Книга: Избавление
Назад: ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Все же смилостивился Клаус Зальцбергер, велел узника, выдержавшего его, как он похвалялся, "школу устрашения", накормить лагерной пищей (нечищеная брюква, кормовая свекла, похлебка из отрубей) и поместить не в карцер, а в общий барак. На этот счет у Клауса было свое мнение: пусть расскажет, как там у него в душе — приятны ли ощущения от ледяной воды?
Конвоиры подвели Бусыгина к бараку, толкнули в дверь, следом за ним лязгнул железный засов. Бусыгин постоял у двери, сгорбясь и в полумраке ища глазами свободное место на нарах. Отовсюду на него устремились глаза пленных. Ни фигур людей, ни даже их лиц не различил, померещились только одни эти глаза, горящие, огромные в своей страшности, и он поежился, хотел присесть тут же, у порога. С ближних нар узник, сплошь заросший волосами, сделал ему знак, чтобы сел куда–нибудь еще. В руке этот человек держал обломок штукатурки и, как определил Бусыгин, проследивший за его дальнейшим взглядом, целился в довольно большую нору, прогрызенную в стене возле пола.
Бусыгин сел в сторонке, чтобы не мешать охоте на крысу. Но узники не стали ждать, когда появится злополучное животное, задвигались на нарах, да и обладатель кома штукатурки перестал охотиться, тоже придвинулся к Бусыгину. Стали расспрашивать. Говорили на английском и французском языках. Степан не понимал, о чем его расспрашивали. Заросший бородою, с закругленными широкими бровями пожилой человек, намеревавшийся прикончить крысу, оказался французом. Он сказал, что сможет объясниться и по–немецки, знает немного русских слов. Бусыгин стал говорить с ним на том ломаном немецко–русском языке, дополненном жестами, на котором он, Бусыгин, научился говорить за время плена.
Француз спросил его, кто он по национальности.
— Русский я, из Сибири, — объяснил Бусыгин.
Заинтересовавшись, узник опустил на кусок штукатурки руку. В это самое время в норе показалась усатая крысиная мордочка. Бусыгин резким движением головы указал на нее французу, но крыса, уловив опасность, тут же скрылась.
— Русский — корошо, ошень корошо, — промолвил француз, снова поднимая руку со своим метательным снарядом.
Не утративший военной привычки, Бусыгин знал, что их могут подслушать, нагнулся и поглядел на дверь. Там, снаружи, неровной, какой–то ковыляющей походкой вышагивал часовой. Сквозь щель–отдушину для воздуха, проделанную под обитой жестью дверью, были видны только его высокие бордовые ботинки с частой шнуровкой.
Француз легонько потолкал Бусыгина в спину, приглашая к разговору, и, когда тот приподнялся, спросил:
— Война… Где театр?.. Ты? — ткнул он Бусыгина в грудь сдвоенными пальцами.
Узнав, что Бусыгин воевал в Сталинграде и там в обморочном состоянии захвачен в плен, узники опять загудели, и пожилой француз, которого, наверное, слушались, жестом прервал их разговор.
— Сталинграден — это корошо! Виктуар — победа! — восхитился он, уже обращаясь к Бусыгину.
— Вива! — воскликнул рыжеволосый парень, глаза которого засветились такими веселыми огнями, которые напоминали, что когда–то этот человек был полон незатухающего веселья, а теперь от него, былого, остались только горящие упрямыми искрами глаза да как–то странно усохшие от длительного недоедания щеки и нос.
— А охота знать, ты откуда, где тебя подцепили?.. — поинтересовался у француза Бусыгин.
— О, корошо! Мы — армия де Голля! Моя фамилия Туре… Мишель Туре… Ля гер. Локомотив, рельсы, эшелоны — вон! — взмахнул он рукой в воздухе. Маки… партизаны из департаментов Савойя, Верхняя Савойя, Корез, Дордонь… много–много нападать… Германская армия спать не мог! говорил француз.
— Братья, значит. Побратимы, как мы говорим, — дослушав его, произнес Бусыгин.
Укладывались на нары. К пытавшемуся уже задремать Степану кто–то подошел, и он разглядел черноволосого мужчину.
— Извини меня, — твердо, без мягкого выговора, зашептал мужчина. Предосторожность никогда не вредит. Я — армянин Анастас Казарян… И пожалуйста, отдыхай, — он крепко стиснул Степану руку и ушел.
В сумерках француз все–таки подкараулил и точным ударом сокрушил крысу и выкинул в щель, под ноги часовому в бордовых ботинках. Шаги приостановились: часовой, похоже, осмотрел крысу, потом пихнул к заключенным. Ее немедленно же выкинули обратно. Часовой прокричал что–то злое в щель между дверью и косяком, но дохлую крысу уже не водворил снова в барак.
Вечером принесли скудный ужин из свекольного варева и жидкого кофе, а ранним утром изнуренных и невыспавшихся погнали под конвоем в горы.
Заключенные работали в карьерах вручную, пользуясь кирками и лопатами, выламывали камень, нагружая им крохотные платформы, передвигающиеся по узкоколейной дороге.
Когда Бусыгин впервые разглядел отроги гор, возле которых располагался лагерь, у него сжалось сердце: эти горы до боли напоминали его родные места в предгорьях Алтая, к югу от Новосибирска, при горной речке Кондобе. Так же круто спадали они к реке, и слоистые горные породы тускло взблескивали в лучах оживающего весеннего солнца, так же темнели невысокими зарослями расщелины, так же вдали небо вплотную опускалось на сглаженные, лишенные острых вершин горы. Правда, эти горы были пониже да и более обжиты, чем горы на родине Бусыгина.
Возвращаясь из каменоломен в лагерь, Бусыгин брел в неровном строю. Как путами, сковывало его чувство адской усталости и обреченности, которое заставляло отрывать взгляд от гор, угрюмо и безразлично смотреть вниз, под ноги, — и вместе с тем крепло желание порвать неровный строй, оттолкнуть конвойного и, не думая о последствиях, не оглядываясь, забыв все, идти туда, где небо опустилось на горы, напомнившие ему горы его детства. Мысли эти и желания, наверное, отразились на его лице, в походке. Конвойный, крупноносый, рыжий немец, слегка потеснив его соседа, подошел к нему, толкнул в плечо автоматом, сказал предупреждающе: "Шнель! Шнель!"
Как с первых же дней убедился Бусыгин, работали в лагере не спеша. Черт его знает, зачем немцам этот камень, да еще под конец войны, но если он им нужен, значит, он во вред всему свободолюбивому человечеству. А поэтому камня старались нарубать точно столько, сколько было необходимо для того, чтобы заключенных не лишали пайка. Да и при случае, когда охрана отходила в сторону, кое–кто из заключенных, не жалея при этом сил, хоть и нелегко было добывать посредством кирки камень и на тачке поднимать его из глубокого карьера на поверхность, старался несколько добытых камней обрушить вниз, назад, в карьер. Таким образом, камня добывалось мало, но это никого из лагерной охраны не смущало.
Уже вечером Анастас Казарян, назначенный самими пленными старостой блока, — несмотря на изнуренность, очень красивый парень с блестящими черными насмешливыми глазами — подсел к нарам, приложил горячую руку к шее Степана, сказал с кавказским акцентом как бы в напутствие:
— Береги силы, сибиряк. Нервы держи в узле, слушайся умных людей… Меня слушай, а главное — никуда не суйся. Приглядывайся и береги, дорогой, силы. Вон те горы видел? — указал он за окошко под потолком. — Горы небольшие и невысокие, не такие, как наш Кавказ… Так вот, скоро перешагнут эти горы наши, и придет свобода.
И действительно, скорое завершение войны уже чувствовалось во многом: в том, как загорались лица заключенных при чудом проникших в лагерь вестях с фронтов великой войны, в нерешительности и робости, вдруг появившихся у охранников при обращении с военнопленными, в том, что кое–кто из немцев стал уже откровенно заискивать перед узниками, стремясь обеспечить себе к часу расплаты хоть сколько–нибудь приличную характеристику, позволяющую надеяться на снисхождение.
Приноровиться к лагерной жизни Бусыгину помогал тот же Казарян. По его команде, учитывая комплекцию Степана, иногда давали ему лишних полкотелка баланды и побольше каши из желудей, которые были собраны впрок и из которых лагерники приспособились делать нечто схожее с крупой. Казарян предостерег Бусыгина от близкого общения с одним из пленных маленьким, плюгавым, находящимся в бараке на подозрении в тайном доносительстве. Через несколько дней на нарах, рядом с Казаряном, оказалось свободное место, и они устроились бок о бок.
Редкостная жизнестойкость Казаряна сказалась в том, что, несмотря на все тяготы лагерного режима, он сохранил бодрость и юмор. Лицо у него было подвижное, мгновенно меняющееся выражение передавалось другим; он не знал уныния и радужно смотрел на свое будущее. Именно такой товарищ нужен был Бусыгину.
Очень скоро по обрывкам туманных фраз, по намекам и взглядам Бусыгин понял, что Казарян играет какую–то тайную руководящую роль в лагерном братстве, но постарался не думать об этом и не наблюдать за старостой блока. Придет время, и ему, наверное, все скажут, все объяснят, пусть новые товарищи получше приглядятся к нему, да и он получше освоится в новой для себя обстановке.
Анастас Казарян на фронте был рядовым минометчиком, трижды его ранило. Последний раз раненым угодил в плен. Чтобы скрыть от охраны свои намерения, он согласился быть старостой блока.
Укладываясь спать и одеваясь после побудки, Бусыгин и Казарян рассказывали друг другу о себе.
Но короткой оказалась эта дружба.
Как–то вечером, после отбоя, Казарян сказал Бусыгину:
— Сегодня, дорогой сибиряк, что–то произойдет. Я через час встану, а ты, пожалуйста, лежи и ничего не замечай. Совсем ничего не замечай. Скоро все будешь знать, все понимать, а сегодня спи и ничего не замечай.
И Бусыгин выполнил просьбу товарища. Сквозь сон он слышал шепот и возню, но не открывал глаз и не обращал на все это внимания. Его попросили не вмешиваться, и он ни во что не вмешивался, а для любопытства у него давно уже не было ни сил, ни желания.
А во время утренней поверки выяснилось, что в ночь на 15 апреля из блока бежало семеро французов. Остался только пожилой, с выгнутыми бровями, Туре. Этот по праву старшего проложил для семерых своих соотечественников дорогу к побегу, и, возможно, ему не миновать расплаты. Поутру в бараке он усмехался вызывающе, точно готовясь принять на себя удар.
Несколько часов в лагере продолжались суета и поиски. Надзиратели перетряхнули все вверх дном, в бараке даже ощупывали тощие матрацы. Потом узников лагеря выстроили на плацу. Вокруг с озабоченными лицами сновали охранники. На плацу стоял низкорослый, однорукий начальник блока изобретатель душа Клаус Зальцбергер. Он наблюдал своими совиными, навыкате, глазами за Бусыгиным, не терпя даже внешнего вида этого великана. Позже явился комендант лагеря, краснорожий оберштурмфюрер. Этот постоял неподвижно, вглядываясь злобно и, похоже, тревожно в лица людей, затем начал выкрикивать распоряжения. Переводчик, знавший и французский и русский языки, повторял за ним:
— Требую, чтобы заключенные сказали, как, куда, с чьей помощью бежали французы.
Заключенные молчали.
Красное и без того лицо коменданта приняло малиновый оттенок. Можно было догадаться, что он решился на что–то страшное. Однако медлил, словно давая кому–то одуматься. Он трижды повторил свое приказание. Потом пошептался о чем–то со стоящим рядом Клаусом Зальцбергером, и они оба шагнули ближе к строю, будто стремясь угадать подозреваемых по глазам. Но угадать не удалось, и тогда комендант обратился с новым требованием:
— Француз Мишель Туре, десять шагов вперед и налево!
Побледнев, Мишель вышел из строя.
— Этот будет расстрелян, если ни он, никакой другой заключенный не скажут, с чьей помощью и куда бежали французы.
Мишель приподнял голову, посмотрел вдаль, поверх бараков, в горы и сознался, добавив, что больше он ничего не скажет, и только просил, чтобы расстреливали его, но пощадили других.
Комендант выхватил пистолет, трижды выстрелил в Мишеля.
Бусыгин вздрогнул. Пошатнулись ряды военнопленных.
— Требую признаться, кто соучастники побега! — прокричал вслед за комендантом переводчик.
Шеренга молчала.
Следующим вызвали армянина Казаряна. По команде он должен тоже сделать десять шагов вперед и повернуться лицом к оберштурмфюреру. Но Казарян медлил выходить из строя и так же медленно делал свои десять шагов, отпущенных ему на жизнь.
Мысленно вслед за ним делая первый шаг вперед, Бусыгин подумал, что ничего не поделаешь, его жизнь сейчас тоже кончится. Не мог он больше жить, видя такое. Не мог остановить свое большое, не растерявшее целиком силы тело, упруго, хотя пока еще в мыслях, двигающееся вперед к этим двум… Слишком переполнилась душа гневом!
Кинувшись вперед, Бусыгин подскочил к начальнику блока Клаусу Зальцбергеру, железной хваткой сдавил ему горло, прежде чем тот успел выхватить пистолет. Мгновением позже и армянин Казарян набросился на коменданта лагеря, но этот держал в руке пистолет и, отпрянув, успел выстрелить в упор.
Раздались крики, загремели выстрелы, и на Бусыгина обрушились удары, хлестнули, словно жгутами обожгли тело, пули.
Бусыгин какую–то долю минуты держался на ногах и еще слышал выстрелы… И он успел увидеть свой родной поселок, и поросшие лиственницами и соснами горы, и быструю шумливую речку Кондобу, и дощатый мост на ней. А еще увидел, что на мосту стоят две женщины — родимая мать и Лючия. Они стоят рядом и смотрят на него. Но непреодолимая сила потянула от них Бусыгина. И облик этих двух женщин — матери и итальянской партизанки — стал блекнуть. А потом женщины исчезли вовсе, и свет померк в его глазах.
Назад: ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ