6. ДЕЛУ ВРЕМЯ, А ПОТЕХЕ ЧАС
Прямо от Алексея Евстигней отправился к Толстому. У Петра Андреевича он застал Меншикова, Ягужинского и лейтенанта Мишукова. Они сидели в просторном, богато убранном зале и с любопытством слушали увлекательные рассказы хозяина о турецком плене.
Протодиакон уселся на край кресла. Мишуков подвинулся ближе к нему, шепнул что-то и тотчас же принялся снова слушать Толстого.
Евстигней часто бывал у Петра Андреевича и знал уже наизусть все его байки про Турскую землю. Вскоре его начала одолевать дремота. Чтоб рассеяться, он перевёл ленивый взгляд на развешанные по стенам картины.
Как всегда, внимание его привлекло оплечное изображение Андрея Первозванного, написанное каким-то безвестным монахом. «Хоть единая примета православная в дому сем европском», — вздохнул про себя Евстигней и мысленно перекрестился.
Долго смотреть на картину он не мог — это действовало усыпляюще, и потому взгляд его нехотя скользнул к другой стене. Изображение голой женщины смутило его. «Эка старый греховодник какой... Грех, Пётр Андреевич. На том свете обязательно взыщется», — думал он, продолжая, однако, ощупывать глазами полотно.
— Батюшки! — засуетился вдруг Толстой, взглянув на часы. — Девять. К государю пора... А ты зачем, отец? — обратился он к Евстигнею.
— С вестями, Пётр Андреевич.
— Коротенько!
Записав всё, что слышал Евстигней у царевича, и трижды подчеркнув то место, где были перечислены фамилии бояр, подбивавших связаться с торговой мелкотой, ремесленниками и ватагами, Толстой с глубоким чувством пожал протодиакону руку.
— И всё?
— Всё.
— А «от юности моей мнози борют мя страсти»? Неужто позабыл прибаутку свою?
— Что диакону дозволительно, то зазорно в протодиаконстве.
Евстигней не шутил, когда проводил границу между диаконством и протодиаконством. Новый сан, близость к Ромодановскому и доброе отношение к нему царёвых птенцов подняли его в собственных глазах. Он уже не скоморошествовал, был скуп на слова и собственного достоинства не терял. Деньги больше не прельщали его. Их накопилось столько, что старость была обеспечена. А с той поры, как «внезапно» умерла Анна Ивановна Монс, отпала и мечта обзавестись собственным каменным домом. Царица пожаловала его таким славным именьицем под Тверью, что лучшего он не мог пожелать. Одного только оставалось добиваться Евстигнею для полного счастья: протопресвитерства. Но он верил в свою планиду и терпеливо ждал.
Толстой очень обрадовался, застав у государя князя-кесаря. Поклонившись Петру, спросив о здоровье царицы, как и Шарлотта, готовившейся стать матерью, он кивнул Ромодановскому и вышел с ним в соседний терем.
Чуть сгорбленная, всегда готовая к поклону спина Толстого, лёгкие вкрадчивые шаги его и топырившиеся, словно раз навсегда настороженные уши вызвали в Петре беспричинный гнев. Так и почудилось ему, что Пётр Андреевич готовит какую-то каверзу, хочет в чём-то его надуть.
Прошлая связь дипломата с царевной Софьей никогда не выходила из памяти государя.
Толстой чувствовал это и лез из кожи вон, чтобы заслужить полное прощение. Петру он служил искренно. Он даже верил, что старается не для Петра, а для родины. Но царю было ясно его стремление обелиться какой угодно ценой. Отдавая должное уму и находчивости дипломата, Пётр был всегда начеку.
И теперь, как только закрылась дверь, он многозначительно подмигнул Александру Даниловичу:
— Большого ума сей человек, польза нам от него немалая. А как взгляну на него, так и хочется за пазухой у себя пощупать: не лежит ли там камень, чтобы выбить ему зубы, ежели вздумает укусить.
Александр Данилович неопределённо помялся.
Увидев это, лейтенант Мишуков решил, что подходящая минута выпалить всё, чему научил его светлейший, наступила.
— Обидно, — по-ребячьи всхлипнул он, — что вы, государь, для верного слуги, Петра Андреевича, камень за пазухой держите, а истинных ворогов не примечаете...
Он взглянул одним глазком на вошедших фрейлин царицы — Варвару Арсеньеву и новую любимицу Екатерины, белокурую Марью Даниловну Гамильтон — и неосторожно продолжал:
— Всё у нас новое... И столица, и флот, и великая сила моряков. А как вспомнишь, что каждому смертный час предопределён, что несть человек бессмертен, головой о стену хочется биться. Куда кинемся мы без тебя?
— Как куда? Иль нету сына у меня?
— Нету! — завопил Мишуков, — Есть печальник ворогов твоих лютых, а сына нету. Глуп он, всё расстроит. Погубит Россию!
— Правду режет, чёрт рыжий! — негромко рявкнул вошедший князь-кесарь.
Пётр и сам чувствовал, что Мишуков говорит искренно, но присутствие женщин, не входящих в число самых близких ему людей, вынудило его наброситься на смельчака с кулаками:
— Молчи, хам!
Только переждав, пока фрейлины отошли в сторону, он похлопал лейтенанта по плечу:
— Сего не болтают на людях... А за правду — спасибо. Всегда правду режь мне, как себе самому. Хоть и сам всё знаю про сына, однако — спасибо...
Арсеньева загнала Ягужинского в угол и что-то сердито выговаривала ему.
— Так его, Варенька! — подзадоривал царь. — Вы что же, господа Сенат, робёночка непорочного забижаете?
Шутка Петра вызвала общий смех. Даже сама Арсеньева фыркнула:
— Ясно, непорочная. Кому и знать лучше, как не вам, Пётр Алексеевич!
Гамильтон, стыдясь за подругу, отвернулась. Несмотря на довольно высокий рост, Марья Даниловна казалась до чрезвычайности лёгкой, как бы воздушной. От всей фигуры её и от скромненького платья веяло совершенною физической чистотой, чем-то уютным, трогательно-ласковым, девственным.
Когда умолк смех, она поклонилась государю:
— Царица вас ищет, мой суврен.
В опочивальне царицы густо пахло пудрой и лекарствами. Екатерина лежала на пуховике, покрытая атласным стёганым одеялом. Её похудевшие пальцы судорожно мяли недошитую крестильную рубашонку.
Пётр заботливо склонился над женой и поцеловал её в лоб, в то место, где в последние месяцы залегло большое жёлтое пятно.
— Что, матка, тяжко?
Она взяла его руку, прижала к своей щеке, потом приложила к вздутому животу.
— Вот так, Пётр Алексеевич.
— Держу, матка... И тебя держу и младенчика нашего.
Слово «младенчика» он произнёс с такой любовью, что царица прослезилась. Рука государя точно поглаживала невидимого ребёнка. Лицо заволакивалось тихой мечтой.
«Мой, мой, мой! — млея от счастья, повторяла про себя царица. — Пускай тешится, когда придёт блажь, с Арсеньевой, с полковницей-вертихвосткой Авдотьей Чернышевой, с полонной жёнкою Анною Крамер — с кем хочет. Не страшно. Он одну меня любит. Забавляйся, мой сокол! Я для тебя и Марью Даниловну приготовила... С ними забавляйся, муж мой, а любить — меня одну люби».
Царица, так рассуждая, не ошибалась. За то, что жена даёт ему волю жить, как вздумается, Пётр ещё больше привязывался к ней. Одно лишь не на шутку расстраивало его: недолговечность детей. Царица из года в год дарила его новорождённым, но каждый раз неудачно. Один за другим умерли Павел, Пётр, Наталья и Маргарита. Живы были пока Анна и Елизавета. Но это не радовало Петра. «Кой прок в девчонках! Сына бы, сына бы мне!»
В иные ночи, лёжа рядом с женой, он до утра не смыкал глаз, мечтая о наследнике. Ему так и виделся статный, весь в него, совсем не похожий на хилого послушника Алёшу, молодец в простой голландской матроске. Непременно на корабле и непременно в матроске.
— Что, матка, тяжко?
— Хорошо...
Государь приложился ухом к её боку.
— Поясница болит? Ну-ко, дыхни... Слава Богу, в сих местах хвори не нахожу. А голова? Тяжела, говоришь? Угу... Значит, кровь пустим.
Уже с деловитой суетливостью он достал из кармана медицинскую готовальню и, искусно пустив жене кровь, вернулся к ближним.
— Ты, Фёдор Юрьевич, словно бы сказал, будто правду режет лейтенант?
— От сказанного не отступлюсь, Пётр Алексеевич... Сам узришь сейчас. Читай, Толстой!
Царь сам прочитал донесение.
— Сколько же их! — заскрипел он зубами, тыкая пальцем в фамилии крамольных бояр. — Как? И Собакин?
И Хвостов? И Лобановы-Ростовские? Да быть не может того!
— Может, государь, — не сморгнув, ответил Пётр Андреевич.
Подробно расспросив обо всем, что говорилось в терему у царевича, царь окончательно расстроился.
— Как ни верти, — прохрипел Ромодановский, — а без дыбы, Пётр Алексеевич, не обойтись.
— По крови истосковался? — злобно повернулся к нему царь. — Мало тебе всякой иной крови? Хочешь отведать ещё и высокородной?
Фёдор Юрьевич оскорблённо пожал плечами:
— Я Рюрикович, мне что. Токмо кто, как не ты, Пётр Алексеевич, нас поучал: не родом-племенем велик человек, но службой доброй своему государству.
— Ну и повесь за рёбра всех бояр! — чужим, тоненьким голосом вскричал Пётр. — А заодно и его! Слышишь? И его! За рёбра! Его!
Все поняли, на кого намекнул Пётр. Князь-кесарь оробел. Только теперь ему стало ясно, почему государь церемонится с врагами. «Да тронь тех, и не миновать царевичу за ними шествовать...»
— Вижу, прозрел ты, — уже спокойнее взглянул царь на Фёдора Юрьевича. — Так-то вот... Покель, выходит, благо не пачкать крючья ихнею кровью.
Он потёр ладонью виски и тряхнул головой.
— Покудова мы вот чего сотворим. Сгоним крамольников с мест, со споручниками разлучим. Загоним их в парадиз. Пускай там попробуют замутить.
Указ о переселении в Санкт-Питербурх тысячи знатных людей был составлен тотчас же.
— Сдаётся, так будет ладно? — спросил царь.
— Кто же может спорить против того, что суврену угодно житьё в парадизе среди оплота престола — высокородных людей! — воскликнул Толстой. — Решительно никто! Никто-с... А уж в парадизе мы им местечко подыщем. Мы им Васильевский остров презентуем, хе-хе! Пускай там строят себе хоромы-с.
Донеслось негромкое пение. Пётр прислушался и шагнул к двери.
— Ну и Марья Даниловна! Ай да искусница! Пойти нешто послушать?
— И то, — подтвердил Павел Иванович. — Пошто, с делом покончив, не отдохнуть. Делу, Пётр Алексеевич, время, потехе — час.