Книга: Рыжий дьявол
Назад: РУКА СУДЬБЫ
Дальше: Примечания

ЭПИЛОГ

На этом, в сущности, кончается тема Рыжего Дьявола. По всем законам прозы тут следовало бы поставить точку. Но я ведь пишу произведение автобиографическое, а приключения мои на этом не кончились, отнюдь! Впереди меня ждали успех и признание, а затем — новые, внезапно обрушившиеся невзгоды. И новые скитания.
И сообщить о них я считаю необходимым. Это особенно важно еще и потому, что данная книга завершает большой трехтомный биографический цикл. И я не могу закончить ее, не объяснив, как же так вышло, что я в конце концов расстался с родиной и оказался в Париже.
Прежде чем это случилось, произошло немало всяких событий… И если бы я начал их описывать подробно и красочно, то получилась бы еще одна объемистая книга. И когда-нибудь я, возможно, такую книгу напишу. Однако здесь, сейчас, я постараюсь быть предельно кратким. Ограничусь перечислением основных фактов. И ручаюсь, что много места это не займет.
* * *
Итак, в первых числах ноября я прибыл в Москву и успел как раз к началу совещания. Оно было торжественным, многолюдным. Сюда съехались молодые поэты, прозаики, драматурги изо всех почти советских республик и областей.
Что ж, я мог быть вполне довольным собой! Мало того, что я предстал здесь как делегат Сибири великой страны, занимающей на планете площадь в девять миллионов квадратных километров. Я еще и удостоился похвал. На совещании меня хвалили за самобытность, за чувство природы, за романтизм. Целый ряд столичных газет и журналов запросил у меня стихи… Наконец-то я дождался своего часа и, как принято говорить, «вышел на орбиту».
Кое-кто меня, однако, и поругивал. Некоторые партийные критики упрекали меня в том, что романтизм мой отвлеченный, какой-то безыдейный. Что я вообще сторонюсь серьезных социальных и политических проблем… При сталинском режиме такие упреки могли бы привести к весьма печальным для меня последствиям. Но в 1956 году многое изменилось. Наступил новый период в истории страны. Ведь именно тогда Никита Хрущев выступил с осуждением сталинизма, с разоблачением его ошибок и преступлений. И в кругах творческой интеллигенции, прежде всего, в столичных кругах началась переоценка ценностей… Да и читатели тоже давно уже устали от «идейной литературы».
Ну и, естественно, на этом фоне традиционная, «казенная» критика не только не повредила мне, а, наоборот, помогла. Она еще выше подняла мои акции.
И все-таки критика эта задела меня. Я же, в сущности, никогда не сторонился серьезных проблем! Просто мое отношение к ним было несколько иным — отличным от официального… И однажды в писательском клубе я специально выступил перед большой аудиторией и прочел одно из новых своих стихотворений:
…Прислушайся в ночи: планета дышит.
Ты ощущаешь это? Вправду дышит!
Есть у нее в потемках мирозданья
свои тревоги и свои страданья.
И словно людям, каждое мгновенье
опасные грозят ей столкновенья
И вместе с ней в безвременье кружатся
века и царства, люди и металл.
В сырую землю воины ложатся,
становятся вожди на пьедестал
Давно она, давно служить устала
кладбищем, полем битв и пьедесталом.
Устала от борьбы идей и масс…
Она вздыхает, думая о нас!

— А ты, старик, пессимист! — сказал Юра, двоюродный мой брат и известный московский писатель, — когда мы уединились с ним в клубном буфете. — Стихотворение твое хорошее, крепкое, но какое-то очень уж безнадежное. Ты, что же, не веришь в пресловутую «борьбу идей и масс»?
— Не верю в результат борьбы, — сказал я, — вернее, знаю, что результат будет гибельный, ужасный. Причем для всех! Для любых классов! В этой «идейной борьбе» окончательной победы одержать никто не сможет.
— Ого! Почему же?
— Потому что так уж мир наш устроен. — Я пожал плечами. — Ведь борьба эта идет на протяжении всей писаной истории, по всему лицу планеты. И в самых разных формах и вариантах. И под различными лозунгами. Среди них наиболее распространены такие, как «за справедливость», «за мир»… А ты знаешь, сколько мирных дней было на земле за минувшие пять тысячелетий? Это подсчитано. Так вот, всего лишь двести девяносто два года! Да и тогда творились всяческие несправедливости, процветали и террор и шпионаж… Человечество с незапамятных пор дифференцировалось на расы и веры, классы и кланы, на поработителей и порабощенных, на удачливых и неудачников, на богатых и бедных, — и так это и тянется по сей день. В сущности ведь человеческая натура не меняется. Меняется лишь техника. И в первую очередь, техника военная, истребительная. А в остальном, что ж. Все старые наши беды по-прежнему с нами. И по-прежнему нет в мире ни одной социальной системы, которой все люди были бы довольны, при которой все были бы полностью счастливы… Самая главная наша беда — в нашей разрушительной двойственности. Мы создаем противоречия и страдаем от них. И все больше и больше в них запутываемся. А силы зла между тем растут. И с каждым днем все сложнее и опаснее становится жизнь… И конца всему этому не видно. То есть он виден — конец. Но лучше о нем не думать. Хотя и не думать тоже нельзя.
— Так что же ты предлагаешь?
— Я не пророк. И не политик. Я ничего не предлагаю… Но мне хотелось бы, чтобы люди сейчас задумались надо всем этим. Крепко задумались. Постарались бы все это понять.
— Но люди никогда этого не поймут! И никогда с этим не примирятся! Они будут бороться за свои идеи…
— Вернее, за свои иллюзии.
— Да, за свои иллюзии… будут бороться свирепо, неустанно, безжалостно.
— Значит, когда-нибудь все действительно кончится плохо. Кончится общей бедой… И, пожалуй, правы те буддисты, которые утверждают, что на земле уже наступает Час Быка.
— Это что за Час Быка? — поинтересовался Юра.
— Час, когда просыпаются демоны мрака.
* * *
Я встретился после долгого перерыва со всей своей московской родней… И конечно — с матерью. И едва увидев меня и обмочив слезами, она сообщила:
— А ты знаешь, я наконец-то наладила переписку со своей сестрой — твоей теткой! Помнишь, с той, что уехала в двадцатых годах за границу.
— Где она сейчас обитает?
— В Париже.
— У нее есть семья?
— Есть муж и дочка. Ну, с мужем она уже не живет, они разошлись, а дочка при ней… Твоя ровесница. И тоже уже разведенная… Передает тебе горячий привет.
— Мерси, — сказал я. — И что же они там в Париже делают? Как живут?
— Ну, как живут эмигранты? Не очень-то роскошно. Сестра держит небольшой кабачок. Вот пишет: «Сама жарю блины».
— А ее муж?
— Тоже где-то торгует.
— А моя кузина?
— По-моему, вообще ничего не делает… Да какая разница?
— Никакой, это верно. А кстати, как вы все-таки разыскали друг друга?
— Через знакомых. Наша связь оборвалась в тридцать седьмом. Время тогда было суровое, шли аресты… Ну, а потом началась война… И я думала, что их уже и в живых-то нет. Но вот недавно границы приоткрылись; на Запад стали ездить всякие делегации, туристы, множество журналистов. И представь себе, один мой старый приятель повстречал в Париже кое-кого из наших донских казаков, — там их, оказывается, много, целая колония! И все узнал… Ну и вот. Теперь сестра пишет, что хочет пригласить меня к себе в гости месяца на полтора.
— Но разве это возможно?
— Да вроде бы… Говорят, что уже начинают кое-кого выпускать к близким родственникам. Это называется «по личному приглашению».
— И когда же ты думаешь поехать?
— Ох, не знаю. Дело это сложное, хлопотливое… Во всяком случае — не в этом году.
— В общем, я рад за тебя, — сказал я погодя. — Подумать только в Париж! К сестре! Даже как-то и не верится.
— Мне и самой не верится, — проговорила она, всхлипывая. — Ведь столько лет прошло! Столько лет… Но если все у меня хорошо получится, то потом и ты тоже, наверное, сможешь съездить. А почему бы и нет? Я в Париже поговорю.
Так мы с ней беседовали. Она по-прежнему жила со своим мужем-художником, и я засиделся в уютной, тихой их квартирке допоздна. А когда собрался уже уходить, она вдруг спросила:
— Ну, а какие твои ближайшие планы? В Москве ты надолго? Может, вообще останешься, а?
— Не знаю, — задумался я, — не решил еще…
— Ты же ведь теперь на гребне успеха! Добился всего, чего хотел.
— Да нет, не всего, — ответил я медленно, — надо еще вступить в Союз писателей… Туда, понимаешь ли, принимают только с двумя книгами, а у меня пока что одна.
— Зато ее многие хвалят.
— Ну, это еще полдела… Ты вот говоришь, «на гребне успеха»… Но успех мой не очень-то большой. Для московской профессиональной среды я покуда еще мальчик, новичок. Меня похвалили всею лишь за удачное начало.
— Что-то ты слишком уж строг к себе, — протянула она. — А впрочем, мне нравится такая строгость! Ты рассуждаешь, как настоящий мужчина… И, значит, что же, думаешь возвращаться в Сибирь?
— Да. Еще на годик. Так, по-моему, будет правильно. Это здесь, в столице, я новичок, а приеду в свою глушь — сразу превращусь в мастера! Там я теперь обрету силу, выпущу без хлопот еще пару книжек. Быстренько вступлю в Союз писателй. И тогда уж вернусь окончательно.
— Повторяя известное выражение Юлия Цезаря, — улыбнулся мой отчим, — можно сказать, что ты пока предпочитаешь быть первым в деревне, чем вторым в Риме… Не так ли?
Именно, — кивнул я, надевая пальто. — А разве я неправ? Сейчас надо развивать успех, и в провинции я смогу это сделать быстрее и легче.
— Ну, что ж, поезжай, — сказала мать. И вздохнула коротко, — раз уж ты так решил!
Почему я, собственно, так решил? Почему не поверил в себя, не остался в Москве?
Если уж говорить об успехе, то развивать его, конечно же, надо было в том самом месте, где он и начался… Я же, глупец, поспешил уехать.
Я забыл, что в жизни моей ничто не давалось мне быстро и легко. Забыл о том, что линия моей судьбы всегда шла как бы по спирали…
И вот, описав очередной виток, судьба опять подвела меня к краю катастрофы.
* * *
Впрочем, это случилось не сразу… Покинув Москву, я некоторое время разъезжал по Сибири (о Енисейске мне даже и думать теперь не хотелось!) и подыскивал себе подходящее место. И поначалу вояж мой выглядел довольно весело. На востоке страны у меня было много друзей и приятелей. И они принимали меня с искренним радушием.
Как я и предвидел, московские мои дела представлялись сибирякам в ином свете… И мне нравилось играть здесь роль победителя, роль любимца фортуны! Я даже стал высокомерным. И когда в Абакане мне предложили вновь поступить на работу в местную газету, я отказался с небрежной улыбочкой. Должность газетного репортера меня уже никак не устраивала. И так же небрежно я отклонил ряд других предложений в иных городах.
Но наконец, я все же застрял в Красноярске, в столице огромною края, охватывающего почти весь бассейн Енисея… Появилась возможность занять пост литературного редактора в книжном издательстве. И это меня заинтересовало. Но даже и тут я почему-то не стал торопиться… Почему?
Сейчас, оглядываясь назад, в далекое прошлое, я вижу отчетливо все свои промахи. И думаю о том, как фатально, как безнадежно все устроено в этом мире; мы ясно видим наше прошлое, но изменить его не в силах, а будущее, может быть, мы и могли бы изменить, но оно нам не видно…
Застряв в Красноярске, я несколько дней беззаботно веселился в шумной компании. Потом простыл, загрипповал. И слег, приютясь на квартире у одного из тамошних своих приятелей.
Вот, кстати, о нем. Фигура эта была весьма любопытная. Он увлекался поэзией, сочинял детские сказочки, пьески. Но это скорей для души… Сказочки прокормить не могли. И ради хлеба ему пришлось служить. Причем должность его была — заведующий Домом культуры краевого управления милиции.
И как-то вечером он вошел ко мне (я лежал на диване в его кабинете), тяжело опустился на край постели. Закурил не спеша. Потом спросил:
— Ты знаешь о венгерских событиях? О том, что там этой осенью произошло антисоветское восстание?
— Немного знаю, — пробормотал я, — недавно читал… Восстание быстро подавили, не так ли? Впрочем, информация была краткая, скупая. А что, есть какие-то новые сведения?
— Есть, — кивнул он. И, помолчав, добавил: — касающиеся тебя…
— Меня? — я привстал, опираясь на локти. — Но какая же связь между мною и Венгрией? Не понимаю…
— Не понимаешь? — усмехнулся мой приятель. — А ну-ка, прочти! Вот тут, где подчеркнуто.
Все это время он сидел, теребя в руках сложенную газету. И теперь дал ее мне. И, развернув газетные страницы, я увидел большую подчеркнутую синим карандашом статью.
— Читай внимательно, — сказал он, вставая, — а я пока пойду принесу чего-нибудь выпить.
Статья эта представляла собой официальное сообщение, в котором резюмировались события, происшедшие в Венгрии. Безымянный автор рассказывал о недавнем путче, о нападении на партийные учреждения, об убийстве советских людей… И делал вывод, что, в конечном счете, главную ответственность за все несут венгерские левые писатели. Ибо та антикоммунистическая пропаганда, которой они занимались, как раз и спровоцировала восстание, явилась как бы запалом, присоединенным к взрывчатке. Далее в статье шли рассуждения об опасных тенденциях, возникших в некоторых кругах интеллигенции — не только зарубежной, но и нашей, российской.
И в заключение высказывалась мысль о том, что всех левонастроенных писателей надо брать под строжайший контроль. И вообще важнейшая задача сейчас — это повышение революционной бдительности! У советской системы много врагов — внешних и внутренних, — и забывать об этом нельзя ни на миг.
— Ну как? — спросил, воротясь, мой приятель. — Впечатляет?
— Да, — поежился я, — страшноватая статья… Напоминает сталинские времена.
— Вот именно, — сказал он, разливая по рюмкам коньяк. — В нашем клубе, между прочим, сегодня эту статью обсуждали на общем собрании.
— Ну и что?
— Было решено повысить бдительность. — Он залпом выпил коньяк. — Ты представляешь себе, что это означает?
— Догадываюсь…
— Видишь ли, данная статья является как бы прелюдией, подготовкой к решительным действиям… И с минуты на минуту эти действия могут начаться. Такие периоды бывали и раньше. Их называли «охотой за ведьмами».
— То есть, иными словами — может начаться террор?
— Да что-то вроде этого, — произнес он как бы в замешательстве. И я почувствовал, что слово «террор» произносить ему не хочется, оно его гнетет, пугает…
— Ты говоришь, с минуты на минуту, — сказал я. — Стало быть, все уже готово?
— Все. Недостает лишь одного…
— Чего же?
— Конкретного приказа из Москвы.
— Та-ак, — протянул я. И тоже выпил. И сейчас же налил себе снова. — Веселенькое дельце.
Некоторое время мы оба сидели в молчании. Затем я спросил:
— Кстати, ты так и не объяснил мне, каким же образом все это касается лично меня? Я ведь не выступаю против коммунизма.
— Но и против капитализма ты тоже не выступаешь, — заметил он, — и вообще ты всегда держишься какой-то странной середины…
— Земля круіла, — ответил я, — как старый бродяга я знаю это по собственному опыту. И могу тебе сказать: если круто загибать влево, выйдешь с правой стороны, и наоборот… Середина — лучше всего!
— Однако эта твоя позиция в глазах начальства отнюдь не выглядит лучшей… Учти, кое-кто в управлении считает тебя опаснее многих откровенных леваков.
— Почему?
— Ну, как же! Тот, кто сильно шумит, тот на виду. Он прост и ясен. С ним не сложно… А ты все время как бы уходишь в тень, ускользаешь. И об этом тоже сегодня шел разговор.
— Именно так — обо мне?
— Да именно так. Но, конечно, говорили не только о тебе одном…
— И чем же этот разговор закончился?
— Решили приглядеться к тебе повнимательней…
— Стало быть, я уже занесен в черный список?
— Милый, — сказал с удивлением мой приятель, — да ты разве не знаешь? Ты же ведь в черном списке всегда находился. Всегда!
— Ну это ты, пожалуй, приврал, — пробормотал я встревоженно.
— Да нет же, все точно, — сказал он нетерпеливо, — я специально потом поинтересовался… Черный список, понимаешь ли, понятие обширное. Есть в нем, так называемый, первый лист, на котором значатся самые активные, самые явные, те, которыми следует заняться в первую очередь! А есть листы второй и третий. Так вот, твое место постоянно было где-то там, в резерве… И дело не только в твоей писательской позиции.
— А в чем же еще, черт возьми?
— В тебе самом. В твоей биографии! Ну, посуди сам, кто ты? По линии матери — дворянин, внук белого казачьего генерала Денисова, злейшего врага советской власти.
— Но зато мой отец был известным красным комиссаром, героем гражданской войны!
— Да, это как-то уравновешивает… И в нормальных обстоятельствах на твое происхождение никто не обратил бы особого внимания. Однако теперь, сам понимаешь… Но идем дальше! С сорок второго по пятьдесят второй год тянется твоя блатная эпопея. Тюрьмы, лагеря, участие в знаменитой «сучьей войне»… Затем побег из ссылки. И двухлетнее нелегальное бродяжничество. А? Не правда ли, многовато? По существу, ни один твой шаг не совпадает с общепринятыми нормами. Ты являешь собою как бы воплощенное нарушение всяких норм!
— Но постой, — возразил я, — потом же все вроде бы наладилось! Я стал журналистом…
— Ты разве забыл о своих тувинских подвигах? О переходе через государственную границу, о какой-то дурацкой «поповской» пропаганде, которую ты там вел… И что-то еще было, я запамятовал. Но хватит и этого.
— И все сведения хранятся в краевом управлении?
— Естественно. Там на тебя заведено обширное досье!
— Н-да, — проговорил я после минутного молчания. — На основании этого досье меня очевидно надо сразу ставить к стенке. Без лишних слов! Что же еще делать с таким типом?
— Не кривляйся, пожалуйста, — поморщился он. — Имей в виду: может случиться так, что твое имя в черном списке может легко переместиться с третьего листа на первый… А это серьезно. Это очень серьезно!
— Так что же теперь делать?
— Самое разумное — это найти какое-нибудь тихое местечко и осесть там, затаиться до поры. Знаешь, есть такой анекдот. Стоят люди по горло в жидком дерьме, и один другому шепчет: «Не делай волны!..» Так вот, — старайся сейчас не делать волны.
* * *
Разговор этот встревожил меня чрезвычайно. Я понял: валяться не время. Надо вставать, надо действовать… И поспешно принялся подыскивать какое-нибудь тихое местечко.
Но теперь в Красноярске все двери оказались закрытыми передо мной. Я прозевал свой час! И в панике кинулся на вокзал. И в тот же день очутился в Абакане.
Однако и там тоже все странным образом изменилось. Никто больше не приглашал в газету. И во всех прочих местах, куда бы я только ни обращался, мне отказывали — вежливо, смущенно отводя глаза.
И большинство моих друзей и приятелей почему-то вдруг охладело ко мне… Шумные попойки прекратились. Веселые компании распались. Наступил Новый год, и я встретил его в дороге, в поезде… И вновь почувствовал себя обездоленным и потерянным, как когда-то раньше, как в бродяжьи года.
Конечно, в самом крайнем случае я мог плюнуть на все и уехать в Москву. Но против этого восставала моя гордость. После недавнего успеха приезжать туда жалким и несчастным, приезжать не победителем, а беглецом, — нет, такой вариант меня никак не устраивал! Я все-таки еще продолжал верить в свою судьбу.
И однажды я подумал: а не вернуться ли мне в Енисейск? Там у меня есть надежные связи. И есть Верочка… Да и вообще городишко этот находится далеко, в тайге, в стороне от больших дорог. Может, там-то я и смогу переждать непогоду?
И вот спустя недолго, я уже шагал по центральной улице Енисейска. Обычно эта улица утопала в грязи, но сейчас, схваченная морозцем и припорошенная снежком, она выглядела на удивление чистой и комфортабельной… Вечерело. В домах вокруг зажигались огни. И на голубые чистые снега падали из окон розовые квадраты света.
В редакции газеты, куда я завернул по пути, никого уже не было; рабочий день кончился. И тогда я поспешил в знакомое место — в угловую чайную.
Но, дойдя до угла, я вдруг замедлил шаги. Из чайной доносилась музыка, слышались какие-то вопли, уханье, топот многих ног. За широкими окнами метались тени… Что там происходит, удивился я, праздник, что ли, какой? И обратился с этим вопросом к пьяному парню, стоящему с папироской у самых дверей.
— Да какой это праздник? — пробормотал, покачиваясь, парень. — Хотя, почему бы нет? И верно — праздник…
— Так что же все-таки?
— Свадьба!
— Кто ж на ком женится?
— Да Верку пропиваем, — сказал парень, — официантку здешнюю. За лейтенантика свово выходит. — И добавил, звучно икнув: Хорошая деваха! Жалко, не нам досталась…
— Жалко, — согласился я. — Очень. Ну, что ж. Ничего не поделаешь. — Я нашарил в кармане папиросы. Прикурил у парня. И повернулся уходить. И сразу же на меня навалилась тоска, одиночество, холод.
— Да ты не тушуйся, — сказал парень, — не робей, заходи давай! Свадьба веселая, богатая. Водки — хоть залейся! Хлобыстнешь чарочку, сполоснешь мозги — чем плохо? Еще и попляшешь…
— Нет уж, — криво усмехнулся я, — пойду… Мне, брат, теперь не до плясок.
* * *
Следующим местом, куда я направился, был дом Андрея Миронова. Я на Андрея сильно рассчитывал. Все-таки ведь он был партийным функционером и наверняка многое знал. И мог мне помочь советом и делом.
Когда он меня увидел, первые его слова были.
— Не вовремя ты приехал. Ох, не вовремя! Уезжай немедленно! И как можно дальше.
— Почему? — насторожился я.
— Позавчера состоялось специальное заседание бюро горкома парши, и там упоминалось твое имя… Ты сейчас в некотором роде персона нон грата.
— Но что я такого сделал? — спросил я гневно и растерянно. В чем меня конкретно подозревают? Есть какие-нибудь факты?
— Фактов нет, — проговорил он, наморщась, — но зато есть доносы. И их немало.
— Кто же их сочинил?
Разные люди… В том числе и некоторые твои коллеги по работе.
— Но что они, черт возьми, могли там написать?
— Не будь наивным. Ты разве не знаешь, как пишут доносы? Собирают всякие сплетни, любую чушь — все, что только может очернить человека… И самое страшное, что это действует!
— Ну и что же все-таки написано обо мне? Какие собраны сплетни, к примеру?
— Да всякие… Что тебя видели не раз в компании бандитов. Что ты ведешь какую-то странную, подозрительную, двойную жизнь. И что ты вообще по своему духу человек не наш, не советский.
— Не наш, — проворчал я, — а чей же?
— Вот этим вопросом и заинтересовались в горкоме… Скажи когда ты составлял воскресную литературную полосу, тебе попадались стихи Абалакова?
— Попадались, — ответил я, — несколько раз. Ужасные стихи, неграмотные, безвкусные, лишенные даже проблеска таланта. Абалаков — типичный графоман!
— Но этот графоман пишет хвалебные оды в честь коммунистической партии! И он убежден, что ты отвергаешь его сочинения не из-за неграмотности, а просто потому, что тебе не нравится их содержание.
— Вот же подонок, — возмущенно сказал я. — Значит, он накапал… Так. Ну, а другие авторы — кто же?
— Нет, их я не назову, — покачал головою Миронов. — Я ведь тебя немножко знаю. Ты кому-нибудь из них набьешь морду, и тогда уж точно погоришь. Сам себя посадишь! — Он посмотрел на меня, прищурясь. Затем сказал устало: — Будь философом. Примирись с этим… Ты ведь не один такой. На меня тоже уже есть доносы.
— Да ну? — нахмурился я. — Ну и как же?.. Каковы вообще твои дела?
— Не блестящи, — развел он руками, — ты знаешь: я сейчас в отпуске.
— Сам попросился?
— Нет, меня попросили… В сущности, я пока без места. И не знаю, чем все кончится… Ты, надеюсь, следишь за газетами?
— Читал недавно статейку о бдительности, — кивнул я, — о том, что у советской власти много врагов… Вот же хреновина!
— Это не хреновина, — строго сказал Миронов. — У советской власти действительно много всяких врагов. И она должна защищаться.
— Так, по-твоему, все правильно?
— Да нет, не все… Защищаться надо. Но методы должны быть иными. Нельзя создавать в стране атмосферу всеобщего недоверия, растерянности, страха. Нельзя плодить доносчиков. Нельзя опираться на клевету и на подлость. Это все — проклятое сталинское наследие…
Андрей махнул рукой и умолк. Я предложил ему папиросу. Он рассеянно помял ее, повертел и отложил, не закурив. И потом:
— Никита Хрущев меня привлек к себе именно тем, что он первый из партийных вождей начал критику сталинизма. И пообещал перемены…
— Ну, на большие перемены рассчитывать было глупо, — сказал я, — Никита все-таки не господь Бог! И если ему даже и удастся кое-что сделать, все равно главное останется… Останется внутренний наш режим и наша изолированность от внешнего мира.
— А в этом смысле ничего менять и не следует, — быстро проговорил Андрей, — ни в коем случае! Имей в виду: советская власть тем-то и сильна, что она представляет собою особую, изолированную систему. Понимаешь?
— Признаться, не совсем…
— Но ты вспомни известную шутку. Задается вопрос: как доказать, что советская страна непобедима? И следует ответ: вот уже полвека в России процветает всеобщее жульничество… Ее беспрерывно разворовывают, пропивают, а ей хоть бы что! Она по-прежнему держится! И даже богатеет!
— Анекдот известный, — улыбнулся я, — классический.
— И весьма справедливый… Но в чем же тут секрет? А именно в том, что система наша — замкнутая. Обращающиеся внутри нее ценности всегда остаются при ней. И все украденные рубли, рано или поздно стекаются в одно место; возвращаются в государственную казну!
— А ведь и верно, — сказал я. — Так оно и есть… Конечно, если не учитывать черный рынок.
— Да, — согласился он, — если не учитывать черный рынок.
Он снова взял папиросу. И на этот раз закурил, затянулся сильно. И сказал, кутаясь в дым:
— Между прочим, в одном из поступивших на тебя доносов говорится также и о черном рынке, о том, что ты, вроде бы хорошо знаком с этой средой, с этим подпольем…
И вот после этих слов я окончательно понял, что мне надо уезжать отсюда немедленно, и как можно дальше!
* * *
Было уже поздно, и я решил отложить отъезд до утра. И простившись с Мироновым, пошагал в гостиницу.
Андрей в общем-то предлагал мне остаться и переночевать у него, но говорил он об этом как-то сдержанно, вяло, с кислым выражением лица. И я догадался, что мое пребывание в доме не очень-то его устраивает… И обидевшись, ушел. И это был еще один явный мой промах.
В вестибюле гостиницы я сразу же лицом к лицу столкнулся с репортером Афоней. Он только что вышел из дверей ресторана и был слегка возбужден… И он засуетился, засыпал меня вопросами. Его интересовало все: давно ли я здесь? И зачем? И что я собираюсь делать в дальнейшем?
Я отвечал неохотно. Мне хотелось побыстрее от него отделаться. Ведь этот парень был тесно связан с местной милицией! И, кто знает, может быть, именно ему и принадлежали некоторые доносы…
Но все же мне пришлось, соблюдая традицию, пройти с ним в ресторан и выпить там по стаканчику — за встречу.
Затем я поднялся к себе в номер. Сел на кровать. И только тут почувствовал, как я устал! Надо пораньше лечь, решил я, получше выспаться… И завтра чуть свет в дорогу! Самое главное, вовремя смыться…
И только я так решил, в дверь постучали. Я отворил ее. И отшатнулся, отступил на шаг.
У порога, посмеиваясь, стоял мой давний знакомый — старший лейтенант Хижняк. Впрочем, теперь он имел уже другое звание. На его плечах поблескивали новенькие золотые капитанские погоны.
Он был не один. За его спиной маячила какая-то штатская фигура в меховой шапке и шубе… И я подумал с беспокойством: вот сволочь Афоня! Уже успел настучать, навел мусоров…
Однако деваться было некуда; я изобразил улыбку и сделал приглашающий жест:
— Заходите. Прошу. Вас, капитан, надо, я вижу, поздравить с повышением…
— Так же как и вас — с успехом! — весело откликнулся Хижняк. — Я ведь следил по газетам за ходом Всесоюзного совещания, читал ваши стихи… Недурно, да. Недурно.
Он прошел в комнату. И спутник его за ним. И капитан сказал, кивнув в его сторону:
— Познакомьтесь — товарищ Никишин!
Никишин был грузен, седоват и далеко уже не молод. Пожимая его пухлую, мягкую руку, я спросил:
— Вы из одного отдела?
— Да не совсем, — проговорил тот уклончиво. И сейчас же Хижняк сказал.
— Товарищ Никишин из КГБ.
— Ого! — сказал я. — Так значит, дела серьезные?
— Да вы не пугайтесь, — подмигнул мне Хижняк. Он расстегнул шинель и уселся, развалясь, на диване. — Что это вы такой нервный… Должен сказать, что товарищ Никишин — большой знаток литературы! И он так же, как и я, является поклонником ваших стихов.
— Ах вот как, — пробормотал я, — что ж, встреча со знатоками — дело приятное… Но все же, я полагаю, вы явились не только ради стихов?
— Вы правы, — помедлив, сказал Хижняк. — Не только… У меня есть и кое-какие другие вопросы.
— Какие же?
— Да вот хотя бы… — Он порылся в боковом кармане. И вынув оттуда какую-то фотографию, протянул ее мне. — Что вы об этом скажете?
Я взял фотографию и с изумление узнал в ней старый снимок моей очурской машины; тот самый снимок, который сфабриковал когда-то покойный Ландыш. Тот самый, при помощи которого меня пытались шантажировать…
— Карточка знакомая, а? — спросил Хижняк.
— Да, кажется. Вы ее нашли у Ландыша?
— Нет, — сказал капитан, — не у него.
— А где вы ее достали?
— Ее дала Клава. Сестра Ландыша… Так называемая сестра… Вы ведь с Клавой старые друзья?
— Друзья? — повторил я с усмешкой. — Что вы, наоборот.
И невольно голос мой дрогнул. Я ощутил приближение опасности. И понял, что вот тут, наконец-то, меня настигла Клавкина месть.
— На последнем допросе, — сказал Хижняк, — она рассказывала о вас любопытные вещи.
— Да что она может рассказать? — воскликнул я. — Все это ложь! Она давно пыталась меня как-то соблазнить, прибрать к рукам, использовать. А когда это не вышло, решила мне мстить. И вот сейчас… — Я вдруг запнулся. Перевел дух. И спросил негромко:
— Вы говорите — на последнем допросе… Она, стало быть, арестована?
— Да. Ее задержали в Абакане еще в ноябре.
— Так в чем же дело? Устройте нам очную ставку!
— К сожалению, не могу, — развел руками Хижняк. — Две недели назад случилось несчастье. Она умерла. В абаканской тюрьме.
— Как умерла? — спросил я с глупым видом. — Совсем?.. То есть я имею в виду, что с ней произошло? Заболела, что ли?
— Нет, повесилась, — сказал он, поджимая губы, — или ее повесили… История, в общем темная. Ее ведь задержали без моего ведома! И поместили в ту тюрьму, где находится Ванька Жид… А делать этого было нельзя.
— Так Ванька жив? — спросил я обрадованно. — Он, кажется, был ранен…
— Вылечился, — небрежно сказал Хижняк. — Но освободится он теперь не скоро; его ждут самые далекие заполярные рудники… А, впрочем, мы отвлеклись. Поговорим-ка о вас.
Он отобрал у меня карточку, прищурился и щелкнул по ней ногтем.
— На основании вот этого фото и показаний Клавдии Ландышевой я могу теперь ходатайствовать перед прокурором о возбуждении против вас уголовного дела.
В этот момент Никишин сказал, тяжело шевельнувшись на стуле:
— Ну, ну, зачем же так? Молодой человек, возможно, ошибся, наделал каких-нибудь глупостей… Но у него, я верю, еще не все потеряно.
— Но я все-таки хочу, — резко проговорил Хижняк, — чтобы молодой человек отчетливо понял, что ему грозит!
— А я не совсем понимаю, — сказал я, — что же вы мне инкриминируете?
— Соучастие в бандитизме.
— И у вас есть веские данные? — я вспомнил беседу с Мироновым и добавил: — Кроме доносов…
— Так вот же, вот!
Хижняк потряс фотографией. И спрятал ее в карман.
— Но это же дешевый трюк, — отмахнулся я. — Снимок был сделан для шантажа! Меня попросту обманули… И есть свидетели, которые могут это все подтвердить!
— Какие свидетели? — нахмурился Хижняк. — Откуда?
— Из Очур.
— Кто да кто?
— Нет уж, я подожду, пока дело дойдет до суда…
— Ну, что ж, — проговорил с угрозой Хижняк, — вероятно, ждать придется недолго.
И опять в разговор вмешался Никишин.
— А может, все же не стоит с этим спешить? Жалко губить такого парня. Ведь это же талант…
— В общем, да, — сказал Хижняк, — верно. И я бы дал ему шанс… Но тут все зависит от него самого.
— О чем это вы? — спросил я настороженно. — Что, собственно, от меня зависит? О каком шансе идет речь?
— Вы помните давнишний наш разговор в Алтайске? — круто повернулся ко мне Хижняк. — Помните, я тогда предложил вам одну идею?.. Но вы отнеслись к ней безо всякого интереса.
— Постойте-ка, — сказал я, — вы имеете в виду наш разговор о секретном сотрудничестве, ведь так? Да, припоминаю… Но я уже объяснил: согласиться на это я не могу.
— Боитесь?
— И боюсь. А что тут странного? Но прежде всего не хочу пачкаться. Вы же предлагаете мне быть тайным агентом. То есть доносчиком, соглядатаем, стукачом…
На минуту воцарилось общее молчание. Я поглядел на своих гостей. И внезапно все понял. Они меня просто-напросто вербовали!
Хижняк не оставил своих попыток. И передо мной тут разыгрывался спектакль, в котором все роли были четко распределены. Один запугивал меня, а другой, наоборот, подбодрял.
Теперь как раз наступила очередь другого… И он заговорил:
— Странно… При вашей любви к авантюрам, к тайнам, при вашем богатейшем опыте вы отказываетесь от такого интересного ремесла.
— Да поймите же, — начал я.
Но он перебил меня, подняв пухлую свою ладонь:
— Понимаю! Вы стыдитесь таких слов, как «секретный сотрудник», «тайный агент». А почему? Если вдуматься, это вовсе не стыдно. Наоборот, быть агентом романтично. И в какой-то мере даже почетно. Надо только отказаться от некоторых устарелых предрассудков. В наши дни на первый план история выдвинула колоритную, весьма важную, по-своему даже могущественную, фигуру тайного агента, сыщика, детектива… Так вступайте в этот клан! Он является составной частью гигантской организации, охватывающей всю нашу страну, — одну шестую часть света… Но не думайте, что это порождение только советского строя! Подобные кланы есть и на Западе. Они борются с преступностью, которая неуклонно прогрессирует. Известный французский криминалист Лару в своей брошюре «О взломе стальных касс» когда-то писал: «Мы наблюдаем ужасную картину: в центре Парижа бродят элегантно одетые толпы дикарей — преступников. Они сдерживаются мощной рукою полиции. Но с каждым годом толпы их увеличиваются. И я предвижу время, когда рука эта станет бессильна, и тогда — штурм на цитадель нрава…» Видите, как обстоят дела? Такие толпы бродят ныне повсюду… Даже и в Енисейске. Здесь они, правда, не так элегантны, как в Париже, но какая, в сущности, разница?
Он умел говорить, этот «литературовед в штатском»! Он знал свое дело. Очевидно, он так же, как и Хижняк, был профессиональным вербовщиком.
— Если же вас не устраивает сыск уголовный, — продолжал он, — поинтересуйтесь политическим… Специфика у нас несколько иная. Мы — интернациональны! Мы опутываем невидимой сетью всю планету!
— О господи! — проговорил я. Но от комментариев воздержался.
— Да, да, это так. Мы состоим в контакте с любыми тайными службами, даже с самыми враждебными… У нас своя этика, своя мораль. И повсюду, здесь и там, на Западе, центральной фигурой остается ловкий сыщик, удачлирый агент. Это подлинный герой современности! Ведь он как бы представляет собою те «подземные силы», которые, по сути, и правят нашим миром!
Что я мог ему на это ответить? Кое-что мог, конечно… Например, я мог бы сказать, что эти самые «подземные силы» когда-нибудь и погубят наш мир. Ибо там, где начинается мораль клана, касты, отдельной группы, кончается мораль общечеловеческая…
Но стоило ли так углубляться? Вряд ли бы он и Хижняк со мной согласились. Скорее — разозлились бы. А этого я не хотел. Злить их было опасно.
— Ладно, — сказал я погодя. — Я еще раз подумаю. Но не торопите меня. Да и вообще, зачем я вам? Что я из себя представляю? Я же — не гений…
— Ну, ясно, нет, — сказал Хижняк. И поднялся, застегивая шинель. — И стишки ваши, в общем-то, посредственные. И сами вы — тип жидковатый.
— Так в чем же дело?
— А мы просто жалеем вас, — сказал Никишин. — Вы ведь ходите по острию ножа. И в любой момент можете сорваться, оступиться. И тогда пропадете ни за грош…
* * *
Утром чуть свет я торопливо покинул гостиницу и отправился, но не на автостанцию и не на аэродром, где меня могли ожидать всякие сюрпризы, а прямиком на старое красноярское шоссе. Я прошел по нему с полкилометра. Остановил попутную машину. И отбыл без хлопот.
Но и в Красноярске я тоже не стал задерживаться и сразу же поспешил на вокзал… Я лихорадочно соображал: что же делать? И куда податься? В городах, расположенных по течению Енисея, — как на севере, так и на юге, — мне, конечно, делать было уже нечего. Тут повсюду имелись мои досье… И на Дальнем Востоке тоже показываться было рискованно; в тех краях я немало побродил когда-то! Стало быть, мне оставался один путь — на запад, на Урал!
Горную эту область я пересекал много раз, но нигде не застревал там надолго, и не успел еще там примелькаться, и не нажил себе врагов.
Вскоре я сидел уже в спальном вагоне скорого поезда… А к вечеру следующего дня за окнами вагона возникли дымные, сумрачные предместья Свердловска.
Я принялся разыскивать старых своих приятелей. Но, странное дело, почти никого из них не нашел. Газетная кампания, связанная с венгерскими событиями, переполошила уральских интеллигентов. И многие разбежались и попрятались, как тараканы, по щелям. Как тараканы, когда на кухне ночью внезапно зажигается свет…
На одну такую «тараканью щель» я набрел в конце концов; находилась она в полуподвале, в старом доме, на окраине города. Хозяйкою здесь была проститутка Люба по кличке Кикимора. И она по доброте душевной дала приют нескольким заблудшим личностям.
Я встретил у Кикиморы двух знакомых. Один из них, Борис, был поэтом. Другой, Аркадий, — журналистом. После смерти Сталина Борис сочинил стихи, направленные против режима, а Аркадий где-то заявил публично о том, что наиболее активных сталинистов Урала следует привлечь к судебной ответственности. И даже назвал кое-какие «высокие» имена.
Теперь они оба боялись ночевать дома. И беспробудно пьянствовали в ожидании страшного часа.
Но самым интересным из Любиных постояльцев был некто Роман Сергеевич — высокий, чуть сутуловатый, с наголо обритым черепом и коротко подстриженными усами. Человек этот, как выяснилось, в недавнем прошлом являлся белоэмигрантом. Краткая история его такова: в 18-м году молоденьким юнкером он принял участие в гражданской войне. Затем эвакуировался с белой армией на Запад. Окончил Пражский университет. Живал в Берлине, в Париже, в Нидерландах. Был мелким репортером, служил в небольших рекламных агентствах. Война застала его в Голландии. И там он примкнул к Сопротивлению… А в самом начале пятидесятых годов он, затосковав, вернулся в Россию. Тогда многие возвращались. Однако не у всех это оканчивалось благополучно. Некоторых сажали за старые грехи. Но у Романа Сергеевича грехов было немного, и участие в антифашистском движении с лихвою их перекрывало. Его не тронули и определили на жительство в Свердловск. Тут он стал преподавать иностранные языки. И все было бы хорошо, если бы он не вздумал писать мемуары!
Как только он принес рукопись в местное издательство, отношение к нему изменилось. Его стали упрекать в том, что он недостаточно критически относится к белой эмиграции. И вообще идеализирует буржуазный Запад.
Поначалу автор не придавал критике большого значения… Но после венгерских событий перепугался.
— Понимаете ли, друг мой, — говорил он, сидя со мной за столом и прихлебывая пиво. — Вся глупость в том, что я этот самый Запал вовсе не идеализирую! Я там жил по-всякому, бывало и бедствовал. Испытал и голод, и ужасающее одиночество… И через табак меня пропускали… И я обо всем пишу честно. Но, конечно, я Запад не ругаю последними словами, не поливаю его дерьмом. Там ведь есть и положительные стороны. И я хочу быть объективным. Так нет, этого нельзя! Надо, чтоб поливал…
— А что сейчас с вашей рукописью? — поинтересовался я.
— Вернули на доработку. — Он вздохнул. — Но, собственно, как дорабатывать? Литература — не пашня. Навозом ее удобрять нельзя! Нет, очевидно, книга моя уже не увидит свет… Да я, признаться, и сам не рад, что ввязался во все это.
Несмотря на то, что мы принадлежали с ним к разным поколениям (он был старше меня на двадцать пять лет), мы как-то быстро и легко сдружились. И успели о многом поговорить… И так, в разговорах и выпивках, прошло несколько дней.
* * *
Прошло несколько дней. И как-то раз в нашей подпольной коммуне появился новичок. Увидев меня, он воскликнул:
— Ты, старик, на свободе? Вот так штука! А мне говорили, что ты уже арестован. Кто-то даже видел, как тебя вели под конвоем…
И вот тогда я не выдержал.
— К черту все, — сказал я, — надоело! Надо возвращаться в Москву! Там народу много — я затеряюсь в толпе… А оттуда при первой возможности махну во Францию к родственникам.
— А кто, кстати, ваши родственники? — поинтересовался Роман Сергеевич, — может, я их знал?
Я назвал ему имена. Объяснил, что они из колонии донских казаков. Он проговорил с сомнением:
— Донские?.. Г-м. Должен сказать, что в годы войны я как участник Сопротивления всегда опасался своих соотечественников. И особенно — казаков… Не стройте больших иллюзий! Эмигранты — публика весьма специфическая. Многие там из антисоветских давно уже превратились в антирусских. И вообще там можно столкнуться с такой злобой, с такой ненавистью, что даже вы, человек, испытавший немало, содрогнетесь и растеряетесь.
— Но не все же там такие?
— Не все, конечно… Многое зависит от удачи, куда попадешь.
— Что ж, — сказал я, — буду надеяться на удачу.
— А что вы, простите, собираетесь там делать?
— Буду писать. Причем прозу! Хочу рассказать о своей жизни, о своих приключениях. И одновременно о своей стране. Я ее всю исходил вдоль и поперек. И знаком с такими вещами, о которых мало кто знает… Понимаете, я перегружен материалом! Но здесь этот материал мне никогда не удастся полностью реализовать. Слишком строги у нас цензурные запреты. Из-за этой дурацкой цензуры поневоле сбежишь. Но, конечно, — я потянулся за папиросами, — цензура не единственная причина…
— А что же еще? — прищурился он.
— Вы сами видите, что творится! Наступает «охота за ведьмами». Такие периоды уже не раз возникали. Это как приступы перемежающейся лихорадки… Возможно, когда-нибудь моя отчизна выздоровеет, избавится от приступов… Но когда? У меня нету сил ждать.
— Значит, вы решили, — проговорил он задумчиво. — Дай Бог! Но учтите, вам придется во второй раз начинать писательскую карьеру… Это вас не пугает?
— Пугает немножко. Хотя, что ж, я привык рисковать.
— Безусловно, если вы займетесь политикой, все пойдет легче. Это вообще самый легкий заработок! Тут даже и таланта не надо. Только знай одно — поливай…
— К черту политику! — сказал я. — Она создает массовые психозы, она порождает слепой фанатизм. И еще больше увеличивает количество общего зла на земле.
— А как же вы, собственно, думаете писать?
— В принципе, так же, как и вы… Вы говорите, что стремитесь к объективности. Вот и я к ней стремлюсь. Только к ней! Никакой пропагандой, во всяком случае, заниматься я не намерен!
— Но тогда вы можете оказаться в моем теперешнем положении…
— Там, на Западе?
— Да, да.
— Черт возьми, почему? Я же не собираюсь выступать против капитализма.
— Но и против коммунизма вы тоже ведь не собираетесь выступать, я правильно вас понимаю? Значит, вы займете некую среднюю позицию… А середины сейчас никто не хочет! Мы живем в век крайностей… И они обостряются, они все растут.
Роман Сергеевич сказал это, и мне тотчас же вспомнился недавний разговор, происшедший в Красноярске… И я, помолчав, спросил удрученно:
— Так вы уверены, что мне на Западе надо будет лавировать, приспосабливаться?
— Еще как! Не забывайте, вы же русский. А русская литература — за исключением старой классики — идет там только в политической рубрике. Такова мода. И вам, так или иначе, придется выбирать, к какому клану примкнуть.
— Ну, а если я не примкну ни к какому?
— Произойдет самое худшее — на вас ополчатся все. Решительно все! И вы очутитесь как бы в пустыне…
— У вас, очевидно, неважные воспоминания остались от прошлого? — спросил я тихонько.
— Да, в основном, неважные, — усмехнулся он. — Я говорю на основании личного опыта, причем опыта сугубо эмигрантского… А он, как правило, грустный. Но, впрочем, кто знает? Может, у вас все получится иначе? Может, вам больше повезет? В конце концов на Западе есть свои положительные стороны. И прятаться вот так, как мы сейчас, там уже не придется…
* * *
Роковой приказ, которого со страхом ждала вся Сибирь, так, в общем-то, и не был отдан! «Охота за ведьмами», по счастью, не началась… Поднявшаяся было паника схлынула, улеглась. И когда я в 1958 году приехал в Москву, там было уже все тихо, спокойно. И помаленьку история эта начала забываться.
Но искушать судьбу я больше уже не стал. И в Москве осел теперь крепко. И потянулись годы столичной моей жизни. Я служил в различных редакциях, успешно печатался, каждые два года выпуская по новой книжке. Вступил в Союз писателей. И был затем занесен в литературную энциклопедию. И все вроде бы складывалось благополучно. Однако о том, что произошло со мной в Сибири после Всесоюзного совещания, я уже никогда не мог позабыть! Очевидно, это была последняя капля, переполнившая чашу.
Судя по всему, мое имя в черном списке осталось на старом месте — на третьем листе… И в Москве мне не мешали. Но сознание того, что я все же нахожусь там постоянно, бессменно, — отравляло меня, лишало покоя.
Зловещие фигуры Хижняка и Никишина продолжали маячить где-то на моем горизонте… И, по меткому выражению одного из них, я, как и прежде, «шел по острию ножа».
Но вот однажды, в 1968 году, наступил момент, когда я поднялся на борт самолета, вылетающего в Париж…
Как это ни удивительно, все, о чем я думал раньше, сбылось! Я постепенно наладил контакт с заграничной роднёю. И мне прислали приглашение. И я получил разрешение на выезд… Это было похоже на чудо; старый таежный бродяга, я вырвался в Европу, в неведомую жизнь!
А так как чудеса не повторяются, я твердо решил: уеду туда навсегда.
Усевшись в салоне у окна, я думал о новой моей жизни… Самолет, покачиваясь, набирал высоту. И внезапно я услышал тихий, из глубины шедший голос. Он обычно возникал в минуты опасности… И вот теперь:
«Эй, — сказал голос, — а ты уверен, что эта новая эмигрантская жизнь для тебя? Знаешь ли ты, куда летишь? И понимаешь ли ты, что бросаешь? Ведь здесь остается твоя родина, твои друзья… А там? Вспомни-ка, о чем говорил Роман Сергеевич!.. Может быть, то, что происходит, вовсе не чудо, а наоборот, беда? Может, ты совершаешь сейчас самую ужасную, непоправимую свою ошибку?»
«Вряд ли, — ответил я сам себе, — вряд ли… Ну, а если даже и так, поворачивать уже поздно. Самолет набирает высоту… И, в конце концов, я всю жизнь рисковал, привык к риску. Попробую еще раз!»
Я глянул в окошко. И увидел там беспредельную, бездонную, густую синеву. Казалось, самолет уже мчится где-то в космосе… И на мгновение я ощутил себя космонавтом, улетающем не в чужую страну, а на другую планету.

notes

Назад: РУКА СУДЬБЫ
Дальше: Примечания