Книга: Несовременная страна. Россия в мире XXI века
Назад: Уникальная имперскость
Дальше: Глава вторая Европейская авторитарная страна

Под гнЕтом «государства»

Однако российская идентичность определяется не только циклами заимствований и линейной динамикой территориальной экспансии, не только дихотомией периферийности и имперскости. Она определяется также — и, возможно, наиболее фундаментальным образом — значением в жизни общества некоего феномена, который в России именуется государством.
Это явление известно уже тысячи лет, но нигде оно не обозначалось так, как в нашей стране. Все мы помним из курса философии о знаменитом трактате Платона «Государство». Как, однако, назывался он в оригинале? Конечно, Πολιτεια. О чем в нем говорится? О сословиях, их взаимодействии, смене видов политического устройства. Как называлось государство в римские времена? Оно именовалось Res Publica: и вновь термин отсылал нас к формам правления и к отношениям между управляемыми и вождями, ничего не говоря о необходимости слепого подчинения власти. В отличие от европейской традиции, в русской слово «государство» происходит очевидным образом от слова «государь», а оно — от старославянского «господарь» (тот, кто владеет чем-либо») (некоторые исследователи доводят «линию» даже до слова «Господь»). В то время, когда этот термин появлялся в России, в средневековой Европе он не встречался; известное многим название книги Н. Макиавелли — лишь вольность русского переводчика. В оригинале трактат называется Il Principe — в римском значении слова «принцепс». Знаменитый труд Т. Гоббса «Левиафан», якобы трактующий о мощи государства, посвящен сommonwealth — а это все же нечто иное, чем система, в которой всё определяет прихоть «господаря». Конечно, про сеньоров, королей и императоров говорили и писали все — но сама общественная организация не называлась согласно их титулам.
На протяжении столетий и вплоть до наших дней в романских и германских языках государство обычно именуется state, Staat, état, estado, stato и т. д. Все эти термины, начавшие использоваться для обозначения политической единицы в XIII–XIV веках (т. е. в период, когда в Европе формировались относительно сложные и комплексные общества), восходят к латинскому слову status, обозначавшему чье-либо состояние или позицию в отношении к чему-либо (и в этом по смыслу близки к платоновской). С самого появления данного понятия оно носило релятивистский характер, указывая на отношение обозначаемой сущности к обществу/гражданам или к другим схожим объектам/явлениям. Даже не слишком приятное русскому слуху немецкое Reich, происходящее от протогерманского rikja и готского reiki и имеющее аналоги в большинстве языков германской группы, указывает на прямую линию наследования, иначе говоря, на принадлежность к некоему роду, но не на отношения господства и подчинения и тем более не отсылает ни к чему божественному. Финское tila констатирует пространственную определенность того или иного общества, т. е. трактует о территории — как и китайское сочетающее отсылки к императорскому роду и границе, или, если быть более точным, к стене, отделяющей владения императора от внешнего мира. В России же даже на столь обыденном уровне, как языковой, изначально искоренены любые сомнения в совершенно особой роли власти в истории и жизни общества.
Особенности формирования российского государства позволяют говорить о нем как о совершенно уникальном феномене. С одной стороны, российская государственность не складывалась — в отличие от европейской — как явление светское и многоуровневое. Сначала византийская рецепция обусловила глубокое внутреннее единство церкви и власти, разорвать которое не получалось практически никогда в дальнейшей истории; потом монгольская рецепция и борьба с игом сделали централизованное и жесткое управление императивом выживания и развития; наконец, заимствование европейского технологического опыта парадоксальным образом упрочило роль государства как гаранта того, что прикладные новшества не изменят соотношения влияния общественных групп, прежнее положение элиты и в целом политический режим. В этом отношении российская реальность была и остается даже «печальнее», чем система европейского абсолютизма; в последней монарх мог заявить: «Государство — это я!», тогда как в России даже правитель не был государством; последнее выступало и продолжает выступать абсолютно деперсонифицированной, полностью отчужденной от человека сущностью. С другой стороны, колониально-имперская природа России изначально — и последовательно — исключала возможность появления европейского понимания нации (а это слово стало позднее практически повсеместно восприниматься как синоним «государства»): сначала Владимирская Русь сама была колонией Киева и потому ее правители не были заинтересованы в подчеркивании русского единства; позднее Москва стала имперским центром и объединила под своей властью территории и народы, которые никак не могли сложиться в «нацию» ни в понятии nation, ни тем более в аналог Volk.
Я останавливаюсь здесь так подробно на моментах, которые имеют, как может показаться, сугубо терминологическое значение, потому, что они крайне важны для понимания природы российской идентичности, остающейся несовременной практически на любом этапе истории страны.
С давних пор идея «государства» в ее российском исполнении служила и служит для обоснования права любой установившейся в стране власти подавлять собственное население и распоряжаться имеющимися ресурсами не от имени и не во благо народа или общества, но от имени и во благо государства — феномена, который никем конкретным не воплощается (в демократических странах от имени государства может говорить народ, способный формализовать свои национальные интересы; в абсолютной монархии — король или эмир, воспринимающий всё находящееся в пределах страны как свою собственность и потому способный заботиться о ее процветании — и только в Советском Союзе и современной России, где демагогия вокруг «государственности» достигла своих высших форм, генсек или президент не называли себя воплощением государства; более того, даже не отрицая имевшейся у них верховной власти, они умело создавали впечатление, что за существующие в обществе проблемы ответственно окружение). «Царь хороший — бояре плохие!» — эта максима могла появиться и существовать веками только в России. Защита государства объявлялась высшей ценностью во все времена — даже тогда, когда любая логика указывала на то, что власть заслуживала свержения, а режим — демонтажа. В России в итоге сложилось общество, большинство членов которого готовы были принести благосостояние и жизни на алтарь государства, даже не выясняя его целей и намерений. В отличие от Запада, где предполагалось, что «для того, чтобы любить свою страну, страна должна располагать к этому», в России смысл существования государства никогда не подвергался сомнению. Любая нелояльность трактовалась и до сих трактуется как «антигосударственное деяние» — в то время как в большинстве современных стран оно будет называться «антиправительственным».
Подобный статус «государства» в российской истории и российском мировосприятии обусловил три особенности страны и общества.
Во-первых, «государство» успешно вытеснило народ (а тем более — человека) на социальную периферию. Россия, на мой взгляд, представляет поэтому одну из немногих стран, где, с одной стороны, ценность человеческой жизни практически не растет с течением времени, а с другой стороны, правительство ответственно за большее число жертв среди собственного населения, чем любые внешние войны и катаклизмы (это можно видеть на примерах массовых репрессий во времена Ивана Грозного, Петра I или Сталина; междоусобных войн русских князей, кровавого покорения Твери, Новгорода и Пскова, смут, гражданских войн и, разумеется, голода). Следует обратить внимание также и на то, сколь менее терпимым становилось государство в отношении тех, кто покушался на его полномочия, и сколь более — к тем, кто нарушал права его подданных. Если в Судебнике 1497 года смертная казнь могла быть назначена за убийство, разбой, неоднократные кражи и даже клевету, то в Уголовном кодексе РСФСР 1926 года умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах наказывалось 10 годами заключения (ст. 136); в то же время если в конце XV века смертью каралась только государственная измена, то с 1926-го — даже контрабанда (ст. 59.9). Количество же лиц, осуждавшихся и наказывавшихся за антигосударственные преступления, росло в России от века к веку — что представляло собой вопиющий диссонанс с европейскими странами. Этот тренд обусловил и ряд других, но важнейшим стало феноменально несовременное отношение к экономике, в которой труд начал цениться дешевле ресурсов, а порой рассматриваться и как нечто дармовое, — одним из итогов этого являются особенности российской экономики как в прошлом, так и в настоящем.
Во-вторых, крайне важным следствием примата «государства» над личностью и обществом стало утверждение «очень российского» тезиса о том, что «цель оправдывает средства», — а это выступило обоснованием практически полного пренебрежения к эффективности. За века в России сложилась подмена того, что обычно называют efficiency, тем, что можно обозначить как effectiveness; успехом считалось достижение цели, а не решение проблемы. Вся история страны полна примеров того, как с крайним напряжением сил строились новые города, дороги, промышленные объекты и т. д., необходимость в которых была далеко не очевидна; подчас виной тому становились ошибочные стратегии или бредовые задумки правителей — но общим везде было то, что в феноменально большом числе случаев экономический расчет не присутствовал. Соответственно, подобная хозяйственная идеология ставила серьезные препоны на пути развития частного бизнеса, во всех странах и во все исторические эпохи преследовавшего материальные интересы, ориентированного на экономический результат и становившегося наиболее эффективным средством обеспечения экономического роста.
В-третьих, помимо народа и экономики (и вместе с ними) эти особенности российского понимания «государства» и власти радикально сократили степень приверженности россиян рационализму, серьезно помогая восприятию любых масштабных доктрин и концепций. Именно воображаемый характер государства стал самым важным основанием для расположенности России к доктринальным концепциям, к ее фактической зависимости от них и от утверждаемых ими иллюзорных целей. Не понимая истинного места и природы «государства», Россия стала естественным полигоном для проверки как консервативных, так и ультрареволюционных идеологий, призывавших к перестройке страны и общества, региона и всего мира на тот или иной лад. Несмотря на богатую историю, россияне научились намного больше ценить не само материальное историческое наследие (по числу разрушенных нами самими архитектурных памятников, уничтоженных произведений искусства, книг и документов нам нет равных в мире), а скорее некие абстрактные — и часто сомнительные — «уроки» истории, а то и подменяющие саму историю идеологические схемы. Масштаб индоктринации в России превосходит, на мой взгляд, любые имеющиеся в мире аналоги (что я рассмотрю подробно в пятой главе), а мифологизация становится важнейшим элементом контроля над обществом — тогда как в большинстве современных стран периоды идеологического помешательства выступали не более чем кратковременным отклонением от доминирующих трендов, которые выправлялись быстро и жестко.
Российская «озабоченность» интересами государства проявилась еще в двух особенностях страны, которые во многом определили ее международное позиционирование.
С одной стороны, государство должно было иметь определенные физические измерители своей мощи: таковыми прежде всего являлись территория, ресурсы и люди. При этом сакральная природа «государства» предполагала (как это ни странно) акцент на потенциальные, а не на актуальные блага. Богатством считались поля и недра, пушнина и золото, нефть и газ — но вовсе не имущество граждан, их дома и сбережения (а о самих людях я и не говорю). Фактически то, что признавалось в той или иной мере частной собственностью и хоть как-то охранялось законами и правилами, переставало интересовать власти: для них наиболее важным было то, что они могли присвоить без сопротивления (а лучше даже без особо деятельного участия) большинства подданных. Именно это определило «территориальную» политику и «ресурсную» экономику России. До поры до времени, как было показано выше, пространственная экспансия была вовсе не только российским трендом — но проблема заключалась в том, что в российском случае такая экспансия осуществлялась в направлении так называемого хартленда — не имевших выхода к судоходным морям районов Сибири, Центральной Азии и Севера. По «экспертному», как бы сейчас сказали, мнению известного геополитика Х. Макиндера, контроль над этими районами обеспечивал доминирование в Евразии (Мировом Острове), а последнее — «командование миром». Данная точка зрения, сформулированная более 100 лет назад, идеально укладывалась в систему взглядов российских правителей, сформировавшихся со времен борьбы с Ордой; некритично воспринятая, она была быстро возведена в абсолют и доминирует в наших «геополитических» представлениях и сегодня (как отмечает А. Дугин, «именно вектор континентальной, а затем и глобальной экспансии, осуществляемый от лица Heartland’a, является “пространственным смыслом” русской истории»). В результате Россия погналась за территориями, владение которыми было во многом бессмысленным: уже в первой половине ХХ века мировая экономика стала принимать все более ярко выраженный «океанический», а не «континентальный», характер, а к началу нового тысячелетия 68 % глобального ВВП стало производиться на узкой полоске суши, удаленной от морских побережий менее чем на сто миль. Оба хартленда (Х. Макиндер предлагал «рассматривать внутреннюю часть Африки как второй Heartland», отмечая, что «несмотря на разницу широт, у этих двух Heartland’ов существуют поразительные сходства (курсив мой. — В. И.)») оказались в современной ситуации не центрами цивилизационного притяжения, а регионами самой безнадежной нищеты и отсталости, поскольку, я повторю, экономика сместилась к берегам, а важнейшими активами стали доступ к побережьям и мощные торговые флоты. Последние, замечу, ни в одной развитой стране не контролируются (в отличие, скажем, от железных дорог) правительством, и, следовательно, сдвиг от континентальной экономики к морской стал в то же время и сдвигом от огосударствленного хозяйства к частному — и то и другое Россия игнорировала и игнорирует по сей день (достаточно отметить, что очередной ее геополитический проект ориентирован на цели, которые можно было признать достойными в XIX столетии, но никак не в современном мире, — на интеграцию России и тех бывших советских республик, которые не имеют выхода к морям в Европе [Белоруссия], на Кавказе [Армения] и в Средней Азии [Казахстан, Таджикистан, Киргизия], в то время как страны, имеющие такой выход, стремятся держаться от России возможно дальше). То же самое можно сказать и о ресурсах: Россия все больше переносит акцент на ресурсную экономику; ее лидеры позиционируют страну как поставщика нефти и газа, постоянно наращивая долю этих товаров в общем экспорте (с 36,9 % в 1989 году до 42,8 % в 1998-м, 57,7 % в 2004-м и 66,3 % в 2014-м); международное сотрудничество и соперничество все чаще рассматривается через призму развития «экономики трубы» и поставок энергоносителей. В этом нет ничего удивительного, так как «государство» относится как к своей собственности прежде всего к территориям и природным богатствам, тогда как нажитое гражданами, их интеллектуальный капитал и их инициативу по традиции считает обузой. Поэтому место, которое занимает Российская Федерация в международном разделении труда, сегодня не должно никого удивлять — оно выбрано ее элитой вполне осознанно, на основании пренебрежения современностью и приверженности тем «традиционным ценностям», которые она столь чтит.
С другой стороны, величие «государства» в России определяется прежде всего не умением использовать к своей пользе противоречия и взаимозависимость других держав, а скорее способностью либо реализовывать политику изоляционизма, либо создавать такие альянсы, в числе членов которых невозможно найти себе равного. На протяжении многих столетий Россия раз за разом доказывала самой себе и остальному миру, что не умеет формировать устойчивых коалиций, участники которых были бы объединены общими ценностями (подробнее я остановлюсь на этом в седьмой главе). Затрачивая огромные усилия и неся значительные жертвы для помощи союзникам, она в итоге оказывалась одна и нередко вскоре сталкивалась со своими недавними друзьями. Причиной тому было ее стремление всегда занимать главенствующую роль в любом политическом объединении — такую, которая позволяла ей навязывать свою волю союзникам и партнерам. Истории не известен ни один случай (за исключением, быть может, Второй мировой войны, когда страна подвергалась самой серьезной опасности), в котором Россия состояла в геополитических альянсах, в которых либо она больше зависела от своих союзников, нежели те от нее, либо зависимость была в полной мере взаимной. В основе такой политики лежало опять-таки извращенное понимание «государства» как чего-то, что не знает пределов для утверждения собственной воли. Суверенитет в России исторически трактовался и сегодня трактуется как свобода от каких бы то ни было обязательств и ограничений. А. Кокошин, например, прямо указывает, что страны, на территории которых находятся военные базы других держав (а иногда он говорит также о странах, которые не имеют ядерного оружия), не обладают тем «реальным суверенитетом», к которому стремится Россия. Президент В. Путин идет еще дальше и, отмечая, что любой союз предполагает умаление суверенитета государства (большинство западных политологов считают, правда, что вступление в союзы является формой выражения такового), заявляет: «Россия, слава Богу, не входит ни в какие альянсы, и это тоже в значительной мере залог нашего суверенитета». Возможно, это заявление удивит многих международников — но оно идеально отражает мечты и стремления российской власти, которые остаются неизменными многие сотни лет. Как и стремление к умножению территории, поразительно несовременное понимание суверенитета отличает Россию от большинства развитых и успешных регионов — особенно от Европы, практически все страны которой объединились в Европейский союз, обеспечивший континенту продолжительный мир и невиданное экономическое благосостояние. Проблема намного более масштабна, чем то, что Россия теряет много возможностей, будучи не в состоянии выстроить отношения с ЕС. Как бы Российская Федерация ни пыталась представить себя глобальной державой, она остается достаточно слабой экономически и вряд ли привлекательной с точки зрения ее социальной и политической модели. При этом она занята «консолидацией» мало кому нужного постсоветского пространства, предпочитая задаваться вопросом «Кто тут с нами, а кто против нас?» вместо того, чтобы спросить себя «А с кем мы?», что представляется сегодня намного более рациональным и перспективным. Однако такой вопрос не приходит и не придет в голову хозяевам Кремля, в которых столетиями стремление к «реальному суверенитету» выступало компенсаторным чувством, порожденным подсознательным пониманием собственной окраинности и несовременности.
Россия создала свое «государство» с целью получить нечто, вокруг чего ее народ в состоянии был консолидироваться и значимостью чего власти могли бы спекулировать для того, чтобы облегчить себе управление им. Данный феномен помог разделить «частное» и «общественное», но не защитив первое от второго, а, напротив, проведя масштабное «огораживание» сфер и областей, в которые «частному» вход был заказан. Мы сегодня, мне кажется, не понимаем, в какой степени даже нынешнее российское «государство» представляет собой чуть ли не слепок с опричнины XVI века: с царской дружиной, с частными армиями, шутовскими преемниками и, что самое важное, с по сути огороженными территориями, на которых добываются природные ресурсы, и практически экстерриториальными путями их вывоза из страны. Однако по мере своего развития и отчуждения от общества это несовременное российское «государство» становилось все более тяжелым грузом для общества, которое оказывалось слугой и заложником этой таинственной внесубъектной сущности. Именно российское «государство» требовало и требует от общества усилий, которые потенциально угрожают самому его существованию; именно оно постоянно держит Россию в состоянии того имперского перенапряжения, которого столь долго, наверное, не способен выдержать никакой иной народ в мире. Эта иррациональная политическая система, воспроизводящаяся в стране на любом зигзаге ее истории, не позволяет всерьез рассматривать Россию как сколь-либо современное общество.
•••
Все сказанное выше не призвано, повторю еще раз, подчеркнуть неполноценность России или ее ущербность по отношению к обществам, сформировавшимся в рамках европейской традиции и распространившим выработанные ими порядки на большую часть мира в те времена, которые можно назвать «эпохой вестернизации». Россия сама была одной из держав, которая определяла облик Европы и мира на протяжении многих столетий, в том числе и своими колонизаторскими и цивилизаторскими усилиями. Моей задачей было лишь показать, что Россия на протяжении своей тысячелетней истории сформировала совершенно особую идентичность, определяемую тремя только ей присущими чертами. Ее первой особенностью, прослеживающейся с начальных шагов новой страны и до сегодняшнего дня, является непрекращающийся процесс социального и технологического заимствования и усвоения перенятых черт с последующим опережением своих «учителей» и достижением наивысших результатов, какие только могут последовать из применения заимствованных технологий. Второй уникальной чертой страны является специфическая имперская структура, в рамках которой само понятие империи старательно уводилось на второй план, а естественно сменявшие друг друга периоды имперского подъема и упадка искусно камуфлировались тщательно выстраиваемыми идеологемами, которые в большинстве случаев не имели к происходящему даже отдаленного отношения. Наконец, третьей исторической особенностью России стало обретение ею уникальной политической надстройки в виде «государства» — обезличенной сущности, обладающей сакральным значением и неформализованными интересами, в равной степени враждебной как внешнему миру, так и собственному народу; сущности, которая с каждым новым витком истории выглядит все менее современной.
Эта особенная идентичность формировалась в России много веков; в ее основе лежат несколько рецепций, в ходе которых страна «усвоила» и «переварила» совершенно разные религиозные, социальные и экономические практики, не восприняв полностью традиции, установки и нормы ни одного из обществ, с которыми она взаимодействовала. Именно эта традиция частичного заимствования из разных источников и делает Россию невосприимчивой к трендам Нового времени, предполагающим намного большую универсальность, чем та, которую и российская власть, и большинство российского населения готовы допустить. Все эти уникальные черты России должны приниматься в расчет любым, кто с той или иной целью изучает ее и стремится ее понять; они определяют большинство экономических, социальных, политических и идеологических особенностей страны в прошлом и настоящем — и, мне кажется, с высокой степенью вероятности будут определять их и в будущем, прежде всего потому, что российское общество многие столетия было и остается очень искусным в уничтожении или выдавливании прочь всех тех, кто пытается не согласиться с заданностью ее исторического пути и сделать страну более современной. Я далек от утверждения, что Россия будет и дальше только отставать в своем развитии, — как мы видели, сам по себе факт отставания является для нее не более чем прелюдией к очередной рецепции и очередному подъему; однако я глубоко убежден, что сам этот метод развития не может считаться соответствующим тому, что заслужил за долгие века своей непростой истории народ по-прежнему еще самой большой в мире страны.
Назад: Уникальная имперскость
Дальше: Глава вторая Европейская авторитарная страна