Книга: Блатной
Назад: Глава 7 Прощание с Колымой
Дальше: Глава 9 «Этап, этап, телячьи вагоны»

Глава 8
Встреча с Лешим

Мы не одни ехали с Девкой во Владивосток; в зябком сумрачном отсеке трюма помещались вместе с нами еще двое зеков. Их так же, как и нас, отправляли на переследствие, но по другому делу… А в соседнем отсеке (об этом мы узнали на следующий же день) оказался наш товарищ — Леший.
Он все-таки добился своего! Перехитрил всех, в том числе и главврача пересылочной больницы. Как ни старался главврач разоблачить Лешего, на какие ухищрения ни пускался, ему все же пришлось смириться и подписать в конце концов актировочный акт.
Леший отплывал теперь на свободу. Вместе с партией других освобожденных — здесь их насчитывалось человек пятнадцать — его должны были высадить на берег в бухте Находка, расположенной неподалеку от главного Владивостокского порта.
Там же кончался и наш маршрут, так что весь этот многодневный путь мы должны были проделать по соседству с ним — в самой тесной близости.
Обычно этапники встречались с вольными пассажирами во время прогулок на нижней палубе в кормовой части судна. Нас везли на старом полуледокольного типа корабле под названием «Тауйск». И слово это, когда я увидел его, входя на борт, показалось мне весьма символичным: в нем было как бы напоминание о тауйском неповторимом периоде моей жизни, о благословенном «матриархате»… И чем дальше я уплывал, тем с большим умилением и какой-то даже нежностью думал обо всем этом, припоминал громогласную Музу, бесшабашную Алену, тоскующую и смятенную Сатану. И даже былая повелительница моя, начальница ППЧ, даже она сейчас представлялась мне несколько иной, слегка очищенной от присущей ей плотоядности.
Нас выводили на прогулку, как правило, в середине дня — в послеобеденное время. По сторонам располагался конвой. А за ним среди палубных надстроек и возле бортов теснились вольные. Конвой разгонял их время от времени, но появляться им здесь все же не мог помешать. Они перебранивались с конвоирами, зубоскалили, окликали нас, и при любой удобной возможности подбрасывали нам табачок и хлеб.
Вот в этой оборванной и горластой толпе вольняшек я снова — впервые за долгое время — увидел Лешего… Господи, как он изменился! Он словно бы постарел лет на десять: сгорбился, похудел, как-то весь усох. Косматая борода его и длинные, нечесаные, спутанными прядями лежащие на плечах волосы — все было осыпано грязною сединой. Раньше седины этой не было; она появилась за минувшую зиму. Да, нелегко далась ему свобода!
Эту самую фразу — слово в слово — произнес Девка; он выразил нашу общую мысль! И я вздохнул, пристально вглядываясь в согбенную, маячившую неподалеку фигуру.
Леший стоял, ссутулясь, прислонясь к фальшборту. Он держался в стороне от толпы — никак не смешивался с нею. Он был молчалив и угрюм. Хлесткий ветер трепал и развевал его сивые космы. И сейчас он всем своим обликом действительно походил на лесного демона, на дремучего лешего; он полностью оправдывал эту свою кличку.
— Эй, — позвал его Девка. — Эй, Леший, ты что, не узнаешь? Топай сюда!
Фигура у борта распрямилась медленно. Из-под надвинутых бровей глянули на нас расширенные мутноватые зрачки.
Оскалясь, он шагнул к нам. И тотчас же толпа на его пути расступилась, раздалась. Люди явственно сторонились Лешего, шарахались от него, как от чумного.
Мордатый, в распахнутом ватнике парень проворчал с брезгливой гримасой:
— Куды прешь, паскуда? Куды прешь, твою мать?… Не смей до нас касаться, понял?
И вот что самое удивительное: все эти возгласы, эту брань Леший воспринимал безропотно, с какой-то странной отрешенностью. Он не протестовал и не сердился, он молча, медленно шел к нам сквозь пустоту. Шел так, как если бы он был один на корабле. Один на всем свете. Да он и в самом деле был во всем свете один…
Послышался еще чей-то голос:
— Убить его мало, подонка!
Леший остановился, озираясь. И тогда, вступаясь за старого товарища, я сказал с укоризной:
— Вы что это, братцы, навалились на него? Кончайте. Не прискребайтесь. Не видите разве: человек болен…
— Да какой это человек, — возразили мне тут же. — Люди дерьмом не питаются.
— Так это он — с понтом, понарошку, — ответил я. — И вообще, все это было давно.
— Я не о том, что раньше, — гневно выкрикнул мордатый парень, — я о том, что сейчас.
— Сейчас? Неужели?… — начал было я и притих, пораженный.
— Ну да, — подтвердил парень. — Жрет дерьмо, понимаешь. И ведь как еще жрет! По собственной своей охоте! Как взошел на борт — так сразу же и начал… Да о чем разговор? — он вдруг усмехнулся. — Спроси его сам. Вы же друзья с ним? Вот и спроси.
Леший стоял в двух шагах от нас, переминался, хрипя и дергаясь. Улыбка, взошедшая на его лице, постепенно угасла, сошла. Глаза занавесились бровями.
Улыбка его угасла, но прежний оскал остался. И было теперь в этом оскале что-то незнакомое, волчье…
— Леший, — тихонько позвал его Девка. — Слышишь, Леший, да что с тобою?
Тот не ответил. Но зато отозвался начальник конвоя.
— А ну, прекратить разговорчики, — заорал он хрипло. — Эт-то что такое? Правил не знаете? Ишь, паразиты, устроили тут митинг… Почуяли слабину?
Он отогнал от нас вольных, в том числе и Лешего, и велел конвоирам кончать прогулку.
Потом в трюме мы долго с Девкой беседовали обо всем случившемся; судьба Лешего взволновала нас чрезвычайно. В сущности, он ведь никого не обманул, разве что самого себя. Притворившись сумасшедшим, он затем и в самом деле стал таковым. Выбрал себе страшную участь. И был теперь конченым, пропащим. Был уже болен по-настоящему.
После этой встречи с Лешим видеть его как-то уже не хотелось. Да он и сам, очевидно, не стремился к этому. На прогулках во всяком случае мы его больше не встречали.

 

А затем у берегов Японии началась полоса штормов, и все последние дни этапа мы отсиживались в трюмном отсеке. Вернее, отлеживались. Как обычно в таких случаях я безотчетно грустил и сочинял стихи, а Девка спал. Спать он мог подолгу и при любой погоде. А когда просыпался, то обычно лежал, полузакрыв глаза, и пел негромко.
Блатных, босяцких песен он знал множество. Предпочитал в основном сентиментальные, со слезой… Однако на сей раз репертуар его был иной. Он пел теперь песни, тема которых — расстрел.
Песни эти легко объединяются в особый цикл. Сюда, например, входит знаменитая песня тамбовского повстанца атамана Антонова:
Что-то солнышко не светит, над головушкой туман.
Или пуля в сердце метит, или близок комиссар.
На заре кричит ворона: «Коммунист, открой огонь!»
 В час последний, похоронный, трупом пахнет самогон.

Помимо нее есть также песня «Белый свет», написанная неизвестным автором и отредактированная мною еще в бытность мою на Кавказе:
Завтра поведут нас на расстрел.
Приговор жесток и неизменен.
Вот уже восток заголубел.
Заклубились пепельные тени.

Я на зарю взгляну в последний раз…
Ну и что ж, и пусть в минуты эти,
Кроме твоих рук, и губ, и глаз,
Ничего не жаль мне на планете.

Есть в арестантском фольклоре немало и других песен — такого же плана. Девка, повторяю, знал их все. И пел их теперь, наборматывал с какой-то унылой, однообразной настойчивостью. Репертуар этот не прибавлял нам веселья… И я, не выдержав, сказал:
— Меняй пластинку, Девка, и без того тошно!
— Эх, — отозвался он с коротким вздохом, — эх, старик… Ты говоришь «тошно»… А с чего веселиться?
— Но все-таки! Давай-ка что-нибудь поприятней.
— Душа тоскует, — пробормотал Девка. — Ей не петь, ей плакать охота.
Он сказал это задумчиво, собрав жесткие складки у рта. Я никогда еще не видел его таким. Я привык к постоянным его ленивым ухмылочкам, к насмешливому равнодушию, к жестокому его цинизму, привык к этому и не представлял себе Девку иным. Изо всех знакомых мне уголовников, он был, пожалуй, самый законченный, отчетливый, характерный. Истинный босяк, сын Гулага, блатная душа!
А впрочем, что знал я о его душе? Что я вообще знал о нем?
Сентиментальных излияний он в принципе не любил, о себе рассказывал неохотно и мало. Лишь изредка, случайно (под чифиром или иным каким-либо марафетом) упоминал он о своем прошлом; вернее, начинал говорить и тут же осекался, сворачивая на другое.
В общем-то, прошлое Девки, насколько я смог уразуметь, было весьма типичным для нашей смутной эпохи. В чем-то его детство сближалось с моим, сближалось не по внешним признакам, а по глубиныой сути. Так же, как и у меня, все беды и сложности начались у него в годы сталинского террора — после распада семьи.
Девка (впрочем, у него было и нормальное христианское имя — Кирилл) родился в 1928 году на Ангаре в старинном таежном селе Богучаны. Отец его был политический ссыльный, из тех, кто в середине двадцатых годов в Ленинграде примкнул к партийной оппозиции и был затем сослан на поселение в Восточную Сибирь. Мать его — коренная сибирячка, таежница, чалдонка. Отец сошелся с ней вскоре после прибытия в село. Спустя небольшое время родился у них сын Кирилл. Однако прожили они вместе недолго. Поднялась новая волна репрессий, и в результате все, кто были ранее сосланы, в том числе и отец Девки, оказались за колючей проволокой, получили по десять лет строгорежимных лагерей.
Потом получила срок и мать; она была осуждена за связь с врагом народа. Ее угнали по этапу в Заполярье, а единственный ее сын (ему тогда шел всего лишь пятый год) попал в иркутский детприемник, в заведение, специально предназначенное для детей заключенных, оставшихся без призора.
Так началось хождение Девки по тем путям, что привели его впоследствии в преступный мир. Долгие годы скитался он по различным приютам и детдомам. Он переменил их множество. Постоянно убегал и неизменно ловился, и снова уходил в побег. Начало Великой Отечественной войны он встретил в Казани, в колонии для малолетних преступников; к тому времени за ним уже числились кое-какие дела…
Дела на первых порах были не крупные: базарные кражи, хищение «голубей» (так называется белье, вывешиваемое во дворах для просушки). Потом он сблизился с профессиональным ворьем, с группой «слесарей», орудовавших в городах Заволжья. Принятый в кодлу на правах пацана, Девка выполнял там всевозможные мелкие поручения: был связником, бегал за водкой, изредка выходил на ночную работу — стоял на стреме, принимал барахло… Но однажды, уже во время войны, произошел случай, сразу же изменивший его положение, возвысивший Девку в глазах блатных.
Случай этот известен, о нем Девка рассказывал мне подробно. Дело было в 1944 году, в Астрахани, куда он перебрался после того, как вышел из колонии. В тот год он достиг совершеннолетия, получил паспорт и по отбытии срока наказания был отпущен на волю уже как взрослый человек, не нуждающийся в казенной опеке.
Астраханская шпана приняла его радушно, в блатном мире все ведь известно о каждом. Старые связи помогли ему войти в местное общество. И вскоре, осмотревшись и попривыкнув на новом месте, он уже начал работать всерьез. Одно из первых крупных дел, доставшихся ему, было нашумевшее в Астрахани ограбление военторговского склада. Налет этот совершен был ночью по наводке. Наводчик, шофер автобазы, обслуживающей военторг, отлично знал расположение склада, был знаком с тамошними порядками. Охрана склада была военизированной, хорошо вооруженной. Как правило, дежурило здесь трое сторожей. Один находился снаружи в будке возле ворот. Двое других — во внутреннем помещении. Наружного охранника (он дремал, обнимая винтовку, закутавшись в бараний тулуп) обезвредили сразу с одного удара. Били кистенем, чугунной гирей на цепи. Оружие это, вообще говоря, страшное… Уголовники называют его «снотворным».
Получив свою порцию «снотворного», сторож упал, подергался и затих. Налетчики без помехи отомкнули ворота, проникли в склад и там сходу прихватили остальных сторожей. С ними пришлось маленько повозиться. Но все же дело обошлось сравнительно гладко, без лишнего шума.
Затем, отдышавшись и покурив, урки принялись очищать склад. Шофер, губастый, толстощекий, в защитного цвета ватнике, шнырял по складскому помещению и указывал, что где брать. Товар здесь был богатейший: рулоны первоклассного сукна, английская привозная диагональ, называемая в народе «подарок Черчилля», свитера, кожаные регланы, офицерские хромовые сапоги. Стоимость всех этих вещей по военному времени составляла несколько миллионов рублей.
Сумма эта и сами вещи — все действовало на шофера гипнотически. Он был как в бреду. Суетился, цокал языком, хлопал себя ладонями по ляжкам. Он старательно помогал ребятам выносить тюки и погружать их в машину, но, по сути дела, только мешал. Вышел он из склада последним (было это уже перед самой зарею). Сел за руль. И вдруг сказал осипшим, каким-то клокочущим голосом:
— Стойте-ка, ребята. Меня что-то сторожа беспокоят. Я уходил — один из них вроде бы шевелился… Может, он очнулся, а? Не дай-то Бог. Ведь если он узнал меня, тогда хана!
— Не трепещи, голубок, — сказали ему, — не вибрируй. Тут все чисто. После кистеня не просыпаются.
— Ну, а если? — возразил, стукая зубами, шофер. Он весь дрожал мелкой дрожью. — А вдруг кто-нибудь видел, что тогда? Вам шуточки, а я ведь на виду… Нет, надо проверить, поглядеть.
Он поспешно выпрыгнул из кабины и скрылся, пригибаясь, в редеющей тьме. Он пошел не один; вслед за ним направился Девка. Четверть часа спустя Девка вернулся. Молча залез в машину, уселся на место шофера и потянулся к рычагам. Его спросили:
— Ну что? Как было? Шевелился кто-нибудь?
— Шевелился, — ответил, усмехаясь, Девка.
— Успокоил его?
— Конечно.
— Ну, лады. Поехали. Где шофер?
— Какой шофер? — отозвался Девка. — Нету шофера. И считайте, что не было.
— Что-о? Значит, ты и его — тоже?
— И его.
— Почему?
— Да так… Слишком уж он нервный.
— Но что же ты натворил, — упрекнули его. — Кто теперь поведет машину?
— Я сам, — сказал Девка, включая зажигание. — Сам поведу. О чем речь? В этом я кое-что понимаю. В детдоме в Кургане был у нас когда-то кружок автомобилистов…
После того случая за Девкой прочно укрепилась репутация «делового» парня. Несмотря на возраст, он быстро вошел в закон. Его побаивались, с ним считались. Матерые старые урки — паханы — разговаривали с ним, как с равным. И для многих было лестно (да и спокойно, что говорить!), если на работу с ними выходил молоденький этот красавчик.
Он всегда был ровен, холоден и невозмутим. Где-то за этой невозмутимостью угадывалась скрытая, глухая ожесточенность. Очевидно, таким он стал смолоду; он словно бы мстил людям за былые горькие свои утраты. А может, и еще что-то крылось в его душе.
А впрочем, что я знал о его душе? Многое, очень многое в этом парне оставалось для меня неясным. И вовсе уж странным, необычным казалось мне нынешнее его настроение.
— Завтра причаливаем. Конец прогулке. Ты небось забыл о нашем деле?
— Нет, — отвечал я. — Разве о нем забудешь?
— Вот то-то, брат! Дело нам мотают скверное. Ты еще, может, и вывернешься, а я уж нет… Представляешь, что меня ждет?
— Во всяком случае не расстрел! Ну, воткнут сколько-нибудь. Может быть, даже и четвертак… Это не сахар, ясное дело, но все-таки жизнь не отнимут.
— Почем знать, — говорил он уклончиво. — Почем знать!

 

Во Владивостокской тюрьме нас сразу же разделили, развели по разным камерам. Виделись мы за все это время один лишь раз — в кабинете следователя, на очной ставке.
Следователь попался дотошный, въедливый. Раскручивая заново дело об убийстве в бане, он хотел знать все самые мелкие подробности. Идя по нитке событий, от конца к началу, он добрался до наших с Девкой имен. И теперь исследовал совместную нашу роль в этом деле.
В общем-то, причастность моего друга к убийству была бесспорной, вполне очевидной. Девка плеснул из шайки кипятком в лицо бегущему и остановил его, помешал ему скрыться. Обстоятельство это послужило как бы толчком к последующей трагедии… Однако эту шайку он получил из моих рук! Это ведь я наполнил ее кипятком и отдал затем Девке. Отдал сразу же, безо всяких помех. С точки зрения следователя это не могло быть случайностью: он усматривал здесь особый умысел, специальный расчет. Он считал меня прямым участником преступления. И упорно пытался это доказать.
Я возражал столь же упорно.
— Все произошло именно случайно, — доказывал я, — случайно и, главное, мгновенно. Я поступил так машинально, в растерянности и ни в коей мере не мог отвечать за последствия…
Эту мою версию поддерживал и Девка во всех своих показаниях. Мы с ним хоть и сидели отдельно друг от друга, но связь между нами все же была. Тюремная почта выручала нас, как и всегда. Девка сдержал свое слово: он все время выгораживал меня, защищал. И видит Бог, если бы не он, вряд ли бы я смог выпутаться из этой истории.
Следствие тянулось около двух месяцев. А затем была сделана очная ставка. Нас вызвали и предложили показать наглядно, как все было. (У криминалистов это называется «следственным экспериментом».)
На этот раз Девка предстал передо мной таким, каким я привык всегда его видеть. Былая слабость его прошла; он был теперь по-прежнему спокоен, холоден и насмешлив.
Охотно согласившись на предложение следователя, он тотчас же уселся на пол и начал торопливо разуваться. Снял сапоги. Расстегнул пуговку на брюках. Тут его остановили. На вопрос следователя: «Что это он затеял?» — Девка отвечал, помаргивая пушистыми ресницами:
— Вы же сами говорили, чтобы все было в точности… Ну, вот. Я и раздеваюсь. Дело-то ведь в бане произошло!
— Ладно, кончай кривляться, — нахмурился следователь. — Тоже мне артист!
Потом, когда эксперимент закончился и мы с Девкой подписали протокол допроса, товарищ сказал мне, лениво вытягивая слова:
— Прощай, старик. Вряд ли мы когда-нибудь еще встретимся…

 

Он был прав! Темные предчувствия не обманули его; И не зря, недаром пел он в пути тоскливые «смертные» песни.
Расставшись с Девкой, я навсегда потерял его из виду. И знаю о нем немного. Знаю, что он получил на суде двадцать пять лет, был затем отправлен на Ленские слюдяные прииски, там опять ввязался в какую-то «мокрую» историю и вскоре приобрел еще один довесок. С течением времени у него накопилось по совокупности что-то около восьмидесяти лет лагерного сроку. Когда же в начале пятидесятых годов была вновь введена смертная казнь, такие, как Девка, первыми попали под указ. Кто-то вроде бы даже знал: где и когда Девка был расстрелян… Произошло это — по слухам — в Искитимском Централе, на всесоюзном штрафняке. Рассказывали, что на выездной сессии трибунала, вынесшей ему смертный приговор, Девка держался с изумляющим всех спокойствием, с обычной своей беззаботной ухмылочкой. И в последнем своем слове отнюдь не выпрашивал, как это водится, ни снисхождения, ни жалости. Единственной просьбой, с коей он обратился к властям, была просьба о харчах, о хорошем обеде. Причем он будто бы просил, чтобы этим обедом накормили — на помин его души — всех заключенных Централа.
Не знаю, правда ли это? Так ли происходило в действительности? Пожалуй, что так. Это все ведь очень похоже на Девку, вполне совпадает с его характером, с его образом. А может, то, что я слышал, было легендой. Не знаю, не знаю. Да и какая, в конце концов, разница? Своеобразный и не разгаданный, он возник в моей жизни — промелькнул в ней и сгинул. Он ушел из нее точно так же, как многие другие мои друзья: как и Кинто, и Королева Марго, и Леший.

 

О Лешем мне тоже довелось кое-что узнать… Он благополучно высадился в Находке на берег, сразу же отделился от прочих и скрылся в портовой толчее. Потом его кто-то видел однажды на окраине Владивостока. Леший бродил по переулкам и рылся в мусоре. Он был грязен, оборван и страшен лицом. Он явно был не в себе! Затем он исчез. И объявился месяц спустя в местной психолечебнице. Вроде бы он явился туда сам, по доброй воле. И на этом следы Лешего потерялись; дальнейшая его участь неизвестна. Что с ним сталось? Вылечился ли он в конце концов или так и умер, забытый и отвергнутый всеми?
Назад: Глава 7 Прощание с Колымой
Дальше: Глава 9 «Этап, этап, телячьи вагоны»