Глава 12
Сын босяка — это красиво!
Первым моим чувством было смятение. Встреча с давним этим врагом не сулила мне ничего хорошего…
Кривя в ухмылочке мокрые свои губы, Гундосый спросил:
— Ты что, Чума, тут делаешь?
— Сам видишь, — сказал я, — выпиваем…
— Ну так пойдем со мной, — заявил он, — выпьем еще и, кстати, потолкуем. Как-никак, давние знакомые.
Я медленно встал и побрел за ним, увязая в раскаленном песке. Тон его озадачил меня. В нем не чувствовалось прежнего высокомерия; слова звучали мягко, почти дружелюбно.
«Что- то тут не так, — лихорадочно соображал я, — что-то за всем этим кроется… Непонятно только — что?»
Когда мы отошли, он сказал, искоса оглядывая меня:
— К шпане, значит, прибился? Блатную жизнь полюбил? За-а-абавно!
— Так уж вышло, — я пожал плечами, — Такая выпала карта… И переигрывать поздно.
— И… не страшно? — поинтересовался он.
— А чего бояться-то? — беспечно ответил я.
— Ну, как же! Наша жизнь — не мед. Нет, не мед. Всякое бывает.
— Ерунда, — отмахнулся я. — Ты же знаешь, я не из пугливых. Помнишь ту ночь — на Красной Пресне?
Мгновенная судорога передернула его лицо. Верхняя рассеченная губа дрогнула и приподнялась, придавая ему сходство с каким-то мелким зверьком.
— Слушай, — сказал он, — к чему ворошить старое? Он подался ко мне, придвинулся вплотную:
— Ты вот что… Хочешь со мной дружить? Хочешь, чтоб я тебе помог?
— Что-о-о? — я даже попятился, удивленный. — Дружить?
Я ожидал всего что угодно, но только не этого! И колеблясь, томясь, опасаясь подвоха, спросил Гундосого:
— Это… серьезно?
— Конечно, — ответил он, — тут, милок, не до шуток. Если желаешь — помогу! Замолвлю за тебя слово. Блатные пока ничего про тебя не знают. Но могут ведь и узнать! А тогда — сам понимаешь…
И, выдержав паузу, померцав глазами:
— Так как? — повторил он. — Хочешь?
— Ну, ясно, — сказал я, — еще бы! Только ты объясни: чего ты сам-то хочешь?
— Дело простое, — с натугой выговорил он. — Про тот случай — на Пресне — забудь! Не поминай ни единым словом нигде, ни с кем. Понял?
— Понял, — сказал я, не в силах скрыть торжествующей улыбки.
Вот, значит, как все обернулось! Любопытные сюрпризы иногда устраивает судьба. Гундосый утаил от ребят давнюю ту историю с надзирателем и оказался теперь в моих руках.
Наши шансы, таким образом, уравнялись. И неизвестно еще, кто кого должен отныне бояться по-настоящему!
Что- то в моем лице не понравилось ему, вероятно, улыбка. Очень уж она была откровенной! И он сказал, угрожающе понизив голос:
— Имей в виду, Чума! Начнешь трепаться — будет плохо. Наживешь беду.
— И ты тоже, — ответил я мгновенно и добавил с острым, мстительным удовольствием: — Имей в виду, Гундосый! Блатные ничего пока не знают. Но могут ведь и узнать! А тогда — сам понимаешь…
— Н-ну, что ж, — он насупился, сильно потянул воздух сквозь сцепленные зубы. — В конце концов, погорим оба… Какой с этого прок? Что ты здесь выгадаешь?
— Да в общем-то ничего, — признался я.
— Тогда порешим по-доброму?
— Ладно, — сказал я, — порешим…
— Ну вот и порядок!
Гундосый выплюнул изжеванный окурок, утер рот ладонью, затем сказал, пришептывая и мигая:
— Теперь и в самом деле пора выпить! Только не здесь. Жара, пылища… Вот что, — он хлопнул меня по плечу, — пошли на «малину»! Кстати, познакомлю тебя кое с кем… На всякий случай, давай договоримся заранее: ты из воровской семьи, вырос в притоне. Мать — шлюха, отец — босяк, из старорежимных, из тех, кого раньше называли «серыми». Согласен?
— Господи, — сказал я, — ты прямо как в воду смотрел; почти все совпадает! Отец когда-то и в самом деле босяковал здесь, был самым настоящим «серым».
— Тем лучше, — подмигнул Гундосый. — Сын босяка — это красиво! Это звучит!
Воровская малина помещалась на одной из глухих окраинных улиц — в подвале углового двухэтажного здания.
В полутемном этом подвале было прохладно и душно. Синими полосами стлался над головами густой табачный дым. Прерывисто тенькала гитара, и женский голос пел с хрипотцой:
Ты не стой на льду — лед провалится,
Не люби вора — вор завалится.
Вор завалится, будет чалиться.
Передачу носить не понравится.
Хихикая и потирая ладони, Гундосый сказал:
— Гужуются урки!
И потащил меня к столу. Там сидело двое: грузный немолодой уже мужчина с усами в пестрой ковбойке и другой — долговязый, сутулый, с длинным лицом, с уныло поджатыми губами.
— Привет, Казак, — сказал Гундосый. — Когда приехал?
— Утром, — отозвался человек в ковбойке, — с тбилисским, десятичасовым.
— Сделали дело?
— Да не совсем, — поморщился он и тут же спросил, коротко кивнув в мою сторону: — Кто?
— Залетный, — поспешил объяснить Гундосый. — Я его знаю — всю его породу… Честная семья, истинно воровская!
Склонившись к Казаку, он что-то сказал негромко. Слов я не уловил; гитарист в этот момент взял новый аккорд, тронул басы. Под низкими сводами подвала поплыла протяжная мелодия «цыганочки». И тот же сипловатый голос завел, затянул:
Миленький, не надо, родненький, не надо.
Ой, как неудобно — в первый раз!
Прямо на диване, с грязными ногами,
Маменька узнает — трепки даст.
Плавное течение мелодии внезапно пресеклось, сменилось упругими плясовыми ритмами. Рокот гитары стал суше и звончей. И мгновенно в песню включился новый голос — мужской:
Я не буду, я не стану,
Я не вырос, не достану…
Гитара смолкла на миг. Еле слышно дрогнула одинокая струна. И в звенящей этой тишине призывно и отчетливо отозвалась женщина:
Врешь, ты будешь!
Врешь, ты станешь!
Я нагнусь, а ты достанешь.
— Делай, Марго, — закричали из угла, — давай, Королева! Огня больше, огня… Топни ножкой!
Стремительно зазвучали струны, грянула и рассыпалась дробь каблуков. Там в углу началась беспорядочная пляска… Малина гуляла! Она полна была адского веселья, угара и грохота.
Разворошив седоватые свои усы, Казак вложил в рот два пальца, пригнулся, багровея. И тотчас комната огласилась режущим, разбойничьим свистом.
Сутуловатый и тощий его собеседник (он был весьма метко прозван Соломой) сказал с укоризной:
— Что с тобой, друг мой? — и отодвинулся, потирая ухо. — Ты не на Большой Грузинской дороге. Ты — в обществе. Уймись!
Казак вытер пальцы о рубашку, сказал, покряхтывая:
— Вот ведь что делает, чертова баба! Разве удержишься?
— Да-а, — проговорил кто-то за моим плечом, — хорошо поет Королева. Только вот хрипит — Это зря…
— Ну, не скажи, — возразил Солома. — В этом тоже свой смак имеется. Вся заграница так хрипит. Весь Запад.
— Какая еще заграница? — прищурился Казак. — Откуда ты ее выдумал? Ох, любишь ты, Солома, треп разводить!
— Постой, постой, — сказал Солома. — Поч-чему — треп? Я говорю, как человек искусства, — он поднял палец. — Как старый онанист и ценитель Есенина!
Пока шел этот разговор, Гундосый исчез куда-то и вскоре явился, нагруженный свертками и бутылками, водрузил все на стол и потянул меня за рукав:
— Садись, Чума! Выпьем за все хорошее…
Когда мы приняли по первой порции, Солома поворотился ко мне и медленно спросил, крутя в пальцах стакан:
— Чем промышляешь, малыш?
— Да по-разному, — замялся я.
— С кем партнируешь?
— С Хуторянином и с Кинто.
— Ага, — сказал он одобрительно, — эти годятся. В люди выходят, правила чтут… Что ж, малыш, желаю удачи!
Потом к столу подошла Марго — черноволосая, с мощной, туго обтянутой грудью, уселась подле меня, закинула ногу на ногу, сцепила пальцы на поднятом, заголенном колене.
— Что-то я, мальчики, усталая нынче, — сказала она, потягиваясь всем своим крупным телом. — Хотя, конечно… Вторые сутки глаз не смыкаю…
— Много работаешь, — ухмыльнулся Гундосый.
— Да уж, известное дело, — равнодушно ответила Королева, — немало. А как же иначе?
И, подрожав ресницами, обведя взглядом стол, она легонько толкнула меня локтем:
— Налей-ка водочки, кучерявый.
От выпитого, от усталости, от всех треволнений безумного этого дня меня как-то быстро сморило. Безмерная сонливость овладела мною. Навалясь на край стола, я опустил голову и задремал незаметно.
Какое-то время еще слышался топот, звон посуды, гул голосов. Изредка — и словно бы издалека — просачивались сквозь шум невнятные фразы:
«В Тбилиси, ребята, дело тухлое».
«Я как старый онанист и ценитель Есенина…»
«Ты с чего это хрипишь, Марго? С перепоя или от сифилюги?»
Потом все спуталось, слилось, подернулось вязкою пеленою.
Последнее, что мне запомнилось, было круглое, облитое загаром колено Марго, раскачивающееся в двух сантиметрах от моего лица.
Так я вошел в блатное общество!
Приняли меня здесь вполне благосклонно (сын босяка — это красиво!) и с ходу зачислили в разряд «пацанов» — так на жаргоне именуется молодежь, еще не обретшая мастерства и не достигшая подобающего положения.
По сути дела «пацан» — то же самое, что и комсомолец. Перейти из этой категории в другую, высшую, не так-то просто. Необходимо иметь определенный стаж, незапятнанную репутацию, а также рекомендации от взрослых урок.
Процедура «возведения в закон» ничем почти не отличается от стандартных правил приема в партию… Происходит это, как водится, на общем собрании (толковище). Представший перед обществом «пацан» рассказывает вкратце свою биографию, перечисляет всевозможные дела и подвиги, причем каждое из этих дел подвергается коллективному обсуждению. И если блатные сходятся в оценке и оценка эта положительна, поднимается кто-нибудь из авторитетных урок, из членов ЦК и завершает толковище ритуальной фразой:
— Смотрите, урки, хорошо смотрите! Помните — приговор обжалованию не подлежит.
Впоследствии это произошло и со мной (на Кавказе, в городе Грозном — среди местных майданников). Однако прежде чем я стал законным уголовником, мне пришлось немало поколесить по югу страны…
Самой важной для меня проблемой в ту пору был выбор ремесла, выбор должной профессии.