Книга: Маленький принц (сборник)
Назад: XXXI
Дальше: XXXIII

XXXII

Умер царь, он правил от меня на востоке. Царь, с которым мы так жестоко воевали. Много лет прошло в противостоянии и войнах, и я понял: я опирался на него, как на каменную стену. Помню и теперь, как мы встречались. В пустыне раскидывали пурпурный шатер, и мы – я и он – входили в его пустоту. Его воины и мои оставались стоять поодаль – не годится, чтобы люди, смешавшись, стали толпой. Душа толпы – желудок. Любая позолота с нее слетает. Воины полагаются на мощь копий, они ревностно следили за нами, не размякая от дешевого умиления. Мой отец знал, что говорил, повторяя: «Не суди о человеке по тому, что увидал на поверхности, встреться с ним в глубинах его души, ума, сердца. Если придавать значение каждому движению, много крови прольется понапрасну…
В глубинах души искал я встречи с моим врагом, когда оба мы, безоружные, защищенные лишь своим одиночеством, входили в шатер и садились напротив друг друга на песок. Не знаю, кто из нас был сильнее. Но в нашем священном одиночестве мерой силы становилась сдержанность. Малейшее движение потрясло бы мир, и продвигались мы с величайшей осторожностью. Спор у нас был тогда о пастбищах. «У меня двадцать пять тысяч голов скота, – сказал он, – скот гибнет. У тебя бы он прокормился». Но как пустить к себе целое воинство пастухов с чуждыми нам обычаями? Они посеют в моих людях сомнение, а сомнение – начало порчи. Как принять на своей земле пастухов из чужой Вселенной?
Я ответил: «У меня двадцать пять тысяч человеческих детей, они должны научиться молиться по-нашему, иначе останутся без лица и стержня». Правоту каждого из нас отстаивало оружие. Как прилив и отлив, надвигались мы и отступали. Всей силой давили мы друг на друга, но никто не мог взять верх – от взаимных поражений силы наши сравнялись. «Ты победил – значит, сделал меня сильнее».

 

Нет, не было во мне презрительного высокомерия, когда я взирал на величие моего соседа. На висячие сады его столицы. На благовония, привозимые его купцами. На изящные кувшины его чеканщиков. На его мощные плотины. Презрительность в помощь неполноценным, только их истинам мешают все остальные. Мы знаем, что истин на свете много, нас не унижает признание добротности чужой истины, которая для нас кажется заблуждением, но, как я знаю, яблоня не презирает виноградную лозу, а пальма – кедр. Каждое дерево стремится стать как можно выше и не сплетает своих корней с чужими. Каждое хранит свой облик и естество – сокровища, которые не должны расточиться.
– Если хочешь поговорить с соседом по существу, – говорил отец, – пришли ему ларчик с благовониями, пряности или золотую смолу кедра, пусть в его доме запахнет твоим домом. Твой воинственный клич в горах – тоже подлинный разговор. И привезенное тебе послом объявление войны тоже. Посланника долго обучали, воспитывали, закаляли, он – твой противник, и он – твой друг. Ему чужд твой обиход, но вы встречаетесь как друзья там, где человек в долгу лишь перед самим собой, где вы оба возвысились над ненавистью. Дорогого стоит лишь уважение врага. А друзей? Только если они отрешились от признательности, благодарности и прочей пошлости. Если ты отдаешь за друга жизнь, обойдись без дешевого умиления.

 

Я не солгу, сказав, что соседний царь был мне другом. Наши встречи были радостью. Я поставил слово «радость» и направил расхожее мнение по ложному следу. Радостью не для нас – для Господа. К Нему мы искали дорогу. Наши встречи замыкали ключом свод. Но сказать друг другу нам было нечего. Господь простит мне, что, когда он умер, я заплакал.

 

Кому, как не мне, знать о собственном несовершенстве. «Если я плачу, – думал я, – значит, я не очистился еще от своекорыстия». Я знаю, мой сосед узнал бы о моей смерти, как узнал бы, что на западе его земли уже ночь. На потрясенный моей смертью мир он смотрел бы, как смотрят на спустившиеся сумерки. На гладь озера, потревоженную пловцом. «Господи, – сказал бы он своему Богу, – день сменяется ночью по Твоей воле. Что потерялось, если увязали сноп, если кончилось наше время? Я уже был». Он приобщил бы меня к своему незыблемому покою. Но я еще не чист, я еще не проникся вечностью. Я по-женски томлюсь легковесной тоской, видя, как от вечернего ветра вянут розы в моем саду. Вяну и я с увядающей розой. Я чувствую: я умираю вместе с ней.
Жизнь шла и шла, я хоронил моих полководцев, смещал министров, терял женщин. Позади, словно сотня змеиных выползков, сотня разных былых моих «я». Но неизменно, как неизменно возвращается солнце – мера и маятник дня, – как возвращается лето – мера и равновесие года, – мои воины опять и опять, от встречи к встрече, от договора к новому договору, ставили в пустыне пустой шатер. И мы входили в него. Наша встреча была торжественным обрядом, улыбкой сурового пергамента, покоем перед смертным часом. Тишиной, творимой не человеком, а Господом.
И вот я остался один, один отвечаю за прошлое, и нет возле меня свидетеля, который видел, как я жил. Мои поступки, которые я не снисходил объяснять моему народу, понимал мой восточный сосед; томления мои и порывы, которые я никогда не выставлял напоказ, он постигал своей внутренней тишиной. Тяжесть долгов и обязанностей, которые угнетали меня и о которых не подозревал мой народ, веря, что я действую лишь по своему произволу, взвешивал мой сосед, не ведающий пустого сочувствия, почитая не меня, а то, что меня превосходило, и вот он уснул, одетый багряницей пустыни, сочтя песок достойной для себя гробницей, замолчал, улыбаясь той печальной улыбкой, обращенной только к Господу, означающей согласие, что пора унести срезанный сноп, пора хранить под сомкнутыми веками пережитое. Как себялюбиво мое отчаяние! Как я слаб, если столько значения придаю своим жизненным потрясениям, а они так ничтожны, если меряю собой царство, а не растворился в нем, если чувствую, что жизнь моя, будто странствие, может кончиться на этой вершине.
Эта ночь, будто горный хребет, изменила течение моей жизни: медленно взбиралась она по склону вверх и вот заструилась вниз по противоположному склону. Все вокруг незнакомо. Я понял, что стал стариком: вокруг незнакомые лица, чужие люди, ко всем к ним я равнодушен так же, как к самому себе: за хребтом остались мои полководцы, мои женщины, мои враги и единственный, может быть, друг – я один в этом чуждом мире, заселенном чужими мне племенами.
И тогда я обрел новые силы. «Меня лишили последней кожи, – подумал я, – может быть, теперь я очищусь?» Не было во мне величия, раз я так почитал себя. Я одряб, и мне послали испытание. Размяк от дешевых сердечных сантиментов. Но я сумею возвыситься, я не оскорблю слезами величие друга. Он уже был. Пустыня покажется мне богаче, ибо в ней он мне улыбался. Все улыбки станут мне ближе благодаря его улыбке. Его улыбка обогатит все остальные. В каждом я увижу набросок человека, – никакому резчику не отделить его от целиковой породы, – но в породе я лучше разгляжу человеческое лицо, потому что одному человеку смотрел прямо в глаза.
Да, я начал спускаться с горы, но, народ мой, не пугайся, я связал оборванную нить. Плохо, что я так нуждался в человеческом. Рука, что лечила и сшивала меня, рассыпалась, но сшитое осталось. Я спускаюсь с горы, я встречаю овец, ягнят. Я глажу их. В мире я одинок перед ликом Господа, но погладил ягненка и ожил сердцем: не ягненок – уязвимость живого в нем напомнила мне о человеке, и я опять заодно с людьми.
Для моего друга я тоже нашел царство, нигде не царствовалось ему лучше, – царство смерти. Каждый год раскидывается шатер в пустыне, и мой народ молится. Воины опираются на копья, все оружие в боевой готовности, кружат всадники на конях, оберегая порядок в пустыне, они отсекут голову всякому, кто отважится проникнуть сюда. Я иду один. Приподымаю полотно шатра, вхожу и сажусь. На земле становится тихо.
Назад: XXXI
Дальше: XXXIII