Книга: Несовременная страна. Россия в мире XXI века
Назад: Свободное общество и жЕсткая власть
Дальше: Глава третья Рыночная не-экономика

Характер российского политического режима

Однако само по себе понимание того, что Россия не является демократией, не означает, что констатирующие этот факт способны четко определить сущность ее политического режима. В мире, где специалисты выделяют десятки видов «демократий», существует не меньшее число разновидностей авторитаризма (чаще других упоминаются традиционный, военно-бюрократический, корпоратистский и этнический), и поэтому говорить о России как об авторитарной стране означает повторять некую банальность, не углубляя понимания сложившейся в ней политической системы.
Между тем отмеченные нами обстоятельства — и прежде всего недемократичность режима и концентрация всех рычагов власти и значительной части общественного богатства в руках узкой элитной группы позволяет предполагать, что государство в России имеет вполне понятный идеал, к которому оно стремится: это идеал корпоративного государства по О. Шпанну. Именно в нем соединяются все сущностные элементы современной российской реальности: персоналистский характер верховной власти; полное взаимопроникновение бизнеса и государства; формальность и бессодержательность электоральных процедур; четкая граница между государством и внешним миром. Само же корпоративное государство как осязаемая форма имела в истории только одно воплощение — в виде политического режима фашизма. И, говоря о России как о действующем корпоративном государстве, можно вплотную подойти к тезису о том, что в стране в начале XXI века появляется «мягкий» фашистский уклад.
Этот тезис представляется парадоксальным, учитывая российскую историю и роль Советского Союза в борьбе с Германией, в которой он понес немыслимые жертвы. Однако, оценивая этот тезис, следует иметь в виду два обстоятельства. С одной стороны, фашистское государство в своем оригинальном значении совершенно не обязательно предполагает нацистский элемент, с которым в самой России фашизм отождествляется практически безоговорочно. Исторически же фашизм возник как движение и как политическая система, воплощавшая в себе именно корпоративизм, вождизм и имперскость, но отнюдь не обязательно требовавший этнических чисток (он куда в большей мере характеризовался нетерпимостью к инакомыслящим, чем к инородцам). С другой стороны, не стоит забывать о том, в какой мере Россия на «третьем круге» своей истории была и остается открытой к европейским рецепциям, — и если ей удалось перенять из Европы как технологические принципы (чем она успешно занималась последние три столетия), так и идеологические доктрины (например, тот же марксизм), то почему идеал корпоративного фюрерского государства не может быть ей принят — пусть и с не меньшими «коррекциями», чем марксистская теория? Тем более, что совершенно очевидно, что радикальные политические программы XVIII–XX веков не могут быть воплощены в XXI cтолетии даже в относительно «чистом» своем виде: ни либерализм, ни марксизм сегодня уже не те, какими были при своем появлении, — в них намного меньше категоричности и непримиримости, больше нюансов, рубежи между ними и другими политическими концептами более сглажены. Поэтому, если говорить о некоторых авторитарных режимах как о фашистских по своей сути, это совершенно не означает, что к ним стоит относиться как к поднимающей голову нацистской Германии образца 1930-х годов.
Сегодня можно заметить, что в западной литературе определение современного российского режима как разновидности фашизма встречается довольно редко — но почти всегда приводится авторами, имеющими российские/советские корни и не питающими иллюзий относительно характера отечественной власти, — примерами могут служить тексты М. Ямпольского или А. Мотыля. В России подобный эпитет применяется намного чаще — но тут он используется прежде всего в полемических текстах и выступлениях политических активистов, которые не всегда утруждают себя подробными доказательствами того, насколько основательным может быть такое утверждение. Я выступал с попыткой обосновать данный подход с сугубо неэмоциональной точки зрения и в России, и на Западе, и сейчас хотелось бы повторить некоторые из основных положений.
Начнем с классического определения Р. Пакстона, согласно которому «фашизм — это политическое движение, отмеченное болезненной концентрацией внимания на социальном упадке, унижении или ощущении себя жертвой и [как следствие] на компенсаторном культе единства, энергии и чистоты, в рамках которой массовая партия индоктринированных активистов, в трудном, но эффективном сотрудничестве с представителями традиционных элит, попирает демократические свободы и посредством “спасительного насилия”, отрицая юридические или этические преграды, обеспечивает подавление недовольных внутри страны и ее внешнюю экспансию». Другие определения — например, данное У. Эко — акцентируют внимание на таких чертах любого фашистского режима, как «культ традиции» (в современной России проявляющийся в апологии «сохранения и приумножения традиционных российских духовно-нравственных ценностей» и идеологии «консерватизма»); в убежденности в том, что «несогласие является синонимом предательства» (что транслируется в наклеивании ярлыков «иностранных агентов» и «пятой колонны»); в «маниакальной боязни перемен» (что отражается в постоянном превознесении ценностей «стабильности»); в «опоре на антиинтеллектуализм и иррациональные сущности» (тут следует упомянуть и ренессанс поддерживаемой государством религии, и распространение псевдо- и лженаучных теорий); на «одержимость теориями заговора» (здесь нечего даже комментировать); «выборочный популизм» (который выступает главным средством поддержания контроля над населением и сохранения популярности власти); «распространение “новояза”, непроверенной информации и откровенной лжи» (к чему, собственно, свелась деятельность контролируемых государством средств массовой «информации»). Э. Джентиле называет важной чертой фашизма «корпоративную организацию экономики, которая подавляет свободу профсоюзов, расширяет сферу государственного вмешательства и ставит целью достичь объединения “производящих отраслей” под контролем режима, сохраняя при этом частную собственность и классовые различия». Стоит упомянуть также и показательный тезис П. Друкера, который еще 80 лет назад отметил, что «фашизм — это то состояние [общества], которое достигается после того, как становится очевидной несостоятельность коммунизма».
Оценивая российское общество первых десятилетий XXI века, можно отметить несколько характерных черт, которые позволяют уверенно констатировать его протофашистские черты.
Во-первых, это очевидная — и крайне нетипичная для современного общества — апологетика силы, войны и империализма. Рефреном звучат тезисы о былом величии страны, на которое нужно опираться и которое необходимо восстановить. Доминирующая этническая группа, русские, изображается цивилизационным центром особого «русского мира», который распространяется далеко за пределы собственно российских границ. В основе «русского мира» лежат, как мы знаем, «особый генетический код» и специфическая религиозная и культурная традиция, которым однозначно приписывается превосходство над большинством других. Величие государства определяется не его экономическими и социальными достижениями в настоящем, а его успехами в прошлом. Великие предшественники объявляются живущими среди нас (здесь стоит напомнить об инициативе наделить павших в годы Великой Отечественной войны избирательным правом). Утверждается крайне характерный для фашистской идеологии культ маскулинности; любые сексуальные меньшинства воспринимаются как отклонения; страны, где им предоставлены равные с остальными права, открыто именуются «упадническими». Сознание общества усиленно милитаризируется; всё большее число государственных деятелей и даже служителей Церкви прямо заявляет, что война не является чем-то неестественным, так как укрепляет и очищает дух нации. Откровенно говорится о неестественности границ Российской Федерации и предпринимаются попытки их расширения de jure и de facto — всякий раз под предлогом защиты своих сограждан, соотечественников или единоверцев. Конечно, в риторике российских лидеров нет никакого намека на мировое господство — но, опять-таки, его не прослеживалось в фашистских идеях 1920-х годов: итальянцы даже не мечтали о превращении Средиземного моря в Mare interna, так что и реконкиста даже части советских территорий может выглядеть достаточным основанием для параллелей. Естественно — как и 100 лет назад — постоянно эксплуатируется тема враждебности внешнего мира, который спровоцировал постигшую страну политическую и экономическую катастрофу и который озабочен в основном тем, как не дать ей «подняться с колен». Именно для того, чтобы взять реванш (пусть и не захватить чужое, но вернуть «свое»), нужна опора на силу, собственные возможности и способность бесконечно долго выживать во враждебном окружении. Характерно, что, как и прежде, нет и речи о какой-либо масштабной идеологии, которая могла бы быть приемлема и привлекательна за пределами страны, — и в этом, на мой взгляд, заключено самое существенное отличие нынешнего российского режима от коммунистического советского, с которым многие политики и эксперты проводят (причем совершенно зря) разного рода параллели.
Во-вторых, это очень четкая экономическая программа, ориентированная на установление тотального контроля центральной власти над основными отраслями экономики и крупнейшими корпорациями. Как собственность «олигархов» (многие уже объявили, что «если государство потребует отдать мои активы, я это сделаю, так как не отделяю себя от государства»), так и полномочия профсоюзов давно стали условными, что базируется на двух банальных фактах: с одной стороны, большинство крупных бизнесов действуют в секторах, где они остаются полностью зависимыми от решений чиновников (выдачи и продления лицензий, выделения участков под застройку, сертификатов соответствия и т. д.) и от выделяемых бюджетных средств (сегодня в России целые отрасли выживают практически исключительно благодаря государственным заказам); с другой стороны, больше половины населения получают свои основные доходы непосредственно от государства или от государственных предприятий. Власть усиливает свое присутствие в экономике (доля ВВП, производимая в сфере государственных услуг или на государственных предприятиях, выросла с 25–30 % в 1995 году до 35 % в середине 2000-х и 70 % в 2015 году); всего шесть крупнейших госбанков контролируют 57 % активов банковской системы; в условиях закрытости внутреннего кредитного рынка власть становится «кредитором последней инстанции» для частных компаний, которые могут оказаться в непростом финансовом положении, и т. д. Осуществляя упомянутый «размен свободы на благосостояние», государство по сути определяет оптимальный уровень потребления населения и задает стандарты жизни тех или иных социальных групп. Это, на мой взгляд, крайне напоминает описание, согласно которому «фашистское государство заявляет свои претензии и на экономическую сферу; через созданные им корпоративные институты его влияние достигает самых отдаленных территорий, обеспечивая движение всех экономических сил нации, организованных в отрасли и ассоциации, в [жестких] рамках государственной структуры». Конечно, совокупность относительно разрозненных госкорпораций, унитарных и казенных предприятий пока не может быть названа аналогом созданного в Италии в 1926 году Национального совета корпораций, однако «фашистский режим не имеет намерений национализировать или предельно бюрократизировать все народное хозяйство — достаточно организовывать и дисциплинировать его через корпорации, которые выступают наиболее значимыми агентами государства, но при этом не являются бюрократическими структурами». Контролируемая же государством экономика выступает — и это видно сейчас в России всё отчетливее — основой для политической консолидации и территориальной экспансии.
В-третьих, это одновременно усиление и ослабление монополии на насилие, которое считается фундаментальным признаком государства. Несмотря на свою тоталитарную природу и на масштабные силовые структуры, последние в фашистских государствах всегда были «диверсифицированными» и состояли как из формальных органов государственного подавления («правоохранительными» их назвать было довольно сложно), так и из «общественных» и корпоративных институтов, задачей которых было поддержание порядка в стране. В России за последние 20 лет нельзя не заметить резкого увеличения количества силовых структур и численности их персонала (сегодня в полиции, Национальной гвардии, ФСБ, Прокуратуре и Следственном комитете, ФМС, Госнаркоконтроле, Службе судебных приставов и некоторых других подобных структурах служат 4,40–4,45 млн человек), — однако параллельно возникают корпоративные структуры безопасности (а по сути — корпоративные армии) госкомпаний и коммерческих структур; малоконтролируемые даже федеральным центром региональные вооруженные группировки (только в Чечне гвардия Р. Кадырова насчитывает около 30 тыс. человек); разного рода аналоги фашистских чернорубашечников, контролирующие «общественную нравственность», разрушающие «неугодные» выставки или борющиеся посредством зеленки и кислоты с национал-предателями, будь то оппозиционными активистами или сотрудниками средств массовой информации. При этом все более очевидно, что борьба с политическими оппонентами режима становится важнейшей задачей судебной системы, а выносимые по «резонансным» делам приговоры практически всегда согласовываются с соответствующими уровнями власти. Также заметно, что в обществе возникает достаточно большая каста «неприкасаемых», в центре которой находятся сотрудники силовых структур, правящей партии и правоохранительных органов. И хотя в отношении них не существует такого запрета на уголовное преследование, который имел место в той же Италии, примеры безнаказанности даже не столько чиновников, сколько «активистов» и приближенных к власти «силовиков» становятся всё более многочисленными.
В-четвертых, нельзя не отметить совершенно особенной роли символизма и пропаганды, которые, как и в прежних фашистских режимах, позволяют оправдывать «массовую мобилизацию и харизматическое лидерство, а также допущение насилия, производимого “от имени народа”, как массового явления». Пропаганда играет особенно важную роль по двум причинам. С одной стороны, даже несмотря на достаточно благоприятные внешние условия, российская экономика показывает не слишком блестящие результаты и за последние 10 лет проделала цикл, крайне похожий на тот, который прошла экономика Италии в 1926–1942 годах; поэтому подмена фактов экономических успехов рассуждениями о возрождении нации крайне важна и злободневна. С другой стороны, пропагандистский аппарат позволяет поддерживать население в состоянии пусть и воображаемой, но мобилизации, если уж реальность современной жизни такова, что подлинной мобилизации добиться невозможно; инструментами для этого становится переписывание истории (и выдумывание альтернативных исторических повествований), создание новых национальных мифов, популяризация примитивных и не имеющих отношения к реальному положению дел в жизни и науке трактовок, активизация официальной Церкви и т. д. В российской ситуации сама по себе пропаганда и «идеологическая работа» сталкиваются с серьезными трудностями — прежде всего потому, что идеологии как таковой у режима нет, а история, на возвеличивание которой он опирается, крайне противоречива (в новой политической реальности власть пытается объединить как элементы имперского наследия, так и характерные черты и институты коммунистического режима, разрушавшего и уничтожавшего наследие империи). Это приводит к опоре на масштабную ложь и фальсификацию данных, к последовательному искажению фактов, которое прослеживается на всех уровнях власти (после большинства значимых выступлений В. Путина журналисты соревнуются в обнаружении максимального числа непроверенных и ложных заявлений). Как следствие, государство со все большей активностью стремится бороться с альтернативными взглядами: усиливается контроль над средствами массовой информации; все чаще можно слышать разговоры об ограничении свободы доступа к интернету; появляются все более экзотические определения «экстремизма»; принимается все больше законов и норм, имеющих скорее символическое, чем реальное значение, которые на деле практически не применяются; в борьбе с инакомыслием права граждан начинают ограничиваться во внесудебной форме (например, выезд из страны предлагают закрыть вследствие «предостережения», вынесенного правоохранительными органами). Вся эта политика, повторю еще раз, ведется исходя из постулируемого значения «традиционных ценностей», «приоритета духовного над материальным» и, разумеется, превознесения роли и значения государства.
Говоря о том, что российское государство весьма напоминает фашистскую организацию, необходимо отметить два важных обстоятельства.
С одной стороны, не следует проводить параллелей между ним и нацистской Германией (несмотря на то, что некоторые верные сторонники режима поспешили было — возможно, читая мысли начальства — охарактеризовать президента В. Путина как своего рода «хорошего Гитлера», т. е. фюрера в период до начала Второй мировой войны и масштабных этнических чисток): авторитарная власть в России не имеет — и, видимо, не может иметь — прочной националистической составляющей. Задачей ставится не глобальная экспансия, в ходе которой можно объявить другие нации ущербными, а возрождение многонациональной империи, которая (как мы пытались показать ранее) никогда не воспринимала свои части как колонии (даже если они таковыми de facto являлись). Российская имперскость не предполагает националистического уклона — именно поэтому главное внимание уделяется внешней угрозе, территориальному фактору, унижению, которое было пережито страной, а не ее отдельными народами, и т. д. Этим объясняется, что власть, по сути активно строящая протофашистский режим, резко негативно относится к проявлениям национализма, попыткам «реалибитации нацизма» и даже к демонстрации нацистской символики (замечу: в отношении систем, созданных Б. Муссолини, Ф. Франко или А. ди Салазаром, никакие ограничения не действуют, а фактическая копия символа итальянской фашистской партии фигурирует на официально утвержденной эмблеме Службы судебных приставов Российской Федерации).
С другой стороны, не следует полагать, что описанный тренд возник в России только с приходом в Кремль В. Путина и стал следствием «узурпации» власти представителями силовых структур с их реваншистским мышлением. На мой взгляд, большинство предпосылок для развития ныне существующих в экономике трендов; современной организации политической системы; отношения к демократии и праву; возрождения символизма и в политике и в сфере пропаганды и даже отношения к внешнему миру было заложено непосредственно после распада Советского Союза. Корпоративная структура экономики не была разрушена; Конституция 1993 года, которая дала президенту полномочия, сравнимые разве что с предоставленными фюреру по Ermächtigungsgesetz 1933 года, была написана, казалось бы, демократами; идея безальтернативности президента была заложена на выборах не 2012-го, а 1996 года и т. д. Единственной особенностью становления в России нового авторитаризма стала неспособность режима выработать привлекательную идеологию, и потому В. Путин повторил путь Б. Муссолини, который, если вспомнить слова Х. Арендт, «стал, вероятно, первым в истории партийным лидером, который сознательно отказался от четкой программы и заменил ее одухотворенным лидерством и впечатляющими акциями». В итоге мы увидели удивительную революцию, произведенную «без идей, против идей, против всего благородного, лучшего и честного, против свободы, правды и справедливости». Собственно говоря, эти слова как никакие иные прекрасно отражают суть той революции, которая продолжается и сегодня в российском обществе, — но приходится признать, что она происходит в социальной системе, давно пресытившейся идеологией и намного менее глубоко индоктринированной, чем те, в которых она случилась без малого 100 лет назад. Именно это, на мой взгляд, и оставляет простор для надежды на более благополучное будущее.
•••
Россия в ее сегодняшнем виде не может быть названа демократической страной — за исключением, быть может, той трактовки, в рамках которой фашизм «вполне может быть определен как “организованная, централизованная, авторитарная демократия”». В ней воспроизведены исторически присущие ей традиции доминирования власти над обществом и предпочтение воображаемых целей реальным. В то же время, на мой взгляд, Россия остается европейской страной — прежде всего потому, что все ее метания между авторитаризмом и демократией, частными интересами и общественными ценностями, сколько бы они ни продолжались, происходят в рамках европейских социальных альтернатив: тех, через выбор которых развитые европейские общества уже прошли, и тех, с которыми неевропейские никогда не сталкивались. Эта фундаментальная особенность нашей страны позволяет говорить о том, что от России не стоит ожидать чего-то особенного; ее пути относительно легко просчитываются — и основной вывод выглядит на удивление просто.
Россия на протяжении многих сотен лет была страной, в которой элементы сложной бюрократической структуры, сдержки и противовесы во власти, защита интересов если и не большинства населения, то по крайней мере его наиболее состоятельной и владетельной части, отсутствовали. Власть в стране воспринималась и отчасти и сейчас воспринимается как нечто абсолютное, в чем соединяются все возможные признаки «элитарности». Демократическая система организации общества в такой ситуации не вытекает даже из очевидно укореняющегося индивидуализма, который воплощается отчасти в разрушении социальных связей, а отчасти в том, что личное во все большей степени становится средством ухода от общественного. Люди верят в себя, верят в «народ», в «страну», в «государство» — но не в общество; абстрактные символы заслоняют реалии современной жизни, и это открывает простор для консерватизма и архаики, которые вполне соотносятся с исконной национальной «идентичностью».
При этом не следует забывать, что совсем недавно — в 1990-е годы — Россия прошла через исторические события, крайне схожие с теми, которые привели к антидемократической реакции в Европе в 1920-х и 1930-х годах. Сложно предположить, почему их последствия должны были оказаться существенно иными по сравнению с происшедшим без малого 100 лет назад. При этом, наблюдая за перипетиями российской истории, европейцы сделали в 1990-е годы в точности ту же ошибку, что и в 1920-е: они торжественно объявили, что Россия стала «нормальной», — практически так же официально, как сочли они в свое время нормальной ту же Веймарскую республику, — и получили аналогичный результат (разумеется, с учетом общей гуманизации политической жизни, отмеченной за последнее столетие). Сегодня нужно исходить из того, что в новейшей европейской истории отклонения от демократического пути развития, хотя и встречаются часто, всегда остаются временными. Более того; история корпоративистских режимов (в отличие, замечу, от коммунистических) характеризуется тем, что, зацикленные на принципе вождизма, они никогда не переживали ухода своего основателя (причем даже в тех случаях, когда такой уход не был связан с каким-либо военным поражением и полным разрушением существовавшей политической системы). Поэтому сегодня не стоит пытаться «демонтировать» ретроградный и недемократический российский режим; его просто следует пытаться «пережить» — а когда это случится, окружающему Россию миру следует не повторить ошибок, допущенных в 1920-е и в 1990-е годы, и максимально инкорпорировать в свои структуры несовременную страну — потому что только такими методами ее можно приобщить к современности.
Последнее не должно оказаться сложным, так как Россия и сейчас остается внутренне свободным и индивидуализированным обществом, будучи в этом отношении исключительно похожей на западные социумы; проблема заключается в той политической системе, которая вряд ли могла не сложиться в стране, имеющей такую сложную историю и пережившую такие потрясения, которые выпали на ее долю. Нужно лишь понять масштаб этой проблемы, не делать вид, что ее не существует, и иметь четкий план на тот случай, когда Россия — как всегда, неожиданно — осознает, что зашла в очередной тупик, и вновь попытается — в который уже раз — стать более современной.
Назад: Свободное общество и жЕсткая власть
Дальше: Глава третья Рыночная не-экономика