20. НЕ ХОЧУ БЫТЬ НИ САУЛОМ, НИ АХАВОМ
Начатые было переговоры о мире прервались. Подбиваемые Англией, Австрией, и Пруссией, шведы резко отказались идти на уступки.
— То всё Англия колобродит! — злобно догадывался царь. — Спит и видит нас побеждённых, чтобы Архангельск сглотнуть. Ан подавится! Мы им покажем, кто мы такие есть...
Всю надежду Пётр возлагал на регулярное войско. На его содержание он не щадил никаких денег. Но беда была в том, что денег в казне почти не оставалось.
Государь только и занимался тем, что измышлял новые способы для пополнения оскудевшей казны. Верным помощником его в этом деле был Павел Иванович Ягужинский, носивший уже звание генерал-прокурора или, как говорил Пётр, «царёва ока».
Как-то Ягужинский явился к Петру необычайно возбуждённый.
— Я, Пётр Алексеевич, только что сказки сличал с докладами фискалов.
— И что же?
— Не страшась говорю: есть ещё казна у нас, государь! Я такую конфузию губернаторам готовлю, что по углам разбегутся.
Выслушав любимца и одобрив его затею, Пётр уехал с ним в Сенат. Сидение длилось до позднего вечера, а ночью государь и генерал-прокурор составили подробное руководство для ревизоров.
Через три дня во все губернии были отправлены генералы с большими отрядами штаб- и обер-офицеров. Ягужинский оказался прав: в шести только губерниях ревизорами было обнаружено 1 123 065 утаённых душ.
Царь отдал приказ:
«За военным переписчиком надлежит следовать палачу с кнутом и виселицей, дабы казнь ворам могла быть учинена немедленно».
— Не крепко ли будет? — призадумался Ягужинский.
— Ничего. Погодя Россия спасибо скажет... Так, Пётр Андреевич? — повернулся государь к углублённому в бумаги Толстому.
— Не погодя, а и ныне уже имя ваше славословят, мой император.
— Ого! Он меня из суврена в императоры пожаловал...
— С той поры-с, как веленьем вашим нахожусь в действительных тайных советниках и президентах Коммерц-коллегии, а к тому же ещё удостоен андреевским кавалером, — вы в моих глазах император-с.
— А ежели я тебя ещё одним титулом пожалую? — лукаво подмигнул царь, знавший, что дипломат спит и видит себя графом.
— Великим нареку-с... Как всем подданным вашим любезно.
— Ну хоть бы раз в карман за словом полез! — рассмеялся Пётр.
— Всему своё место-с. Слово — в голове, в карманах — кошель да часы... Тьфу ты! — вскрикнул вдруг Толстой, выхватывая часы. — Заболтался. На допрос надо, а я...
Вместе с ним исчез и Ягужинский.
В терем вошла Екатерина.
— Сердитый или добрый?
— Могу и осерчать, коли хочешь... А?
— Значит, добрый.
Она присела к нему на колено, заискивающе поглядела в глаза.
— Просить хочу соколика моего...
— Попробуй.
— Пожалей Марью Даниловну! Не я прошу, все тебя просят: и царица Прасковья, и Апраксин, и Брюс...
Царь оттолкнул жену.
— О ком печалуешься? О детоубийце? Огнём её пожечь!
Но царица не унималась — опустившись на колени, прильнула щекой к ноге государя.
— Для меня... На многом я её проверяла. Друг она нам. Ну, заблудилась, согрешила. И пострадала довольно... Отпусти её!
Пётр, не глядя, ответил:
— Не хочу быть ни Саулом, ни Ахавом, которые, неразумною милостью закон Божий преступая, погибли и телом и душою.
«Худо, — подумала царица. — Если уж за божественное принялся, значит, добра не будет». Она поднялась, молча поцеловала мужа и удалилась.
И действительно, просьба Екатерины только ускорила участь Марьи Даниловны. Утром, едва проснувшись, Пётр созвал к себе сановников для суда над фрейлиной. Судьи увидели по лицу государя, какого он ждёт приговора, и присудили Марью Даниловну к плахе.
Весть о скорой кончине нисколько не испугала Гамильтон. «Видела я, как возводили людей на помост, — вспоминала она, — как священники читали напутствие, как палач замахивался секирой и как в последнее мгновенье объявляли о помиловании. И меня помилует Пётр Алексеевич. Он пожалеет».
В день казни узница обрядилась в белое шёлковое платье с чёрными лентами и отправилась на Троицкую площадь, как на парад. Несмотря на долгое заключение и перенесённые пытки, она мало изменилась. Глядя на неё, людям не верилось, что перед ними обречённая — так необычен был её наряд и до того радостно светилось улыбкой её исхудалое, всё ещё прекрасное лицо.
Сам Пётр залюбовался Марьей Даниловной и, когда она прошла мимо, подарил её таким взглядом, что узница окончательно успокоилась. Вздохнула свободно и её служанка, Екатерина Якимовна.
Пётр Андреевич Толстой махнул рукой. Сдержанный гул толпы оборвался, сменившись настороженною тишиною, и один из секретарей напыщенно прочитал:
— «Пётр Алексеевич, всея великие и малые и белые России самодержец, указал: за твоя, Марья, вины, что ты жила блудно и была оттого брюхата трижды; и двух робёнков лекарствами из себя вытравила, а третьего родила, удавила и отбросила, в чём ты во всём с розысков винилась — за такое твоё душегубство казнить смертью.
А тебе, бабе Катерине, что ты о последнем её робёнке, как она, Марья, родила и удавила, видела; и по её прошению, что доподлинно слышал соглядатай, в подполье сидевший у Гамильтон в горнице, оного робёнка с мужем своим мёртвого отбросила, а о том не доносила, в чём учинилась ты с нею сообщница же, — вместо смертной казни учинить наказание: бить кнутом и сослать на прядильный двор на десять лет».
Марья Даниловна слушала и безмятежно улыбалась. Толпа глядела на неё с затаённым ужасом, как на лишившуюся рассудка. Но дёрнувшаяся вдруг голова государя заставила осуждённую съёжиться: слишком хорошо научилась она по внешним приметам угадывать душевные настроения государя.
— Пощадите меня! — умоляюще протянула она руки к царю. — Даруйте жизнь!
Пётр отвернулся.
— Без нарушения божественных и государственных законов не могу я спасти тебя, Марья Даниловна, от смерти...
Сверкнул топор. Не дрогнув ни одним мускулом, государь поднял отрубленную голову, поцеловал ещё тёплые губы. Затем, поманив к себе вельмож и придворных дам, он принялся объяснять им строение артерий и горла.
К вечеру того же дня Орлов был выпущен из крепости и пожалован поручиком гвардии.