Глава 8
Рука судьбы
Всю дорогу я волновался и нервничал, боясь опоздать… И опоздал! Кинто умер за сутки до моего появления.
Манька Халява — хозяйка той малины, где он находился после ранения, — причитая и всхлипывая, вынесла из задних комнат небольшой узелок.
— Это для тебя, — сказала она, — Кинто специально просил передать.
Узелок был увесист; что-то в нем глухо звякало и перекатывалось. Недоумевая, я развязал тряпицу и увидел золотишко. Узнал те самые вещицы (кольца, брошки, медальоны, часы), которые Кинто похитил когда-то из моего тайника и затем проиграл Хасану.
Из- за этого дерьма мы поссорились, разошлись с ним. И вот теперь мертвый друг отдавал мне старый свой долг…
У меня дрогнули руки. Узелок распался, часы и кольца покатились со звоном по полу.
— На кой черт, — пробормотал я, — на кой мне все ото? Проклятое рыжье.
И, взглянув на медальон, подвернувшийся мне под ноги, я с силой надавил на него каблуком.
Медальон хрустнул. Манька Халява — усатая грузная старуха — пала с воплем на пол и цепко схватила меня за ногу.
— Не губи вещь, — застонала она, — это ж деньги стоит!
— Ну а сколько? — быстро спросил я.
— Теперь уж и не знаю…
Она, кряхтя, собрала обломки в ладонь, подняла на меня белесые, выцветшие глаза:
— Разве ж так можно все-таки? Побойся Бога, жиган! За этакую штучку — была бы она целая…
— Я не про медальон спрашиваю, я вообще… Сколько весь этот товар в целом тянет? Что за него можно взять?
— Ну, тут надо сообразить, потолковать кое с кем, — Манька распрямилась, отвела со лба седую растрепанную прядь. — Золото золоту — рознь, сам понимаешь! Опять же хлопоты… Товар-то ведь темный.
— Хорошо, — сказал я. — Соображай, делай что хочешь! А пока… — я сложил щепотью пальцы и выразительно пошевелил ими. — Задаточек!
— Сколько же тебе дать?
— Сколько не жаль.
Мы быстро сладили с ней, и я получил в качестве задатка хрустящую пухлую пачку червонцев.
Получил — и на следующий день запил, загулял.
Период этот помнится мне неотчетливо. Я жил тогда, как в полусне. Постоянно хмельной, помутненный, с воспаленной, какой-то стонущей душою, шатался я по городу — по злачным местам — бесчинствовал и предавался маразму. Я не только пил тогда, я еще и баловался марафетом. К наркотикам я приобщился уже давно; на Кавказе курил анашу, во Владивостоке и Средней Азии — опиум. Пробовал также морфий и кокаин.
Кокаин нравился мне, пожалуй, больше всего… Его, как известно, нюхают. Однако опытные марафетчики предпочитают не нюхать порошок, а втирать его в десны. Способ этот гораздо практичнее обычного; проникая со слюною в желудок, отрава держится дольше и действует сильней.
Я вот сказал: кокаин мне нравился. Тут я выразился не совсем точно. В принципе, ни один наркотик не нравился мне по-настоящему, всерьез, так, чтобы я не мог от него отречься. Тяжелая расслабленность и сонливость, наступающая после одной-двух трубок опия, болезненная истома, связанная с морфием и тирьяком, а также острое возбуждение, которое приносит кокаин, — все это казалось мне в результате чересчур утомительным и довольно скучным.
Да, да, скучным! Я видел сотни марафетчиков в России и вижу их тысячи здесь — на Западе; мои слова их могут удивить. Что ж, каждому свое. Я не чувствую настоятельной необходимости в том, чтобы регулярно подогреваться таким способом или, наоборот, тупеть и раздваиваться, погружаясь в небытие… В состоянии такого вот «небытия» однажды погиб — был зарублен топором — хороший мой приятель, кореец Ким.
Произошло это под Иманом, в Приморском крае. Насосавшись опия — выкурив несколько трубок — Ким лежал на циновке и «плыл» (так по-блатному называется ощущение, которое возникает под действием наркотика). Он «плыл» и улыбался и, когда увидел занесенный над собою топор, даже не шевельнулся, ни о чем не спросил. Он принял удар безропотно и блаженно. И таким я его запомнил: рассеченный, раскроенный череп — и застывший в улыбке рот. Мертвый рот, по которому ползали, жужжа, зеленые навозные мухи.
Нет, я не любил так «плыть». И к помощи наркотиков прибегал лишь изредка, в те минуты, когда душа, изнывая, просит разгула и жаждет мгновенных утех.
Самым лучшим средством в подобных случаях является хороший глоток спирта, крепкая сигарета и в дополнение — несколько крупинок кокаина. Крупинки эти берешь на палец, тщательно втираешь их в десны, затем ждешь некоторое время. И внезапно чувствуешь, что мир не так уж безнадежно плох, как это только что казалось!
Да, я жил в те дни как в полусне. Алкогольный бред сочетался с бредом марафетным; все это тяжкой мутью заволакивало сознание. И в памяти моей — сквозь давнюю эту муть — сквозят лишь случайные, отрывочные картины.
Мне видятся одесские катакомбы: затхлый пещерный полумрак, шумное сборище, какие-то девки — голые и расхлыстанные. Одна из них сидит на земле, положив на колени мне голову. Она сидит и что-то лопочет протяжливо: то ли поет, то ли плачет, не разберешь. Лица ее я не помню. Помню только татуировки. Низ живота ее украшен крупной овальной надписью: «Добро пожаловать!» На одной ноге — на гладкой ляжке — начертано: «Смерть легавым — жизнь блатным». На другой — изображено сердце, пронзенное стрелою, и под ним: «Помру за горячую еблю!»
Мне видится также цыганский табор в предместьях города, на Ближних Мельницах. (Цыгане ютились там не в шатрах, как обычно, а в бараках, — это были, так называемые, «зимующие цыгане».)
…Развалясь на пыльном ковре, я покуриваю и беседую с цыганами о Копыловых; семью эту знают здесь. Недавно только виделись в Армавире со стариками и с Машей; у нее, оказывается, родился сын — сероглазый горластый парень, названный Михаилом.
— А отец, — волнуясь, спрашиваю я, — отец его кто?
— Неизвестно, — отвечают мне. — Тот парень, с которым она живет сейчас, взял ее уже с приплодом…
— Значит, она замужем?
— Да, а как же!
— И хорошо живут?
— Душа в душу. Дай Бог всякому.
— Кто ж он такой?
— Гитарист из ансамбля. Теперь в армавирском ресторане выступает. Любит Машку, одевает, балует… Подвезло бабе, поперло.
— Ну, а к ребенку как он относится?
— Да как. Известное деле! Если уж любит — все остальное пустяк… Хорошо относится, по-родительски, справедливо.
— А парнишка, он что — действительно сероглазый?
— Сама видела, — отвечает мне пожилая сухощавая цыганка, — глаз серый, с желтизной. А личико щуплое, плаксивое, губастое…
Мой, — соображаю я, — ну, конечно! — И чувствую торопливые тяжкие толчки в сердце: «Мой! Мой! Мой!»
И снова я хлещу водку, заливаю горе веревочкой, шатаюсь в беспамятстве по притонам.
А затем — как при вспышке магния, при слепящем свете бесшумного взрыва — возникает передо мною плачущая, разгневанная, словно вдруг постаревшая Марго.
— Что ты делаешь, подонок? — говорит она вздрагивающим голосом. — Что вытворяешь? Учти: если ты не прекратишь свой маразм, я от тебя уйду!
Так прошло полтора месяца. И наконец я очнулся.
Было это, помнится, в сумерках; уже близилась полночь. Моросил весенний дождичек, чавкала под сапогами грязь. Покачиваясь, с трудом дотащился до дому. Взглянул, запрокинул голову на наши окна (мы снимали квартиру на четвертом этаже) и увидел, что окна темны.
«Спит, наверное, — с умилением, с жалостью подумал я. — Притомилась, бедная… Господи, какая же я все-таки свинья!»
Торопливо поднялся я по лестнице. Отомкнул дверь. Вошел — и понял все. И тотчас же протрезвел.
Марго исчезла; она выполнила свою угрозу! Опустелая квартира носила следы поспешного ее отъезда. Всюду царил беспорядок: валялись клочья упаковочной бумаги, обрывки бечевок, какие-то тряпки.
На столе, на замусоленной клеенке, стояла недопитая бутылка водки, виднелась пепельница, густо набитая окурками. А рядом — белел конверт.
Это было письмо Копченого, я узнал его сразу.
Марго вернула его мне, как бы говоря этим, как бы давая понять: «Все кончено. Теперь — проваливай!»
Любил ли я ее? Да, конечно. Мне было легко с ней, безоблачно и спокойно. Пожалуй, даже слишком безоблачно, чересчур спокойно. И в этом-то, вероятно, была вся беда! Ее заботливость, се теплоту и нежность я по неопытности принимал как должное, как нечто само собой разумеющееся… И потому не ценил. Не ценил точно так же, как все мы до поры до времени не ценим те простые блага, что дарует нам жизнь: воздух, которым мы дышим, зелень, которую портим и мнем.
И лишь теперь, после исчезновения Марго, понял я вдруг, что потерял что-то такое, чего никогда мне уж больше не обрести. Я словно бы сразу осиротел, почувствовал себя пустым и неприкаянным.
Я сравнивал Марго с другими женщинами, в частности, с Машей. У цыганки родился сын, весьма возможно — от меня. Мне очень хотелось их повидать… И все же я знал: никогда у меня с ней не было и не будет впредь — не может быть! — такой полноты единения, такой безыскусной близости, как с Королевой Марго. Ее не будет никогда, ни с кем! В этом смысле моя Королева — единственная…
И вот сейчас я утратил, упустил из рук единственный этот редкостный случай. Упустил по причинам, неясным мне самому. По глупости? По бездарности? Из-за странной душевной лени?
— Что же делать? — громко сказал я. И в тишине помраченных комнат голос мой прозвучал неожиданно хрипло и дико. — Что? Ехать за Марго вдогонку? Но куда? Где ее теперь искать? В ее распоряжении не один только Ростов — вся страна. И если уж она захочет скрыться по-настоящему, мне ее никогда не найти!
«А может, и не надо искать, — тут же подумал я. — К чему суетиться?! Во всем, что происходит, есть своя внутренняя логика… Я потерял всех, кого любил. И теперь меня ничто уже здесь не держит. Не пришла ли пора воспользоваться письмом?»
Я осмотрелся устало — и только сейчас заметил, что темнота иссякла, кончилась. В окна уже ломился рассвет. На полу и на клеенке стола лежали оранжевые квадраты. И ослепительно, и влажно светилось бутылочное, пронизанное солнцем стекло.
Невольно я потянулся к бутылке (там еще оставалось — на доброе похмелье), но сейчас же отдернул руку: к черту! Хватит распадаться! Пора, наконец, выходить из виража.
В первой же закусочной, куда я завернул позавтракать, мне встретилась знакомая шпана.
В основном, это были карманники, трамвайные ширмачи. Они начали с утра, чуть свет, и сейчас подкреплялись перед работой. Левка Жид — длиннолицый, рыжий и разбитной — помахал мне издали рукой и широким жестом пригласил к своему столу.
— Садись, Чума, — сказал он, — есть разговор, — и затем — со свистом обсасывая куриное крылышко: — Слушай, ты куда это запропастился? Тебя второй день ищут. По всей Одессе. С ног сбились.
— Кто ищет? — дернулся я. — Марго?
— Нет, мы.
— А Марго где?
— Уехала.
— Куда?
— Не знаю, — он облизал пальцы, отодвинул тарелку. — Мы к вам домой позавчера утром заходили — Марго как раз барахлишко увязывала, на вокзал спешила… Спросили про тебя — так она нас таким матюгом покрыла, ой-ой! Что это у вас стряслось? — Левка прищурился. — Поссорились?
— Поссорились, — подтвердил я уныло, — в общем-то, я сам во всем виноват. Запил, распустился, по девкам шляться начал…
— То-то мы тебя нигде разыскать не могли, — проговорил Левка с укоризной.
— А на что я вам? В чем дело?
— Так ты не в курсе? — хохотнул Левка. — Хорош, ну, хорош!
— Ладно, — сказал я, — ты — короче.
— Была всеобщая сходка.
— Так. И что же?
— Речь шла о том, кого послать на международную конференцию… Про это ты хоть знаешь что-нибудь?
Я знал кое-что, слышал давно, еще в бытность мою в Ростове. Солома, Чабан и другие старые урки частенько говорили о необходимости созыва такой конференции. Что-то они даже предпринимали тогда: рассылали письма, обсуждали организационные детали. Однако все это казалось мне несерьезным. И теперь я с удивлением узнал о том, что конференция эта — событие вполне реальное.
— Толковище продолжалось два дня, — рассказывал Левка. — Шуму было — можешь себе представить! В общем, утвердили десять делегатов, в том числе и нас с тобой.
— За что ж такая честь? — усмехнулся я.
— Ну, меня решили послать потому, что я знаю языки, — пояснил Левка. — Немецкий знаю, польский, еще по-английски немного.
— А меня?
— Тебя, хоть ты и молодой еще, зеленый, выбрали за интеллигентность. Ты ведь, собака, грамотный — все книжки прочел. К тому же и сам сочиняешь… Сумеешь перед Европой выступить! Не ударишь в грязь лицом!
— Где это, кстати, должно происходить?
— Во Львове, — сказал Левка, ковыряясь спичкой в зубах.
— Во Львове, — медленно, изумленно проговорил я. — Ты шутишь, Левка?
— Нет, — он пожал плечами, — ничуть. А что такое? «Что ж, — подумал я, — вот все и решилось, устроилось само собой! Это рука судьбы! Теперь мне так или иначе Львова не объехать, не миновать».
— Одно мне только неясно, — помедлив, сказал я. — Почему именно там?
— Ну, это-то проще простого, — отозвался Левка, — это дважды два.
И он — почти слово в слово — повторил фразу, сказанную некогда Копченым:
— Львов — самый западный изо всех советских городов… Из крупных городов, конечно. Самый, по сути, европейский.
— Недавно присоединенный, что ли?
— Ну да. И находится он, заметь, недалеко от кордона. Кругом леса, болота, через границу ходить легко…
— Легко ли? — усомнился я. — Наши границы, сам небось знаешь, на замке.
— Знаю, — сказал, посмеиваясь, Левка. — Думаешь, ты один образованный? Я тоже иногда просвещаюсь, в кино хожу. Недавно вот видел картину… Забыл, какое заглавие… В общем, о пограничниках. Там все разъяснено! Чекисты там мудрые, стальные. А нарушители, конечно, идиоты, — он шевельнулся, осклабился мечтательно. — Все, как один, глупы и трусливы… Но, между прочим, — всегда при деньгах. При ба-альших деньгах! Это в кино хорошо показано… Эх, мне бы сюда хоть одного шпиона, хоть самого завалящего. Обожаю такую клиентуру! С детства мечтаю встретиться! Пощипать бы его, потрогать за вымя…
Левку понесло. Я знал эту его слабость — он мог о шпионах болтать часами — и потому поспешил прервать его излияния:
— Стой, погоди. Я с тобой — всерьез…
— Ну а если всерьез, — заметил Левка, — то все это, брат, не наша забота. Решаем не мы, решает кодла. Кодла знает, что делает. А от нас с тобой требуется одно: поспеть во Львов вовремя.