Глава 1
Колыма
Этап наш прибыл в Магадан в бухту Нагаево поздней осенью 1947 года. Навигация кончалась уже; яростные штормы гремели над Охотским морем и заволакивали его снежной пеленою. Низкие тучи со свистом летели над белесой, изрытой ветром водою. И в горловине бухты, и у каменистых ее берегов уже кишело ледяное месиво; там образовывался припай.
После смрадных отсеков трюма — после многодневной качки и тесноты — соленый хлесткий ветер действовал опьяняюще. Шатаясь, кашляя, ежась от холода, сошли мы по трапу на берег. И вскоре очутились на пересылке, на знаменитой Карпунке — так называют колымчане центральный карантинный пункт.
Пересылка эта играет как бы роль чистилища: людей выдерживают здесь положенное для карантина время, сортируют их, перетасовывают и затем разгоняют по местным лагпунктам — по Дантовым «кругам»…
Одни из этих кругов уводят в рудники, в подземные, сумрачные недра, другие пролегают через болота лесотундровой полосы, третьи пересекают горы, четвертые — таежную глушь. Их много, этих кругов! Система колымских лагерей, именуемая официально Дальстроем, занимает территорию, равную примерно четырем таким странам, как Франция.
В сущности, Дальстрой — это особый мир, своеобразная республика. Государство в государстве. Здесь существуют свои законы, свой уклад, своя экономика. На многочисленных приисках и в рудничных шахтах добываются редкие и цветные металлы, конечно же, в первую очередь — золото!
На востоке страны нашей имеются два основных, самых мощных золотоносных центра. Один из них расположен в Красноярском крае, в бассейне Енисея, другой — в системе Дальстроя. И вот тут, на Колыме, намывается почти половина всего золотого запаса Российской Федерации. Помимо золота, отсюда в Россию идут также пушнина («мягкое золото»), уголь и слюда, первосортная древесина и ценные минералы. Она богата, потаенная эта республика! Богата, обширна, страшна.
«Колыма, Колыма, чудная планета, — поется в одной из старых лагерных частушек, — двенадцать месяцев зима, остальное — лето!» Сказано это метко. Климат здешний на редкость суров, зимы — длительны и свирепы. Полярная ночь начинается, по существу, с конца сентября.
В тот день, когда я впервые ступил на колымский берег (было всего лишь четыре часа дня), над причалом, над лагерными сторожевыми вышками, мерцало северное сияние. Зеленоватые зыбкие полотнища развертывались в вышине, в помраченной выстывшей бездне полыхали там и распадались бесшумно. И тусклым, каким-то мертвенным светом окрашивали землю и лица людей.
Зима уже, в сущности, наступила. И длиться ей теперь предстояло долго. Конечно, не двенадцать месяцев, как поется в частушке, но все же большую часть года!
Да, климат колымский суров: в середине зимы морозы бывают такие, что становится трудно дышать. Воздух обжигает гортань и верхушки легких. И пар от дыхания мгновенно густеет, шуршит у рта и осыпается сухими, колючими искрами.
В эту пору промерзшая почва трескается так же, как и безводный, выжженный зноем грунт пустынь. Со звонким гулом лопаются стволы деревьев. Гул идет по чащобе, и странно и жутко слышать, как звучит он в белой тиши, при полном безветрии.
Тайга полна голосами — и каждый голос здесь кричит о смутном, о безнадежном…
Птицы в такую пору безмолвствуют, зверье отлеживается в норах. И только люди копошатся на трассах и в рудниках, валят лес в тайге, уныло бредут по заснеженным дорогам. Подгоняемые конвоем, они идут, взявши руки назад и проклиная неволю.
«Будь проклята ты, Колыма, что прозвана чудной планетой! — так поется в другой широко известной лагерной песне. — Сойдешь поневоле с ума. Возврата отсюда уж нету».
Вот эту песню и напевал как раз Ленин, возясь на нарах карантинного барака, умащиваясь там, готовясь ко сну.
Мы лежали на одних нарах, рядышком. Справа от меня расположился Девка, молодой убийца с ангельским лицом. Слева — пожилой сибиряк по прозвищу Леший. Дальше, в самом углу, вил Ленин свое гнездо.
Узкоглазый, лысый, с бугристым шишковатым черепом, он копошился там и тянул, бормотал в половину голоса:
Прощай, дорогая жена,
Прощайте, любимые дети.
Знать, горькую чашу до дна
Испить нам придется на свете.
— А ведь эта песня, братцы, про нас, — сказал внезапно Леший (он целый день пропадал где-то и только сейчас явился угрюмый, чем-то заметно удрученный). — Точно сказано! В самый цвет! Придется, ох, придется испить нам горькую чашу… Чует мое сердце.
— Не ной ты, за ради Господа, — сказал, осекшись, Володя Ленин. — Ну, чего ты, в самом деле?
— Да я не ною, — отозвался Леший. — Я так говорю, вообще… Но, с другой стороны, с чего бы это нам веселиться? Тут, среди придурков, в зоне обслуги, мне один знакомый растратчик встретился. Когда-то мы чалились вместе во Владимире. Так он мне порассказал кое-что…
— Что же, например? — спросил я.
— Н-ну что… — Леший поджал губы, крепко потер ладонью череп. — Много всякого. Насчет сучни, например. Ее здесь, оказывается, навалом. В каждом управлении половина лагпунктов — сучьи.
— Быть не может, — дернулся Ленин.
— Все точно, брат, — сказал со вздохом Леший, — все точно. На Сасумане — сучня, на Коркодоне тоже. И в Маркове и в Анюйске. И по всей главной трассе… Кругом ихние кодлы!
Он зашуршал папиросами, закурил, закашлялся, поперхнувшись дымом.
— Учтите, здесь на Карпунке тоже имеются суки. Недавно мне рассказывали такая мясня была, ой-ой! Пятнадцать трупов за одну ночь настряпали.
— Кто ж — кого? — спросил Девка.
Он помалкивал все это время, лежал с закрытыми глазами и, казалось, спал. Теперь он вдруг привстал, опираясь на локоть.
— А черт его знает, — передернул плечами Леший, — я не уточнял.
— Да и какая разница, — проговорил я уныло. — Главное в том, что колесо это докатилось сюда, на край света. Теперь спокойной жизни уж не будет.
— А ты что ли спокойную жизнь ищешь? — спросил Девка. Свежий розовый рот его улыбался, ресницы подрагивали, роняя на щеки пушистую тень.
— А ты что ли нет? — покосился на него Леший.
— А я нет, — сказал небрежно Девка. — Зачем она мне? Если б я тихую жизнь искал, я бы себе другое занятие выбрал.
— Правильно, — подхватил Ленин. — У фраеров — одна участь, у блатных — другая… Мы все тут живем, как на войне! — при этих словах он коротко, остро взглянул на меня и повторил со значением: — Как на войне! Это — закон. А кто не понимает — тот не наш…
«Ну вот, опять началось, — подумал я. — Опять он, негодяй, под меня подкапывается… Когда, наконец, он уймется?»
В этот момент заговорил сибиряк — и как бы невольно поддержал меня:
— Как на войне — это верно, — прищурился он, — только что ж хорошего? И почему вы, братцы, думаете, что блатным тихая жизнь не нужна? Она всем нужна, а уж тем более нам! — он протянул узловатый свой, темный палец — ткнул им Ленина в грудь. — Вот ты. Сколько времени ты уже шустришь? Когда в первый раз подзасекся?
— Да уж давно, — сказал Ленин, — в тридцать девятом.
— И где отбывал?
— В Тайшете.
— Ну, а я тяну лямку с тринадцатого. Понятно? Беломорканал строил вот этими вот руками. Понятно? Кандалакша, Медвежьегорск, Сегеж — это все мои места… Сколько у меня там корешей осталось — подумать страшно! И в Тайшетлаге тоже побывал, но до тебя еще, задолго. В тридцать третьем году, когда Канал окончили, нас всех, кто жив остался, поосвобождали досрочно. А потом началась изоляция. И я по новой загремел… Вот так, брат. А ты толкуешь! Если уж кто и прожил жизнь, как на войне, — так это я. Ну а что толку? Что я видел? Только буры, карцеры, режимные зоны. Доходил на штрафной паечке, всю дорогу дерьмо хлебал. И теперь опять придется… Опять придется хлебать…
Я никогда еще не видел Лешего таким возбужденным. Он разошелся не на шутку; изрытое глубокими морщинами лицо его побагровело, взялось густыми пятнами.
— Да к тому же еще сучня… С ней, конечно, ладу не будет. Тут борьба насмерть. Или — или. Или они нас — на колбасу, или мы их — на котлеты… Середины нет.
— Вот, вот, — подхватил Ленин, — я об этом как раз и толкую.
— Что ж, ты прав. Но, черт возьми, как все это отвратно! Для молодых, для таких, как ты или Девка, для вас эта жизнь в новинку… Ну а мне она давно уже обрыдла. Я ей по горло сыт.
Наклонясь над краем нар, Леший сплюнул шумно. И затем ребром ладони провел по жилистой шее своей, по хрящеватому кадыку:
— Вот так вот сыт!
— Что-то я не пойму, — медленно сказал тогда Ленин. — Уж не думаешь ли ты завязать, отойти от нас, а?
— Завязывать мне не к чему, — устало отмахнулся Леший. — Как теперь завяжешь, как отойдешь? — он как-то сразу сник, увял, расслабился. — Что я могу? Только замки курочить. А переучиваться — поздно. Нет, я к своему ремеслу присужденный навечно. Каким был, таким, видать, и кончусь. Только вот хотелось бы в покое…
— И где ж ты этот покой сыскать думаешь? — спросил Девка. — Им тут, батя, и не пахнет. Тут кровью пахнет. А покой — он где? Разве только на коечке, в санчасти, да еще на том свете.
— Да-а-а, санчасть, — мечтательно протянул Леший, — затесаться бы туда. Замастырить какую-нито болезнь! Вот только какую? Самос главное, чтобы все было без промаха…
— Ну, если хочешь наверняка, — сказал из угла Ленин, — коси на сумасшедшего. Способ старый, испытанный. Сумеешь доказать, что ты псих, на свободу пойдешь. Психов актируют с ходу.
— Да, но как доказать? Как вообще это делают — с чего начинают? Эх, знать бы…
— А чего тут знать, — усмехнулся Девка. — Дело плевое, простое. Ты говорил, что всю жизнь дерьмо хлебал… И еще, мол, придется. Так?
— Ну, так.
— Вот и хлебай теперь! По-настоящему! Начни его жрать — и лады; тут уж никто не усомнится. Дело верное. Да к тому же еще — и витамины…
— Ладно, не трепись, — поморщился Леший. — Ишь, скотина, чего надумал. Сам хлебай, если нравится.
Мы долго так толковали. И потом, угомонясь, каждый ворочался на нарах и думал свое… И мысли были тягостны и томны. И темны были окна барака; за ними стлалась полярная ночь. Там, повитая мглою, на тысячи верст окрест простерлась холодная неведомая земля.
Заснул я поздно и был среди ночи разбужен истошным воплем:
— Эй, урки, сюда! Скорее!
Ошалелые, плохо соображающие спросонья — что к чему, урки посыпались с нар. Ринулись к дверям и окружили стоявшего там парня.
Он стоял, привалясь спиной к дверному косяку. По щеке его и по шее шел косой багровый рубец. Телогрейка была разорвана и сплошь залита кровью.
Постанывая и морщась, потрогал он рану на шее. Пальцы его мгновенно окрасились в красное. Обвел нас помутненным взглядом и, указав окровавленной рукою на дверной проем, сказал с коротким дыханием:
— Спите, ядрена мать, греетесь… А там сучня блатных режет! — потом он всхлипнул и начал медленно оседать, сползая по притолоке наземь.
После освещенного барака ночная мгла показалась плотной, почти осязаемой. Полярные сполохи давно уже отплясали и выцвели. Небо теперь засевали звезды. Ледяные, далекие, они не разгоняли тьму, наоборот, подчеркивали ее еще сильнее.
Не сразу, с трудом освоился я в потемках и различил, наконец, фигуру человека, лежавшего, скорчившись, на земле, неподалеку от входа.
Здесь же маячили еще какие-то люди. Увидев шумную нашу ораву, они засуетились; сгрудились на миг, а потом рассыпались, убегая.
Не колеблясь и не раздумывая, я бросился вдогонку. За плечом моим кто-то хрипло, с присвистом, дышал. Потом, матерясь и гулко топая, поравнялся со мною Девка. В руке его поблескивало стальное лезвие. «Вот ловкач, — подумал я, — уже раздобыл где-то, вооружился! А я, как дурак, — с пустыми руками…»
— Ну, ты шустрый малый, — пробормотал я завистливо, — откуда перо? С этапа, что ли?
— Нет, — прерывисто ответил он на бегу. — У этого взял, у подколотого. Крепко они его сделали, сволочи. Саданули не только в шею, но и в бок. А другого — видел, наверное? — на земле, у барака… Того, кажется, — начисто, — он перевел дух и затем, толкнув меня локтем, сказал: — Видишь вот тех двух, которые слева? Я их сразу приметил. А ну-ка, давай поднажмем!
Фигуры убегающих заметно приблизились, стали отчетливее — мы догоняли их. Приятель мой рассмеялся.
Я бежал с ним рядом и торопливо соображал: «Как быть мне, что делать? С минуты на минуту мы должны столкнуться с врагами, сойтись вплотную — лицом к лицу — и что тогда? Девке хорошо, он успел о себе позаботиться. А я, безоружный, сразу же окажусь под ударом…»
От ножа, конечно, можно уберечься; существует немало рукопашных приемов, рассчитанных на такие именно случаи. И все-таки, все-таки… Недаром же ведь существует старая донская поговорка: «Казак без клинка — голый. Он — как баба с задранным подолом!»
Сейчас я чувствовал себя именно таким вот — голым и беспомощным. Сознавать это было неприятно. Из живота возник и шел по коже мерзкий щекотный холодок. Но остановиться я уже не мог: мною двигали инерция и жестокий гончий азарт.
Фигуры впереди застыли, замерли. К ним присоединилась еще одна — внезапно вывернулась откуда-то из темноты. И тогда они, все трое, поворотились к нам лицом. Очевидно поняв, что уйти от погони не удастся, суки решили принять бой.
Теперь нас разделяло всего лишь несколько шагов. Я замедлил бег и напрягся весь, заходя сбоку, наметив себе крайнюю из фигур… Вдруг кто-то цепко ухватил меня сзади за рукав и оттеснил в сторону. И, скосив глаза, я увидел Лешего — это он, оказывается, все время дышал мне в затылок.
— Погоди-ка, — бормотнул он хрипло, — не суйся зазря. Тут надо умеючи.
— Да я умею, — возразил я, — когда-то в армии проходил эту науку.
Он, казалось, не слышал меня, рванул за рукав и отбросил назад. И, загородив собою, крупно шагнул к сучне.
— Ну, держитесь, падлы! — пронзительно вскрикнул Девка. — Живыми не уйдете!
И в этот самый момент над головами нашими сверкнул голубой прожекторный луч. Он описал в темном небе восьмерку и потом упал на нас, накрыл с размаху. И ослепил, и высветил каждого.
Я увидел лица врагов; они были искажены страхом и злобой. Самый крайний из них — тот, кого я наметил себе, — чем-то разительно напоминал Гундосого. Такой же был он тощий, жилистый, длинношеий. И так же по-совиному смотрели его круглые, бесцветные, тесно посаженные глаза.
И так же точно он дергался и бубнил что-то, заслонясь рукою от света.
Прожектор бил с угловой вышки. И оттуда, спустя мгновение, прозвучала четкая автоматная очередь.
Зону охватила тревога. Затмевая звезды, возник в вышине еще один луч. Пришел с другой стороны, снизился, уперся в стену соседнего барака — подрожал там, пошарил. И медленно, словно бы ощупью, двинулся к нам.
— Тикайте, братцы, — завопил Леший протяжно. И сейчас же толпа распалась, рассеялась.
Слепящие, бьющие наперекрест лучи как бы разделили людей непроходимой чертою: суки подались в одну сторону, блатные — в другую.
Едва мы вернулись в барак, туда ворвались надзиратели. С ними явились и санитары; ночные эти тревоги были здесь, очевидно, делом привычным.
Раненых подобрали, унесли в лазарет. Нам же было велено умолкнуть и спать. «Если кто-нибудь выйдет наружу, — заявил старшой — низкорослый татарин в лейтенантских погонах, — охране разрешено стрелять без предупреждения!»
Потом мы долго еще не могли успокоиться. Было решено отныне дежурить ночами по очереди. Кинули жребий. И выбор, как водится, сразу же пал на меня.
Так вот прошла первая моя ночь на Колыме!
Примостясь у печки, неподалеку от входа, я покуривал, глядя в огонь и размышляя о том, какой я, в сущности, невезучий! «Никогда еще мне не выпадал хороший жребий. Не было удачи ни в чем — и даже мясо в супе не попадалось ни разу!.. И если такова моя обычная участь, то что же ждет меня впереди? Какие еще неприятности уготованы мне в проклятом этом краю?»