Книга: Мы платим железом
Назад: На заре
Дальше: Глава II

Глава I

 

Это происходило давно, в первые годы воцарения Елизаветы Петровны.
Все радовались воцарению дочери Петра I, особенно радовались приближённые к ней. Но на далёких окраинах империи никто не мог сказать, что ждало их впереди, и каждый думал только, как бы обезопасить себя да спрятаться от новых распоряжений.
Украйне выпала лучшая доля; она оживала под влиянием дарованных привилегий и милостей.
Два путника спешили к Днепру, чтоб попасть на паром, готовый отчаливать от берега, заставленного обозами телег и застроенного куренями. Народ толпился у перевоза.
Оба молодые и здоровые путники шли более часа усиленным шагом от Киева, но не чувствовали усталости.
Но паром двинулся и отплыл, когда они спустились к берегу.
— Гей! Подожди… — закричал один из пришедших, махая паромщику пёстрым клетчатым платком.
— Эге! — откликнулся паромщик, продолжая отталкиваться от берега.
— Подожди нас! Мы на паром… — кричали снова с берега.
— Та слышу, слышу! — спокойно говорил паромщик. — Чего ж вы прежде не говорили? Теперь вже поплыли. Догоняйте на лодке!
Прохожие бросились к лодочнику.
— Свези нас поскорей до парома, человек! — просили они.
— Поезжайте сами, берите лодку. Ведь на воде тихо, вы справитесь… — отвечал лодочник, лёжа на берегу.
— А куда лодку девать потом?
— Привяжите к парому, а то пустите на волю, после поймаю. А теперь спать хочу, всё утро рыбу ловил и не спал!
И, не спрашивая, могут ли они грести, лодочник глубже надвинул на глаза свою шапку с меховым околышком, которую носил зимой и летом, и, кутаясь в широкую свиту совсем с головою, снова лёг на зелёном, поросшем травой берегу.
В двух шагах от него, подле куреня, сложенного из хвороста и покрытого сеном, сидел подле котла, висевшего над огнём, мальчик лет пятнадцати. Белая рубашка и шаровары были измазаны дёгтем, голые ноги лежали на сырой траве; он подкладывал под котелок сухого хвороста.
— Не подвезёшь ли ты к парому? — спросил его один из пришедших, суетившийся больше другого, послушно и тихо следовавшего за ним.
— Ни, — коротко ответил мальчик, не взглянув на них, — я кашу варю.
И, нагнувшись к огню, он раздувал его.
Котёл начинал закипать, и мальчик заглядывал в него самодовольно, раскрасневшись от огня и усилий и не обращая ни малейшего внимания на путников; он снова сильней и сильней раздувал свои щёки, дуя в огонь. С парома послышался смех смотревших на берег женщин.
— Что ж! И одни поедем, авось справимся? — сказал один из пришедших, пока другой раздумывал, ища кого-нибудь по сторонам, и смущённый глядел на смеявшихся на пароме.
Они сошли в лодку, поместили на корме дорожные кожаные мешки, висевшие у них за плечами, уселись, и один из них ловко отчалил и сильно начал грести к парому. Но волна относила лёгкий челнок в сторону, и всё сильнее, чем далее, выбиралась лодка на простор; на пароме опять смеялись.
— И чего смеются! — сказал паромщик. — И так человек из сил выбивается, даром что такой сильный та ловкий! Видно, что на воде вырос!
Всеобщий хохот ответил на слова чёрного, приземистого паромщика, всегда смеявшегося. Но гребец в лодке не смущался.
— Слышь ты? Вот я поеду мимо парома! Так вот ты с нас за перевоз ничего и не получишь!
— А есть и гроши в мешках? — спросил паромщик.
— Полны мешки! Да ещё в шапках и карманах! — кричал гребец с лодки.
— Так причаливай! Я же сейчас помогу! — заговорил паромщик, и с притворной торопливостью он перебросил к лодке длинный канат. Сидевший до сих пор неподвижно другой пловец в лодке схватил конец каната и крепко натянул его; лодка пошла к парому.
— Вот молодцы, вот так парубки. Мы таких ещё мало и видывали! — говорил лодочник, пока пловцы выходили из лодки на паром.
— Перестань! Замолчи, Никита! — вполголоса говорила ему сидевшая подле паромщика Никиты старуха, потягивая его за полу его свиты. — Может, какие панычи, наживёшь лиха! Вишь, белые, чистые, и платок на шее повязан.
— А мне что панычи! Я самого гетмана перевозил! — отвечал ей громко Никита.
Но, подходя ближе, он снял, однако, перед панычами свою суконную, с чёрным околышком шапку и подержал её высоко над головою, с заискивающим поклоном…
— Вот спасибо, добрый человек! — ответил на поклон поймавший его канат, брошенный в лодку.
Никита, успокоенный, надел шапку.
— Нам нельзя не спешить, — сказал он панычам, — как позволили возить на Украйну хлеб от москалей и другой товар всякий, так обозов не перечтёшь сколько потянулось; только успевай перевозить. Иной выпьет на радости, так за него и волов стереги на пароме! Теперь, слава Богу, люди повеселей стали!
Никита принялся вместе с другими за вёсла. Прибывшие присели на краю одной из телег, стоявших на пароме, и глядели вдоль реки, осматривая окрестность. Но мелкий дождь туманил воздух синеватым туманом; он занавесил даль, расстилавшиеся по берегу низменные луга и едва проглядывавшую линию гор, обросших тёмным лесом. Днепр был широк у перевоза, и паром шёл на вёслах. Он шёл медленно, будучи порядочно нагружен возами с крупными, впряжёнными в них волами, серыми, рыжеватыми и с рогами, стоящими вверх. Везде виднелись бочки дёгтю, кожи, кули хлеба и узлы пешеходов. В разных углах парома сидели группами женщины, старые и молодые, и группы чумаков, измазанных дёгтем; посреди этих групп попадались и странники, и богомольцы, и разносчики с коробками товаров, с еврейскими лицами. На противоположном берегу Днепра виднелись курени, около которых должен был пристать паром. Паром шёл по реке около часа; по временам дождь приостанавливался и даль прояснялась. Один из наших путников, принятых на паром, стал завтракать и предлагал своему товарищу бублики и яйца, вынутые из дорожного мешка. Но тот отказался, говоря, что он ещё не голоден. Вместо закуски он вытащил из своего кожаного мешка нетолстую книжечку и погрузился в чтение, пока его приятель чистил яйца, освобождая их от скорлупы.
Между тем паром подходил к берегу. Наши пешеходы сошли с него ранее остальных, занятых своими телегами и тяжёлым грузом. Они простились с Никитой, который, получив с них плату за провоз, решился спросить у них: далеко ли они отправлялись и вернутся ли снова к парому? Они ответили, что шли из Киева погостить на одном хуторе у Харитонова, жившего здесь неподалёку.
— Знаю, — заметил Никита, — там ещё есть у него две паньи, падчерицы хозяина.
Один из спутников слегка покраснел.
Между тем приостановившийся было дождь пошёл сильнее, и путники рады были зайти в курень, чтобы переждать дождь.
— Мандруйте! (бегите скорей) — сказал им Никита, указывая на курень.
Они вбежали в его шалаш и, поместясь на мягком сене, смотрели, как все брели с парома, прикрываясь кто чем мог от дождя. Чумаки, будто не замечая дождя, спокойно брели за повозками, разговаривая о своих делах. Женщины и девушки залегли, прикрывшись, в повозки, другие бежали по лугу.
Сидевший в курене подвижной, смуглый малый, грёбший на лодке, с завистью смотрел вслед расходившимся толпам.
— Чего тут ждать?.. — проговорил он.
— Нет, уж ты, брат, погоди! Ты отдохнёшь, а я почитаю, дождь уймётся между тем, — отвечал другой.
— Вам только бы книги! Без меня не дошли бы сегодня до хутора, всё бы читали тут до вечера. Какие у вас там книги?
— Одна вот «Поучение Эпифания», другая «Камень веры», тебе известны.
— Куда нам такую старину читать, это вам вот идёт! Где вы их откопали? — спрашивал смуглый собеседник.
— Мало ли что можно отыскать у нас в академии из старины! А если не читать из старины, так не будешь знать, что до нас люди думали!
— Больно уж старо, всё читано! На память говорят из них.
— Не тебе бы так отзываться! По твоим словам и древних писателей не надо бы изучать, отложить в сторону, было-де уже читано другими. А мы при чём бы остались? При одном молоке матери? Так недалеко бы ушли, приятель.
— Ведь и поновее есть вещи умные; вот нет ли у вас, хоть в рукописи, Кантемира или Ломоносова чего-нибудь? Я бы почитал.
— Древние философы не поглупели от того, что и после них стали писать много умного, — продолжал возражать другой путник. — Их знание и мудрость остались при них, не повыбирали другие. Отправляясь к источнику, освежаешь дух свой! И учёные отцы первой киевской коллегии читали древних писателей, изучали их по-латыни, чтоб поучаться у них, когда стремились распространить знание у себя и дальше на Руси того времени. До нас были люди, которые могли бы указать нам путь наш.
— Поклонение и честь им, но я, видно, не дорос, чтобы читать эту старину! Вот Кантемира, когда возьму на досуге, не расстался бы с ним! Вот его сатиры наизусть запоминаются!
— И его можно причислить к лицам духовно развившимся, которым дано просвещать других. Я же читаю отцов Церкви, чтобы найти путь свой…
— Однако дождь перестал! Укладывайте книги да покажите мне путь на хутор, благо и солнце проглянуло нам на дорогу. Кладите же книги!
Двух путников называли на пароме «панычами» за их чистое бельё и галстуки. Но они не принадлежали к панычам, а были воспитанники Киевской духовной академии, переименованной так из древней «Коллегии братства», одной из первых киевских школ, основанной Киевским братством ещё в 1588 году. Оба они были из лучших и даровитых учеников академии. Одинаковые занятия и отличия сдружили их между собою; Стефан Барановский, как звали одного из них, и Сильвестр Яницкий, как звали другого, если не были друзьями, то были хорошими приятелями; воспитанники Киевской академии не были непременно обречены на поступление в монастырь, но тем не менее им любили давать имена чем-либо заслуживших известности иноков.
Сильвестр был из небогатой семьи купечества, осиротев, был принят в Духовную киевскую академию. Успехи и ум его обратили внимание преподавателей, и он вырос, как любимое дитя академии. С тех пор как он поступил в старшие классы академии, его блестящие способности были известны в мире духовенства Киева и других городов. Его переводы с греческого и латинского языков ходили по рукам, расходились также и тетради его классных сочинений. Вообще он был давно замечен: монахи толковали заранее как о деле решённом, что он пойдёт очень далеко по принятии монашеского сана.
Сильвестр ещё ничего сам не мог сказать о своём будущем; пока он любил только книги и в них желал найти разрешение своей жизненной задачи. Всё белое духовенство ожидало, что из него выйдет даровитый проповедник, но Сильвестр не знал ещё, в какую сторону пойдёт он, и сверстники и товарищи его академии, смеясь, говорили о нём, что мудрый Сильвестр стоял ещё на распутье, не выбирая дороги.
Стефан Барановский был к нему ближе других, но и он не знал ничего о будущем Сильвестра.
Барановский был человек не робкий, он умел сблизиться с Сильвестром, но говорил ему «вы», как и все другие, хотя Сильвестр, наоборот, говорил ему: «Ты, брат Стеня». Стефана Барановского также любили и считали даровитым, но особенных подвигов от него не ждали, замечая в нём склонности к мирским развлечениям и странствиям на каникулы, хотя все любили послушать его рассказ по возвращении его из странствий на юг и на север. Где появлялся Барановский, там собирался кружок товарищей, там слышался смех, и кружок нередко расходился по строгому замечанию начальства.
Сильвестру Яницкому нравилась весёлость Барановского; он пригласил его с собой на лето на хутор Харитонова как весёлого собеседника.
Несколько лет тому назад Сильвестр Яницкий заболел, как думали, от усиленных занятий науками. Принявший в нём участие иеромонах Печерской лавры похлопотал, чтоб его пригласили на летние месяцы на хутор знакомого ему Харитонова, доброго и зажиточного хозяина, давно поселившегося недалеко от Киева. Хозяин хутора и семья его приняли Яницкого так радушно, столько заботились о нём, что с тех пор Сильвестр считал дом Харитонова родным. Почти каждое лето отправлялся он на хутор по приглашению хозяина. Его полюбили за его скромный нрав и глубокую учёность; с любопытством слушали, когда он сообщал что-нибудь из своих знаний или рассказывал о жизни в академии или о порядках монастырской жизни при Печерской лавре.
С наступлением лета на хуторе уже ждали его как обычного гостя; ему приготовляли его всегдашнее помещение в боковой пристройке простого, просторного дома, в котором жила вся семья.
Две дочери хозяина не раз заглядывали в это помещение, чтоб посмотреть, не забыто ли что-нибудь для полного удобства посетителя, привычки и вкус которого хорошо знали. В назначенной Яницкому комнате был поставлен прежде всего большой образ Богоматери в тяжёлой золотой ризе, с венком из искусственных цветов над покрывалом на голове. В другом углу был небольшой кипарисный шкафчик для книг; около стен кровать и стол с свечою на нём, в старинном массивном подсвечнике. Затем они знали, что Сильвестру Яницкому ничего больше не было нужно, кроме нескольких стульев: он не любил лишних украшений.
В двух верхних светлицах хуторского дома, под крышею, покрытою камышом, помещалась швейная Харитоновых; там работало несколько сенных девушек, на руках и в пяльцах с ними работали иногда и обе хозяйки с их тёткою. В последние дни они чаще приходили туда, чтобы сверху взглянуть на дорогу, спускавшуюся с отлогой горки к садам и огородам их хутора.
Когда Барановский и Яницкий вышли из шалаша, они скоро были уже на этой горке и показались перед глазами хозяек на протянувшейся горной полоской дороге.
— Ольга! Вот идут двое… — сказала одна из них.
— Как двое? — говорила другая, подходя к окну светлицы.
— Один, я вижу, Сильвестр, а уж кто другой, не знаю! — ответила сестра, смеясь. — Пойдём скажем отцу, что их двое, — продолжала она.
Они сошли из светлицы и вошли из коридора в столовую, где хозяин хутора сидел, разбирая большие счётные книги по хозяйству хутора.
Хозяин хутора часто называл себя старым солдатом, он всю жизнь провёл на службе в армии и гвардии, служил бы дольше, если б не унесло его какой-то бурей, — «унесло и вынесло», как он выражался. Теперь он доживал старые годы на хуторе.
— Пойдёмте встречать гостей… — звал он дочерей.
Воспитанники Киевской академии подходили между тем к большому хуторскому дому, высоко поднявшемуся среди садов и огородов. Барановский заметил уже дорогой, что две молодые головы высовывались из окна светлицы посмотреть на них; он даже расправил свой синий платок на шее, повязанный в виде галстука, и перегнул набок лёгонькую суконную шапку.
Форменная одежда воспитанников академии напоминала длинные подрясники причетников, она была широка и не обрисовывала фигуры. Но летом кто хотел, тот одевался щеголеватее. Одежды наших путников были короче и удобней для ходьбы, а Барановский крепко стягивал талию кожаным поясом, а на синий галстук спускался белый воротник сорочки. Одежда Сильвестра смотрелась мрачней и солидней.
Когда приятели входили во двор хутора, хозяин, Алексей Иванович Харитонов, стоял у ворот. Барановский издалека ещё рассматривал этого высокого старика, худощавого, с чёрными глазами и коротенькими седыми волосами на круглой голове. Он стоял, накинув на плечи старую солдатскую шинель без фуражки. Доброе лицо, с висевшими книзу щеками и прямым коротким носом, с усами над толстой губой, было так обыкновенно, что показалось Барановскому знакомым; а чёрные, приветливо смотревшие глаза сразу нравились в старике.
— Кого же это ты привёл к нам, Сильвестр? Здравствуйте, господа! Позвольте поздороваться по-христиански! — Хозяин расцеловался с Сильвестром, поцеловав и Барановского, как было в обычае.
— Это воспитанник из старшего класса — Стефан Барановский, я вам писал о нём. Он вам не будет в тягость; человек весёлый, всеми любимый…
Как ни мало застенчив был Стефан, но на минуту смутился, выслушав рекомендацию приятеля.
— Я, если примете, проживу, сколько позволите, и пойду дальше, на родину, в Нижний Новгород.
— Не здешний, — сказал хозяин, — слышно по речи. У вас там, в Нижнем, неладно что-то; говорят, в бегах много крестьян стало, и помещики порасстроились!
— Неладно там, давно неладно; уж не первый год. У самих у нас была фабрика; никого теперь при ней рабочих не осталось, все сбежали.
— Неужели ты разогнал? — спросил старик Харитонов.
— Нет, слава Богу, ещё прежде меня, на Оренбургскую линию потянуло.
— Ну да! Все туда тянут… Кажется, время бы хорошее настало… Не сообразишь, что делается!.. Ну, пойдёмте в дом.
Разговаривая, они подошли к крыльцу, на котором показались было хозяйки, но скрылись, не желая встречать чужого человека, Барановского.
— Где ж дочери? Ольга! — позвал было отец, но никого не нашёл на крыльце. — Э! да они ретировались, — сказал он смеясь, — засели, видно, в крепости, возле пушки тётки! Так! Сначала надо высмотреть неприятельскую силу. Ну, батюшка Сильвестр, бери крепость, иди вперёд! Эх, молодость!
— Вот вам гости, жданные и нежданные! — представил он гостей дочерям и пожилой родственнице. Яницкий пошёл к ним, отвешивая поклоны, но Барановский остановился как вкопанный. Сильвестр никогда ничего не говорил ему о дочерях сержанта, и Барановский всматривался в них. Но его поразила сидевшая рядом с ним пожилая женщина, по-видимому карлица; к тому же с толстой круглой фигурой и некрасивыми чертами лица; прежде всего бросался в глаза нос её, вздёрнутый кверху как-то задорно, и неприятные зеленоватые глаза. Волосы на большой по её росту голове были жидкие, некрасивые.
«Что же Сильвестр ничего не говорил мне об этом прежде! — подумал Барановский. — Хотя бы предупредил… ведь испугаться можно!»
Между тем карлица плыла к нему на коротких ножках, прикрытых длинным, ползущим по полу платьем. И наряд её был пёстрый и странный, а ещё страннее раздавалась речь её на чисто русском языке:
— Здравствуй, батюшка, нежданный гость! Всем говорим на «ты», не гневайся! Рады чествовать, кормить и нянчить, хотя раненько пожаловал, ещё и черти на кулачках не бились! Прошу балыка и пирога откушать!
Барановский кланялся молча, а сам отходил понемногу в сторону.
Хозяин взял его за руку, будто желая приободрить, и повёл к большому столу, накрытому посреди комнаты:
— Смутила она тебя, ведь она у нас любит побалагурить! Хоть кого речами засыпет; это дальняя родня, теперь при детях, помилуй её Бог!
— Просим жаловать! Всем родня, окромя тебя! В сынки не просись, бабушкой не называй, — мы и чужому человеку рады; напитков, наедков на всех станет. Сама пеку, сама сею… — без умолку и визгливо трещала странная женщина. Барановский поогляделся и поопомнился, она напомнила ему свадебные шутки у них на родине. Он поднял высоко рюмку вина, налитую хозяином, отвечая карлице:
— Такое добро на чужих и тратить жалко. Коли не принимаете в родню, так я и так, слуга ваш покорнейший, выпью за ваше здоровье!
Он выпил рюмку залпом; толстая карлица закатилась визгливым смехом, исказив гримасой всё некрасивое личико; она собиралась опять наступить на гостя, но хозяин стал между ними:
— Полно, полно, Афимья Тимофеевна, не озадачивай, дай попривыкнуть! Поди к старому знакомому, к батюшке Сильвестру.
Карлица поплыла в угол столовой, где племянницы сидели у другого стола под окном, недалеко от большого кивота с разукрашенными богатыми иконами. Она уселась подле них, самодовольно потряхивая головою, и заглушала их тихую беседу с Сильвестром хриплым голосом. Хозяин придвинул к столу, стоявшему посреди комнаты, деревянные дубовые скамьи с подушками, обитыми полинялым сафьяном, и усадил подле себя Барановского.
Барановский поглядывал в угол, где сидели молодые хозяйки. Но он утешил себя мыслию, что сперва ознакомится со старым сержантом, хозяином, тогда легче будет сойтись и с дочками.
Сержант охотно разговаривал с молодыми и весёлыми людьми; видно, смолоду и он был из весельчаков; но теперь годы и сама жизнь надломили силы; тем охотней он, как многие старики, любовался на чужую молодость.
Барановский не был особенно красив, но сильно сложен и ловок в движеньях; смуглый и свежий, он блестел здоровьем, черты лица были не из тонких, но определённые, а чёрные глаза смотрели живо и умно, по первому взгляду он мог показаться красивей Сильвестра Яницкого, черты которого были тоньше, правильней, но лишены живой игры; к тому же в очерке лба и в скулах кость выдавалась больше, чем нужно было бы для его красивого лица.
Слушая хозяина, Барановский прислушивался и к разговору Сильвестра и хозяек. Сначала слышались голоса девушек; они расспрашивали Сильвестра о дороге, о Киеве; спросили, был ли велик съезд богомольцев на Святой.
Потом их звучные голоса замолкли, примолкла даже тётка, слышен был только бас Сильвестра. Он рассказывал о торжественном богослужении на Святой, о прекрасных хорах певчих, поражавших молящихся. Сильвестр рассказал о встрече своей на паперти церкви с двумя польскими ксёндзами, подосланными иезуитами.
— Они засыпали меня похвалами, — рассказывал Сильвестр. — Пришли, говорят, нарочно дать вам совет: с вашей даровитостью вам надо бежать в чужие края, если бы не дали вам на то позволение. Из вас выйдет знаменитый учёный, если вы поступите в иностранный университет! Я им глубоко поклонился, очень ценю ваш совет, говорю им. Они приступили тут смелее, а один прямо говорит: запомните наш совет: самое высшее образование получается в Риме, в учёной коллегии иезуитов! Так вот в чём дело, я говорю им, ну за это я вам ещё глубже кланяюсь, за ваше доброе расположение; только в католичество обратить меня не надейтесь! Если же вы настаиваете на пользе ваших советов, так пожалуйте переговорить с нашим ректором… Забормотали что-то меж собою и скрылись в толпе; с той поры при встрече только косятся на меня.
Сильвестр закончил свой рассказ благодарением Богу, что козни иезуитов потеряли силу на Руси и на Украине, благодаря тому, что у нас были уже свои учёные проповедники, поддержавшие православие.
Девушки внимательно слушали Сильвестра, разговор у них шёл не умолкая; но Барановский случайно прервал его. Когда по просьбе старого сержанта он должен был налить себе уже третью рюмку вина, Барановский поднял её и, не омочив усов, ловко влил её в широко раскрытый рот, — вслед за тем в углу раздалось восклицание:
— Вот так горло!
Это было восклицание скучавшей без балагурства карлицы; вслед за ним послышался сдержанный смех дочерей хозяина и самого Сильвестра; смех этот ободрил и увлёк Барановского. Он поднялся со скамьи и обратился в ту сторону.
— Милостивые государыни! — сказал он, кланяясь. — Смею просить, не позволите ли батюшке Сильвестру также проглотить что-нибудь с дороги!
— Идите, идите сюда все! — звал их развеселившийся сержант.
Обе девушки подошли в сопровождении Сильвестра, все сели вокруг стола, поместясь на противоположной стороне, против Стефана Барановского. Маленькую, беспокойную тётку вызвали из комнаты для распоряжений по хозяйству, она нехотя уплыла куда-то. В обширной, но низенькой столовой было прохладно, солнце почти не проникало в неё за навесом галереи; тем ярче казался свет его и блеск в саду и по лугам, окружавшим старинный дом. По стенам столовой стояли шкафы с посудой, чашками, хрустальными стаканами, в окна виднелись цветущие кусты сирени и акаций. В самой столовой старый сержант, его гости и дочери составляли красивую группу; среди молодых лиц бросалась в глаза воинская осанка и солидная наружность старого солдата. Старшая из хозяек держалась прямо и горделиво, глаза её смотрели смело на посетителей. Её взгляд мог даже заставить потупиться, — если не Барановского, то более скромного Сильвестра. Меньшая сестра смотрела боязливее и казалась не такою бойкой. Обе были хороши; черты их были похожи, но у старшей они были крупней и смелее, нельзя было не признать её и красивей. У обеих были чёрные глаза и тёмно-русые волосы, но у старшей всё казалось роскошней. Барановский внимательно рассматривал их, не решив ещё, которая из них была привлекательнее, потому что кроткое лицо меньшей сестры было также очень приятно.
— Что же ты задумался? — окликнул его хозяин. — Что, Ольга, — обратился он к старшей дочери, — не велишь ли ещё вина подать? Бутылку венгерского? Мы выпьем на радости, что дожили до хорошего времени. Дожили, что от турков отбились, и от поляков ушли, да и немец нас давить не может! И шутить весело начали; не боятся весёлую шутку промолвить! Солнышко вернулось к нам с Елизаветою, государыней!
Вино было принесено и откупорено, как требовал сержант.
— Наливайте рюмки и стаканы, — говорил он. — И вы, дочки, все пейте! За здоровье солнушка нашего, Елизаветы Петровны! Улетело наше горе, возблагодарим Господа!
Одушевление старого сержанта было так сильно, что слёзы показались на глазах и голос изменил ему. Он закрыл лицо обеими руками и пробыл так несколько мгновений, облокотясь на стол.
Барановский подлил в свою рюмку и, проговорив: «За здоровье Елизаветы!» — выпил её и брызнул вверх, к потолку, оставшиеся капли. Все были одушевлены и тронуты, как случалось везде, где речь заходила о воцарении Елизаветы, когда помнили ещё недавнее избавление от чужеземного гнёта.
Но вдруг послышались визг, крик и брань: слышался голос толстой карлицы и ещё чей-то бойкий голосок, отвечающий на брань. Дверь из сеней распахнулась, и карлица катила свою безобразную фигуру с быстрыми, странными речами.
— Пытать тебя, четвертовать, казнить надо! Если б да прежнее время! Довела бы тебя, воронёнка, до каторги! До ссылки, до пытки! — так кричала карлица, оборачиваясь к сеням, откуда слышался ответ:
— Вот понесла свою неоколёсную!
— Неоколёсную?.. Я б показала тебе, как на колёсах вертят, если бы было времечко блаженной памяти Екатерины Алексеевны или Анны Иоанновны! Я бы тебе нашла место, стоило бы слово сказать, утащила бы тебя, не спрашивая за что; а за то, что я знаю. И слово и дело!
— Что там случилось, Афимья? Чем тебя крестник прогневил, что впала ты опять в своё безобразное причитанье? — спросил хозяин, глядя на неё с недовольной миной, меж тем как дочери смеялись тихонько, прикрываясь платочками. Как видно было, это безобразное явленье, поразившее Барановского, для всех было делом привычным, не выходящим из обыденного порядка.
— Пытать баловня, проучить надо! Вырастет негодяем на виселицу. Собаку с цепи спустил, она мою китайскую гусыню с гнезда согнала и в огороде все лучшие гряды повытоптала! Запирается! Не он, видишь, сделал. В застенок бы тебя стащить, на дыбки, — признался бы, непутный! Жаль, не такая нам доля выпала.
— Уходи, Афимья, говорю, уходи! Избавь меня от хулы твоей безумной! Разум твой затмевается, одна ты хулишь при общей радости! — вскрикнул на карлицу хозяин и поднялся с места.
Сильвестр и дочери встали ему на помощь.
— Анна! Уведи тётку! — приказал старик.
— Тётушка! Нам пора в швейную, там ждали нас кроить; дело остановилось! Ольга! Проводи отца отдохнуть в его комнату. А вы, Сильвестр, ещё не видели вашего помещения? Да вели, Ольга, готовить всё к обеду на дворе, в беседке!
Раздав всем приказания, Анна, сильная и рослая, увела за собою тётку, как малого ребёнка, хотя та хотела ещё направиться к дверям сеней, чтобы докончить, как она говорила, то есть ещё покричать на своего крестника, мальчика лет семнадцати, находившегося в услужении в доме.
Таков сложился нрав у Афимьи Тимофеевны под влиянием разных раздражений в её жизни.
Все разошлись, и Сильвестр увёл Стефана к себе, в боковую пристройку дома.
— Ну, Сильвестр! — сказал Барановский, когда они остались одни. — Расскажите же мне, что за люди ваши хозяева? Особливо желал бы знать, откуда у них такая тётка; ведь вы мне никогда ничего не говорили о ней!
Но Сильвестр мало обращал внимания на карлицу и не мог рассказать своему приятелю ничего из того, что следует рассказать здесь о судьбе Афимьи Тимофеевны. Афимья Тимофеевна, как можно было узнать из слов её самой, принадлежала к людям очень старого времени. Она помнила последние годы царствования Петра I, пережила ещё несколько перемен в правлении и очень хорошо помнила время Анны Ивановны. Харитонову она была родственница очень далёкая, почти только носила одну с ним фамилию Харитоновых, а родилась и выросла в другой семье. Старая столица, Москва Петровского времени, была её родиной. Она помнила старые дворцы Кремля с их теремами и палатами, молельнями и сенями для прислуги. Знавала она и Немецкую слободу, слышала о пирах и маскарадах при Петре I. Отец её служил при Петре I, и она с детства жила в среде, где передавались устные рассказы очевидцев о стрелецких бунтах и о смиривших их казнях. Чего не наслушалась она! Первые понятия о жизни представились ей в виде вечной борьбы с врагами, которых следовало уничтожать всеми средствами, чтобы самим всплывать на поверхность. С летами она прислушивалась к рассказам о борьбе различных партий, видела, как возвышались в чинах и богатстве люди тех партий, которым удавалось взять перевес над другими. Наступило время, когда ей и самой пришлось проталкиваться между другими, с желаньем занять место повыше и получше. Про Афимью Тимофеевну нельзя было сказать, что её заботы начались, когда она выросла; наоборот, заботы её начались, когда в семье её уверились, что она никогда не вырастет и останется ростом не выше шести четвертей, при большой круглой голове. Когда ей минуло 16 лет, родители её, недовольные её неудачным сложением и некрасивым лицом в детстве, начали понемногу утешаться, заметив, что она урод и карлица. На этих двух недостатках они начали строить блестящие планы пристроить дочь в почётную должность шутихи при царских палатах. Когда они объяснили дочери, какую пользу она могла извлечь из своего уродства, они возбудили в ней довольство собою и даже гордость. С тех пор развивалось в Афимье Тимофеевне и её нравственное уродство. Её наряжали в пёстрые одежды, приучали к гримасам и ломанью; за неимением же лучшей среды для представлений приучали быть шутихой дома, в семье, и перед знакомыми. Её водили по улицам Москвы, чтобы обратить на неё внимание; показывали её в церквах; когда она была замечена, её приводили в богатые дома, где она привыкала забавлять всех своими шутками. Афимью Тимофеевну стали приглашать в дома приближённых ко двору, а родители просили меж тем провести её в число карлиц и шутих при дворе государыни Анны Иоанновны. С этой целью провели её сначала в Измайловский дворец, где жила вдовствующая царица Прасковья с меньшими царевнами, дочерьми её. Во дворец этот приглашали часто, для развлечения царевен, шутих и юродивых; и начиная с этого поприща можно было продвинуться и дальше. Афимья Тимофеевна допускалась в приёмные комнаты дворца и в комнаты царевен, чтобы разгонять их скуку. Она провела там много счастливых часов вместе с другими шутами и юродивыми, которые являлись туда грязными или полунагими, в одной сорочке, всё это согласно со взятыми на себя ролями. Афимья Тимофеевна отличалась от них щегольскими платьями или сарафанами русского покроя, что уже в то время относилось к маскарадным одеждам, с тех пор как высшие слои общества приняли иностранные одежды. Тут случилось ей встретить и привлечь на себя внимание государыни, её записали даже в число карлиц, готовых отправиться в Петербург. Но постигла её совершенная неудача: появилась карлица гораздо меньше и забавней её, и она получила полную отставку. Без особых средств к жизни, без ремесла, не учившись рукодельям, она осталась на мели. К счастью, родители пристроили её, наконец, в семейство дальних родственников, которые иначе взглянули на неё. Они давали Афимье Тимофеевне разные хозяйственные занятия, приучили её к делу; со временем она обратилась в хорошую ключницу и хозяйку и жила у родных в деревне. Когда сержант Харитонов овдовел после своей поздней женитьбы на вдове Ефимовской, карлица поступила в дом их, чтобы вести хозяйство. Но пролетевшие годы не могла утешить её в перенесённых неудачах. Она продолжала вести переписку с московскими родственниками, умоляя их пристроить её при новом дворе государыни. И когда после долгого молчания родственники отписали ей, наконец, что ни карлиц, ни шутов при новом дворе не держат, что должности эти упразднены навсегда, — она была поражена неожиданной для неё новостью. Такой непонятный для неё переворот в обычаях и нравах возмутил Афимью Тимофеевну более всех других новшеств и даже развил в ней желчную злобу к новому времени. Вот всё, что можно было узнать о прошлом Афимьи Тимофеевны.
Назад: На заре
Дальше: Глава II