пирса, капитан Митчелл увидел, что сперва сошел на берег небольшой отряд и, разбившись на группы, стал в разных направлениях растекаться по равнине. Тем временем с парохода высадились войска и построились в колонну, голова которой настолько приблизилась к укрытию капитана Митчелла, что всего в нескольких ярдах от себя он мог различить шеренги, почти полностью перегородившие пирс. Затем приглушенное шарканье, звяканье и голоса утихли, колонна в течение часа стояла неподвижно и безмолвно, дожидаясь возвращения разведчиков. На равнине царила глубокая тишина, только басовито лаяли собаки на товарной станции, а в ответ им пронзительно тявкали дворняжки с городских окраин. Резко очерченным пятном чернел во мгле стоявший перед колонной патруль.
Спустя некоторое время к набережной стали поодиночке подходить разведчики, и патрульные их окликали. Те бросали на ходу несколько слов в ответ и, торопливо миновав дозор, растворялись в густой и неподвижной человеческой массе, чтобы поскорее доложить командованию, что обнаружила их группа. Капитана Митчелла осенила мысль, что его позиция может оказаться крайне неприятной и даже опасной, как вдруг у пирса раздалась громкая команда, затрубил горн, и тотчас же колонна зашевелилась, послышалось бряцание оружия, а по рядам пробежал ропот голосов. «Да уберите эту вагонетку!» — крикнул кто-то, и, как только прозвучал этот приказ, затопали босые ноги, и капитан Митчелл торопливо отступил шага на два; вагонетка, на которую нажало сразу множество рук, откатилась прочь по рельсам, и не успел он опомниться, как солдаты окружили его, крепко ухватив за шиворот и за руки.
— Здесь прячется какой-то человек, — крикнул один из солдат, — мы поймали его, лейтенант!
— Держите его и стойте на месте, пока с вами не поравняется арьергард, — раздался голос лейтенанта.
Вся колонна бегом промчалась мимо, и дробный топот ног по деревянному настилу затих на берегу. Митчелла держали крепко, игнорируя его заявление, что он британский подданный и требует, чтобы его немедленно отвели к командиру. Он покричал немного, затем с достоинством умолк. С глухим рокотом проехали две полевые пушки — их волокли вручную. Затем, когда мимо капитана Митчелла промаршировал небольшой эскорт, сопровождавший нескольких офицеров, пленника потащили за ними следом. Не исключено, что по пути от пирса к таможне солдаты обращались с Митчеллом довольно непочтительно — иными словами, имели место и подзатыльники, и тычки, и чувствительные прикосновения приклада к пояснице. Их понятия о скорости не совпадали с представлениями капитана о соблюдении своего достоинства. Он растерялся, разволновался, побагровел. Ему казалось, что наступил конец света.
Солдаты окружили со всех сторон длинное здание таможни, грудами по ротно складывали оружие и, готовясь к ночлегу, расстилали на земле свои пончо со скатками, положенными в изголовье. Помахивая фонарями, капралы расставляли вдоль стен часовых у каждой двери и у каждого окна. Сотильо собирался защищать таможню так, словно там и в самом деле хранились сокровища. Его желание моментально разбогатеть, совершив дерзкий и блистательный ход, заглушило голос рассудка. Он не верил, что может потерпеть поражение, — даже намек на такую возможность приводил его в ярость. Любое обстоятельство, свидетельствующее о том, что возможность эта все же существует, представлялось ему неправдоподобным. Утверждение Гирша, столь фатальное для его надежд, он отмел самым решительным образом. Тут, правда, следует признать, что Гирш говорил так бессвязно, в таком лихорадочном возбуждении, что рассказанная им история и в самом деле выглядела фантастично. Сам черт ногу сломит, как обычно говорят о повествованиях такого рода.
Как только беднягу выудили из воды, Сотильо и его офицеры, дрожа от нетерпения, допросили его прямо на мостике, не дав собраться даже с теми скудными обрывками мыслей, какие ему удалось не растерять. Его следовало бы успокоить и ободрить, а на него набросились, напялили наручники, толкали, кричали. Он извивался, корчился, пытался стать на колени, затем начал отчаянно рваться, будто хотел прыгнуть за борт, и это поведение, а также вопли, перепуганный вид и обезумевшие от страха глаза поначалу вызвали удивление, а затем и недоверие — ведь люди часто подозревают в притворстве тех, кто охвачен очень сильным чувством. Кроме того, он так щедро пересыпал испанскую речь немецкими словами, что большая часть его объяснений осталась непонятой. Он старался их умилостивить, именуя hochwohlgeborene Herren , и уже одно это сильно их насторожило.
Ему строго приказали перестать дурачиться, но он по-прежнему умолял о пощаде и уверял в своей лояльности и невиновности, упорно продолжая изъясняться по-немецки, ибо сам не понимал, на каком языке говорит.
В нем, конечно, сразу опознали жителя Эсмеральды, что отнюдь не прояснило дела. Поскольку он все время забывал фамилию Декуда и путал его еще с несколькими людьми, с которыми встречался в гостиной Гулдов, возникло впечатление, будто все они совместно отбыли на баркасе; на какое-то мгновение Сотильо решил, что утопил всех выдающихся рибьеристов Сулако. Но это было неправдоподобно и заставляло усомниться во всем остальном. Гирш сошел с ума или делает вид, что сошел, прикидывается, будто умирает от страха, специально чтобы сбить их с толку. Сотильо, ошалевший при мысли, будто огромное богатство плывет к нему прямо в руки, был не в состоянии поверить, что его надежды не осуществятся. Этот еврей, конечно, в самом деле страшно перепуган, но тем не менее он знает, где спрятано серебро, и со свойственной его соплеменникам хитростью сочинил свою басню, чтобы заморочить голову Сотильо и пустить его по ложному следу.
Сотильо занял огромное помещение на верхнем этаже таможни. Потолка там, правда, не было, поэтому, подняв взгляд, вы видели только толстые черные балки и густую мглу под сводом крыши. Тяжелые ставни были распахнуты. На длинном столе стояла большая чернильница, валялись выпачканные чернилами гусиные перья и красовалось два больших ящика с песком. Пол был усыпан бланками из грубой серой бумаги. Комнату эту, вероятно, занимал кто-нибудь из таможенного начальства, так как во главе стола виднелось кожаное кресло, а рядом с ним несколько стульев с высокими спинками. К одной из балок был подвешен гамак — несомненно на предмет послеобеденной сиесты. Две-три свечи в высоких железных подсвечниках красноватым светом тускло освещали стол. Между подсвечниками лежали шляпа полковника, его сабля и револьвер, а на стульях, облокотившись о стол и уныло свесив головы, сидели два самых доверенных офицера господина полковника. Сам полковник развалился в кресле, и огромный негр с сержантскими нашивками на рваном рукаве, опустившись на колени, стаскивал с него сапоги. На серовато-бледном лице Сотильо резко выделялись черные усы. Запавшие глаза смотрели мрачно. Он был измучен тревогами прошедшей ночи, обескуражен разочарованием, постигшим его, но когда стоявший возле входа часовой заглянул в комнату и доложил, что пленный прибыл, он сразу ожил.
— Ввести немедленно! — свирепо крикнул он.
Дверь распахнулась, и в комнату втолкнули капитана Митчелла, без шляпы, в распахнутом жилете и галстуке, съехавшем на бок.
Сотильо узнал его сразу. Он и не мечтал о такой добыче; стоявший перед ним человек мог бы, если пожелал, рассказать все, что хотелось узнать Сотильо; и полковник сразу же прикинул, как заставить его говорить. Сотильо не боялся вызвать гнев какой-нибудь заокеанской державы, обидев ее подданного. Все армии Европы не смогли бы оградить капитана Митчелла от оскорблений и даже побоев, но спасла его внезапно мелькнувшая в голове Сотильо мысль, что Митчелл — англичанин, и потому, если он станет обращаться с ним дурно, тот заупрямится, и тогда от него уже не добиться толку. В связи с чем полковник тут же постарался придать своему лицу приязненное выражение.
— Боже мой! Достопочтенный сеньор Митчелл! — воскликнул он в притворном ужасе. — Сейчас же освободить кабальеро, — приказал он, и эти грозно произнесенные слова возымели на солдат такое действие, что они прямо-таки отпрыгнули от пленника. Капитан Митчелл, внезапно лишившись этой насильственной поддержки, покачнулся и чуть не упал. Сотильо дружески подхватил его под руку, усадил на стул и, властно махнув рукой, приказал: — Все вон!
Когда их оставили наедине, он постоял немного в нерешительности, глядя себе под ноги, и молча ждал, пока капитан Митчелл вновь обретет дар речи.
Вот он прямо у него в руках, человек, принимавший участие в перевозке серебра.
Сотильо, по природе своей малый вспыльчивый, испытывал острейшее желание его избить; уж таков был его нрав — в старые времена, когда ему случалось просить в долг денег у Ансани, у него тоже чесались руки от желания вцепиться в глотку слишком осмотрительному торгашу.
Что до капитана Митчелла, то от внезапности, неожиданности и полной непредсказуемости того, что с ним случилось, все мысли перемешались в его голове. К тому же он чувствовал себя совершенно разбитым.
— Пока меня вели сюда от гавани, меня три раза ударили так сильно, что я упал, — хрипло сказал он наконец. — Кое-кому придется за это ответить.
Он и в самом деле несколько раз падал, и солдаты волоком тащили его, пока он вновь не обретал способность твердо ступать по земле. Сейчас, когда он наконец отдышался, он был вне себя от гнева. Он вскочил, багровый, со взъерошенными седыми волосами, и глаза его сверкнули мстительным огнем, когда он яростно потряс полой своей изорванной жилетки перед опешившим Сотильо.
— Вот, полюбуйтесь! Ваши ворюги в мундирах стащили у меня часы.
Старый моряк был страшен. Он оттолкнул Сотильо от стола, на котором лежали револьвер и сабля.
— Я требую, чтобы передо мной извинились и возместили убытки, — громовым голосом крикнул капитан вне себя от бешенства. — Я требую этого от вас! Да, от вас!
На мгновенье полковник окаменел; затем, когда капитан Митчелл резким движением потянулся к столу, словно собираясь схватить револьвер, Сотильо с испуганным криком бросился к порогу и выскочил, захлопнув за собою дверь. Это было так неожиданно, что капитан Митчелл вдруг почувствовал, как его гнев остыл. Сотильо вопил по ту сторону двери, и по деревянным ступеням лестницы слышался топот босых ног.
— Отобрать у него оружие! Связать его! — орал полковник.
Капитан Митчелл мельком бросил взгляд на окна, каждое из которых заграждали три толстых вертикальных железных прута и которые находились футах в двадцати над землей, о чем он прекрасно знал; вслед за тем дверь распахнулась, и на него набросились солдаты.
В мгновенье ока его прикрутили ремнем к стулу с высокой спинкой, обвязав все тело так, что только голова была свободна. И лишь тогда рискнул войти Сотильо, до этого стоявший, прислонившись к косяку, и дрожавший так, что всякий мог это заметить. Солдаты подняли с полу винтовки, которые бросили, накинувшись на пленника, и вышли из комнаты один за другим. Офицеры остались, опираясь на сабли и встревоженно поглядывая на Митчелла.
— Часы! Часы! — яростно повторял полковник и, как тигр, метался по комнате. — Где часы этого человека?
И в самом деле, когда капитана Митчелла обыскали на первом этаже таможни, чтобы изъять у него оружие, прежде чем допустить к Сотильо, у него отобрали цепочку и часы; но после требования, высказанного полковником в такой решительной форме, конфискованное имущество довольно скоро нашлось — его принес капрал, бережно держа в сложенных ковшиком ладонях. Сотильо выхватил из его рук часы и ткнул их прямо в лицо капитану Митчеллу, зажав цепочку в кулаке.
— Эй ты, надменный англичанин! Ты осмелился назвать ворюгами наших солдат! Вот они, твои часы!
Он потрясал кулаком, словно хотел ударить пленника в нос. Капитан Митчелл, беспомощный, как спеленатый младенец, встревоженно поглядывал на свой золотой хронометр, стоивший шестьдесят гиней и подаренный ему когда-то страховой компанией за спасение судна, которое чуть не погибло от пожара. Сотильо, в свою очередь, тоже уразумел, что перед ним необычайно дорогая вещь. Он вдруг умолк, шагнул к столу и стал внимательно рассматривать часы, поднеся их к свету. Таких красивых он никогда еще не видел. Офицеры встали у него за спиной и вытягивали шеи, чтобы получше разглядеть часы.
Часы настолько увлекли полковника, что он на время забыл о пленнике. Есть нечто детское в алчности темпераментных и простодушных южан, что делает их крайне непохожими на жителей северных стран, склонных к туманным идеалам и готовых под воздействием любого пустяка возмечтать не более не менее как о покорении Вселенной. Сотильо нравились украшения, драгоценности, золотые побрякушки. Он обернулся к офицерам и властным мановением руки велел им отойти. Положил часы на стол, затем небрежно прикрыл их шляпой.
— Ах, так! — заговорил он, подходя вплотную к стулу. — Ты позволил себе назвать ворюгами моих доблестных солдат, солдат из гарнизона Эсмеральды. Как ты осмелился! Какое бесстыдство! Это вы, чужеземцы, явились к нам, чтобы разграбить нашу страну. Вашей жадности нет пределов. Ваша наглость безгранична.
Он оглянулся на офицеров, те одобрительно загудели. Старик майор подтвердил:
— Sí, mi coronel… Все они предатели.
— Я уж ничего не говорю, — продолжал Сотильо, устремив на неподвижного и беспомощного Митчелла гневный, но в то же время беспокойный взгляд. — Я ничего не говорю о том, что вы коварно пытались завладеть моим револьвером в то время, как я разговаривал с вами с предупредительностью, которой вы не заслужили. Вы должны были бы поплатиться за это жизнью. У вас одна надежда: я, может быть, вас пожалею.
Он посмотрел, какое впечатление произвели его слова, но не обнаружил признаков испуга на лице капитана Митчелла. Седые волосы капитана были в пыли, да и весь он перепачкался пылью. Он сидел с таким видом, словно ничего не слышал, только дернул бровью, чтобы отбросить соломинку, которая застряла у него в волосах и свисала на лоб.
Сотильо выставил вперед ногу и подбоченился.
— Это вы ворюга, Митчелл, — произнес он с пафосом, — вы, а не мои солдаты! — Его указательный палец с длинным, миндалевидным ногтем был направлен на арестованного. — Где серебро с рудников Сан Томе? Я спрашиваю вас, Митчелл, где серебро, которое хранилось здесь, в этой таможне? Отвечайте! Вы украли его. Вы один из участников кражи. Оно похищено у нашего правительства. Ага… Вы, иностранцы, думаете, я еще ничего не знаю, но я проведал о ваших плутнях. Серебра-то больше нет! Разве не так? Вы увезли его на одной из ваших lanchas , несчастный! Как вы осмелились?
Вот теперь он произвел впечатление. «Каким образом Сотильо мог узнать об этом?» — подумал Митчелл. Его голова, единственное, чем он мог шевельнуть, внезапно дернулась, выдавая его изумление.
— Ага-а! Трясешься! — выкрикнул Сотильо. — Это заговор. Государственное преступление. Да знаете ли вы, что, пока вы не выплатите долг государству, это серебро принадлежит республике? Так где же оно? Куда ты его упрятал, подлый ворюга?
Капитан Митчелл, услыхав этот вопрос, воспрянул духом. Хотя он и не мог постичь, каким образом Сотильо узнал о баркасе, стало ясно, что тот хотя бы не захватил его. В этом не было никаких сомнений. Сперва капитан Митчелл, оскорбленный столь унизительным обращением, хотел молчать во что бы то ни стало, но сейчас, когда мелькнула надежда спасти серебро, он решил переменить тактику. Он задумался. В Сотильо ощущалась неуверенность.
«Этот человек, — подумал Митчелл про себя, — несомненно колеблется». Капитан Митчелл, невзирая на напыщенность манер, при столкновениях с реальной жизнью обнаруживал решительность и твердость духа. Сейчас, оправившись от первого потрясения, он вновь в какой-то мере обрел спокойствие и хладнокровие — глубочайшее презрение, которое он испытывал к Сотильо, немало тому способствовало, — и он с уверенностью произнес:
— Ну уж сейчас-то оно спрятано надежно.
К тому времени овладел собой и Сотильо.
— Muy bien , Митчелл, — проговорил он холодным и угрожающим тоном. — Но можете ли вы предъявить государству документ, удостоверяющий ваше право на разработку недр, а также разрешение таможни на вывоз серебра? Можете вы это сделать? Нет. Значит, вы вывезли серебро незаконно, и, если оно не будет доставлено сюда в течение пяти дней, виновные понесут наказание.
Он распорядился, чтобы пленника отвязали от стула и заперли в одной из расположенных внизу каморок. Затем принялся расхаживать по комнате, угрюмо и молчаливо, и заговорил лишь тогда, когда капитан Митчелл, которого держали за руки четверо солдат, — по двое с каждой стороны — вскочил и яростно топнул ногой.
— Вам нравится сидеть привязанным веревкой к стулу, Митчелл? — язвительно осведомился он.
— Это неслыханное, возмутительное насилие! — громовым голосом воскликнул капитан. — И чего бы вы ни добивались, вы не получите ничего, это я вам обещаю!
Высокий полковник с мертвенно-бледным лицом и черными, как смоль, вьющимися волосами и усами пригнулся, чтобы заглянуть в глаза низенькому коренастому арестанту с багровым лицом и взъерошенными волосами.
— Ну что ж, посмотрим. Когда я привяжу вас на целый день, да к тому же под палящим солнцем, вы еще лучше узнаете, что такое насилие. — Он с надменным видом выпрямился и жестом приказал увести капитана Митчелла.
— А когда мне возвратят часы? — крикнул Митчелл, упираясь и вырываясь из рук солдат.
Сотильо возмущенно посмотрел на офицеров.
— Нет, кабальеро, вы только послушайте этого picaro ,— презрительно воскликнул он, и офицеры тотчас же насмешливо захохотали. — Он требует свои часы! — И Сотильо порывисто подбежал к арестованному, сжигаемый желанием пустить в ход кулаки и избить англичанина как можно больней. — Часы! Вы пленный, захваченный в период военных действий, Митчелл! Военных действий! У вас нет никаких прав и нет имущества! Caramba! Вы весь полностью, до последнего вздоха принадлежите мне. Запомните это.
— Вздор! — отрезал капитан Митчелл, стараясь казаться спокойным.
Внизу, в большом зале на первом этаже, где пол был земляной, а в углу высился громадный муравейник, построенный белыми муравьями, солдаты сложили небольшой костер из обломков столов и стульев и разожгли его неподалеку от сводчатого входа, из которого доносился приглушенный шум волн, набегавших на пристань. Когда капитан Митчелл спускался по лестнице, ему навстречу бегом промчался офицер, торопившийся сообщить Сотильо, что захвачено еще несколько пленных. Костер потрескивал, огромный темноватый зал мало-помалу наполнялся дымом, и, всматриваясь, как в туман, капитан Митчелл увидел над сомкнувшимися вокруг них плотным кольцом низкорослыми солдатами с блестящими штыками головы трех высоких пленных — доктора, главного инженера дороги и седую львиную гриву старого Виолы, который стоял, отворотясь от остальных, скрестив руки и склонив голову. Изумлению Митчелла не было пределов. Он вскрикнул; у доктора и инженера тоже вырвалось изумленное восклицание. Но конвоиры, пересекая зал, похожий на громадную пещеру, торопливо тащили его за собой. У бедняги Митчелла закружилась голова — такое обилие мыслей и предположений роилось в ней, так мучительно он старался придумать, что им сказать, как предупредить.
— Он в самом деле вас арестовал? — выкрикнул инженер, и в отблеске костра, внезапно пробежавшем по его лицу, ослепительно сверкнул монокль.
Офицер, стоявший на площадке второго этажа, раздраженно и нетерпеливо распорядился:
— Ведите всех сюда… всех троих.
Сквозь гомон голосов и лязганье оружия невнятно прозвучал голос Митчелла:
— Бога ради! Этот субъект украл мои часы.
Инженеру, которого торопливо тащили к ступенькам, удалось на мгновенье замедлить шаг и спросить:
— Что? Что вы сказали?
— Мой хронометр! — яростно гаркнул Митчелл и в тот же миг сквозь низенькую дверцу стремительно влетел головою вперед в комнату, служившую камерой, где царила кромешная тьма и было так тесно, что он зацепился за стену. Дверь сразу же захлопнулась. Капитан Митчелл знал, что это за комната. Его поместили в кладовую для хранения ценностей, откуда всего несколько часов назад вынесли серебряные слитки. Комната была узкая, как коридор, и в конце ее виднелась квадратная дверца, забранная толстой решеткой. Митчелл, спотыкаясь, прошел несколько шагов, затем сел прямо на земляной пол и прислонился спиной к стене. Даже слабый луч света не проникал в камеру и не препятствовал его размышлениям.
Он напряженно думал, стараясь сосредоточиться на главном. Мысли его не были мрачными. Старый моряк, при всех своих слабостях и причудах, был органически неспособен долго думать об опасности, угрожающей лично ему. Причиной тому была не столько душевная твердость сколь недостаток воображения особого рода, присовокупляющий ко всем свойственным человеку восприятиям слепой страх перед физическими страданиями и смертью; это предвкушение телесных мук, которых люди иного склада не ожидают ежеминутно, не оставляет страдальца никогда — он постоянно пребывает в тревожном ожидании. Избыток воображения такого рода, разбушевавшись не в меру, как нам известно, причинил невыносимые страдания сеньору Гиршу. Капитану Митчеллу, однако, не было дано предугадывать события; он совершенно не умел, схватив на лету какой-нибудь оттенок слова, поступка, жеста, проникнуть мыслью в глубинную суть явлений. В невинном упоении самим собой он не снисходил до того, чтобы замечать других.
Например, капитан Митчелл не мог поверить, что Сотильо его действительно боится — ему просто-напросто не приходило в голову, как это можно кого-то застрелить, разве только этот кто-то приставил бы ему нож к горлу. «Каждому ведь ясно, что я не убийца, — степенно рассуждал старый моряк. — Чем же тогда объяснить эти оскорбительные и нелепые обвинения?» — спрашивал он себя. Впрочем, больше всего его заботил один вопрос, на который он никак не мог найти ответа: каким образом этот фрукт узнал, что серебро отправлено на баркасе? Он захватил его? Нет, несомненно нет. Он не мог его захватить, это ясно! К этому выводу — ложному, как мы знаем, — капитан Митчелл пришел во время своего многочасового бдения на пристани. Наблюдая за бурным морем, он решил, что в эту ночь в заливе ветер дул сильнее, чем обычно; мы же знаем, что все было как раз наоборот.
— Как этот паршивец все узнал? — крикнул он, едва только дверь его камеры с оглушительным лязганьем и грохотом распахнулась (она сразу же захлопнулась вновь, едва он успел поднять голову), из чего Митчелл заключил, что у него появился товарищ по несчастью. Доктор Монигэм, который сыпал вперемежку английскими и испанскими ругательствами, тут же умолк.
— Это вы, Митчелл? — спросил он брюзгливо. — Я ударился головой об эту распроклятую стену с такой силой, какой вполне хватило бы, чтобы свалить быка. Где вы?
Митчелл, который успел уже привыкнуть к темноте, видел, как доктор беспомощно протягивает руки.
— Тут я сижу, на полу. Не споткнитесь о мои ноги. — Голос капитана Митчелла прозвучал с огромным достоинством. Доктор послушался благого совета и не стал блуждать в темноте, а опустился рядом с капитаном на пол. Узники, почти соприкасаясь головами, принялись рассказывать друг другу о своих злоключениях.
— Да, именно так все и случилось, — приглушенным голосом говорил доктор сгоравшему от любопытства Митчеллу, — нас схватили в гостинице старого Виолы. По-моему, один из их пикетов, во главе которого стоял офицер, доехал до самых городских ворот. Им был дан приказ не входить в город, но брать и уводить с собой всех, кто встретится на равнине. Мы разговаривали, сидя в кухне, дверь была раскрыта, и солдаты увидели свет. Наверное, они сперва подкрадывались к нам. Инженер улегся на скамье в нише у камина, а я поднялся наверх поглядеть в окно. Долго-долго ничего не было слышно. Старый Виола, как только увидел, что я поднимаюсь к нему, знаком велел мне молчать. Я тихонько вошел в комнату. Поразительно — жена его мирно спала. Уснула, невзирая на все, что творится: «Сеньор доктор, — шепотом сказал мне Виола, — мне кажется, ей стало полегче». — «Да, — с немалым удивлением ответил я, — ваша жена необыкновенная женщина, Джорджо».
И тут раздался выстрел, и мы оба вздрогнули и съежились, словно ударил гром. К этому времени патруль, очевидно, вплотную приблизился к дому, и один из солдат прокрался к самому порогу. Заглянул в дверь, увидел, что на кухне пусто, и вошел, держа в руках винтовку. Инженер потом мне сказал, что именно в это время он на мгновенье закрыл глаза. Когда он их открыл, он увидел, что посредине комнаты стоит человек и вглядывается в темные углы. От неожиданности инженер, не размышляя ни секунды, выскочил из ниши и очутился перед камином. Солдат, для которого это оказалось ничуть не меньшей неожиданностью, вскинул винтовку и выстрелил, но от волнения промазал и преуспел лишь в том, что оглушил нашего инженера и слегка его обжег. Но послушайте дальше! Едва раздался выстрел, больная проснулась и села на постели с громким криком: «Джан Батиста, дети! Спаси детей!» До сих пор я слышу этот страшный вопль. Он был полон глубочайшего отчаяния. Я окаменел, ошеломленный, но в это время муж Терезы кинулся к ее кровати, протягивая руки. И она схватила его за руки! Глаза ее сверкали безумным огнем; старик бережно уложил ее на подушки, затем в растерянности оглянулся на меня. Она была мертва! Все это совершилось быстрее, чем за пять минут, и я тут же стремглав бросился вниз узнать, что там случилось. Мы с инженером попробовали уговорить их офицера, но он был непреклонен; тогда я вызвался подняться с двумя солдатами наверх и привести старика Виолу. Он сидел в ногах кровати, смотрел на жену и, казалось, совсем не слышал, что я ему говорю; но когда я прикрыл лицо покойницы простыней, он встал, тихий, задумчивый, и спустился вместе с нами.
Солдаты повели нас по дороге — дверь так и осталась открытой, горела свеча. Инженер двинулся в путь, не сказав ни слова, я же раза два оглянулся на мерцавший позади огонек. Мы прошли уже порядком, как вдруг старый гарибальдиец, который шел рядом со мной, сказал: «Немало народу я предал земле на полях битвы этого континента. Попы что-то толкуют о святой земле! Вздор! Всю нашу землю сотворил господь и вся она святая; но еще святее море, не ведающее ничего о королях, попах и тиранах. Доктор! Я бы ее в море схоронил. Там не будет никакого фиглярства — ни свечей, ни ладана, ни святой воды, и попы молитв не бормочут. Дух свободы витает над гладью морской…» Удивительный старик… И говорил он так негромко, словно размышляя про себя.
— Да, да, — нетерпеливо перебил капитан Митчелл. — Бедняга. Но скажите бога ради, каким образом подлец Сотильо узнал о серебре? Ведь не мог же он захватить кого-нибудь из наших каргадоров, которые везли вагонетку? Уму непостижимо! Все они надежные, проверенные люди, работают у нас несколько лет, а за погрузку серебра я им заплатил особо и посоветовал не менее суток не показываться никому на глаза. Я видел, как они вместе с итальянцами шли к товарной станции. Главный инженер сказал, что они могут оставаться там, сколько угодно, и их будут кормить.
— Ну-с, — ответствовал на это доктор, — должен вам сообщить, что вы можете навсегда забыть о вашем лучшем баркасе, а заодно и о капатасе каргадоров.
Капитан Митчелл так разволновался, что вскочил. Но не успел он и слова вымолвить, как доктор изложил ему историю, рассказанную Гиршем.
Ужасная весть, словно гром небесный, ошеломила Митчелла. «Потонул, — шептал он в ужасе, — потонул!» Далее он слушал молча, а вернее, делал вид, что слушал, ибо новость так его потрясла, что он не мог как следует вникать в то, что рассказывал доктор.
Доктор же рассказывал, как на допросе делал вид, будто слыхом ни о чем не слыхивал, так что в конце концов Сотильо приказал ввести в комнату Гирша и велел ему повторить всю историю, чего добился лишь с большим трудом, ибо Гирш поминутно прерывал свое повествование душераздирающими ламентациями. Наконец Гирша, еле живого, увели и заперли на втором этаже, чтобы был все время под рукой. После этого доктор, продолжая изображать человека, никоим образом не посвященного в тайны рудников Сан Томе, заявил, что история эта не кажется ему правдоподобной. Разумеется, он не может в точности знать, что предприняли живущие в Сулако европейцы, поскольку все его время было поглощено уходом за ранеными и к тому же он навещал дона Хосе Авельяноса. Доктору удалось так убедительно сыграть глубочайшее равнодушие, что Сотильо, казалось, полностью ему поверил. До определенного момента допрос шел в согласии с установленной формой: один из офицеров, сидя за столом, записывал вопросы и ответы, остальные расхаживали по комнате, слушали очень внимательно, дымили длинными сигарами и не спускали с доктора глаз. И вот тут-то Сотильо велел всем выйти.