Книга: Испанские поэты XX века
Назад: Из книги «ВЕТЕР НАРОДА» (1937){226}
Дальше: Из книги «РОМАНСЕРО РАЗЛУК» (1939–1941)

Из книги
«ЧЕЛОВЕК В ЗАСАДЕ» (1937–1939)

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
Перевод О. Савича

Поля отступили, увидев,
как судорожно человек
бросается на человека.

Какая бездна открылась
меж оливою и человеком!

Животное, что поет,
животное, что умеет
и плакать, и корни пускать,
вспомнило про свои лапы.

Оно одолевало их
и нежностью и цветами,
но вот наконец обнажило
с жестокостью бесконечной,
как я обнажил свои руки.

Беги и бойся их, сын мой!
Когтями готов я впиться
в легкое тело твое.

Назад я вернулся, к тигру.
Беги, не то уничтожу!
Сегодня любовь — это смерть,
человек человеку охотник.

ВЗЫВАЮ К БЫКУ ИСПАНИИ
Перевод П. Грушко

Испанский бык, пробудись, с коленей встань, пробудись!
Очнись от бескрайнего сна, волна чернопенная — бык!
Ты вдыхаешь свет, ты покрыт испариной темноты,
под шкурой твоей могучий плещется океан.

Проснись!

Очнись от долгого сна, ты слышишь меня — очнись,
немая скала груди, немая скала головы.
Ты все еще спишь. Проснись, как просыпается бык,
который застигнут врасплох коварной стаей волков.

Поднимись!

Всю силу вложи в свой рев, расправь могучий костяк,
рога свои подними — два выгнутых топора,
два орудья, способные звезды повергнуть в страх,
два трагических рога, нацеленных в небеса.

Насторожись!

Бык, который весною мужествен, как никогда,
бык, который в Испании, как нигде на планете, — бык;
ты слышишь, горячий бык, яростный бык-вулкан,
остов и свет огня, ты слышишь меня — поднимись!

Цепи порви!

Сердцем своим восстань, которое носит тебя
по шумным аренам Испании, по звездному их песку,
где волки тебя — живого — освежевать хотят:
не по душе им, что ты красивый, как твой народ.

Распрямись!

Не дай себя охолостить, не дай дотянуться, бык,
до твоих тайников плодовитых, до мужественности быка
этой кошачьей лапе, которая хочет, бык,
сделать тебя волом. Растопчи, ее, растопчи!

Содрогнись!

Им не удастся высосать твою обильную кровь,
не удастся вырвать глава из глубин твоей головы,
им не удастся снять темную шкуру твою,
блестящий от пота бык — ртути водоворот.

Восстань!

Разве удастся хищникам солнце освежевать,
клювами и когтями пену сорвать с волны!
Разве удастся им охолостить тебя —
силу, способную даже камни оплодотворить!

Взреви!

Бык не отступит! А если отступит, то для того,
чтобы кровь затоптать в песок и, вырыв гнев из песка,
все силы свои собрав, от самых своих копыт
с решимостью грозной молнии обрушиться на врагов!

Напади!

Вспоенный бронзовым выменем, грозный бык-исполин,
на суровых гранитных выпасах нашедший свирепость свою,
распрямись в душе у людей, которые в первый раз
над истерзанным полуостровом увидали солнца восход.

Распрямись!

Разъятый на две скалы, этот бык, рожденный в веках,
этот бык, который живет в каждом из нас и во всех,
разъятый на две половины, пусть он одной из них
умрет, сражаясь, но пусть убивает врагов — другой.

Восстань!

Из яростной головы, охраняющей этот мир,
из шеи литой, похожей на титанов, сплетенных в борьбе,
родится победа, похожая на вольный протяжный рев, —
и мрамор побагровеет, и зазвенят пески.

Спасись!

Бык, проснись, напрягись, цепи порви, напрягись,
бык, восстань, зареви, напади, разъяренный бык,
вихрем стань, ураганом, встрепенись, рога подними,
спасись, горячий и чистый бык испанской земли!

Спасись!

РАНЕНЫЙ
Перевод Юнны Мориц

I
Раненые распростерлись на полях, где мы воевали.
И там, где груда распластанных тел к долине прилипла,
торчат пшеничные струнки, ручьями бегущие в дали,
поющие хрипло.

Кровь дождит непременно снизу вверх, к небосводам.
И раны гудят, как раковины океанские, если только
в них уцелела жажда взлета и, сытая йодом,
волн голубых настойка.

У крови запах морской, вкус моря и погреба винного.
Погреб морской и винный взрывается именно здесь,
где раненый кровью захлебывается и в стебель растенья длинного
от смерти уходит весь.

Я ранен, и мне не хватит этой короткой жизни,
чтоб выполнить все заказы и выплатить все долги
на кровь, которой готов истечь, изойти на тризне.
Нераненый, помоги.

Моя судьба — это рана счастливой юности ранней.
Жалею тех, кто ни разу еще не лежал пластом,
навылет раненный жизнью, великолепно раненный,
блаженствующий притом.

И госпиталь, где на белом наши тела нагие,
это — сад ослепительный, с красными гроздьями роз,
который перед кровавыми воротами хирургии
сквозь мякоть мою возрос.

II
Я весь в крови, свобода. Я — огненная масса.
Тебе одной, свобода, мои глаза и руки.
Я — дерево из мяса. Как дерево из мяса,
я к вам иду, хирурги.

Из-за тебя, свобода, под кожей синеватой
ношу сердец я больше, чем на ладони линий.
Слепящей красной пеной вхожу я в мякоть ваты,
как в здание из лилий.

Из-за тебя, свобода, я отрываюсь долго
от тех, кто изваянья свои не удержали.
Отталкиваюсь пулей, ногами, домом, долгом
от этой страшной жатвы.

Ты молодец, свобода. Люблю твой блеск в работе —
вернуть пустым глазницам всю достоверность взгляда,
вернуть безруким пальцы, ступни — безногой плоти,
а землям — запах грядок.

И кровеносным соком ты плоть лозы наполнишь,
воскресшую из тела, возросшую из раны.
Я — дерево из мяса. Приди ко мне на помощь.
Я выжил, как ни странно.

ПИСЬМО
Перевод О. Савича

Голубиная стая писем
невозможный полет начинает
с дрожащих столов, — на них
опираются воспоминанье,
значенье и тяжесть разлуки,
и сердце, и ночь, и молчанье.

Я слышу биение писем —
плывут они, выплыть силясь.
Где б ни был, всюду встречаю
мужчин и женщин унылых,
что разлукой ранены тяжко
и от времени истомились.

Сообщения, письма, письма,
открытки, записки, мечтанья,
частички нежности горькой —
их мечут к небу в страданье,
посылают от крови к крови
и от желанья к желанью.

Пусть в землю опустят тело,
которым люблю и дышу,
но ты напиши мне в землю,
и я тебе напишу.

Немеют где-то в углу
конверты старые, письма,
и возраст свой цвет на почерк
кладет с немой укоризной.

Там гибнут старые письма,
хранящие дрожь тоски,
чернила там умирают,
там в обмороке листки,
бумага в дырах, как кладбище,
короткое и бестравное,
страстей, что были давно,
любовей, что были недавно.

Пусть в землю опустят тело,
которым люблю и дышу,
но ты напиши мне в землю,
и я тебе напишу.

Когда я пишу тебе,
в волненье чернила впадают, —
холодные, черные вдруг
краснеют, дрожат, изнывают,
и ясный цвет человечий
со дна чернильниц всплывает.
Когда я пишу тебе,
то кости мои тебе пишут:
несмываемы те чернила,
под которыми чувства дышат.

В огне закаленной голубкой
летит письмо над пустыней
со сложенными крылами
и с адресом посередине.

Не воздух, гнездо или небо
нужны этой птице, а тело,
а руки твои, глаза,
дыхания все пределы.
Ты будешь ждать обнаженной
среди твоих чувств, как в колодце,
чтоб чувствовать каждою клеткой,
как к сердцу она прижмется.

Пусть в землю опустят тело,
которым люблю и дышу,
но ты напиши мне в землю,
и я тебе напишу.

Вчера осталось письмо
одиноким и без хозяина,
пролетев над глазами того,
кто ждал его жарко и тайно.
Говоря и с мертвыми, письма
в живых остаются тоже:
они человечны, хоть их
прочесть адресат не может.

Пусть где-то клыки отрастают,
мне с каждым днем все дороже
письма твоего легкий голос,
как зов необъятный, тревожный.
Во сне его получу я,
когда наяву невозможно.
И станут раны мои
чернильницами, тоскуя,
губами, что нежно дрожат
от памяти о поцелуях;
неслыханным голосом раны
пусть скажут: тебя люблю я.

ТЮРЬМЫ
Перевод Д. Самойлова

I
Ползут тюрьмы по сырости мира через слякоть,
волочатся по темным путям осужденных,
им нужен народ, человек, чтоб выследить, сцапать,
чтоб засосать, проглотить.

Не только видно, но слышно, как тоскует металл,
как плачет карающий меч в руках правосудья,
как плачет поверженная опозоренная сталь
в сером цементном растворе.

Там, за стеной, в тюрьме — фабрика плача и стона,
там прядильные станы, ткацкие станы слезы,
остов ненависти, надежда, бьющая в стены, —
спрядут, соткут и утопят.

Когда куропатки осипли и переплелись,
а любвеобильная синь исполнена сил,
человек одинокий и серый, как палый лист,
вспоминает землю и свет.

Свобода и утро бесплодно бьются о камень,
мятущийся человек, его шаги, голова,
пена на губах, пена, рвущаяся из камер:
порыв, человек, свобода.

Человек, что вдыхает и выдыхает весь ветер,
распахнув огромные крылья своего сердца, —
он везде человек — в любом каземате на свете,
пронизанный каждой стужей.

Человек, которому снились морские дали,
ломает крылья, как стреноженные молнии,
с отрясает решетку, негодует, глодая
грохочущее железо.

II
Мы сражаемся не за расслабленного вола,
но за коня, который видит, как тлеет грива,
и чувствует, в бешенстве грызя свои удила,
как дряхлеет его галоп.

Сотрите плевок с его опозоренной щеки,
разорвите цепи, сковавшие сердце мира,
заткните глотки тюрем, гордые бунтовщики,
ибо в тюрьмах бессильно солнце.

Гниет ощипанная свобода на языках
ее прислужников, а не ее властителей.
Разбейте же цепи на закоченевших руках
извечных ее рабов,

тех, что хотят покинуть свое лишь заточенье,
свой закуток и от цепей освободить себя.
А вызволив себя — теряют оперенье,
и плесневеют, и ползут.

Они закованы навек, извечно, навсегда.
Свобода по плечу лишь необычным людям,
которых в камерах тюрьмы так ясно вижу я,
как будто сам я среди них.

Запри замок, задвинь засов и выставь караул,
вяжи его, тюремщик, ведь душу ты не свяжешь.
Какой бы ключ ни подобрал и как бы ни замкнул —
нельзя связать его душу.

Цепи нужны и узы, но только узы крови,
железо вен, огонь и звенья кровного родства,
узы согласья, связи по духу и основе,
людская, человечья связь.

На дне бездонной ямы ожидает человек,
напряженно прислушиваясь, наставив ухо;
народ призвал: «Свобода!» — и небо взлетело вверх,
и тюрьмы взлетели следом.

НАРОД
Перевод Д. Самойлова

Что такое оружье? Кто сказал — оно сила?
Нет, оно — малодушье; нет оружия лучше,
чем вот это орудье, снаряженное костью:
погляди-ка на руки свои.

Вот пулемет, самолет, бомбомет, и вот народ,
а оружье не в счет против упрямой отваги,
что в прочнейшем скелете твоем копытами бьет
и фыркает, словно лошадь.

Пушке не одолеть того, что вершит пятерня:
у пушки нет огня, которым стреляют руки,
нету сердца, чья пламенная тугая струя
очерчивает человека.

Что стоит оружье, в котором не властвует кровь,
против народа, горделиво сжавшего скулы,
оружье ничто, оно безголосо, безлобо,
в нем лишние грохот и злоба.

Оружье добьется немногого — сердца в нем нет.
Оно разлучит только два обнявшихся тела,
но будут все так же четыре влюбленных руки
отыскивать жадно друг друга.

Оно убьет мужчину, и в материнском чреве
убьет дитя, пропитанное грядущим и тенью,
но, несмотря на взрыв, разметавший в кусочки плоть,
матерью всегда пребудет мать.

Народ — ты поток, который хотят обессилить,
но перед оружьем ты бьешь и сильнее и выше,
и оружье тебя не уймет — не хватит пальцев,
у тебя достаточно крови.

Оружье это — немощь. Настоящий мужчина
обороняется и одолевает костьми.
Вглядитесь в эти слова. Когда в них погрузишься,
они — как взволнованный фосфор.

Безоружный мужчина всегда — твердая глыба,
он верит в стойкость, он будет стоять — и ни с места.
Народы спасает сила, которая веет
в мощном дыханье его мертвых.

САНИТАРНЫЙ ПОЕЗД
Перевод Д. Самойлова

Даже пробитая насквозь тишина
не перестает быть безмолвием,
канув в каменный рот безмолвной ночи.
Слышен только остывший говор мертвых.

Тишина.

Мостит дороги глубочайшей ватой,
кляп вставляет колесам, механизмам,
сдерживает говор голубя, моря,
лихорадит ночные сновиденья.

Тишина.

Поезд дождя из вспоротых артерий,
хрупкий поезд истекающих кровью,
поезд молчащий, болезненный, бледный
беззвучный поезд страданий и боли.

Тишина.

Поезд нарастающей бледности щек,
бледности, искажающей облик лиц,
стонущих голосов, сердец и земли, —
стонут — а-а-а! — раненые сердца.

Тишина.

Они лишаются рук, ног или глаз,
они теряют в поезде свою плоть,
они волочат за собой Млечный путь
недуга, горечи и телесных звезд.

Тишина.

Поезд осипший, ослабший, багровый;
умирает уголь, издыхает дым,
и по-матерински вздыхает поршень,
поезд растянутый, как уныние.

Тишина.

Как хотело бы это продолговатое лоно
залечь в туннеле, растянутся, плакать.
Но нету станции для остановки,
нет — кроме печали и лазарета.

Тишина.

Чтобы жить, достаточно части тела:
человек вмещается в куски плоти.
Мизинец или сочлененье крыла
могут заставить воспрянуть все тело.

Тишина.

Задержите вымирающий поезд,
который заплутался в дебрях ночи.
У лошади с ног спадают подковы,
вязнут копыта и вянет дыханье.

18 ИЮЛЯ 1936 — 18 ИЮЛЯ 1938
Перевод О. Савича

Не град, а кровь мои виски стегает.
Два года крови, как два наводненья,
и кровью злое солнце истекает,
и пуст балкон, и валятся строенья.

Тех благ, что кровь, никто не достигает.
Кровь для любви копила озаренья,
а мутит море, поезд настигает,
страшит быков, где львам внушала рвенье.

И время — кровь. Оно ворвалось в вены.
Часы, заря и ранят и карают,
гремят все виды крови, как гроза.

Ту кровь и смерть не сделает забвенной:
не меркнет страстный блеск — его вбирают
мои тысячелетние глаза.

ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЯ
Перевод О. Савича

Нет, он не пуст, — окрашен
мой дом, мое созданье,
окрашен цветом горьких
несчастий и страданий.

Он вырвется из плача,
в котором встал когда-то
с пустым столом без крошки,
с разбитою кроватью.

В подушках поцелуи
распустятся цветами,

и простыня совьется
над нашими телами
густой ночной лианой
с пахучими венками.

И ненависти бурю
мое окно удержит.

И лапа разожмется.

Оставьте мне надежду.

Назад: Из книги «ВЕТЕР НАРОДА» (1937){226}
Дальше: Из книги «РОМАНСЕРО РАЗЛУК» (1939–1941)