Книга: Возвращение с Западного фронта
Назад: Часть седьмая
Дальше: Три товарища

Заключение

I
Пахнет мартом и фиалками. Из-под сырой листвы подснежники поднимают свои белые головки. Лиловая дымка стелется над вспаханными полями.
Мы бредем по лесной просеке. Вилли и Козоле впереди, я с Валентином – за ними. Впервые за долгое время мы опять вместе. Мы редко теперь встречаемся.
Карл на целый день предоставил нам свой новый автомобиль. Но сам он с нами не поехал – слишком занят. Вот уже несколько месяцев, как он зарабатывает кучу денег; ведь марка падает, а это ему на руку. Шофер привез нас за город.
– Чем ты теперь, собственно, занимаешься, Валентин? – спрашиваю я.
– Езжу по ярмаркам со своими качелями, – отвечает он.
Удивленно смотрю на него:
– С каких это пор?
– Да уж довольно давно. Моя прежняя партнерша – помнишь? – очень скоро оставила меня. Теперь она танцует в баре. Фокстроты и танго. На это сейчас больше спросу. Ну а я, заскорузлый солдат, не гожусь для такого дела. Недостаточно, видишь ли, шикарен.
– А своими качелями ты хоть сносно зарабатываешь?
– Какое там! – отмахивается он. – Ни жить, ни помереть, как говорится! И эти вечные переезды! Вот завтра снова на колеса. Еду в Крефельд. Собачья жизнь, Эрнст! Докатились… А Юппа куда занесло, не знаешь?
Я пожимаю плечами:
– Уехал. Так же, как и Адольф. И весточки о себе никогда не подадут.
– А как Артур?
– Этот-то без малого миллионер, – отвечаю я.
– Понимает дело, – мрачно говорит Валентин.
Козоле останавливается и расправляет широкие плечи:
– А погулять, братцы, совсем неплохо! Если бы еще не околачиваться без работы…
– А ты не надеешься скоро получить работу? – спрашивает Вилли.
Фердинанд скептически покачивает головой:
– Не так-то просто. Меня в черный список занесли. Недостаточно смирен, видишь ли. Хорошо хоть, что здоров. А пока что перехватываю монету у Тьядена. Он как сыр в масле катается.
Выходим на полянку и делаем привал. Вилли достает коробку сигарет, которыми снабдил его Карл. Лицо у Валентина проясняется. Мы садимся и закуриваем.
В ветвях деревьев что-то тихо потрескивает. Щебечут синицы. Солнце уже светит и греет вовсю. Вилли широко зевает и, подстелив пальто, укладывается. Козоле сооружает себе из мха нечто вроде изголовья и тоже ложится. Валентин, прислонившись к толстому буку, задумчиво разглядывает зеленую жужелицу.
Я смотрю на эти родные лица, и на миг так странно раздваивается сознание… Вот мы снова, как бывало, сидим вместе… Немного нас осталось… Но разве и эти немногие связаны еще по-настоящему?

 

Козоле вдруг настораживается. Издали доносятся голоса. Совсем молодые. Вероятно, члены организации «Перелетные птицы». С лютнями, украшенными разноцветными лентами, совершают они в этот серебристо-туманный день свое первое странствование. Когда-то, до войны, и мы совершали такие походы – Людвиг Брайер, Георг Рахе и я.
Прислонившись к дереву, предаюсь воспоминаниям о далеких временах: вечера у костров, народные песенки, гитары и исполненные торжественности ночи у палаток. Это была наша юность. В последние годы перед войной организация «Перелетные птицы» была окружена романтикой мечтаний о новом прекрасном будущем, но романтика та, отгорев в окопах, в 1917 году рассыпалась в прах, загубленная небывалым состязанием боевой техники.
Голоса приближаются. Опираясь на руки, поднимаю голову: хочу взглянуть на «перелетных птиц». Странно – каких-нибудь несколько лет назад мы сами с песнями бродили по лесам и полям, а сейчас кажется, словно эта молодежь – уже новое поколение, наша смена, и она должна поднять знамя, которое мы невольно выпустили из наших рук…
Слышны возгласы. Целый хор голосов. Потом выделяется один голос, но слов разобрать еще нельзя. Трещат ветки, и глухо гудит земля под топотом множества ног. Снова возглас. Снова топот, треск, тишина. Затем, ясно и четко, – команда:
– Кавалерия заходит справа! Отделениями, левое плечо вперед, шагом марш!
Козоле вскакивает. Я за ним. Мы переглядываемся. Что за наваждение? Что это значит?
Вот показались люди, они выбегают из-за кустов, мчатся к опушке, бросаются на землю.
– Прицел: четыреста! – командует все тот же трескучий голос. – Огонь!
Стук и треск. Длинный ряд мальчиков, лет по пятнадцати – семнадцати. Рассыпавшись цепью, они лежат на опушке. На них спортивные куртки, подпоясанные кожаными ремнями, на манер портупей. Все одеты одинаково: серые куртки, обмотки, фуражки со значками. Однообразие одежды нарочито подчеркнуто. Вооружение составляет палка с железным наконечником, как для хождения по горам. Этими палками мальчики стучат по деревьям, изображая ружейную пальбу.
Из-под фуражек военного образца глядят, однако, по-детски краснощекие лица. Глаза внимательно и возбужденно следят за приближением двигающейся справа кавалерии. Они не видят ни нежного чуда фиалок, выбивающихся из-под бурой листвы, ни лиловатой дымки всходов, стелющейся над полями, ни пушистого меха зайчика, скачущего по бороздам. Нет, впрочем, зайца они видят: вот они целятся в него своими палками, и сильнее нарастает стук по стволам. За ребятами стоит коренастый мужчина с округлым брюшком; на толстяке такая же куртка и такие же обмотки, как у ребят. Он энергично отдает команды:
– Стрелять спокойней. Прицел: двести!
В руках у него полевой бинокль: он ведет наблюдение за врагом.
– Господи! – говорю я, потрясенный.
Козоле наконец приходит в себя от изумления.
– Да что это за идиотство! – разражается он.
Но возмущение Козоле вызывает бурную реакцию. Командир, к которому присоединяются еще двое юношей, мечет громы и молнии. Мягкий весенний воздух так и гудит крепкими словечками:
– Заткнитесь, дезертиры! Враги отечества! Слюнтяи! Предатели! Сволочи!
Мальчики усердно вторят. Один из них, потрясая худым кулачком, кричит пискливым голосом:
– Придется их, верно, взять в переделку!
– Трусы! – кричит другой.
– Пацифисты! – присоединяется третий.
– С этими большевиками нужно покончить, иначе Германии не видать свободы, – скороговоркой произносит четвертый явно заученную фразу.
– Правильно! – Командир одобрительно похлопывает его по плечу и выступает вперед. – Гоните их прочь, ребята!
Тут просыпается Вилли. До сих пор он спал. Он сохранил эту старую солдатскую привычку: стоит ему лечь, и он вмиг засыпает.
Он встает. Командир сразу останавливается. Вилли большими от удивления глазами осматривается и вдруг разражается громким хохотом.
– Что здесь происходит? Бал-маскарад, что ли? – спрашивает он.
Затем он смекает, в чем дело.
– Так, так, правильно, – ворчит он, обращаясь к командиру, – нам только вас не хватало! Давно не видались. Да, да, отечество, разумеется, вы взяли на откуп, не так ли? А все остальные – предатели, верно? Но только вот что странно: в таком случае, значит, три четверти германской армии были предателями. А ну, убирайтесь-ка подальше отсюда, куклы ряженые! Не могли вы, черт вас возьми, дать мальчуганам еще два-три года пожить без этой науки?
Командир отдает своей армии приказ к отступлению. Но лес уже нам отравлен. Мы идем назад, по направлению к деревне. Позади нас хор молодых голосов ритмично и отрывисто повторяет:
– Нашему фронту – ура! Нашему фронту – ура! Нашему фронту – ура!
– Нашему фронту – ура! – Вилли хватается за голову. – Сказать бы это какому-нибудь старому фронтовику!
– Да, – огорченно говорит Козоле. – Так опять все и начинается.

 

По дороге в деревню мы заходим в маленькую пивную. Несколько столиков уже выставлено в сад. Хотя Валентин через час уже должен быть в парке, где стоят его качели, мы все-таки наскоро присаживаемся к столику, чтобы хоть немного еще побыть вместе. Кто знает, когда приведется снова встретиться?..
Бледный закат нежно окрашивает небо. Невольно возвращаюсь мыслью к только что пережитой сцене в лесу.
– Боже мой, Вилли, – обращаюсь я к нему, – ведь все мы живы и едва только выкарабкались из войны, а уж находятся люди, которые опять принимаются за подобные вещи! Как же это так?
– Такие люди всегда найдутся, – задумчиво, с непривычной для него серьезностью отвечает Вилли. – Но и таких, как мы, тоже немало. Большинство думает, как мы с вами. Большинство, будьте уверены. С тех пор как это случилось (вы знаете что: с Людвигом и Альбертом), я очень много думал и пришел к заключению, что каждый человек может кое-что сделать, даже если у него вместо головы – тыква. На следующей неделе кончаются каникулы, и я должен вернуться в деревню, в школу. Я прямо-таки рад этому. Я хочу разъяснить моим мальчуганам, что такое их отечество в действительности. Их родина, понимаешь ли, а не та или иная политическая партия. А родина их – это деревья, пашни, земля, а не крикливые лозунги. Я долго раздумывал на этот счет. Нам пора, друзья, поставить перед собой какую-то задачу. Мы взрослые люди. Себе задачу я выбрал. Я только что сказал о ней. Она невелика, допускаю. Но как раз по моим силам. Я ведь не Гёте!
Я киваю и долго смотрю на Вилли. Потом мы выходим.
Шофер ждет нас. Тихо скользит машина сквозь медленно опускающиеся сумерки.
Мы подъезжаем к городу; вот уже вспыхивают его первые огни, и вдруг к поскрипыванию шин примешивается протяжный, хриплый, гортанный звук, – по вечернему небу треугольником тянется на восток караван диких гусей…
Мы смотрим друг на друга. Козоле хочет что-то сказать, но решает промолчать. Все мы вспоминаем одно и то же.
Вот и город, и улицы, и шум. Валентин прощается. Потом Вилли. Потом Козоле.
II
Я провел целый день в лесу. Утомленный, добрался я до небольшого постоялого двора и заказал себе на ночь комнату. Постель уже постлана, но спать еще не хочется. Я сажусь к окну и вслушиваюсь в шорохи весенней ночи.
Тени струятся между деревьями, лес стонет, словно там лежат раненые. Я спокойно и уверенно смотрю в сумрак, – я больше не страшусь прошлого. Я смотрю в его потухшие глаза не отворачиваясь. Я даже иду ему навстречу, я отсылаю свои мысли обратно – в блиндажи и воронки. Но, возвращаясь, они несут с собой не страх и отчаяние, а силу и волю.
Я ждал, что грянет буря, и спасет меня, и увлечет за собой, а избавление явилось тихо и незаметно. Но оно пришло. В то самое время, когда я отчаивался и считал все погибшим, оно неслышно зрело во мне самом. Я думал, что прощание – всегда конец. Ныне же я знаю: расти – тоже значит прощаться. И расти нередко значит – покидать. А конца не существует.
Часть моей жизни была отдана делу разрушения, отдана ненависти, вражде, убийству. Но я остался жив. В одном этом уже задача и путь. Я хочу совершенствоваться и быть ко всему готовым. Я хочу, чтобы руки мои трудились и мысль не засыпала. Мне много не надо. Я хочу всегда идти вперед, даже если иной раз и явилось бы желание остановиться. Надо многое восстановить и исправить, надо, не жалея сил, раскопать то, что было засыпано в годы пушек и пулеметов. Не всем быть пионерами, нужны и более слабые руки, нужны и малые силы. Среди них я буду искать свое место. Тогда мертвые замолчат и прошлое не преследовать меня, а помогать мне будет.
Как просто все! Но сколько времени понадобилось, чтобы прийти к этому. И я, быть может, так бы и блуждал на подступах и пал бы жертвой проволочных петель и подрывных капсюлей, если бы ракетой не взвилась перед нами смерть Людвига, указав нам путь. Мы пришли в отчаяние, когда увидали, что могучий поток нашей спаянности и воли к простой, сильной, у порога смерти отвоеванной жизни не смел отживших форм, половинчатых истин и пустого тщеславия, не нашел нового русла для себя, а погряз в трясине забвения, разлился по болотам громких фраз, по канавам условностей, забот и разных занятий. Ныне я знаю, что все в жизни, очевидно, только подготовка, труд в одиночку, который ведется по великому множеству отдельных клеточек, отдельных каналов, и подобно тому, как клетки и сосуды дерева впитывают в себя стремящиеся кверху соки, передавая их выше и выше, так, может быть, в мощном слиянии единичных усилий родятся когда-нибудь и звонкий шелест осиянной солнцем листвы, и верхушки деревьев, и свобода. И я хочу начать.
Это будет не тем свершением, о котором мы мечтали в юности и которого ждали, вернувшись после долгих лет фронта. Это будет такой же путь, как и другие, местами каменистый, местами выровненный путь, с выбоинами, деревьями и пашнями, – путь труда. Я буду один. Может быть, на какую-нибудь часть пути я найду спутника, но вряд ли на весь.
И, верно, еще часто придется мне снимать свой ранец, когда плечи устанут, и часто еще буду я колебаться на перекрестках и рубежах, и не раз придется что-то покидать, и не раз спотыкаться и падать. Но я поднимусь, я не стану лежать, я пойду вперед и назад не поверну. Может быть, я никогда не буду счастлив, может быть, война эту возможность разбила и я всюду буду немного посторонним и нигде не почувствую себя дома, но никогда, я думаю, я не почувствую себя безнадежно несчастным, ибо всегда будет нечто, что поддержит меня, хотя бы мои же руки, или зеленое дерево, или дыхание земли.
Соками наливаются деревья, с едва уловимым треском лопаются почки, и сумрак полон звуков, – это шепот созревания. Ночь в моей комнате и луна. Жизнь вошла в комнату. Вся мебель потрескивает, стол трещит, шкаф поскрипывает. Когда-то они росли в лесу, их рубили, пилили, строгали и склеивали, превращали в вещи для людей, в стулья и кровати; но каждой весной, в ночь, когда все наливается жизненными соками, в них что-то бродит, они пробуждаются, ширятся, они перестают существовать как утварь, как стулья, как вещи, они снова в потоке жизни, в них дышит вечно живая природа. Под моими ногами скрипят и движутся половицы, под руками трещит дерево подоконника, а за окном, на краю дороги, даже старая, расщепленная липа набухает большими бурыми почками; еще день-другой, и она, эта липа, покроется такими же шелковистыми зелеными листьями, как и широко раскинутые ветви молодого платана, укрывающего ее своей тенью.
Назад: Часть седьмая
Дальше: Три товарища