Джон Рид
ВДОЛЬ ФРОНТА
Медленно тащились мы, слыша медлительный гул канонады, раскатисто повторявшийся громким эхом и доносившийся до Новосолицы. А поднявшись на крутой холм, увенчанный разбросанной деревней с крытыми соломой домами, мы оказались на виду и батарей. Они находились на ближайшем откосе громадной волнистой возвышенности, немало впитавшей в себя горячей крови. С промежутками в полминуты тяжело плевало орудие, но ни дыма, ни пламени видно не было — только посуетятся немного фигурки, застынут и снова оживают. Свист и жужжание снаряда, а затем на лесистых холмах по ту сторону реки лопается и быстро рассеивается дымок. Там виднелись сверкавшие на солнце колокольни белевших Черновиц. Деревня, через которую мы проезжали, была полна рослыми загорелыми солдатами, поглядывавшими на нас угрюмо и подозрительно. Над воротами висел флаг Красного Креста, и вдоль дороги струился редкий поток раненых — некоторые опирались на своих товарищей, у других забинтована голова, или рука на перевязи. Тряслись крестьянские телеги с слабо стонавшей грудой рук и ног...
Дорога шла вниз, пока мы не подъехали вплотную к стрелявшим батареям. Часами тащились мы позади прерывистого, по гигантского артиллерийского сражения. Орудие за орудием, все в наскоро вырытых ямах, прикрытых хворостом, чтобы скрыть их от аэропланов. Вспотевшие люди гнулись под тяжестью снарядов, передвигая блестящие зарядные ящики. Методично защёлкивался на своё место затвор, тотчас указатель отзванивал очередь, запальщик дёргал шнур — орудие изрыгало удушливый дым, подавалось назад, визжал снаряд, и так мили и мили громадных, щедро паливших орудий.
На самом поле артиллерийского сражения мирно пахали на полах крестьяне, а перед ревущими орудиями мальчик в белой холщовой рубахе гнал по холму скот к пастбищу у реки. Мы встречали безмятежно ехавших в город длинноволосых хуторян с оранжевыми маками на шляпах. На восток равнина переходила в отлогий холм, по которому стлались поля молодой пшеницы, колыхавшейся под ветром длинными волнами. Его гребень был порван и изранен громадными рытвинами; множество крошечных человечков копошилось в новых траншеях и у проволочных заграждений. Это была вторая линия позиций, приготовленных к ожидавшемуся отступлению...
Мы повернули к северу, в сторону от артиллерии, по плешивому склону обширной возвышенности. Здесь земля громоздилась пышными узорчатыми волнами зелёных, коричневых и жёлтых узких полей, трепетавших под дуновением ветра. Через долины, края которых поднимались подобно распростёртым крыльям падающих птиц, виднелись смягчённые расстоянием очертания изборождённых откосов и зарослей. Далеко на западе, вдоль горизонта, возвышалась бледно-синяя волнистая линия Карпат. В необъятных просторах раскинулись утопавшие в зелени деревни — с глиняными хатами, неровно и ловко слепленными от руки, выбеленными, с яркой синей полосой по низу, и тщательно покрытыми соломой. Многие из них были покинуты, разорены и почернели от огня. [...]
Когда мы проезжали мимо, крестьяне снимали шайки, улыбаясь мягко и дружелюбно. Худой мужчина с тщедушным ребёнком на руках бежал за нами и поцеловал мне руку, когда я дал ему кусок шоколада. Вдоль дороги встречались замшелые каменные кресты, исписанные древнеславянскими буквами; крестьяне снимали перед ними шапки и набожно крестились. Попадались там и грубые деревянные кресты, как в Мексике, отмечавшие места, где были убиты люди...
На высоко расположенном лугу, с которого открывался вид на протекавшую в отдалении реку и на развертывавшиеся вдали равнины Буковины, мы проехали лагерь туркменов. Горели костры; осёдланные лошади щипали траву. Туркмены с жестокими лицами и раскосыми глазами сидели на корточках вокруг походных котлов или прохаживались между лошадей — варварское пятно на этом зелёном северном поле, где, быть может, тысячу лет назад их предки сражались вместе с Аттилой. За рекой, во вражеских траншеях, лежали их родичи — за туманными горами, к западу, находилась Венгрия, богатая страна, где осел, наконец, пришедший из Азии «бич господень». В том месте, где дорога снова спускалась в равнину, стояла старая круглая каменная часовня, окружённая изящными колоннами. Она была теперь пуста, и внутри устроили конюшню для лошадей туркменских офицеров. [...]
* * *
За Застевной мы увидели пленных австрийцев, остановившихся у каких-то разрушенных домов, чтобы напиться воды. Было их человек тридцать. Шли они, хромая, вдоль по дороге, палимые жаркими лучами солнца, под конвоем двух донских казаков верхом. Их серые шинели побелели от пыли, небритые лица подёрнулись усталостью. У одного из них была забинтована левая часть лица, и кровь просачивалась через повязку, у другого перевязана кисть руки, а некоторые прыгали на самодельных костылях. По знаку спешившихся казаков они, шатаясь, заковыляли в сторону от дороги и угрюмо бросились в тень. Два загорелых пленных рычали друг на друга, как звери. Раненый с забинтованной головой стонал, а тот, у которого была перевязана рука, начал с дрожью сбрасывать повязку. Казаки добродушно кивнули нам, разрешая поговорить с ними, и мы подошли с полными пригоршнями папирос. Они набросились на них с жадностью завзятых курильщиков, давно уже лишённых табаку — все, кроме одного юноши с надменным лицом, который достал изящный портсигар, битком набитый папиросами с золотыми ободками, холодно отказался от наших и вынул одну из своих, не предлагая больше никому.
— Это граф, — благоговейно пояснил нам парень с простым крестьянским лицом.
Человек с раненой рукой разбинтовал наконец свою повязку и осмотрел кровоточащую ладонь.
— Пожалуй, лучше её опять забинтовать, — произнёс он в конце концов, робко поглядывая на полного, сердитого вида субъекта с перевязью Красного Креста на руке. Тот оглянулся с ленивым пренебрежением и пожал плечами.
— У нас есть бинты, — сказал я и уже начал было доставать, но к нам подошёл один из казаков и, нахмурившись, покачал отрицательно головой. Он с отвращением посмотрел на пленного с повязкой Красного Креста и показал ему на раненого. Бормоча что-то себе под нос, толстяк начал с озлоблением рыться и своей сумке, выбросил из неё бинт и тяжело отошёл в сторону.
Их было тридцать, и между этими тридцатью было представлено пять наций: чехи, кроаты, мадьяры, поляки и австрийцы. Один кроат, два мадьяра и три чеха не знали ни слова на каком-либо языке, кроме своего родного, и, конечно, ни один австриец не знал ни звука по-богемски, кроатски, венгерски или по-польски. Между австрийцами были тирольцы, венцы и полуитальянцы из Пола. Кроаты ненавидели мадьяр, мадьяры ненавидели австрийцев, а что касается чехов, то никто из остальных не стал бы с ними разговаривать. Кроме того, все они резко отличались друг от друга по социальному положению, причём каждый стоявший на высшей ступени с презрением смотрел на низшего...
Как образчик армии Франца-Иосифа, группа эта была весьма показательна.
Они были захвачены во время ночной атаки у Прута и прошли за два дня больше двадцати миль. Но все они отзывались очень хорошо о своих конвоирах — казаках.
— Они очень внимательны и добры, — сказал один из пленных. — Когда мы остановились на ночь, казаки сами обходили нас и смотрели, чтобы всем было удобно. И они позволяют нам часто отдыхать.
— Казаки — славные солдаты, — промолвил другой. — Мне приходилось драться с ними, они очень храбры. Хотел бы я, чтобы у нас была такая кавалерия!
Молодой волонтёр из Польского легиона спросил меня с нетерпением, выступит ли Румыния. Мы ответили, что похоже на то. Вдруг он задрожал и разразился целым потоком слов:
Боже мой, боже мой! Что же делать? Сколько же может продолжаться эта ужасная война? Мы хотим только мира, покоя и отдыха. Мы побеждены, мы почётно побеждены. Англия, Франции, Россия, Италия — весь мир против нас. Мы можем с честью сложить оружие. Зачем только началась эта нелепая бойня?
Остальные сидели, угрюмо слушая его и не проронив ни слова.
Под вечер мы с бренчанием скатились и глубокий овраг, проходивший между высокими обрывами. Рядом с дорогой шумел поток, вертевший сотню мельничных колёс. Сами же мельницы лежали разбитые артиллерийским огнём, а те, которые чудом уцелели, торчали, опираясь друг на друга вдоль оврага, на восточном склоне, где мы разглядели разрытые траншеи и ужасные корчи спутанной колючей проволоки — русские войска бомбардировали и атаковали здесь австрийские укрепления месяц тому назад. Сотни людей работали наверху, убирая обломки и возводя новые сооружения. Мы неожиданно свернули в сторону и выехали к отмели Днестра, чуть пониже того места, где высокий железнодорожный мост погружал в воду гирлянду развороченных динамитом брусьев и канатов. Река широко огибала здесь обрыв в сто футов вышины. За понтонным мостом, заставленным артиллерией, утопал в зелени некогда прекрасный городок Залещики. Когда мы проезжали по мосту, голые казаки, шумя и брызгаясь, купали в реке своих лошадей. Их сильные белые тела сверкали золотистым загаром.
Три раза две армии брали Залещики с бою, жгли и грабили его, бомбардировали по пятнадцати дней подряд. Большая часть населения бежала из города, так как оказывала помощь и предоставляла удобства неприятелю. Уже смеркалось, когда мы въехали на базарную площадь, окружённую отвратительными развалинами высоких домов. Под жалкими навесами шла вялая торговля, — крестьянки с подавленным видом разложили там свои скудные запасы овощей и буханки хлеба перед шумным сборищем солдат. Несколько евреев прятались за углами. Иван спросил о гостинице, но прохожий с усмешкой показал на высокую рассыпавшуюся кирпичную стену с иронически звучавшей надписью «Гранд Отель» — всё, что осталось от гостиницы. Где можно достать чего-нибудь поесть?
— Чего-нибудь поесть? В этом городе не хватит пищи, чтобы накормить мою жену и детей.
Ужас навис над этим городом. [...]
На полдороге мы встретили колонну солдат, маршировавшую по четыре человека в ряд — они отправлялись на фронт. Едва ли треть их была с винтовками.
Шли они тяжёлой, колеблющейся походкой обутых в сапоги крестьян, держа головы кверху и размахивая руками — бородатые, опечаленные гиганты с кирпично-красными руками и лицами, в грязных подпоясанных гимнастёрках, скатанных шинелях через плечо, с сапёрными лопатами у поясов и громадными деревянными ложками за голенищем. Земля дрожала под их шагом. Ряд за рядом направлялись мужественные, печальные, равнодушные лица в сторону запада, к неведомым боям за непонятное дело. Маршируя, они пели песню, такую же простую и потрясающую, как еврейские псалмы. Шедший во главе колонны офицер пропел: первую строку, её подхватил старший унтер-офицер, и вдруг, словно прорвавшая плотину вода, хлынул из могучих грудей нежданный подмывающий поток глубоких, уверенных голосов трёх тысяч человек — волна звуков, напоминавших гремящий орган:
Последний нынешний денёчек
Гуляю с вами я, друзья,
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья.
Они прошли. Волны медленного хора нарастали и падали всё слабее и слабее. Мы проезжали между бесконечными лазаретами, из окон которых рассеянно высовывались страшные, все в белом, фигуры с посеревшими от долгого лежания лицами. Улицы были полны солдатами — раненые на костылях, старые запасные действительной службы и юнцы, которым нельзя было дать больше семнадцати. На каждого вольного приходилось три солдата, хотя это отчасти могло быть следствием и того обстоятельства, что много евреев было «пущено в расход», когда русские заняли город, — тёмная и кровавая тайна. На каждом углу стоял вооружённый часовой, угрожающе поглядывая на всех прохожих взглядом недоверчивого крестьянина. И когда мы проезжали мимо них в стэтсоновских шляпах, спортивных бриджах и крагах, — никогда не виданных прежде в этой стране одинаковой одежды, — он и глазели на нас, открыв рты. На их лицах можно было прочесть тяжело возникавшее сомнение, но мы уже были далеко.
— Стой! — закричал часовой у штаба командующего, беря ни изготовку. — Стой! Кто такой?
Мы спросили офицера, который мог бы говорить по-французски или по-немецки.
— Вы немцы? — спросил он, употребляя старинное крестьянское название германцев, происходящее от слова «немой», так как первые приезжавшие в Россию германцы не знали местного языка.
— Мы американцы.
Остальные солдаты столпились, чтобы послушать.
— Американцы! — произнёс с хитрой улыбкой какой-то человек. — Если вы американцы, то скажите-ка мне, на каком языке говорят американцы?
— Они говорят по-английски.
Тогда все они пытливо уставились на вопрошавшего. Тот кивнул. Появился офицер, строго смерил нас с головы до ног и спросил по-немецки, кто мы такие и что мы тут делаем. Мы объяснили. Он почесал в затылке, пожал плечами и исчез. Затем с шумом вынырнул человек с всклокоченной бородой и попробовал говорить с нами на русском, польском и на ломаном французском. Для него это оказалось делом явно невыполнимым. Не зная, что предпринять, он стал расхаживать, пощипывая бороду. В конце концов он разослал по всем направлениям вестовых и жестом пригласил нас следовать за собой. Мы вошли в обширную комнату, прежде, по-видимому, бывшую театральным залом, так как на одном конце её возвышались подмостки, занавешенные пышно раскрашенной занавесью. Около тридцати человек в полной военной форме гнули спины над столами, трудолюбиво выписывая от руки бесконечные «отношения» бюрократической рутины. Один из них осторожно пробовал новое изобретение, пишущую машинку; очевидно, никто из них прежде её не видывал, и она доставляла всем великое наслаждение.
Из соседней комнаты вышел молодой офицер и начал обстреливай. нас строгими вопросами на беглом французском. Кто мы такие? Что мы здесь делаем? Каким образом мы сюда приехали? Мы рассказали историю своих мытарств.
— Через Буковину и Галицию! — он был поражён. — Но никому из штатских не разрешается въезд в Буковину и Галицию!
Мы предъявили свои пропуска.
— Вы корреспонденты? Но разве вы не знаете, что корреспондентам запрещён въезд в Тернополь?
Мы указали ему на тот факт, что мы уже въехали сюда. Он, казалось, растерялся.
— Чего же вы хотите?
Я сказал ему, что мы хотим побывать на фронте — девятой армии и, по просьбе американского посла в Бухаресте, разыскать нескольких американских граждан, живших в Галиции. Ой пробежал глазами список имён.
— Ба! Евреи! — заметил он с отвращением. — Почему ваша страна принимает в подданство евреев? А если уж принимает, то почему не держит их у себя дома? Вы куда хотите направиться? Стрый? Калуш? Проехать туда невозможно.
— А, — сказал я, — значит, Стрый и Калуш теперь уже на первой линии?
Он усмехнулся.
— Нет. На второй линии — германской второй линии.
Мы поразились быстроте германского наступления.
— Это только вопрос времени, — равнодушно начал он. — Они скоро будут здесь.
Внезапно он стал весь внимание.
— Генерал!
Тридцать писак разом вскочили на ноги.
— Здорово, ребята, — раздался приятный голос.
— Здравия желаем, ваше с-ство! — закричали писаря в один голос и снова сели за работу.
Генерал Лечицкий оказался человеком, ещё не достигшим средних лет, с живым, улыбающимся лицом. Он отдал нам честь и радушно пожал руки.
— Так вы хотите побывать на фронте? — сказал он, когда офицер доложил ему о нашем деле. — Я не понимаю, каким образом вам удалось проехать сюда, ведь корреспондентам пребывание в Тернополе совершенно не разрешается. Однако ваши бумаги в полном порядке. Но я не могу разрешить вам посетить передовые позиции: великий князь издал приказ, абсолютно запрещающий это. Вам лучше поехать в Львов — Лемберг — и попытаться добиться разрешения через князя Бобринского, генерал-губернатора Галиции. Я вам дам пропуска. А пока что вы можете оставаться здесь, сколько потребуют ваши дела...
Он поручил нас молодому прапорщику, говорившему по-английски, и распорядился, чтобы нам приготовили комнату в отеле, предназначенном для штабных офицеров, и обед в офицерской столовой.
Мы были поражены городом: Тарнополь был полон войсками — полки, возвращавшиеся с позиций на отдых, отправляющиеся на фронт, свежие пополнения, прибывающие из России в военной форме, ещё не истрёпанной в битвах. Могучие хоровые песни сталкивались и разбивались друг о друга непрестанными волнами сильных голосов. Только немногие были вооружены. Длинные товарные поезда, груженные несметным количеством муки, мяса и консервов, тянулись на запад, военного же снаряжения мы не видали. [...]
За четырнадцать часов мы проехали только сорок пять миль. Мы часами стояли на разъездах, пропуская воинские эшелоны и длинные белые ряды молчаливых вагонов, пахнувших йодоформом. И снова пространства желтеющих тяжёлых хлебов — замечательный урожай здесь.
Страна жила солдатами. Ими были набиты все станции; полки, лишь наполовину вооружённые, рассаживались вдоль платформ в ожидании своих поездов. Поезда кавалерии с лошадьми, платформы, высоко нагруженные продовольствием, беспрестанно попадались нам навстречу. Повсюду крайняя дезорганизация: расположившийся у железнодорожного полотна батальон ничего не ел весь день, а дальше громадный навес — столовая, в которой портились тысячи обедов, так как люди не прибыли вовремя. Нетерпеливо гудели паровозы, прося свободного пути... На всём лежал отпечаток безалаберно затраченных повсюду огромных сил.
Какая разница с бесперебойной германской машиной, которую я видел в северной Франции четыре месяца спустя после оккупации. Там тоже стоял вопрос о транспортировании миллионов людей, о переброске их из одного места в другое, о перевозке для них оружия, снаряжения, еды и одежды. И хотя северная Франция покрыта железнодорожной сетью, а Галиция нет, германцы построили новые четырёхпутёвые линии, устремившиеся через всю страну и врезавшиеся в города через железобетонные мосты, сооружённые в восемнадцать дней. В германской Франции поезда никогда не опаздывали.
* * *
Громадный вокзал в Лемберге — или Львове, по-польски — был забит пробегавшими с криком войсками, солдатами, спавшими на заплёванном полу, обалдевшими беженцами, бестолково бродившими повсюду. Никто нас ни о чём не спрашивал и не останавливал, хотя Лемберг был одним из запрещённых для въезда мест. Мы проехали через старинный королевский польский город, между мрачными стенами больших каменных построек, похожих на римские или флорентийские дворцы — некогда резиденция самого заносчивого дворянства в мире. На маленьких площадях, между извилистыми средневековыми улицами, стояли старинные готические церкви — высокие, узкие крыши, тонкие башенки, искусно выложенные камнями, с разноцветными окнами. Необъятные постройки в современном германском стиле выдавались на ярком небе; встречались ювелирные магазины, рестораны, кафэ и широкие, зелёные скверы большого города. Жалкие еврейские кварталы раскинулись на бойких улицах, заваленных мусором и многолюдных от суматохи; но здесь дома их и магазины были просторней, чаще слышался смех, и чувствовали они себя свободней, чем в других местах, которые мы видели. Солдаты — повсюду солдаты, — евреи и быстрые, размахивающие руками поляки — толпились на тротуарах. Повсюду раненые — выздоравливающие. Целые улицы домов превращены во временные лазареты. Никогда, ни в одной стране во время войны не видывал и такого колоссального количества раненых, как в русской прифронтовой полосе.
«Отель Империаль» был старым дворцом. В нашей комнате, площадью двадцать пять футов на тридцать и вышиной в четырнадцать футов, внешние степы были девяти футов толщины. Мы позавтракали, затерянные в пустыне этих обширных апартаментах, а затем, так как в наших пропусках значилось, что «податели сего должны немедленно явиться в канцелярию генерал-губернатора Галиции», направились в старинный замок польских королей, где местная русская бюрократия действовала теперь со своей неуклюжей бесполезностью.
В передней толпа беженцев и всякого рода штатских осаждала стол писаря. В конце концов он взял наше удостоверение, внимательно прочёл его раза два — три, перевернул его вверх ногами и вернул нам, пожав плечами. Больше он не обращал на нас никакого внимания, так что нам пришлось самим пробивать себе дорогу мимо нескольких часовых во внутреннюю комнату, где за столом что-то писал офицер. Он посмотрел на наше удостоверение и мягко улыбнулся:
— Не знаю, — сказал он. — Я ничего не знаю по этому делу. [...]