Книга: Грехи аккордеона
Назад: Солнышко мое
Дальше: Где найти французскую музыку

Грузовик

Всю ту зиму субботними вечерами он ездил к ним в гости; бедный грузовик ломался так часто, что половину дороги Долор ковырялся в двигателе, стирая с лица воду или снег, а иногда раздирая слипшиеся от мороза ноздри, пока не находил поломку – зубы стыли, руки немели, и к тому времени, когда он добирался до места, шесть кварт пива, ехавшие вместе с ним в кабине, успевали наполовину замерзнуть. Аккордеон ставился на кухонный стул и отогревался не меньше часа, прежде чем на нем можно было играть. Эмма встречала Долора в нарядном платье, с завитыми волосами и нарумяненными щеками – так, словно собиралась на свидание. Платья с широкими пышными юбками и театральные лодочки на высоких каблуках придавали их встречам праздничную атмосферу. Долор с Уилфом пили пиво и добрым словом вспоминали Гнездо, Эмма в это время возилась с каким-нибудь особенным ужином и тоже потягивала пиво из старого бокала янтарного цвета с матовыми кружочками, который достался ей после смерти бабушки. Долор оставлял под тарелкой пятидолларовую бумажку – свой взнос за кастрюльку свинины с ананасами или карри из тунца, рецепты для которых Эмма вычитывала в поваренной книге Бетти Крокер.
– Я не готовлю по старым французским рецептам, как моя мать – ployes, тушеная фасоль, на эти старые tourtières нужно потратить три дня.
Если он перебирал с выпивкой, то оставался ночевать на их старенькой тахте под французским стеганым одеялом.
Как-то раз, когда Эмма вышла взять дрова из ящика у входа, Долор сказал: везет тебе, Уилф, такая хорошая жена, ребенок.
– Это легко, Долор. Сперва знакомишься с девушкой, потом женишься, потом надо найти коробку детских хлопьев с тремя призовыми фантиками и регулярно совать их своей старухе в… – И резко захлопнул рот, потому что вернулась Эмма, закрыла ногой дверь и стала проталкивать поленья в топку, подпирая самое большое кочергой, пока оно не провалилось внутрь. Она слышала все, что он говорил.
– Попридержи язык, – скомандовала она, – а не то ничего регулярного не получишь. – Долор не знал, смеяться ему или помалкивать. Эмма села за стол. – Знаешь, что означает твое имя? – спросила она.
– Нет, а что?
– Нерегулярность, – влез Уилф.
– Вот теперь точно не получишь вообще, – ответила Эмма, но Долору объяснила. – Douleur – боль. J'aiunedouleurdanslesjambes – у меня болят ноги.
– Так и есть, – сказал он. – Болят.
– Лучше j'ar une douleur в жопе, – опять влез Уилфред.
Часов в девять засыпал ребенок и начиналась музыка; Эмма убирала последнюю посуду, доставала из шкафа тамбурин с почерневшей от пальцев головкой. Уилф настраивал скрипку, подтягивал струны, чтобы они четко звучали в ми и до, ре и соль; аккордеон, вобрав в себя теплый воздух, испускал такой звучный аккорд, что дрожала кухня, а пиво плескалось в стаканах. Они разогревались «Улыбками», «Моими голубыми небесами», «Маленьким темным кувшином» и неизменной долоровской «Солнышко мое», затем начинались песни, которые Уилфред подбирал, наслушавшись радио: «Уходи», «Канзас-сити» и «Потанцуй со мной, Генри» – получалось похоже, но не совсем: Уилф сбивался на трудных местах, Долор подхватывал, иногда ошибаясь, но звучало все это вполне прилично, и с каждым разом все лучше.
Ближе к лету, когда долгими вечерами можно стало играть на крыльце, отбиваясь от комаров и потягивая пиво, они уже знали две дюжины песен – хиллбилли, поп и даже воскресные гимны. Иногда вместо игры они отправлялись на танцы в мотельный зал Рандома, где местная музыкальная группа «Банда пильщиков» пять или шесть раз подряд пилила «Пурпурного людоеда» – громко и быстро, танцоры толпились в кругу, а между сиденьями стояли бочонки с пивом и льдом.
– Черт, у нас получается нисколько не хуже, – сказал Уилф. – Что за мусор они играют.
– У нас лучше. – Но Долор видел, что нужно танцорам – жесткий разгоняющий ритм заставлял их топать и упрыгиваться до полусмерти.
В 1957 году Уилфрид ушел из «Парфе» и устроился в «Сент-Клод» водить грузовики – из Мэна в штат Нью-Йорк, иногда в Массачусетс. Если получалось, в каждом новом городке он заваливался в музыкальную лавку и скупал пластинки. Как-то привез десятидюймовник в конверте, на котором трое мужчин боролись с аллигатором – «Каджун Билл и его игрушечные медвежата на Марди-Гра». Они слушали ее несколько раз. Уилф достал смычок и попробовал подыграть, но у него мало что получалось, а Эмма, в брюках капри и балетных тапочках, прижав руки к застеленному клеенкой столу, выхватывала обрывки французских фраз и подпевала:
– …acheterducotonjaune… á balchezJoe…'coutetoimême – Она замолчала, когда из-под иголки раздался плач и печальные вздохи. Когда пластинка доиграла до конца, Долор попытался повторить услышанное, но это заняло в два раза больше времени и получилось совсем плохо. Гораздо легче шли эстрадные песенки, а временами – кантри-вестерн.
Невысокая коренастая Эмма с вечными кругами под глазами как-то заметила полушутя: ты француз, а говорить по-французски не умеешь.
– Ага. – Он знал, что это нелепо: у него отобрали имя, он потерял язык, поменял религию, прошлое неизвестно, а люди, с которыми он провел первые два года своей жизни, исчезли с лица земли. Семья удерживает в себе людей, словно чашка воду. Ребенок, которым он когда-то был, франкоговорящий мальчик с матерью, отцом, братьями и сестрами, растворился в кислоте несчастий и обстоятельств. Но он все тот же. Настанет день, и он вернется – как пробуждается после зимней спячки насекомое, он проснется человеком, который говорит и думает по-французски, веселым парнем с кучей друзей, а потерянная семья опять будет с ним. Превращение сбудется в теплой комнате с огромной дровяной печкой. Там синяя дверь и кто-то кашляет. По-французски.
Назад: Солнышко мое
Дальше: Где найти французскую музыку