Глава 14
Снегопад
Мы толковали и спорили в тот вечер допоздна, до самого отбоя. И еще несколько раз собрались у меня подпольщики — обсуждали детали, разрабатывали план действий. Сроки восстания были, судя по всему, близки: предполагалось, что оно начнется где-то в середине зимы. А уже стоял декабрь — последний, сумрачный месяц 1950 года.
Как- то поздним вечером я вышел на двор по нужде. Я был разгорячен и взбудоражен (успел опять повздорить с Витей) и теперь, остывая, стоя на углу барака, с наслаждением вдыхал свежие хмельные запахи зимы.
Я стоял, подставляя лицо крупным снежинкам. Они сеялись из мутной, дышащей холодом мглы, вращались, искрясь, и густо повисали на моих ресницах. И, проникая за воротник, щекотно таяли там, обдавая тело ознобом.
Внезапно за углом послышался странный шорох. Скрипнул снег, словно бы кто-то переминался там. Потом, описав в темноте полукруг, коротко сверкнула и погасла, шипя, кем-то брошенная цигарка.
Там, на задней торцевой стене барака помещались два окна — мое и Валькино… «Может, это к ней кто-нибудь похаживает втихую, — усмехнулся я, но сейчас же сообразил, что окна тут заперты наглухо, зимние, с двойными рамами. — Да и Валька-то, — вспомнилось мне, — Валька-то сейчас не у себя в кладовке, а в общих палатах. Помогает разносить лекарства, делать процедуры. Нет, человек этот пасется здесь не ради нее!»
При этой мысли у меня вздрогнуло сердце; что-то в нем словно бы оборвалось…
Я выглянул из-за угла и различил в косых снегопадных струях низкую квадратную мужскую фигуру. И хотя мужчина стоял вполоборота ко мне, прильнув к окошку (не к Валькиному — к моему), и лица его я полностью не видел, я сразу же узнал Гуся.
Это был он, мой заклятый враг! Я распознал бы его в кромешной тьме, с закрытыми глазами. Угадал бы инстинктивно — всеми нервами своими, кровью, глубинным и безошибочным чутьем.
Прислонясь к стене, уцепившись ногтями за оконную раму, Гусь осторожно заглядывал в комнату. Он явно кого-то выслеживал. Кого? Может быть, лично меня? Или, может, всех нас, всю эту компанию? Скорей всего, он пришел по мою душу и случайно наткнулся на шумное наше сборище… Сквозь радужные, поросшие ледяною коростой стекла невнятно и глухо сочились голоса, долетали обрывки слов. И он ловил их, привстав на цыпочки, вытянув шею. Он даже сдвинул набок меховую шапку, чтоб лучше слышать.
Я не знал, сколько времени он торчит здесь, что именно успел он разглядеть и подслушать, но одно мне стало ясно: мы — под угрозой провала.
Воротившись в больницу, я стремительно ринулся к моей двери — уже прикоснулся к ней, хотел было отворить… И сейчас же отвел руку, замер. Появляться в комнате било рискованно: ведь за всем, что там происходило, наблюдал снаружи Гусь!
В этот момент в глубине коридора раздался Валькин голос. С кем-то она переговаривалась, хихикая. «Вот кто мне нужен!» — понял я и окликнул се негромко.
Валька была баба своя, надежная. Левицкого она боготворила, слушалась беспрекословно, ну а меня жалела. (И частенько наведывалась ко мне по ночам…)
— Слушай, — сказал я, — слушай, милая, внимательно. Сейчас ты войдешь в мою палату и вызовешь Костю. Найди какой-нибудь предлог. Скажи, например, что его вызывают больные… Словом, придумай что-нибудь! Мне надо срочно с ним поговорить. И главное — здесь. И тихо, без суеты.
— Хорошо, — сказала она. Моргнула растерянно и сразу посерьезнела. — Хорошо. Я — мигом.
Она скрылась за дверью. И почти тотчас же вернулась — уже вдвоем с Левицким.
— Ты чего тут околачиваешься? — удивится тот, увидев меня. — Тебя все ждут…
— Значит, есть причина, — ответил я. И повернулся к Вальке. — Иди пока, милая, иди. — И затем, когда мы остались с Костей вдвоем, сказал: — Боюсь, старик, нам всем хана… Ты знаешь, что за нами следят?!
— Как? Кто? — спросил, темнея лицом, Левицкий. Он цепко ухватил меня за ворот халата, притянул к себе, засопел, раздувая ноздри. — Кто следит? Ты шутишь?
— Какие, к черту, шутки! Я сейчас на улице засек стукача. Прямо под нашим окном. Причем я этого типа знаю, личность серьезная…
Я коротко объяснил Левицкому, кто таков Гусь, и добавил, сокрушенно разведя руками:
— Главное дело, у меня — как назло — ничего нет при себе: ни пера, ни пиковины. Я голенький; попал сюда ведь прямо из карцера. А Гуся выпускать живым нельзя! Послушай, старик, может, у тебя или у твоих ребят есть какой-нибудь инструмент, а? Дайте мне хоть на время, взаймы… Я все сделаю чисто.
— Нет, постой. Попробуем другой вариант, — хрипло выговорил Левицкий. — В данный момент самое важное — придержать здесь Гуся, увлечь его чем-нибудь, заинтересовать, чтобы он, упаси Бог, не ушел… И ты как раз послужишь приманкой!
— Это каким же образом?
— Войди сейчас в палату — спокойненько, как ни в чем не бывало. И заговори именно о нем, причем громко, отчетливо, так, чтобы Гусь наверняка услышал. Это его, конечно, заинтересует. Ну, а насчет остального — не беспокойся. Мы сами все провернем! Кстати, шепни мимоходом Вите: пусть он явится сюда, ко мне.
— Так ты хочешь, чтобы — Витя?…
— Какая тебе разница? — Левицкий поджал в усмешечке губы. — У тебя есть своя роль — вот и играй ее. Хорошо играй! От этого зависит многое. А Витя — что ж. Между прочим, этот Витя подковы гнет, как картонные, зубами гвозди перекусывает. Ему никакой инструмент и не надобен. Что вообще ты знаешь, дитя, о наших людях? Мы обычно мелким террором не промышляем. Но если уж подопрет…
Стремительный этот диалог занял не более минуты. Затем я начал играть свою роль: ввалился в комнату, стал у окна и шумно принялся разглагольствовать, понося сучню и поминая ее предводителя… Неожиданная эта речь привела собравшихся в изумление. Оболенский отложил перо; брови его полезли вверх, рот округлился растерянно. Борода поднял плечи и так застыл, не сводя с меня прищуренных глаз. А Сергей Иванович спросил, запинаясь и беспокойно вертясь:
— Что это? О чем? Позвольте, позвольте….
Меня несло. Я болтал без умолку. Я вопил и жестикулировал, исполненный мрачного вдохновения. И все время украдкою, искоса поглядывал в окошко.
Дымная полоса света падала из окна на снег и окрашивала его тепло и мягко. Освещенный участок был невелик и как бы заштрихован снегопадными хлопьями. И все же сквозь зыбкую эту голубоватую сеточку он просматривался неплохо. Он отчетливо проступал из мглы, и я видел: Гусь здесь! Он прикован к окну. Он слушает мои слова, слушает неотрывно.
Я видел не самого Гуся, а всего, лишь тень его; корявая, густо-лиловая, она перечеркивала световой квадрат, подрагивала и шевелилась слабо.
Потом что-то случилось; тень метнулась в сторону. Сейчас же рядом с ней обозначилась еще одна… Обе эти тени схлестнулись, сплавились, переплелись. Они обратились теперь в одно бесформенное пятно. Какое-то время пятно казалось застывшим, недвижимым. Вдруг оно уменьшилось, распалось. И в следующее мгновение возникло за окошком и вплотную приблизилось к морозному стеклу Витино лицо.
Витя стукнул ногтем в раму, мигнул мне и оскалился, раздвигая сухие тонкие губы.
Тогда я сказал, стирая со лба испарину и глядя на онемевших заговорщиков:
— Финита ля комедия. Тикайте, братцы! Рассасывайтесь по одному!
Событие это вызвало среди членов комитета переполох. Было тотчас же решено прекратить на время всякие сборища. Люди разошлись торопливо. А затем мы с Левицким отправились на место схватки.
Гусь был задушен — и хорошо задушен! Осмотрев его, Левицкий проговорил, мотнув головой:
— Постарался наш морячок. Мастер — ничего не скажешь! Обрати внимание: он сломал ему не только горло, но и шейные позвонки. Парализовал с ходу.
Я сказал, склонясь над убитым:
— Одно только обидно: кончил его Витя, чужой человек, а не я.
— Ну, ты бы так, мой милый, и не смог.
— Нечего, как-нибудь справился бы все же… Это ж ведь моя добыча, понимаешь? Лично моя! Мой куш! Я за ним больше года охотился. А получилось как-то не так, вроде бы не по правилам.
— Черт знает, какую чепуху ты городишь! — усмехнулся Левицкий. — Ну, если для тебя так важно, сними с него скальп! Все-таки утешение. Но торопись: через полчаса будет проверка, — при этих словах он помрачнел, усмешка слиняла, сошла с его губ. — Гуся наверняка хватятся, станут искать… И не дай Бог, если его найдут в этом месте, на больничной территории… Надо его куда-нибудь пристроить. Только вот куда?
— Послушай, — быстро сказал я, — здесь же ведь рядом баня. А возле нее — большая поленница дров. Спрячем в дрова — и все дела! Присыплем сверху снежком…
— Пожалуй, — согласился Левицкий. — Это идея. Ну, а снежком не надобно. Без нас присыплет. Ты гляди, какой буран разыгрывается!
Погода действительно ухудшилась. Снег валил теперь плотной массой, и это было нам на руку: мы могли действовать спокойно, не опасаясь сторонних глаз…
Оттащив убитого к бане, мы вернулись крадучись в больницу. И только я успел раздеться и юркнуть в постель — донесся дальний тягучий звон: сигнал вечерней проверки.
Ночью ко мне вошел Левицкий. Грузно уселся на постели, закурил, кутаясь в дым. Сказал, позевывая:
— Час назад я беседовал с кумом. Он, понимаешь ли, питает ко мне доверие. Я ведь пользую его жену: даю этой истеричке всякие лекарства. Ну, вот, — Левицкий шевельнулся, умащиваясь поудобнее. — Потолковали. Он сообщил мне, что найден труп Гуся и очень огорчался потерей столь ценного для него человека. Причем — и это самое забавное! — подозрение падает не на блатных, как можно было бы ожидать, а на парня из ихней же компании. Оказывается, при бане работает, колет дрова, один из ссученных. Когда-то у него с Гусем была ссора… Опер знал об этом и теперь решил, что здесь сведение личных счетов. Парня взяли, будут заводить на него дело. Кум назвал мне его кличку. Только я запамятовал… — Костя наморщился, жуя папиросу, катая ее в зубах. — Нелепая какая-то кличка, экзотическая…
— Может быть, Носорог? — предположил я, безучастно разглядывая облупленную краску на потолке.
— Вот, вот. Именно! Но постой… Ты знал, что он там работает?
— Н-ну, в общем, да… А что?
— Стало быть, ты вспомнил тогда о дровах неспроста? Затеял все с расчетом?
— А какая тебе разница? — отозвался я, повторяя его же, Костины, недавние слова. — У тебя есть своя роль — вот и играй ее. А я играю свою.
— Ну, ты фрукт, — медленно проговорил он. — Объясни мне, пожалуйста: откуда у тебя, простого советского мальчика, такая склонность к блатной интриге?
— Эх, Костя, — сказал я. — Если зайца долго бить по голове — он спички зажигать научится.
— Да, да, разумеется, — пробормотал он. — И вообще, если вдуматься, не такой уж ты советский и не такой простой…
Тогда я спросил — уже с явным интересом:
— Кто же я по-твоему?
— Так сразу и не определишь. Слишком много в тебе перемешано. Конечно, ты — личность темная…
— Но, но, — сказал я, — не зарывайся, старик!
— Ну, подумай сам, — сказал Костя, — кто ты? Бродяга, авантюрист, один из руководителей воровской кодлы… Хотя, с другой стороны, в тебе чувствуется интеллигентность и талант. Ты, бесспорно, человек творческий. И если взять все вместе, получается весьма любопытный букет! А впрочем, что ж, — он легонько потрепал меня по колену. — Как бы то ни было, в тебе мы не ошиблись, ты годишься. Нам нужны люди с характером и с творческой фантазией. А ты именно таков. Со своими врагами ты умеешь расправляться мастерски! Взять хотя бы нынешний случай…
— Кстати, — заметил я, — этот Носорог не только мой враг, он еще враг общего нашего друга — автора романа «Наследник из Калькутты». Это ведь он когда-то покушался на Штильмарка! Так что сообщи Роберту при встрече: ему, наверное, будет приятно узнать.
— Вряд ли мне это удастся, — сказал Левицкий, сминая окурок. — Роберта уже нет…
— Как, то есть, нет? — я привстал, опираясь на локоть. — Что с ним?
— Угнали на этап.
— Когда?
— Позавчера. Я думал, ты в курсе…
— Что ж это он, — проговорил я с обидой, — даже не зашел проститься…
— Он вообще ни с кем проститься не успел. Все произошло неожиданно. И как-то очень быстро. Его вызвали из столовой во время завтрака, отвели на вахту, и оттуда он больше уже не вернулся. Даже вещи не дали забрать, — за ними потом прибегал в барак надзиратель.
— И куда угнали — не знаешь?
— Говорят, на какой-то штрафняк.
— Тут наверняка замешан Василевский, — заключил я мрачно. — Ему же необходимо избавиться от соперника, вот он и изощряется, гад ползучий! Убить — не вышло. Теперь он спихивает Роберта в омут, к штрафникам… Старший нарядчик многое может! Если б он узнал, что это я тогда выручал Штильмарка, он бы и ко мне ключи подобрал. Тем более что сейчас это нетрудно: судьба моя — на волоске. Опер, как ты знаешь, обвиняет меня в агитации…
— Да, кстати, — сказал Левицкий, — мы с кумом и об этом толковали, — он поднялся, потягиваясь, хрустнул суставами. — Кум на сей раз торчал у меня долго, был весь какой-то нервный, рассеянный. Начнет про одно — перескочит на другое… Вспомнил неожиданно о тебе — поинтересовался твоим состоянием.
— Заботливый кум, — проворчал я. — Может, он что-нибудь чует? Угадывает?
— Н-не знаю. Во всяком случае, ты его сильно интересуешь. И ты сам, и твои песни. О песнях мы как раз и говорили — в частности, о той, из-за которой тебя повязали…
Левицкий смолк, сморщил губы от сдерживаемой улыбки. Я сказал нетерпеливо:
— Ну и что же? Не томи, старик!
— Я обратил внимание кума на одну весьма существенную деталь. В той песне говорится о «ячейке ВКП большевиков» — ведь так? Ну, вот… Я резонно заметил, что это выражение устарелое, характерное лишь для дореволюционной поры. В наше время никто уже так о партии не говорит. И это неопровержимо доказывает, что автором данного текста не может быть такой зеленый юнец, как ты…
— Послушай, Костя, — сказал я растроганно. — Видит Бог, я твой должник навеки. Чем мне отплатить тебе за все?
— Ах, оставь, какие между нами могут быть счеты! — махнул он рукой и повернулся к дверям. — Будь верен общей нашей идее. Это самое важное. Ну, правда, если меня завтра выгонят, — он задержался на пороге, бегло глянул на меня через плечо, — если я потеряю в глазах начальства весь свой авторитет, тогда…
И тут я спросил, словно выстрелил ему в спину:
— А скажи, старик, откуда у тебя такой авторитет? На чем он держится? Кто ты?
— Врач, — сказал он, — кто же еще? Доктор медицины.
— Где же ты раньше работал?
— В германском армейском госпитале, — произнес он отчетливой скороговоркой.
— Всю войну?
— Нет, в самом конце… Ну-с, а первые годы служил в разных местах, в Восточной Пруссии. Прошел выучку у отличных профессоров! С пруссаками у меня связь кровная…
— Так ты что ли немец?
— Нет, — ответил он. — Не совсем… Я родом из Минска. Отец мой весьма известный минский хирург. А мать, это верно, — из старой прусской фамилии. Впрочем, предки ее перекочевали на восток два века тому назад и успели основательно обрусеть.
— Вот оно что! — протянул я. — И где ж ты служил в Пруссии?
— Неважно, — дернул он углом рта. — Какая тебе разница? Школу я во всяком случае прошел хорошую.
Костя стоял, топчась у порога, теребя дверную рукоять. Пальцы его подрагивали, трепетали: разговор этот, видимо, начинал его тяготить. Вдруг он шагнул ко мне, склонил худое, бровастое, остроугольное свое лицо:
— Я, мой милый, специалист известный, опытный… И если могу погореть, то только из-за таких, как ты.
— То есть?
— Думаешь, я тебя первого кладу в стационар с идиотским диагнозом? А скольких приходится освобождать от работы под разными предлогами — ого! Сосчитать трудно. Удивляюсь, как меня до сих пор не вышибли… Одно только пока и спасает: наивная вера чекистов в могущество немецкой медицины. Они ведь — поразительная вещь! — к своим, к вольнонаемным медикам почти не ходят; обращаются в основном ко мне…
В эту ночь я долго не мог уснуть — ворочался в постели, курил. Было тихо в больнице, лишь заунывно подрагивали и дребезжали стекла; буран все заметнее крепнул, свирепел. Снег падал уже не отвесно, а наискось. Стремительный и белесый, он походил на вспененную воду, на бешено летящий поток. Он плескался в окна, со свистом пронизывал ночь, клубился и затоплял округу. Темнота была теперь непроницаемой и грозной. И опять невольно вспомнилось мне: «Свирепая тоска перед рассветом»…
И, потянувшись к лежавшей на тумбочке тетрадке, я торопливо, кроша карандаш, записал первые, едва родившиеся, еще рыхловатые, еще теплые строки:
«Свирепая тоска перед рассветом.
Ни звезд, ни зги — средь снежной кутерьмы…
А впрочем, может, есть свой смысл и в этом:
Ведь день всегда рождается из тьмы!»