Книга: Дед
Назад: Механизмы
Дальше: Дракон

Война

Дышать становилось трудно. Ганин повязал на лицо футболку. Он шел теперь, опираясь на меч как на посох. С каждым вдохом в легкие входил кусок ржавой стали. Ганин кашлял, часто останавливался.
Он давно уже потерял счет времени и ориентацию в пространстве. Все вокруг было дым: белое ядовитое молоко. Кричали животные, иногда он ощущал движение и слышал топот копыт. Дым скрыл собой солнце, но от этого не стало легче: невидимое, оно резало белую пелену словно слоеный пирог и жгло по-прежнему.
Потом меч его, в очередной раз входя в землю, чавкнул. Одуревший человек поначалу не обратил на это внимания. Но когда меч чавкнул снова, когда чавкать начало под ботинками, он возрадовался. Он подумал, что рядом ручей или река. Под ногами его была жижа – зеленая, подернутая сухой коркой. Ботинки пробивали корку, и она сочилась влагой. Ботинки проваливались в нее по щиколотку.
Ганин понял вдруг, что хочет пить: он пил последний раз, может быть, тридцать, сорок часов назад. Больше всего на свете он хотел залезть в реку: река – холодная и чистая, смоет все грехи, смоет воспоминания, смоет все. Река скроет его следы. Он будет сидеть в реке вечность. Он останется в реке жить, и солнце перестанет иметь над ним власть. Он станет водяной.
Ганин устремился вперед. Вода! Его ждет вода! Вокруг него разлетались зеленые брызги – такие яркие в желтом дыму. Потом он ступил в очередной раз и провалился в жижу по грудь. Он понял, что не достает ногами дна. Он понял, что не может двинуться, не может найти опоры. Жижа под ним булькнула, и он провалился сразу еще сантиметров на десять – так что теперь на поверхности торчала только его голова.
Болото.
Молчаливое и древнее, оно ждало его долго. Оно умело ждать очень хорошо.
Мир затих. Животные, бредущие в тумане, замерли и подняли головы. Заскулил волчонок, ткнувшись в хвост матери-волчицы. В центре мира, уходя в топь сантиметр за сантиметром, медленно умирало живое существо. Это была история, каких мир видел миллиарды, но всякий раз он на мгновение замирал, объятый ужасом смерти, чтобы через секунду забыть о ней и продолжить свой бег.
Ганин забарахтался руками и ногами – в ответ болото надвинулось и съело его по подбородок. «Мама», – сказал Ганин, и осознание того, что сейчас произойдет – что еще каких-нибудь пара минут, и его не станет на свете, окатило его жаром. «Мамочка», – прошептал он.
Болото было безразлично к материнским чувствам. Сколько таких вот на его памяти трепыхались и молили о пощаде? Тот олененок, который пронзительно кричал, уходя в топь, – если уж на то пошло, его было жальче, чем это двуногое существо.
Дурной зеленый рот болота раскрылся еще раз, жамкнул, и Ганин исчез из списка живых.
На том месте, где была его голова, раздулся и лопнул пузырь – пахнуло сероводородом. Такой человек представляет себе свою смерть? Ты шагаешь в ничто, и все, что у тебя есть, – это скорбь, ужас и тлен. Но именно в этот момент, когда еще не испарилось облачко твоего последнего вздоха, пространство вдруг разливается таким запахом, будто кто-то от души перданул. Пердеж убивает значимость момента. Убивает значимость личности. Подводит жирную черту под всей индивидуальностью, что ты олицетворял.
От запаха взлетела и пересела на другую травинку стрекоза. Травинка качнулась и истлела.
Под водой, уже неживой для живых, Ганин продолжал бороться за свою жизнь. Он метался, отшвыривал тину ногами, толкался, толкался вверх. И видно что-то такое удалось ему расщекотать внутри древнего болота, что оно – засосав уже его на глубину – вдруг чихнуло.
Голова человека вновь вынырнула на поверхность. Из носа и рта потекла зеленая слизь.
С момента погружения мир изменился.
В нем ощущалось движение. Тарахтел двигатель, и слышались голоса.
– Люди! – заорал Ганин что было сил, и ему было неважно, что за люди придут на голос. Возможно, это будут убийцы Сереги и Степы. Ганин не думал об этом: все существо его, каждая клетка пульсировала, стремясь зацепиться за жизнь и поймать шанс, – голоса были шансом.
Ганин не сразу осознал, что невидимые люди разговаривают по-немецки. И потом, когда сквозь дымку тумана к нему вынырнули два солдата, одетые в форму Третьего рейха, он не сразу понял, что к чему.
– Братишки, – прошептал он. – Выручайте, братишки.
Лица немцев были бесстрастны. На плечах их, светя дулами в лицо Ганина, покачивались зловещие «шмайсеры».
– Русский? – спросил один солдат другого по-немецки. Странным образом Ганин понимал язык.
– Да, – ответил второй.
– Пристрели его.
– Незачем тратить пулю. Сдохнет сам.
Солдат плюнул в болото и тронул другого за плечо: «Идем!»
– Стойте, стойте, родные, православные, стойте! – закричал Ганин. – Не оставляйте меня!
Спины немцев исчезали в дыму. Ганин кричал и захлебывался – и замолчал только тогда, когда железным бронтозавром вслед за солдатами выполз из дыма танк. Механическое уродливое существо лязгало гусеницами и тяжко переваливалось, преодолевая топь. На борту чудища перед ошалелыми глазами Ганина, намалеванная, проплыла свастика.
Это была война.
Где-то вдалеке застрекотали выстрелы, и танк, испуская вокруг себя чад, поспешил к месту боя. В лицо утопающему швырнуло глины, дохнуло солярой. В дыму невидимые ему люди кричали, взрывали гранаты, вставали в полный рост, шли на смерть.
Потом голодное болото заурчало, приходя в себя. И проглотило человека еще раз.
Варя. Варенька. Варенок.
Варя бежала по сентябрьскому асфальту, и на шее у нее плескался белоснежный шарф.
– Папа! – кричала Варя. – Папа, не уходи!
– Не могу, – сказал Ганин. – Зовут меня.
– Кто зовет?
– Вот она, – Ганин кивнул на сопровождавшую его тень. – Говорит, пора.
– Не пора! Не пора! – заплакала Варя. – Ну, хоть ты ему скажи, деда?
Дед стоял, покуривая свою цибарку. Солдатская пилотка набекрень. Синяя татуировка – заводская труба и облачко – на кулаке.
– Что я ему скажу? Я уже сам готовый.
– Скажи, что еще не пора. Скажи, что я его жду, – Варя села на асфальт и уткнула лицо в кулачки.
Дед глядел на нее, глядел, а потом вздохнул.
– Попробую, доча.
Он затянулся в последний раз и щелчком отбросил окурок. Засучив рукава, дед шагнул к тени, которая вела Ганина в смерть, и потянул ее за хламиду рукава.
– Слышь… – сказал он. И когда тень не среагировала, он сплюнул и сказал уже громче, злее, напористее. – Слышь, кому говорю…
Рука, жилистая, в рукаве полинялой гимнастерки ухватила Ганина под локоть и потащила вверх. Расступались слои ада. Расступались кущи небесные. Сила в этой жилистой руке была такая, что Ганина выбросило на поверхность подобно пушечному ядру. Серые деревья, топь, поникшие кувшинки – весь незамысловатый пейзаж промелькнул перед его глазами, и далее земная твердь надвинулась: ударила по лбу, по руке, по коленке, и Ганин кубарем покатился по траве, собирая репьи и грязь.
Когда он пришел в себя, дед стоял рядом и крутил козью ножку.
– Покури, сынок, – сказал он. – Покури, авось полегчает.
На газете, куда дед щедрой горстью ссыпал табак, стояла дата: 8 августа 1941 год. Под ней чернела фотография – усатое лицо Иосифа Сталина в полупрофиль и обрывок первой строки, набранный большим шрифтом: «Приказ Верховного главнокомандующего…». Что это был за приказ, разобрать было уже невозможно: лист скручивался, а затем обрывался.
– Что смотришь? – усмехнулся дед. – Вождь народов, да. У нас в полку говорят так: ежели из Верховного цибарку крутить – шибает на подвиги, ежели из Ильича – шибает на поговорить, а ежели, упаси Господь, из Надежды Константиновны – тогда пиши пропало: такой свищ прихватит, неделю в кустах будешь сидеть.
Дед подмигнул и второй экземпляр козьей ножки сунул себе в рот.
– Прикуривай, пехота, – он протянул Ганину спичку, и тот, пыхнув пару раз коричневым дымом, вдохнул полные легкие дедовой махры.
Самосад был местный, растили его на холодной земле. Рос он бледный, в большинстве своем умирал. Но тот, что выживал, с одной затяжки превращал легкие бойца в пыль. Бойцы заходились кашлем, лица их, пока кругом бушевала война, расплывались в улыбках – годный самосад.
– Будем знакомиться, – сказал дед, когда Ганин откашлялся. – Ганин Павел.
– Будем, – сказал Ганин и пожал дедову руку. – Андрей… Ганин.
– Внучок, значит?
– Правнук.
Дед осмотрел его с головы до ног, пощупал его бицепс, провел рукой по ежику у него на голове и поставил диагноз:
– Хорош. Мышцы мало, но хорош. Значит, слушай сюда, пехота. Времени у меня мало, мне в наступление идти, фрица бить. Дочь свою, Варю, не забывай, нужен ты ей, понял? – и он больно ткнул костяным кулаком Ганина в ребро. – Понял, что ли?
– Понял.
– Ежели не понял, разговор в следующий раз будет другой. Второе: себя не жалей. Мужик когда о себе меньше думает, у него все ловчее выходит. Уяснил?
– Уяснил.
– Третье. Перед Мариной, бывшей своей, пади в ноги и кайся. Когда придешь навещать, так и скажи: грешен был, Марина, каюсь, отпускаю тебя без обид и твоих обид не хочу и помогать тебе буду впредь во всем. Ясно?
– Ясно.
– Смотри не отступи. Долго она тягло ваше общее тянула одна – пусть теперь поживет баба. И ты живи. Это четвертое. Найди себе новую, ежели захочешь, а не захочешь – живи один и радуйся. Помни: каждый твой день – счастье, дождь – счастье, жара – счастье, травинка – счастье, и весь мир леп! Зарубил себе?
– Зарубил.
– Добро, – дед хлопнул Ганина по плечу, выплюнул окурок и притоптал его сапогом. – Пойду я, времени больше нет.
– Погоди! – рванулся за ним Ганин. – Погоди, ведь я же искал тебя, дед! Я же ради тебя здесь…
Дед остановился, посмотрел хитро, сбил пилотку на левый глаз, осклабился золотой фиксой. Нос его, красный, сломанный в московской драке, шелушился от солнца.
– Ежели очень захочешь, найдешь меня у поломанной сосны. Там, где сто тридцать два молодца лежат, – пропел он скороговоркой. – Жалуются они на тебя. Говорят: внучок твой, Андрюша, ходил, ходил, а похоронить нас забыл – теперь уж мы к нему ходим, просим его, а он и в ус не дует.
– Да похоронил я их, дед! Вот этими руками могилу рыл! – вспомнил своих первых найденных бойцов Ганин.
– Плохо, видать, рыл, если жалуются.
– А ты… Ты-то как?
– А я, стало быть, сто тридцать третий. Те – орлы, и я вместе с ними.
– Этого не может быть, – сказал Ганин. – Не мог я тебя пропустить.
– На свете, Андрюша, все может быть. На свете, бывает, день с ночью путается. Ну, – дед хлопнул Ганина по плечу жилистой рукой. В руке чувствовалась добротность, сила. Такой бы рукой строгать куклы детям, заводы строить, растить новую жизнь, а не колядовать с оружием. – Пойду я немчуре жара задам. Война, внучек, это такая штука, что для нас, кажись, уже и не кончится.
– Погоди, – попросил Ганин. – Посидим еще? Покурим?
– Не могу, Андрей, – внезапно стал серьезным дед. Озорной огонек исчез из его глаз, и вместо него появилась сталь. – Ребята ждут, – скулы его сжались. – В наступление идти.
– Тогда обнимемся? На прощанье?
Дед хмыкнул, притопнул ногой, лукавство на миг вернулось к нему снова.
– А что ж! Это можно!
Они вцепились друг в друга, живой и мертвый, и стояли так посреди леса много дней и ночей. Потом дед отпустил его, скользнул усами Ганину по щеке, обдал запахом ладана и махры – и припечатал щеку поцелуем: влажным, родным, отцовским.
– Ну, бывай, внучек. Дочу обнимай от меня. С бывшей не спорь, делай, как она говорит. Я, – погрозил пальцем, – все знаю.
Дед уходил в дым, а Ганин стоял, и щека его горела от дедова поцелуя.
– Тут вот еще что, – донесся голос из дыма. – Слева от тебя траншея в тридцати шагах. Полезай туда – схоронись, прикопайся как сможешь. Огонь идет, свирепый. А ты сиди себе в траншее тихо.
В тридцати шагах действительно оказалась траншея, как и сказал дед. Ганин спрыгнул в нее, прополз немного, наткнулся на выступавшее из земляной стены корневище. Орудуя рукоятью меча, стал рыть себе под корнем нору. И когда счел, что нора достаточно глубока, влез в нее, покрепче замотал голову футболкой и стал ждать.
Он не знал, что можно сделать еще.
Назад: Механизмы
Дальше: Дракон