Книга: Восстановление нации
Назад: Глава II Раскол
Дальше: Глава IV Второй Романов и его наследие

Глава III
Моральный кризис

1. Нравы

В эволюции общества нравы обыкновенно составляют тот пункт, где новаторские и мизонеистические тенденции, стремление к прогрессу и консерватизм особенно живо борются друг с другом. И именно в эту эпоху, несмотря на все нападки, которые ему пришлось претерпеть, сопротивление старого московского духа проявилось с особенной силой. В вопросах веры религиозная реформа разделила всю страну на два лагеря, и в общем сторонники status quo [текущее или существующее положение дел] не были в большинстве. В образе жизни до появления Петра Великого, за несколькими исключениями, царило полное единодушие, – если не принципиальное, то, по крайней мере, фактическое – в верности традиции. В сущности, даже если религиозный кризис и достиг подобной интенсивности, то потому, что религия составляла часть нравов, и потому, что реформа нападала еще больше, чем на элементы веры, на образ жизни.
Сравнивая наблюдения двух путешественников, собранные по этому поводу, одни в первой половине семнадцатого века, а другие в конце его, мы получаем впечатление, что образ жизни не изменился.
«Дурное воспитание, которое они (москвитяне) получают молодыми, доводит их до того, что они следуют слепо так называемому животному инстинкту. По природе своей испорченные и совращенные, они неизбежно делают свою жизнь полной постоянного ослепления и излишеств. Я совсем не говорю о фантазиях вельмож, но о самых обыкновенных расходах (sic…), где только слышишь о совершенных ими же гнусностях, или о том, что делали другие в их присутствии, причем они даже хвастают преступлениями, которые здесь были бы искуплены огнем. Более того, так как они предаются всякому разврату и даже противоестественным порокам, то тот, кто может рассказать больше об этом, считается у них самым умелым человеком. Их песенники слагают песни на эти темы, а их шарлатаны и скоморохи публично все это изображают и не стыдятся. <…> Вожаки медведей, сопровождаемые жонглерами и марионетками, устраивают театры в один миг из простыни и в них показывают свои куклы и заставляют их воспроизводить их скотство и содомию, представляя эти мерзкие зрелища перед детьми», – таково сообщение Олеария, посетившего Москву в 1634 году.
Стрюйс последовал за ним в 1669 году и вот некоторые из его заметок:
«У них [т. е. москвитян] вид грубый и животный, и если они все сильны и крепки, то походят больше на животных, с которыми имеют много общего. Народ этот родился для рабства и так привык к усталости и к работе, что обыкновенным их ложем является скамья или стол, а изголовьем солома. Их образ жизни, как и все остальное, носит естественный характер, и вы увидите отца, мать, детей, слуг и служанок у одного очага, где они производят свою пачкотню, не заботясь ни о каком благоустройстве. Они по природе так ленивы, что работают лишь в крайней необходимости или когда их принуждают к тому силой. Как все грязные душонки, они любят лишь рабство, и, становясь благодаря смерти или доброте своих господ свободными, немедленно продают себя снова, поступают в услужение, как и прежде. При всем своем труде они питаются так плохо, что берут где могут то, в чем нуждаются. Они охотно крадут все, что попадается им под руку, и даже убивают тех, кто стоит у них на дороге. Кроме того, они очень неучтивы, дики и невежественны, изменники, задиры, жестокие и так грубы в своих страстях, что содомия даже не кажется им очень большим преступлением, и они предаются ей открыто».
Эти две картины совершенно совпадают, и другие иностранные путешественники повторяют все это слово в слово.
В 1696 году Перри замечает, но в этом он ошибся, будто бы русские не имеют на своем языке слова для обозначения понятия «честь». «Иностранцы, – писал он, – обыкновенно говорят, что для того, чтобы узнать, честен ли русский, надо посмотреть, нет ли у него волос на ладони. Если их нет, то он, очевидно, мошенник. У них отсутствует всякий стыд по отношению к самым гнусным делам…»
Дневник Гордона приблизительно той же даты, и он представляет собой как бы репертуар всяких гнусностей: воровства, взяток, мотовства, подделки подписей. Люди всякого звания, чиновники всякого рода конкурировали между собою в бесчестии, и сам автор дневника стал им подражать, и этот факт вполне доказывает его искренность. Мейерберг, Нейгебауер, Тектандер, Петреюс, Коллинс, Ла Невиль, Авриль, Корб, Карлайль щеголяют такими же сведениями. Петреюс говорит о бедных дворянах, которые на улицах вербовали любовников для своих жен…
Это пишут иностранцы, которых могут заподозрить в недоброжелательстве. Пусть так. Но вот Котошихин, московит, говорит нам, что присутствовать на похоронах царя чистое горе, так как рискуешь там быть ограбленным или убитым. Хотя и иностранного происхождения, Крыжанич является более чем беспристрастным свидетелем, доходя до энтузиазма во всем, что касается его приемной страны, но и он дает почти те же сведения. Как на наиболее характерные черты местных нравов, он указывает на общую лживость, грубость и дикость жителей, на ужасающее развитие пьянства и содомии qui habetur pro joco. Этим пороком даже публично хвастают, предаются ему при свидетелях.
По этому частному пункту у нас имеются, впрочем, документы. В то время когда патриархом был Никон, произведенная анкета сообщила об одном факте содомии, совершенной архимандритом над подъячим в церкви и во время церковной службы. Возмутившиеся монахи в Соловках предъявили против своего игумена Варфоломея обвинение в таком же роде.
По поводу общей нечестности мы видели выразительное доказательство в лице самого Алексея по случаю смерти патриарха Иосифа.
Умерший был довольно посредственной личностью, а церковь ни в коем случае не давала лучшего примера. В 1642 году протопоп Вологодского собора, Феодор, подвергся преследованию за участие в шайке разбойников. В одном письме, адресованном в 1632 году архиепископу Сибирскому, патриарх Филарет обличает большое число священников в участии в самых гнусных поступках, противоестественных пороках, насилии.
Пьянство царило одинаково во всех классах общества. «Водка служила утехой обоих полов, каково бы ни было их положение, – пишет Олеарий, – во всякий час и все время пьянствовали; пили даже дети, не морщась. Наконец они к этому так привыкли, что по мере усиления холодов люди закладывали все свое состояние и готовы были скорее ходить нагишом, чем отказаться от вина. Женщины также не отличаются воздержанностью, и чтобы достать вина занимались проституцией даже на виду у всех».
Секретарь посольства, посланного в Москву императором в 1676 году, Лисек – свидетель исключительный. Совершенно противореча впечатлениям всех иностранцев, он находит лишь льстивые речи по адресу официального мира и других сфер столицы: князей, бояр, чиновников, как и самого государя. Но люди из народа вызывают в нем совершенно другие воспоминания: он видел их грубыми и жестокими, ловкими и хитрыми в торговле, не вызывающими никакого доверия: враждебными к иностранцам до того, что входили с ними в сношения крайне неохотно, и предающимися пьянству до полной потери сознания. Ежедневно, читаем мы в его рапорте, мы видели на повозках трех или четырех мертвецки пьяных. Часто также мы наблюдали, как мужья лежали уже без всякого сознания, жены их снимали с себя одну одежду за другого, отдавая их за водку, и доводили себя до того, что падали совершенно нагими и мертвецки пьяными около своих мужей.
Тогда, как и теперь, этот порок являлся главного язвою страны и так же, как и теперь, по тем же причинам, показывая вид, что они борются против этого зла, ни духовные, ни гражданские власти не употребляли никаких серьезных средств для уничтожения его. В монастыри посылались циркуляры с запрещением употребления крепких напитков, но у епископов были прекрасные запасы в погребах, и сам реформатор Никон напивался допьяна. Сам непьющий, Алексей любил иногда, чтобы бояре, окружающие его, напивались. С одной стороны, оказывали сопротивление старые привычки, а с другой стороны, правительство не решалось ограничить потребление спиртных напитков, так как пользовалось от них большим доходом.
Таким образом, шахматистов наказывали кнутом [этому заявлению автора нет документальных доказательств. Шахматы любил Иван Грозный, а курляндский посол в Москве Александр Таубе в 1675 году отмечал, что «в шахматы играют и старики, и дети; играющих можно встретить на улицах и площадях города»], а потребители водки пользовались на деле широкой терпимостью. Строго соблюдаемые приказы заставляли служащих во всех канцеляриях поститься на Страстной неделе и ходить в церковь ежедневно в пост. Воскресный отдых не претерпевал никаких уклонений, всякая работа должна была прекращаться в субботу вечером во время вечерни, и во все дни года было воспрещено развлекаться с паяцами и гадателями, играть с собаками, качаться на качелях и даже смотреть на луну с начала ее первой четверти или купаться во время грозы. Но и в воскресенья, и в другие дни можно было безнаказанно пьянствовать; мужчины и женщины купались вместе в общественных банях, или обменивались по выходе сквернословием с самыми неприличными жестами.
Жестокость нравов соответствовала их распущенности. Очень красноречивым указателем первой является большое число женщин, принявших монашество, чтобы избавиться от бесчеловечного обращения их мужей, запрягавших их в сохи или, избив их предварительно кнутом до крови, натиравших им раны солью! Но кроме этих варварств несчастные могли ожидать еще худшего. Убийство мужа женою навлекало на виновную страшное наказание – погребение заживо, но закон совершенно не предвидел обратного случая. Юриспруденция, впрочем, иногда делала дополнения к этим установлениям, и в 1664 году мы сталкиваемся с таким случаем, когда муж наказан кнутом за то, что убил свою жену, хотя она и была уличена в прелюбодеянии. Но этот факт является исключительным.
Насилие царило повсюду. В течение всего царствования Алексея даже столица представляла собою разбойничий притон. Дома самых важных вельмож походили на пристанища бандитов, так как многочисленная челядь, которую плохо кормили и скудно одевали, не получая жалования, не имела другого выхода, как кормиться разбоем. Целый квартал, на Дмитровке, был почти непроходим благодаря людям Родиона Стрешнева, князей Голицина и Татьева, которые работали там, вооруженные, днем и ночью.
Зверские поступки свойственны даже лучшим, самым культурным и самым мягким людям того времени. Получив известие, что сын Ордын-Нащокина прошел через границу без разрешения, Алексей дал отцу наказ истратить до 10 000 рублей, чтобы вернуть беглеца и, если это не удастся, то даже убить его. Человеческая жизнь ценилась крайне низко, и это презрение к жизни было свойственно как убивающим, так и их жертвам. Немец Рингубер присутствуя в 1684 году на одной из экзекуций, был поражен простотой, с которой ее производили ohne viele compliments zu machen [без жаалости]. Казни прямо ужасны. Продолжают допрашивать осужденных чуть не до эшафота, их снимают с колеса с переломанными членами, чтобы привести в камеру пыток, и все это не возмущало никого, даже самих осужденных на казнь.
Абсолютное подчинение индивидуума государству, одна из характерных черт эпохи, объясняет отчасти это явление. Индивидуум часто возмущается, вступает в борьбу с господствующей властью, но, побежденный, подчиняется своей участи и заботится лишь о том, чтобы умереть прилично и праведно, как если бы он был в своей избе. Часто осужденных приводят к эшафоту несвязанными, они спокойно кланяются присутствующим, повторяя: «Простите, братцы!» Затем сами помогают палачам. Обвиненные в прелюбодеянии женщины, зарытые в землю заживо, благодарят наклоном головы тех милостивцев, которые бросают в колоду, специально предназначенную для этой цели, монеты на их погребение.
Такой же грубой и дикой является материальная жизнь не только народных масс, и более образованных слоев, без следа какого бы то ни было изящества или хотя бы самого элементарного комфорта, даже в жилищах вельмож. Крестьяне и рабочие живут подобно животным и едят не лучше последних. «Вся их кухонная утварь, – говорит Стрюйс, – состоит из нескольких горшков и глиняных или деревянных блюд, которые мылись один раз в неделю, из оловянной кружки, из которой пили водку, а также деревянного кубка для меда, который они почти никогда не ополаскивали». Так жили все слои населения.
Крыжанич, правда, замечает, что они начали строить вместо деревянных домов каменные или кирпичные, но что внутренне убранство лишено по-прежнему комфорта; серебряной посуды мало, чаще используются глиняные горшки и деревянные блюда. Крыжанич не не видел блестящей оловянной посуды, которая так часто встречалась в то время в Германии, даже в домах бюргеров. На стенах не было никаких украшений, кроме паутины. Перины не использовались, только шерсть или солома; дневная одежда служила ночью простыней и одеялом. Никаких изысков в пище – каша, капуста, огурцы, соленая рыба, часто испорченная, – вот обыкновенное меню. Приправами служили лук и чеснок, запах которых наполнял даже дворец царя. Крыжанич присутствовал на царском пиру и заметил, что его тарелка не была мыта по крайней мере в течение года.
На таких пирах угощение было обильное, количество яств и питий чрезмерное, но на Мейерберга это производило только отталкивающее впечатление.
«Одно опьянение кладет конец их манере пить, и никто из них не покидает стола, пока не свалится мертвецки пьяный. Во время обеда отрыжка, выходившая у них изо рта с запахом водки, лука, чеснока и репы, вместе с … так портили воздух, что можно было умереть, сидя вблизи них. Платки у них не в карманах, а в шапках, и так как они садятся за стол с непокрытыми головами и им лень тащиться за шапкою, то они сморкаются в руку и обтирают потом носы скатертью».
Картина, действительно, получается отталкивающая из всех этих свидетельств, полная тождественность которых исключает всякую возможность ошибки. Вдумчивый и вполне беспристрастный наблюдатель не только по свойствам своего ума, но и благодаря тягостным испытаниям, пережитым им в его приемной стране, Крыжанич не ограничился тем не менее одними мрачными красками, которые он сообщил своей кисти. И мы должны, без сомнения, последовать его примеру. У этого народа – дикарей, лентяев и пьяниц – он, прежде всего, констатирует полезный дух строгой политической дисциплины. Она казалась, по его мнению, способной развить во всех классах общества чувство долга. Он заметил, что, хотя по природе склонные более грабить, чем сражаться, солдаты этой страны никогда между тем не давали дёру, если ими хорошо командовали, и, защищая крепости, скорее умирали с голоду, чем сдавались. Ему казалось также, что, налагая на тех же людей ряд других суровых принудительных мер, моральная дисциплина Домостроя охраняла их от сибаритства, которое наложило свой отпечаток на более свободную и более роскошную жизнь западных народов. Много путешествуя, Крыжанич не мог, с другой стороны, не отметить, что и других странах испорченности было предостаточно. Другие страны тоже оставляли не самое благоприятное впечатление. Европейский квартал Москвы, который Ренгубер посетил в 1684 году, тоже не показался немцу оазисом добродетели. Прибавим, что даже Париж в это время был городом малоблагоустроенным. Буало написал в 1660 году такие стихи:
Le bois le plus funeste et le moins frequenté
Est auprès de Paris un lieu de sûreté.

В Москве хорватский писатель получил тяжелое впечатление от других свойств, тормозивших развитие этого народа, причиной которых, по мнению этого автора, служат внутренние противоречия, в которых бьется его сознание. При великой простоте ума и сердца большинство москвитян отличались чрезмерным, парадоксальным национальным самосознанием. Они презирали всех иностранцев, а между тем покорно и послушно подчинялись их руководству. Ксенофобия и ксеномания доводят их поочередно до самых ужасных эксцессов. Они не знали ни в чем чувства меры, и это мешало им найти золотую середину между самой распущенной анархией и самым абсолютным деспотизмом.
Вместе с другими иностранцами Крыжанич констатировал различие уровня, очень мало заметное с материальной точки зрения, но очень чувствительное в интеллектуальной жизни, – между народными массами, предоставленными развращающему и гибельному влиянию невежества, суеверия и рабства, и аристократическим классом, уже затронутым отчасти освободительным движением цивилизации. Сам Алексей и среди его приближенных такие люди, как Ртищев, не могли сойти за варваров, с какой угодно европейской точки зрения. Мейерберги и Карлейли едва ли могли указать на каком-либо из западных тронов государя, равного второму Романову, по величию и нравственной чистоте. Что касается Ртищева, то, будучи настоящим государственным человеком, он – этот неразлучный сотрудник царя – был в то же время положительно святой. Конституциональный гиперболизм, констатированный Крыжаничем в темпераменте его расы, нашел здесь поразительное подтверждение.
Этот справедливый человек один мог снискать прощение многим ужасам своей родины. Как в общественной, так и в частной жизни своей, за исключением кое-каких ошибочных суждений, это христианин, превосходивший даже евангельский идеал, так как, дойдя до полного самоотречения, его любовь к ближнему являлась в то же время деятельною и созидательною.
Сопровождая государя на войну, Ртищев предоставляет свой экипаж для раненых и больных, несмотря на то, что сам больной, он с трудом держится на лошади; он устраивает военные госпитали; снедаемый болью, он председательствует при их организации, смотрит за их штатом, неизвестно каким образом находит медиков и хирургов, на которых тратит часть своего состояния. В Московии семнадцатого века он основывает Красный Крест! Потом, как следствие принятой им инициативы, он устраивает систему выкупа пленных с помощью кассы, собранной из специального налога, создает богадельню для нищих и прокаженных. Когда был голод в Вологде, он распродает свое платье, чтобы помочь голодающим! В завещании он рекомендует наследникам обращаться хорошо с крестьянами, «так как они наши братья», и уже на смертном одре в 1673 году требует, как последней радости, дать ему возможность из собственных рук раздать еще несколько подаяний!
Умер он всего сорока семи лет от роду и почти разоренный своими добрыми делами. А лучшая часть его наследства содержится в тех законодательных мерах, которые, вдохновленные им, явились после его смерти началом систематической организации благотворительности в тот момент, когда запад только вышел на эту дорогу.
Но и в этом отношении Москва семнадцатого века остается верной самой себе. Биография Ртищева является почти повторением другой, оставленной нам благочестием одного современника, описавшего в начале этой эпохи полную героической благотворительности жизнь одной придворной дамы, Ульяны Осориной, урожденной Лазаревской. Занятая целый день домашними заботами, помогая своим слугам в самой тяжелой работе и принимая их услуги лишь перед гостями, она по ночам шьет, а деньги, вырученные за свои работы, раздает бедным.
Но в начале этого века, – Ульяна умерла очень старой в 1604 году, – как и в конце его, все эти высокие добродетели были присущи только людям высокого звания. В низах масса, терзаемая барщиной и рабством, нищая и огрубевшая, только пассивно подчинялась невообразимой тирании действительных или воображаемых сил, тяготевших над ее судьбою. Среди насилий и лихоимства, в жертву которым она отдана своими хозяевами, среди бедствий, которые она приписывала воображаемым колдунам, существование ее представляло сплошной ужас. На Западе были еще часты в эту эпоху процессы над колдунами; но в 1670 году смертный приговор, вынесенный руанским парламентом по этому поводу, был отменен по приказу короля. А тут, четырьмя годами позже, сожгли колдунью в Тотьме, и обвинения подобного рода не щадили даже самых высокопоставленных лиц. Воспитатель матери Петра Великого явился жертвою такой подозрительности, и народное суеверие даже открыло дьявола в одном бокале у чиновника департамента иностранных дел Иванова, который имел неосторожность сохранить в нем моллюска.
Возвышенный Ртищев хотел, чтобы с его крестьянами хорошо обращались, но, будучи сторонником развития образования, он не позаботился даже научить их грамоте. Вместе с ним самые преданные делу прогресса москвитяне полагали, что вообще эта роскошь является совершенно излишней. Сама аристократия владела этим искусством в довольно ограниченных размерах.

2. Просвещение

Как и пьянство, невежество было общим во всех классах до конца века, хотя уже и тогда стала прорываться пропасть, которая и теперь еще в России отделяет избранных от большой массы. Но тогда расстояние было огромно даже между этими избранниками и европейскою культурою. Иностранные наблюдатели объясняют это явление различно, указывая на корыстную роль клира, правительства и бояр. За исключением Павла Алепского, все они единогласно доказывают общее отсутствие самых элементарных знаний, даже в отношении религии. Главинич, принимавший участие в 1661–1664 годах в посольстве барона Мейерберга, заметил, что в большинстве случаев жители этой страны знают только самые простые молитвы, удовольствуясь лишь повторением по двести раз в день: «Господи, прости нам наши прегрешения!» Спрошенные по этому поводу, они смело заявляли, что «Отче Наш» и «Богородица» дело высшей науки, которую знает лишь царь, патриарх и вельможи. В целой толпе Рейтенфельс нашел лишь одного москвитянина, знавшего, кто был Иуда.
Исчезновение в семнадцатом веке первоначальных основ школьной организации, ранее устроенной, является действительным фактом, как он ни покажется странным. В этих предоставленных самим себе учреждениях обучение также было, по-видимому, очень скудно. Там не учили даже катехизису. Ученики этих школ, впрочем, выносили из них некоторые знания отрывков из всеобщей истории, а готовившиеся стать священниками изучали Новый Завет, отцов церкви, а в частности богословские сочинения святого Иоанна Златоуста. Но число и тех и других было крайне ограничено, так как в шестнадцатом веке, по всем свидетельствам, на тысячу москвитян едва один умел читать.
Эти школы были созданием приходского духовенства и были погребены в семнадцатом веке под развалинами автономных организаций, которые их создали. Некоторые историки полагают, что их воспитательную миссию взяли на себя в эту эпоху религиозные братства. Но эти братства проявляли жизненную силу лишь в тех русских областях, которые находились под властью Польши. В Москве же из научных учреждений, созданных по их инициативе, мы находим лишь школу Св. Иоанна Богослова, существование которой, довольно проблематичное, было, во всяком случае, очень эфемерным, и школу монастыря св. Андрея, созданную Ртищевым с помощью монахов, вызванных из Польши.
Это не были, впрочем, первоначальные школы. Вместе с преподаванием риторики и философии они приняли программу школы Чудова монастыря, которая была основана Михаилом Феодоровичем и которая должна была их поглотить и послужить подготовкою к будущей Славяно-греко-латинской академии, где по странному сочетанию обстоятельств должна была найти свою точку отправления к концу этого века законченная организация просвещения.
В России очень редко начинают что бы то ни было с начала. В течение этого века мы там видим математиков, из которых даже самые ученые знали лишь первые элементы. Заимствованные из Византии буквы алфавита для обозначения чисел создавали ряд трудностей в приложении их на практике. В общем употреблении приходилось ограничиваться лишь сложением и вычитанием, и Крыжанич совершенно справедливо видит в этом причину отсталости коммерческой жизни.
Заключавшиеся лишь в нескольких руководствах по арифметике, три действия, носившие название «золотой строки», считались последним словом науки. До восшествия на престол Петра Великого в Москве была напечатана лишь одна работа по элементарной математике, а что касается геометрии, то элементы Евклида, проникшие на запад уже в начале двенадцатого века, являлись еще долго тайною для русских.
Под геометрией тут понимали точно и буквально лишь измерение земли. Способ ее приложения на основании самых элементарных принципов начальной геометрии, давал повод к самым грубым ошибкам. Смешивая самые различные поверхности, геометры того времени разрешали по-своему квадратуру круга.
Под астрономией тогда понимали только календарь. В космографии считали оракулом Козьму Индикоплавта, египетского монаха шестого века, который считал землю четырехугольной по образцу скинии Моисея. Максим Грек являлся его горячим поклонником. В царствование Алексея киевским монахам удалось разбить это учение, но они заменили его лишь астрологическими теориями Средних веков, которые пользовались доверием в самой просвещенной московской среде в тот момент, когда на западе Ньютон дал системе Коперника, Кеплера и Галилея ту форму, в которой мы его теперь знаем.
Карамзин говорит, что у него в руках была московская рукопись второй половины семнадцатого столетия под заглавием: «Геометрия, или Измерение земли», но он не дает никакого указания по поводу ее содержания. Олеарий упоминает со своей стороны о неком Саввиче Романчикове, который, занимаясь изучением математики, пользовался астролябией. Но у нас нет ровно никаких сведений по поводу работ этого ученого, который умер преждевременной и очень трагической смертью. Встретив немилость царя по возвращении своем из путешествия в Персию, он отравился.
В области естественных наук их украинские адепты сильно боролись со знаниями византийского происхождения, относившимися к третьему веку, где серьезно рассуждали о физиологии «единорога», но они могли им противопоставить лишь тот научный багаж, который был ими собран в энциклопедиях тринадцатого и пятнадцатого веков.
Медицина, которой занимались почти исключительно иностранцы, находилась на том же уровне. Во второй половине семнадцатого века несколько аптек, устроенных теми же врачами в Москве, выпустили русских учеников и сделались очагами науки и свободной мысли. Но как их учителя, так и ученики знали лишь очень отдаленно элементы анатомии и физиологии, приобретенные западною наукою с эпохи Везалия и Гарвея. Правда, книга Везалия была переведена в 1650 году Епифанием Славеницким, но только для личного употребления царя, и единственный ее экземпляр, кажется, так и не вышел из рук государя. Публика должна была ограничиваться руководством, переведенным с латинского в пятнадцатом веке, но составленным, вероятно, гораздо раньше, и передававшим ей те указания о лечебном свойстве драгоценных камней, в которые так верил Иван Грозный.
В 1647 году, заметив, что вода из колодцев становилась нездоровой, жители Карпова не представляли себе другого средства для предотвращения катастрофы, как добыть крест с мощами, а немного позже жители Курска обратились к Алексею с просьбою по тому же поводу.
Историография тоже совсем не двинулась вперед, пользуясь постоянно в виде источников старинными хронографами пятнадцатого века, несколько раз переделанными по «Луцидарию» и апокрифам. Киевские монахи создали более современные компиляции, хотя и проникнутые идеями Средних веков. С этой целью они затронули самые древние эпохи национальной истории, прославляя их исторические события исключительно с точки зрения религии. Составленное и напечатанное в 1674 году самое древнее руководство по русской истории, названное Синопсисом, пропитано этими идеями.
Эта тенденция встретилась с другою, также развивавшейся в шестнадцатом веке под влиянием некоторых сербских ученых и имевшей предметом своим систематическое искажение фактов в политических целях. К герою христианской легенды, св. Владимиру, она присоединила, также в фантастическом апофеозе, героя имперской легенды, Владимира Великого, наследника Византии. В приказе внешних сношений занимались в то же время составлением экстрактов из иностранных сочинений, выдвигая на первое место генеалогию и дипломатию. Приложение этого метода к национальной истории создало позже Государственную книгу [ «Большая государева книга или Корень российских государей», известная также как «Царский титулярник», создана в 1672 году], с биографиями великих князей и царей Москвы, иллюстрированную иконописцем Иваном Максимовым, и сборник, в котором в 1663 году дьяк Грибоедов пытался установить родство дома Романовых с царствующим домом в Пруссии, происходившим по прямой линии от римских цезарей.
Для того чтобы найти труд, лишенный этих странностей, нужно взять Историю России, составленную в 1727 году князем Куракиным. Она напоминает собою Сен-Симона, но этот опыт так и остался единственным.
Главным предметом научной работы в семнадцатом веке и главным изданием того времени является грамматика. Православные ригористы не признавали почти ничего другого. Начиная с 1648 по 1651 год, азбука выдержала четыре издания. То был самый большой и даже единственный успех тогдашней книжной торговли. В 1648 году московская типография напечатала грамматику Смотрицкого, по оригиналу, напечатанному в Вильне в 1619 году, но это издание так и осталось единственным до 1721 года. Что касается двух других частей тривиума латинской школы, диалектики и риторики, то об этом даже не было вопроса.
Прибыв из Греции в 1685 году, братья Лихуды, Иоанникий и Софроний, первые сделали почин введения жителей Москвы в область философии. Они излагали логику и физику по Аристотелю, но учение показалось тотчас же слишком смелым и потому навлекло на себя немилость начальников. Добрые москвитяне любили называть такие изыскания «измерением аршином хвоста звезд».
При первых Романовых особое развитие получили старые азбуковники, ставшие из простых словариков энциклопедическими словарями и окончательно сместившие со сцены как Козьму Индикоплавта, так и византийских писателей. Они черпали преимущественно свой материал в латинской или польской литературе, пользуясь также авторитетами древности и Средних веков, Плинием и Альбертом Великим.
С помощью образовательных очагов Афонской горы и Киева это все, что старой Московии удалось получить из всего того, что она считает своим собственным фондом. Эти знания на деле получились, с одной стороны, из Византии, а с другой – из средневековой Европы. Но Московия действительно вновь обретает там первоначальные источники своей цивилизации и не перестает черпать их оттуда до появления Петра Великого, колеблясь, ввиду последовательного торжества то одного, то другого влияния, между этими полюсами своей эволюции: восточным и западным.

3. Две школы

Торжество церковной реформы и апелляция против Никона к юрисдикции восточных патриархов, казалось, должны были вначале утвердить главенство эллинизма. Он на самом деле надолго воцарился в религиозной области. Но греки той эпохи, деморализованные и огрубевшие от рабства, не были способны работать над моральным и интеллектуальным возрождением, которое давала чувствовать, как нечто необходимое, сама реформа и возбужденный ею раскол. Наука и дисциплина ученых, вроде Максима или Арсения, ограничивались мелочами в тексте или в форме, – тем, что родило раскол. Учителя этого рода главным образом старались, как мы это уже видели, по возможности дороже продать свои услуги или содействие, которое требовалось от них.
Обладая более современным знанием, киевские монахи показали себя более честными, и с первой половины семнадцатого века их отличают и в Москве, куда они переносят основание культуры, которую проводили неуклонно в своей стране Голятовские, Радивиловские и Барановичи. То была культура исключительно польская, начиная особенно с Могилы. Она пробивала дорогу более прямой ассимиляции с Западом, откуда она и вышла. Алексей со своими приближенными вскоре подчинился ее все растущему влиянию. Духовник царя Андрей Савинов переписывает космографию поляка Бельского. У самого Никона были поляки среди его домашних, между ними Николай Ольшевский. С 1668 по 1670 год все работы по скульптуре, рисованию и позолоте во дворце государя производились поляками. Несколько позже роскошный отель Василия Голицина был выстроен и украшен мастерами той же национальности. Польские кисти и резцы работали даже в московской иконографии. В больших московских домах, у Ордын-Нащокина, у Матвеева, воспитание детей сосредоточилось в тех же руках. Польское влияние чувствуется в эту эпоху даже в народной поэзии.
Начиная с 1649 года школа грека Арсения нашла себе сильного конкурента в Преображенском монастыре, где завербованные Ртищевым Епифаний, Славенецкий и другие малороссы обрели большое количество учеников. Сохраняя характер исключительно духовный, ни то, ни другое из этих двух учреждений не соответствовало светским требованиям общества. Но в 1665 году белорусский беглец Симеон Полоцкий основывает школу Св. Спасителя, и там молодые чиновники департамента внешних сношений получают светские знания, необходимые для их службы, получают потом среднее и даже высшее образование по некоторым предметам.
В 1672 году, когда Полоцкий сделался воспитателем царевича, школа эта исчезла, и в этот момент опыты мирного разрешения этого вопроса вылились в проекте, который должен был в один прекрасный день создать Славяно-греко-латинскую академию, а пока началом этого осуществления служила приходская школа св. Иоанна Богослова.
Алексею не суждено было довести до конца эти начатки. Обстоятельства мало способствовали этому. Консервативная партия сохраняла еще очень прочное положение, поддерживая будущий тезис славянофилов, выработанный в начале этого века Иваном Вишнею, воспрещая на основании этого принципа всякую светскую науку как могущую уничтожить самое существование страны. Наука порождает лишь только гордость, от которой погиб первый Рим; Третий должен, поэтому, держаться только одной веры.
Старший сын второго Романова, Феодор, не оказался более счастливым в этом отношении. В 1679 году его царствование знаменует собою скорее упадок, чем прогресс основанием новой типографии, которая, казалось, представляла собой зародыш будущей академии, в котором снова отражается влияние Греции. Вплоть до просвещенных кругов, самые серьезные представители науки, малорусские или белорусские учителя, стали теперь предметом живейшей вражды. Можно при этом отметить, что они совершенно не владели той книжной традицией, которая составляла когда-то гордость московских ученых. Самого Симеона Полоцкого считают невежественным человеком, так как он очень мало был знаком с литературою и языком греческих отцов.
Он и его соотечественники имеют, однако, право на более справедливую оценку. На деле они были, мы это знаем, лишь архаическими носителями патриархальной культуры; они бродят в схоластических заблуждениях, почти недоступны новым течениям, совершенно переработавшим, начиная с протестантской реформы, европейский ум. У них даже нет собственного языка, так как пишут они по-церковнославянски, по-латыни и по-польски. По части документов они остаются данниками польской литературы.
В своих богословских работах и в речах, как и в начинаниях светских, в прозе и в стихах, Полоцкий шокирует старых московитов не только употреблением форм и использованием источников, чуждых их умственному кругозору: он берет цитаты из классической мифологии, из св. Августина или из Беллармина. Он не только подрывает их веру католическими тенденциями, в чем его часто обвиняли. Даже с точки зрения Запада этот язык и эта эрудиция являлись уже вышедшими из моды. Малорусская группа, сорганизовавшись прочно с помощью братства Чудова монастыря, где ей удалось создать центр интеллектуальной жизни, не была, впрочем, однообразна. Полоцкий представляет в ней Киевскую академию с тем направлением, которое дал ей Могила, т. е. с ориентацией почти исключительно польскою и латинскою.
Его ученик, Сильвестр Медведев, держится того же направления. Епифаний Славеницкий, напротив, предан по-прежнему более старым традициям той же Академии: эллинским и более строго православным. В этом направлении он развивает большую активность, переводя на славянский не только отрывки из Священного Писания, но также несколько светских произведений греческой литературы, трактаты по географии и истории, по политике и педагогике. Не забывая филологии, он обнародовал греко-латино-славянский словарь, другой словарь сравнительной литературы. Он безусловно, более образован, чем его соперник, и некоторые из его оригинальных сочинений, как, например, трактат о милостыне, с выдающимся проектом общественной помощи бедным, обнаруживают в нем благородство и большую проницательность.
После его смерти его ученик, монах Евфимий, следует тому же направлению, и еще подчеркивает в нем восточную тенденцию. Полоцкий, напротив, еще больше удаляется от нее. Учитель царских детей, поэт и драматург двора, стараясь ввести даже в литургию элементы поэзии и драматического искусства, напыщенный, наконец, проповедник, – он разменивается на занятия, которые должны в нем показаться фривольными. Он сеет в них прекрасные мысли, проповедуя необходимость образования как главного орудия нравственного перерождения, указывая на невежество как на главную причину раскола, нападая на самый Домострой, в той его части, где он слишком сурово трактует о домашней жизни и особенно об отношении к женщине. Будучи священником, он на деле работает на пользу перехода к светской науке и литературе. Но к этому плодотворному семени, которое возрастет, дав полезный плод, он примешивает и довольно бесплодные и нелепые мысли, как, например, рассуждение о том, мог ли Христос говорить сразу же после своего рождения, или почему он был пригвожден к кресту тремя, а не четырьмя гвоздями. Он говорит о трех небесных сферах, из которых одна кристальная. Он спрашивает себя, возродимся ли мы при последнем суде с ногтями, и приходит к положительному выводу; но ногти будут обрезаны.
Во всем этом не было ничего достаточно заманчивого, достаточно захватывающего, чтобы побороть сопротивление, которое эта пропаганда латинского и польского происхождения, следовательно вдвойне подозрительная, должна была встретить в православных и консервативных кругах. Патриарх Иоаким терпел Полоцкого лишь благодаря расположению, которым этот иностранец пользовался у государя. В 1673 году смерть украинофила Ртищева, а в 1675 году крутицкого митрополита Павла, которому Полоцкий помогал в составлении речей, отняли у малорусской группы могущественных покровителей, и греческая партия взяла верх. Полоцкий вынужден был основать в Кремле частную типографию, где его издания ускользали от цензуры патриарха. Малороссами же продолжали пользоваться в качестве церковных певчих, но когда в 1681 году знаменитый проект академии стал приближаться к окончательному его осуществлению, Медведев стал думать, что не найдет себе места в этом учреждении, и стал мечтать о создании другой, в которой он мог бы приложить к делу программу, принятую им в наследство от его учителя.
Вскоре между тем обе партии оказались перед лицом общего противника. То был профессор философии и богословия Иван Белобродский, объединивший теперь вокруг себя всех непримиримых националистов, решительных врагов всякого иностранного влияния. Между ними произошло соглашение, и плодом его явилась построенная наконец Славяно-греко-латинская академия. Там царили греки, и в статутах учреждения фигурировало даже формальное порицание уже умершему в 1680 году Полоцкому и самому Медведеву. Но тем не менее, программа проектируемых занятий была составлена в духе украинских идей, и Медведеву в 1685 году была предоставлена честь представить эти статуты на утверждение царевны Софьи. Напротив, выбор профессоров был поручен константинопольскому патриарху Досифею, который рекомендовал братьев Лихудов.
Таким образом, Москва, казалось, вернулась к традициям девятого века, возродила те отдаленные дни, когда другой иерусалимский патриарх послал ей «двух фессалоникийских братьев», чтобы приобщить ее к истинам веры. И, в общем, греческая партия господствовала в этом институте, владевшем огромными привилегиями и, между прочим, очень широким правом цензуры. Утверждение Академии стало необходимым хотя бы для того, чтобы иметь у себя на дому учителей иностранных языков. Изучение всех свободных наук было подчинено ее надзору и ее юрисдикции, которая пользовалась даже правом осудить виновных на ссылку в Сибирь или даже на костер! Эта школа обратилась в трибунал инквизиции, о чем замечает прибывший в Москву в 1689 году ученик Якова Бёме, Кольман. Завоевав себе нескольких адептов в немецком квартале, он был осужден Академией и сожжен.
С научной точки зрения это учреждение только прозябало. В старом разрушенном доме братья Лихуды нашли всего семь учеников и, несмотря на все их усилия применить Аристотеля к принципам самого чистого православия, они не избежали подозрений в ереси. То были, впрочем, очень посредственные ученые и, как большинство их соотечественников, главным образом искатели карьеры. Так как они учились в Падуе, то несмотря на все усилия с их стороны держаться подальше от латинизма, он вторгся в их лекции, незаметно возбудив против них законные подозрения. Чисто греческая программа высшего образования являлась в ту эпоху неосуществимой химерой. В своем возбуждении против своих противников, Медведев стал сам, чтобы погубить их, играть в игру старой московской партии. В 1694 году, наконец, константинопольский патриарх дезавуировал им же выбранных учителей. Они были отставлены, и Академия, предоставленная двум из их учеников, Николаю Семенову и Феодору Поликарпову, еще не окончившим своего ученья, доведенная до преподавания одной только грамматики, почти совсем не действовала несколько лет.
Так еще раз непримиримость защитников старого режима доказала свою бесплодность, подготовив радикальную работу Петра Великого.
Являясь по происхождению своему греческими или латинскими, малорусскими или польскими, элементы науки и культуры, перенесенные в эту страну в тех условиях, в которых она находилась, не соответствовали самым настоятельным ее нуждам. Тут дело шло не о том, чтобы делать выбор между Аристотелем и св. Иоанном Златоустом или Плинием и Беллармином, а чтобы завести у себя армию, флот, дипломатию, весь аппарат европейской державы; мануфактуру, фабрики, мастерские, все продуктивные ремесла Запада; жилища удобно или даже артистически устроенные как там, и поучительные или развлекающие зрелища, наподобие немецких, французских или итальянских театров, весь комфорт и роскошь цивилизованных народов. Даже такой националист, как Крыжанич, тоже хвалил преимущество западного костюма, со стороны его легкости, удобства и экономии.
Становилось ясно также, что в тех узких рамках, где так горячо боролись приверженцы Полоцкого и Славеницкого, латинисты и эллинисты, – они должны будут замениться в ближайшее время теми западниками нового типа, офицерами, инженерами, ремесленниками, коммерсантами, которыми окружил уже себя Алексей и которые сделались истинными воспитателями его родины.

4. Приобщение к европейской жизни

Приобщение к европейской жизни должно было создаться здесь через их участие, и прошло оно как-то плохо, вкривь и вкось, потому что старая Москва в них нашла только довольно посредственных в этом смысле учителей и людей с очень плохой репутацией во многих других отношениях. Какими мы их видим на работе, это были последние кондотьеры Европы, люди предприимчивые, деятельные, иногда очень одаренные, но всегда очень сомнительной нравственности.
Шотландец Патрик Гордон был одним из лучших, и уже по нему можно судить об остальных. Самый младший в младшей линии своей фамилии, воспитанник иезуитской коллегии в Браунсберге, он поступил в 1655 году на службу к Карлу Х Шведскому и отправился на войну с Польшей. Взятый в плен поляками, он поступил к ним на службу, а когда его взяли в плен шведы, он без малейшего колебания вступил снова в их ряды. Очевидно, он был совершенно индифферентен в этом отношении и готов был продать свою шпагу кому угодно, так как в 1658 году мы его видим снова в польском лагере, а через два года он назначен майором московитов. Едва прибыв в Москву, он требует отставки, так как, по обычаю страны, вербовщик, который должен был выдать ему аванс из жалованья, вздумал удержать часть из него. Тогда вновь прибывшему объяснили, что, уходя, он рискует не попасть ни в Польшу, ни в Швецию, а добыть себе паспорт в Сибирь. Он решает тогда остаться, и в области пьянства и палочных ударов, раздаваемых своим высшим и низшим служащим, он вполне освоился с обычаями страны. В этом отношении он взял на себя роль инициатора, и его соотечественники скорее усиливают, чем ослабляют, порчу местных нравов.
В других областях те, которые таким образом учат его жить, не многое могут усвоить от этого иностранца. Он видел войну, и у шведов, по крайней мере, прошел хорошую школу, но ни приобретенная им опытность, ни его природные способности не сделали из него мастера этого искусства. Впрочем, бессильные понять его настоящие способности, его новые хозяева требуют от него других, ему несвойственных, как, например, инструкторской роли, поручая ему обучать солдат управлению копьем и мушкетом!
Результаты, полученные с помощью вывезенных из заграницы мануфактуристов, оказались не лучше, почти ничтожными в деле национального воспитания, по различным, но одинаково решительным причинам. Приток таких инициаторов увеличивается. По соседству с Олонецом один голландец, Денис Ховис, начинает эксплуатацию медной руды. Два предприятия того же рода поручаются очень предприимчивому и богатому Пьеру Марселису, датского происхождения, у которого были также железные кузницы в окрестностях Тулы, конкурировавшие с кузницами устроенными одним немцем, Тильманем Акемой, в окрестностях Калуги. Таким же образом возникли фабрики пороха и селитры, стеклянные заводы.
Француз Миньо управлял стеклянною фабрикою, существовавшей на личные средства государя. Еще один немец, Ганс Фальк из Нюрнберга, организовал в Москве литейню пушек и колоколов. Но технический персонал был исключительно иностранного происхождения.
Если они и использовали кое-кого из туземных рабочих, те старались скрыть от них сам процесс производства. И довольно долго им это удавалось без особого труда. Крыжанич действительно сделал такое наблюдение, что одаренные большою сметливостью и такой же способностью все быстро усваивать русские в их сношениях с иностранцами колебались между почти суеверным уважением к знаниям этих своих учителей и таким же к ним недоверием, заставлявшим их быть с ними настороже. Они смотрели на них как на колдунов и были склонны думать, что могут больше потерять, чем выиграть от их выучки. Тут рискуешь, прежде всего, скомпрометировать ту чистоту веры, которой Москва сделалась ответственной хранительницею, и в глазах дьякона Феодора различные попытки Запада войти в сношения с Третьим Римом граничат с усилиями злого духа установить свое царство в очаге истинной христианской веры!
Некоторые продукты западной литературы, широко распространенные в эту эпоху, сами способствуют распространенно подобных идей. Из чтения одной «космографии», переведенной для их обихода, москвитяне узнают, например, что в третьей части света, отданной сыну Ноя Иафету, называемому здесь Афетом, люди очень ученые и очень искусные во всех отраслях промышленности устроили многочисленные школы, большая часть из которых находится в Галлии, в городе, называемом Парижем. Там долго изучали все науки грамматику, философию и астрономию. Но однажды 80 000 учеников возмутились против государя, по подстрекательству папы, и все они были убиты в один час. И в то же время, верная некогда истинной православной вере, эта страна была охвачена всеми родами ересей, между прочим среди других ересью Кольвина (sic) и Мелентова (Меланхтона).
Способы, употребляемые для набирания «экзотических» воспитателей, способствуют такому направлению умов. Они не руководствуются никаким методом, и серьезные занятия у них перемешиваются с самыми фривольными стремлениями. Посланный в 1675 году за границу с миссией подобного рода голландец Ван-Стаден был уполномочен привезти оттуда рудокопов, трубачей и комедиантов. И на деле западная цивилизация стала проникать и прививаться в центре старой Московии, прежде всего, при помощи развлечений. Если Петр Великий и мог хвалиться, что он ударом топора пробил окно в Европу, то слуховое окно было уже проделано в нее до него, и чрез него прошел европейский театр. Посредством этой первой бреши, проломив строгие рамки Домостроя, новые идеи и нравы проникли до нерушимой ограды терема, как струя свежего воздуха, как оживляющий и будящий свет. В той парадоксальной кривой, которой следовала здесь интеллектуальная эволюция, Славяно-греко-латинская академия предшествовала устройству первоначальных школ, но комедианты появились еще раньше, чем академики.
Они также пришли из заграницы. Под тяжестью режима, основывавшегося на беспощадном отрицании всякой независимости в области искусства, как и в области мысли, сам Табарин не мог найти в этой стране дерева для своего балагана. Шутки скоморохов, шуточные фарсы вожаков медведей заключали уже в себе некоторые элементы национальной комедии; принципиально запрещенные, часто преследуемые, находясь постоянно под строгим наблюдением, они не доставляли материала для оригинального искусства, способного развиваться.

5. Развитие литературы

С 1660 года Алексей был живо заинтересован описаниями, которые, по возвращении из Италии и Польши, делал ему обо всем виденном при дворах Лихачев, его посланец. Занявшись несколько позже и, быть может, под влиянием впечатлений, полученных из этого же источника, украшением своей резиденции в Коломенском, государь, кажется, попытался воспроизвести там сценические феерии Флоренции и Варшавы. Присутствие при нем очень строгой Марьи Ильинишны между тем являлось препятствием для осуществления таких стремлений. Но в 1668 году Потемкин привез, на этот раз уже из Франции, еще более заманчивые сенсационные новинки. Он видел представление «Ударов любви и судьбы», с чудесною переменою декораций и поразительным балетом. Он присутствовал на представлении «Амфитриона», данном Мольером с его труппой, и был охвачен полным восторгом.
«Амфитрион» удостоился вскоре чести быть переведенным на русский язык, и хотя Лихачев в своем рапорте благоразумно не упоминает ни о Мольере, ни о его произведении, распространяясь только об упражнениях в вольтижировке, устроенных в его присутствии в Сен-Жерменском парке, но уже близок был момент, когда его государь мог свободно предаться своим давнишним желаниям. В январе 1672 года живая и веселая Наталия Нарышкина вошла в Кремль, и к концу того же года, за несколько месяцев до рождения Петра Великого, немецкие комедианты устроились уже в Москве.
Предполагают, что воспитатель Наталии Матвеев вызвал их, но он не посмел бы это сделать без согласия царя. Увидев их представление в доме своего любимца, Алексей пригласил комедиантов играть при его дворе. Их появление не возбуждало беспокойства, так как режиссер труппы, Иоганн Годфрид Грегори, соединял свои функции с должностью пастора в европейской слободе! Но государь все-таки еще несколько смущался на этот счет.
Пусть уж комедия, но музыка! Церковь особенно осуждала скрипки и флейты, считая их диавольской выдумкой. Комедия? Грегори, вероятно, еще не осмеливался поставить на сцену пьесы, сюжеты для которых были взяты из Священной истории и которые он играл уже в Германии. Церковь считала бы это святотатством! Для начала у него были в программе лишь дивертисменты, между которыми фигурировал поющий и танцующий Орфей между двумя движущимися пирамидами. Но как танцевать или петь без музыки? Алексей кончил тем, что уступил, и Наталия сыграла в этом, конечно, некоторую роль. Она присутствовала на спектакле в ложе, закрытой решеткою, и уже это было целою революцией.
Такое событие произвело, конечно, скандал, но спустя немного Великий пост прекратил все светские удовольствия. Этот дебют ничего не обещал. Но между тем то, что последовало за этим, трудно было предвидеть. В июне 1673 года, обрадованный рождением сына, царь приказал выстроить специальную залу, где давали «Есфирь» еще до появления пьесы Расина. Сюжет ее представлял некоторую аналогию с романической интригой, которая возвела на трон дочь Кирилла Нарышкина; следует допустить, что это сходство предопределило выбор, или даже служило главным мотивом составления пьесы, автором, которой мог быть Полоцкий, и отсюда видно, какие горизонты открывались зарождавшемуся искусству таким смелым вторжением в область современности. Эта страна всегда была родиной гипербол.
Из предосторожности новая зала была заложена в селе Преображенском, в будущей колыбели всех реформ Петра Великого; но в следующем году вторая зала была устроена уже в самом Кремле, и отныне спектакли сменялись в этих двух залах, смотря по сезону, с правильными промежутками. Переносили из одной в другую декорации, нарисованные Энгельсом; Грегори сформировал учеников, набранных сначала среди прихожан слободы, он не боялся больше воспроизводить здесь свой обычный репертуар, уже давно популяризированный в Польше: «Товит» следовал на сцене за «Есфирью» и «Юдифью»; возмущение национального или религиозного чувства понемногу затихало. Театр одержал верх.
В Польше представления этого рода, победоносно бравируя оппозицию клира, относятся к двенадцатому веку. В более близкую эпоху они приняли форму «диалогических сцен», составленных по образцу старинных немецких мистерий с тем же господством комического элемента. Когда иезуиты приняли этот репертуар для своих коллегий, он проскользнул этим путем в киевскую академию Могилы и был очень близок Полоцкому и его украинским собратьям. В Преображенском или в Кремле он сохранял тот же средневековый колорит, но подчеркивал комическую сторону для зрителей, которых расхолодил бы их прежний серьезный стиль. То был комизм довольно грубый, как и следовало ожидать: перед трупом, например, Олоферна, служанка рассуждает о затруднении, в котором должен был очутиться вождь, когда увидел, что Юдифь уносит его голову. Пораженный в затылок лисьим хвостом, как пьяный монах при допросе Аввакума, солдат воображает, что ему отрубили голову, и поэтому начинает бесноваться. Язык этих глупых шуток пестрел тривиальными выражениями и обычно был так затемнен, что становился непонятным.
Ни по форме, с другой стороны, ни по существу своему этот репертуар не являлся здесь результатом национального духа; он даже не был связан с теми символами Священной истории, которые вводила иногда в свою службу национальная церковь, сопровождая их диалогами и соответствующими песнопениями. Представляя собой некоторое сходство с западными мистериями, эти священные драмы отличались от них между тем и своим духом, и своим стилем, сохраняя всегда ритуальный характер. Этот театр, в тех условиях, при которых он был насажден на берегах Москвы-реки, не представлял собой ничего народного и не обращался к народу. Вначале он являлся лишь развлечением для двора, привилегией царя, его семьи и его приближенных. Подражание иностранным образцам в них было абсолютно рабским, обнаруживая лишь в нескольких чертах влияние окружающей среды. Но это не могло долго продолжаться. Вскоре – и очень быстро, если считаться с теми волнениями, которые после смерти Алексея временно уничтожили интерес, возбужденный к этой сфере в московской публике, – национальный дух завоевал себе в них место. К концу века уже попадаются типы, взятые из местной жизни, в драматических произведениях св. Димитрия Ростовского, а несколько лет спустя появляется трагедия, берущая свой сюжет из истории страны.
На определенной ступени умственного развития народы подобны малым детям: их можно заинтересовать, научить чему-нибудь и возбудить в них работу ума лишь посредством образов. Театр в Преображенском и в Кремле и был именно такою книгою изображений, сначала открытою перед замкнутым кругом избранных лиц, но не преминувшей распространить дальше свое возбуждающее и воспитательное влияние. Об этом свидетельствуют в ту эпоху литература и народная поэзия страны.
В семнадцатом веке народная поэзия занимает еще в русской жизни довольно значительное место. Она охватывает два отдела: один светский, связанный с эпическим циклом Киева и переносимый из одного места в другое странствующими скоморохами, а другой – религиозный, черпавший свое вдохновение в христианских легендах на почве апокрифической, привитой переводами с сербского или с болгарского; посредниками здесь являются нищие, слепые, калики, как их здесь называют. Церковь одинаково их преследует, и так как в конце этого века почти совершенно исчезают барды первого типа, то их соперники смешивают оба репертуара, делая из Ильи Муромца святого, а из Соломона героя былины.
Дружинник Владимира между тем продолжает оставаться любимцем публики и все более обращается в казака. Часто он именно так квалифицируется, и, уже игнорируя хронологию, его определенно называют «донским казаком». Он принял даже все характерные черты последнего: так, разгневанный за то, что его не пригласили на пир, Илья стреляет из своего мушкета в чудотворные иконы; он хочет убить Владимира с женой и всегда является представителем вековой борьбы между кочевым и воинственным населением степи и оседлым и трудолюбивым населением деревень и городов. Он меняет лишь свое имя, не изменяя своего характера, и как Ермака начинают считать племянником Владимира, Илью заставляют сражаться в качестве есаула в шайке Стеньки Разина.
Но вот, пройдя через горнило польской литературы, другие исторические фигуры входят в область народной фантазии. «История Трои» Гвидо Мессинского появляется в русском переводе: уже устарелый для Запада, рыцарский роман сделался предметом легкого чтения в высших московских сферах, и под названием «Бовы-королевича», Буово д’Антона, нашел себе страстных поклонников.
Несмотря на господство византийского элемента, римское влияние всегда чувствовалось в литературе страны, но теперь оно взяло верх. Местный поэтический фонд был им обесценен в то самое время, как движение против суеверия в борьбе с расколом пробило брешь в эпопее на почве чудесного у национальных поэтов. Чувствуется необходимость ввести в нее историческую правду, реалистическое течение бродит в умах, поэзия теряет свое значение перед прозою, и роман наследует театру.
Несколько местных писателей уже пробовали им заняться. Со второй половины этого века всюду циркулировали анекдотические рассказы, фантастически обрисовывающие факты и личности, близкие к еще живой современности. Не достигая своего образца, эти сказки, однако, напоминают собою Декамерон. В них чаще всего выведен Иван Грозный. Странствуя по своему государству в переодетом виде, подобно второму Гаруну аль-Рашиду, он получает в подарок от крестьянина, для которого он остается незнакомцем, пару грубых лаптей и брюкву. Царь надевает лапти и, заставив всех бояр носить такие же, богато одаряет находчивого мужика. После этого один из бояр думает снискать милость государя великолепной лошадью, надеясь получить награду соответственно подарку, но царь дарит ему в обмен сохраненную им брюкву. В другой раз мы видим Ивана Грозного уже в обществе разбойников, которым он поручает ограбить одну из государственных касс, как это делают экспроприаторы нашего времени. Но эти личности в семнадцатом веке оказываются, однако, более совестливыми. Один из них ударяет царя по лицу, говоря, что бесчестно грабить государя, которым не нахвалятся бедняки. Совсем другое дело нападать на бояр, которые сами обогащаются, грабя своего государя.
Эта морализующая тенденция, таким образом выраженная, совершенно чужда Декамерону, и она связывает эти произведения с местной народной поэзией, где она всегда появлялась. Примером этому служит знаменитая «Повесть о Горе-Злочастии» [датировка художественного памятника определяется XVII в.], открытая в 1856 году Пыпиным [А.Н. Пыпин – академик Петербургской Академии наук] и много раз издавшаяся с тех пор. Хотя и начиная с сотворения мира, эта поэма является лишь переделкой басни о моте, приспособленной к местным вкусам, благодаря символической фигуре Горя-Злочастья, олицетворения духа зла, злого ангела или демона. Здесь следует отметить типичную черту: моральное падение и материальные лишения, в которые попадает герой рассказа, благодаря внушениям своего фатального товарища, имеет источником пьянство. Здесь оно представляет собой главное зло, и Аввакум в своих опытах толкования Священной истории отождествлял даже первородный грех с пьянством. Не заключая в себе никакого указания ни на дату, ни на место, эта поэма по языку и по ходу рассказа, может быть отнесена ко второй половине семнадцатого века.
Как и сказки в прозе, относящиеся к тому же времени, она не дает места любви. Домострой не знал этой области наслаждений. По тем идеям, которыми он вдохновлялся, женщина являлась низшим существом во всех отношениях и по существу своему развращенной. Один из сборников этого времени «Пчела», трактовавший об этой теме, ограничивается лишь обсуждением вопроса о том, на чем следует остановиться в своем выборе: на неприятностях, сопряженных с жизнью с дурной спутницею жизни или на трудностях, с которыми связала необходимость от нее отвязаться. Автор ее, кажется, и не допускает мысли, что можно встретить добрую и милую женщину. И чем, кроме того, женщина может нравиться? По духу Домостроя, самая ее красота, если она ею обладает, является ее главным недостатком. Уродливая, она менее соблазнительна, ее и следует предпочесть. Это одна из причин того, почему рыцарский роман, принявший на западе артистически утонченный вид у Боккаччо, Сервантеса и Шекспира, сохранил здесь самую примитивную и самую грубую форму.
Судя по некоторым мелочам, по прологу об Адаме и Еве, по заключительной молитве, «Горе-Злочастье» входило, таким образом, само в репертуар калик. С другой стороны, в нем можно найти черты сходства с Мейером Гельмбрехтом Вернера Садовника [ «Крестьянин Гельмбрехт» – повесть в стихах, написанная около 1250 года немецким поэтом XIII века Вернером Садовником] – этой пасторалью четырнадцатого века; как в фигуре злого духа, тяготевшего над участью героя, выражаются здесь демонологические теории западного Средневековья. Очень неискусная и устарелая копия! Но несколько позже тот же литературный фонд дает нам «Повесть о Савве Грудцыне» [памятник древнерусской литературы XVII века], и здесь мы неожиданно встречаемся с произведением если не совсем оригинальным, то, по крайней мере, развитым очень свободно на заимствованной им канве и почти совершенно свободным от традиционных формул. Савва уж больше не миф и не экзотический герой. Он вырос на настоящей московской почве и, капитальная новость, он влюблен! Возлюбленный жены друга своего отца, он ее оставляет и за это наказан. Красавица дает ему сначала снадобье, которое вновь воспламеняет его любовью к ней, а потом выдает его обманутому мужу, так что герой является заодно и более влюбленным, чем когда-либо, и разлученным с предметом своей страсти.
Желая обрести снова потерянное, он отдается дьяволу, и Сатана, приняв вид его родственника, соглашается служить ему за расписку, по которой влюбленный должен заплатить значительную сумму, но отдает ему действительно свою душу. Как всякий истинный московит, Савва не умеет читать. Несмотря на все сходство положений, которые нетрудно тут узнать, в этом герое нет ничего общего с виртембергским доктором немецкой легенды. Он сын купца и солдат. Сопровождаемый своим Мефистофелем, сдержавшим слово и вернувшим ему его возлюбленную, Савва принимает участие в войне с поляками и покрывает себя славою под стенами Смоленска. Пули не могут пронзить его, и воды Днепра расходятся и дают ему возможность пройти. Но после того, как его узнают, его отсылает домой в Великий Устюг генерал, который не хочет, чтобы сын богатого купца собирал лавры, предназначенные для более бедных людей. Любопытная иллюстрация демократических идей, появившихся здесь в определенных кругах. Получив отставку, Савва заболевает от печали и зовет к себе священника. Но тотчас же комната, где он лежит в последней агонии, наполняется демонами, и среди них Мефистофель, сняв с себя маску, представляет умирающему документ, под которым он имел неосторожность поставить крест. Савва впадает в безумство и видит Богородицу, обещающую ему прощение под тем условием, что он сделается монахом. Придя в себя, Савва повинуется ей и находит себе спасение и мир душевный.
Старина захватывает снова свои права в этой развязке, но это уже последняя победа. От нее не остается и следа в приключениях, сообщенных в 1680 году о русском дворянине Фроле Скобееве и Аннушке, дочери стольника Нардына. Нардын – это Ордын-Нащокин, и здесь мы имеем уже дело с законченным романом, без всякого аскетизма или дидактического направления. Этот рассказ скорее не моральный или, вернее, аморальный. Молодой дворянин из Новгорода, одаренный вместо всего иного большим талантом интриги, обращает свое внимание на дочь богатого стольника. Не добившись того, чтобы понравиться ей, он подкупает кормилицу, увозит наследницу и женится на ней. Желая утишить гнев отца, он старается перевести на свою сторону одного из приятелей последнего, и так отлично устраивает свои дела, что стольник, все еще считая его отъявленным негодяем, принимает его в свой дом, отдает ему одно из своих имений и кончает тем, что завещает ему все свое состояние.
Теперь мы уже далеки от Домостроя. Рассказанное с большим жаром, это галантное и пикантное приключение отодвигает нас от него на сто верст. Аскетический принцип отречения от мира заменяется в нем радостью жизни, стремлением к материальным наслаждениям, практическим умом честолюбца. Но и этот второй идеал также невысокой пробы. И в силу постоянного гиперболизма, управляющего в этой стране всеми явлениями, мы падаем с головокружительной высоты в пропасть. Как у Фрола Скобеева, так и у Саввы Грудцына, самая любовь, чисто чувственная, не облагорожена ни малейшим намеком на высокие чувства, а прекрасная Аннушка только рабыня или одалиска, вырвавшаяся из терема. Но, во всяком случае, эта крайняя тривиальность имеет все же больше значения, чем излишек противоположного, так как, будучи более близкой к человеческой природе, она является и более плодотворной. И действительно, первая четверть следующего века не прошла без того, чтобы из этого грубого натурализма не вырос более нежный цветок и чтобы введение в литературу лирического и сентиментального элемента, уже выраженного на Западе Данте, реализованного Петраркою, не сделалось и здесь совершившимся фактом.
Под скрывавшею их старою и грязною оболочкой Савва Грудцын и Фрол Скобеев уже объявляют и приготовляют расцвет, ибо тем способом, как они представлены были русской публике, они в виде мощного ростка дали ей образчик до того неведомого искусства. Эти рассказы отличаются живостью и составлены очень талантливо. Остальное должно было явиться в свое время.

6. Искусство

Западное искусство стало теперь зарождаться под всякими формами, во всех направлениях на почве, так долго остававшейся бесплодной благодаря византийской культуре. Хотя Аввакум и обвинял Никона в том, что тот покровительствовал западной живописи, «так преступно сходной с природою», но этот последний направлял еще остатки своей энергии против новаторских тенденций, вторгавшихся даже в священную иконографию, и Собор 1667 года подписался сам под анафемою патриарха. Но все было тщетно! Вкусы публики одержали верх над постановлениями церкви, и такие известные художники, как знаменитый Семен Ушаков [Симон (Пимен) Федорович Ушаков (1626–1686 гг. – русский московский иконописец и график.], для удовлетворения вкусов своих заказчиков должны были разделить свою кисть между православными канонами и итальянскими моделями. Михаил Феодорович уже принял к своему двору немцев и поляков, живописцев светских картин и портретов. В царствование его сына у них уже были русские ученики, которые гораздо смелее напали на незыблемую святыню византийских типов.
В мастерской Семена Ушакова разгораются диспуты по поводу кающейся Магдалины, неотразимые прелести которой заставляют отплевываться от отвращения сербского архидиакона Ивана Плесковича. На почве таких противоречий просыпается критический дух, и само религиозное чувство обновляется им. Новаторы блуждают в мелочах, но отвергнутое византийское влияние оказывало еще свое действие, хотя они этого и не замечали, от которого они не могли уберечься. Так, в традиционном воссоздании рождения Христа Богоматерь изображается в кровати. Разве это не ошибка, спрашивали они себя, раз родовой процесс у Богоматери должен был пройти совершенно безболезненно? Но один из друзей и соперников Ушакова, Иосиф Владимиров [Иосиф (Осип) Владимиров (1642–1666 гг.) – русский иконописец, стенописец и знаменщик Оружейной палаты] обращается к нему с посланием, в котором, защищая новую эстетику, осмеливается назвать варварским эстетический канон Стоглава. И итальянская школа снискала себе такое почетное место, что под руководством грека Николая Спафария была приготовлена к напечатанию в 1671 году по приказу Алексея «Книга сивилл». Лица, даже наиболее преданные культу прошедшего, были возбуждены этими нововведениями.
Как спектакли, на которых присутствовали московские посланцы при иностранных дворах, их также поразил и привел в восторг виденный ими блеск западных дворцов. И таким образом другое искусство, пришедшее из Италии, развившееся во Франции, заявляет свое право на участие в переустройстве древней Москвы. Алексей и его приближенные вельможи, не удовольствовавшись украшением и меблировкой своих жилищ на европейский манер, принялись украшать их роскошными цветниками. Они выписывают из заграницы садовников и покупают дорогие редкие растения.
Все это движение увлекает за собою настоящим образом лишь очень небольшое число избранных лиц, а рядом с ними оставалась все еще нетронутою вся масса устаревших привычек и предрассудков. Для того чтобы их разрушить тем путем, каким это произошло на Западе между тринадцатым и четырнадцатым веками, не хватало религиозного чувства, которое могло бы развить здесь достаточную силу: оно было сильно лишь в недрах раскола, откуда всякая мысль об искусстве была изгнана. Оставаясь еще в рамках древности, благодаря близкой связи с нею, сторонники прогресса не могли сами совершенно освободиться от нее. После «Книги сивилл», Алексей отдает приказ в 1676 году сделать новый перевод «Великого зерцала», этой компиляции материалов, заимствованных из тринадцатого и четырнадцатого веков, с яркой аскетическою тенденцией.
Этот расцвет искусства, экзотического по своему происхождению, аристократического в своих первых проявлениях, изолированного в кругу общества невежественного во всех отношениях, представлял собой тепличное растение, заставлявшее лишь чувствовать сильнее общую дикость той среды, в которой оно возникло. Заводится театр, начинают писать романы, устраивают картинные галереи, а между тем остаются, как и прежде, оторванными во всех других отношениях от цивилизации, которая принесла всю эту роскошь. Желание более тесного сближения увеличивается благодаря этому, но нет еще никаких средств к его достижению, и отсюда получается жалкое впечатление.
Впечатление это еще усиливается в момент смерти Алексея перед очевидностью экономического и нравственного ничтожества, которое было замаскировано внешностью этого почетного царствования. Нужно было более радикально разделаться с вековой рутиной. Но как? Неизвестно. Для того чтобы взять на себя инициативу в этом направлении, социальные классы слишком слабы, слишком чужды один другому, слишком разделены радикальным антагонизмом идей, инстинктов, интересов. Правительство не менее смущено. Неспособное наметить путь или удержаться на нем, оно делало вид, будто просит народные массы сообщить руководящую линию поведения, которую оно будто бы хочет от них получить. Оно выслушивает все пожелания, собирает все петиции, показывает себя расположенным принять все рекомендованные им меры, но вызывает этим лишь полный хаос противоположных мнений. Оно созывает Соборы, но ему не удается получить на них какого-либо большинства за ту или иную определенную программу.
Таким образом, создалось положение вещей, воспроизведение которого мы видели в более близкой к нам эпохе, заключавшее в себе настоятельную необходимость революции, при радикальной невозможности ее осуществить.

7. Революционный дух

Крыжанич, русский по духу и убежденный, восторженный поклонник своей новой родины, может служить иллюстрацией к этому болезненному кризису. Родившись около 1618 года в очень благородной, но очень бедной хорватской семье, жертва бедствий, созданных в его родной земле чужеземным господством, он был доведен, как это и теперь бывает со многими его братьями по расе, до убеждения в необходимости соединения всех славян против общего врага, остающегося тем же и теперь, и ему казалось, что большое северное государство призвано служить центром общего союза. Будучи первым апостолом панславизма, после посещения Москвы в 1647 и 1650 годах в качестве прикомандированного к посольству, он в 1659 году возвращается в нее для того, чтобы работать в том же направлении.
Подчинял ли он это дело, как это предполагали, какой-либо высшей цели религиозного порядка? Утверждать это, кажется, было бы слишком смело. Подробности, сообщенные им о его встрече с Аввакумом, не обнаруживают в нем очень горячего рвения к католическому прозелитизму. «Гениальный дилетант», как его назвал один из его биографов, богослов и полемист, но также и грамматик, историк, географ, этнограф, социолог, экономист, финансист, музыкант, философ, – он занимался слишком многим и притом главным образом светскими делами, чтобы какая-либо господствующая мысль в этом роде могла руководить его делом.
После более продолжительного пребывания своего в Москве он должен был, однако, увидеть, что то доверие, которое он оказывал этой стране, даже в смысле защиты одного только славянского дела, было по крайней мере преждевременно. Он должен был убедиться, что еще до того, как играть роль первой скрипки в антигерманской конфедерации, России нужно было переждать подготовительный этап чисто революционный, в смысле ряда радикальных реформ в идейном и нравственном отношении, в политической, социальной и экономической организации.
Он не скрыл своих убеждений, и это прямодушие стоило ему ссылки в Сибирь. Большая часть из его сочинений была составлена в Тобольске, где он прожил пятнадцать лет. В том числе его «Политические мысли», которые вместе с неосуществимой программой будущего заключают для настоящего итог полного банкротства. Актив в них заботливо выведен, но, несмотря на все усилия защитить его, о чем мы уже имеем представление, пассив приводит его к констатированию ужасающей бедности.
«Как мы могли бы не быть жалкими, – пишет Крыжанич, храбро отождествляя себя со своими новыми соотечественниками, – когда даже язык наш недостаточно удовлетворителен, чтобы выражать идеи цивилизованного мира? Наш язык беден, как наша мысль, и так же мы чувствуем. В нас нет естественного мужества, ни законной гордости, ни благородных порывов, ни сознания своего достоинства. Благодаря нашим нравам мы служим позором для всей Европы, потому что мы обнаружили в себе склонность к воровству, к убийству, к бесчестию во всех наших отношениях, к распущенности во всех наших действиях».
Сделав такое плачевное признание, Крыжанич доискивался причины подобного положения вещей и нашелт ее в отсутствии всякой свободы. Он повсюду видит солдат, полицейских, доносчиков, приставов – словом, целую армию, занятую исключительно тем, чтобы препятствовать людям делать, что они хотят. Поэтому все привыкают жить скрытно, укрывать от нескромного взгляда свои поступки; и, не выгадывая от этого ни в отношении нравственности, ни в отношении чести, общество теряет от этого всякую возможность обеспечивать самые благородные свои порывы. Недостаточно хорошо вознаграждаемые, кроме того, местные власти не имели других средств к жизни, как принимать самим участие в преступлениях, которые они призваны были искоренять, и грабить воров. Такая организация представляет собой лишь взаимный договор грабежа.
А лекарство? Необходимо перестроить до основания все политическое и социальное здание. Но кто возьмется за это? Хороший пророк во всем, что касается семнадцатого столетия, а быть может, и более близкой нам эпохе, Крыжанич не полагается в данном случае на самих москвитян. «Они не захотят сделать добро, пока их к тому не принудят». К счастью, у них есть провиденциальное орудие необходимых реформ – это самодержавие. Без него и вне его нет спасения.
Но каковы должны быть эти необходимые реформы? Программа Крыжанича выдвигает четыре главные меры, которые, плохо согласуясь между собою, довольно странно, кроме того, противоречат его руководящей идее об антигерманском панславизме. Он хочет развития просвещения, но, сам писатель, он питает странное презрение к «мертвой букве книги». Он стремится привить широкое техническое воспитание и, враг немцев, он считает лишь их, инженеров и ремесленников годными быть учителями его соотечественников по родине, в которой он нашел себе приют, и надеется лишь на их капиталы для развития в московской стране промышленности и торговли. Он объявляет себя сторонником политической свободы, административной автономии классов, но в то же время видит в государе и его самодержавной власти источник и необходимое условие всякого прогресса, в самой педантической регламентации – единственное средство его реализовать и, наконец, в расширении права петиции, в прямом обращении к тому же государю – единственное средство против всех злоупотреблений.
В общем ее духе, если не в подробностях практического приложения – это почти программа другого панслависта, Ордына-Нащокина, т. е. та именно, которую Петр Великий употребил в дело, с ее парадоксальной идеологией и внутренними противоречиями. Но за исключением одной ее черты, обнаруживающей окончательное истощение социальных сил, это программа всех мятежей, известных в этой стране с шестнадцатого века: революция за царя, но на этот раз устроенная также царем против всех, кто разделял его авторитет.
И Крыжанич не один думал так, хотя он один осмелился написать это. Если присмотреться поближе, это общее чувство. Довольно ясно, хотя и не совсем понятно, оно выражается во всех коллективных или индивидуальных манифестациях московского ума на этом повороте национальной истории. Опрошенные об их положении, податные крестьяне заявляют себя «сиротами царя» и говорят, что они ожидают от него облегчения наложенных на них тягостей. Спрошенные о мерах, необходимых для улучшения состояния страны, служилые люди отвечают, что они «рабы царя» и ожидают лишь его приказаний. Здесь мы очутились в каком-то заколдованном круге, и до Петра Великого из него невозможно найти выход.
Что касается Крыжанича, помилованного в 1676 году сыном Алексея, после новой попытки не изменения условий местной жизни, но только приспособления к ним, он пришел в полное отчаяние и отправился в Польшу, чтобы поступить там в орден Братьев Рыбарей. Он добровольно на этот раз сам отправился в изгнание, и он не единственный, которого постигла такая участь.
Мы знаем уже о приключении сына Ордына-Нащокина. Как и этот молодой человек, вкусивший заграничного воздуха, не один русский с тех пор стал задыхаться в атмосфере своей страны. Таков был случай с Григорием Котошихиным, который, служа в приказе Внешних сношений и стоя на пороге блестящей карьеры, отказывается от нее и в 1664 году переходит границу, желая избежать мести одного начальника, которому он отказал в соучастии в низкой интриге или просто чтобы развить свою сознательность. А может быть, он скрылся, желая избежать риска быть вторично наказанным кнутом, как это случилось с ним в 1660 году из-за какого-то незначительного проступка.
В Польше, и позже в Швеции, где его ожидала трагическая смерть, он составляет в свою очередь очерк политической и социальной среды, в которой он не мог жить, и приходит почти к тем же выводам. Сеть произвола, жадности и грубости, убивающая все жизненные функции, дикая роскошь в верхах, ужасная нищета в низах, одинаковая испорченность повсюду все это создавало невыносимый режим.
Между всеми мыслящими людьми это было общее мнение. Одни бегут, другие ссылаются, все сходятся в одном – что все это не может продолжаться таким образом. Некоторым придворным удается скрыть свое внутреннее возмущение под видом внешнего подчинения, как, например, князю Николаю Ивановичу Одоевскому. Увлекаясь всеми новшествами, не исключая самых смелых из них, ему удается, однако, без затруднения просуществовать, занимая высокие должности в течение трех царствований: Михаила, Алексея и Феодора. Он представлял собой характерный тип боярина этой эпохи, определенный продукт московской политики, материального и нравственного выродка без всякой связи ни с традициями своей семьи, уничтоженными иерархией рангов, ни с почвой, не бывшей уже больше его родиной, ни с маленьким мирком своих крестьян, представлявших для него лишь скот в образе человеческом, тип социального отброса, в котором олицетворяется полный разрыв между аристократией и народом на развалинах древней патриархальной организации этой страны и в котором обнаружились первые результаты общего распадения органических элементов, являющегося еще и теперь существенным препятствием ко всякому гармоническому построению и всякой возможности не только прогресса, но и сносной жизни.
Он скептик даже в деле религии. Между тем он вместе с фанатиками раскола верит в неизбежный конец того мира, в котором он живет. Может быть, вероятно даже, по их примеру, он представляет себе его в виде катастрофы, так как ввиду многочисленных проблем, с которыми столкнулась его страна, он уже не может представлять себе прогрессивную и мирную развязку. Может быть. за недостатком другого исхода, который он мог бы увидеть, этот скачок в область неизвестного кажется ему, как и им, единственно желательным. Но он не решился бы пошевельнуть пальцем, чтобы ускорить это событие. Неверующий или почти неверующий, он уже говорит не о Провидении, а о фатальности. Провидение или судьба должны вмешаться в дело. И эта ожидаемая, желанная катастрофа уже подготовлялась – в колыбели младшего сына Алексея. Нужно было, чтобы в дело вмешался царь, государь, который при всем том всемогуществе, которым владел уже второй Романов, имел бы другое направление ума и другой темперамент. Но Провидение или судьба хотели, чтоб эта обязанность выпала на долю человека, неспособного работать иначе, как с помощью ураганов и землетрясений.
Дело Петра Великого являлось между тем лишь результатом прошлого. Разрушительный или созидательный гений мощного революционера состоял главным образом в замечательной способности связывать все вместе и переводить от отрицательного полюса к положительному всю ту массу коллективных сил, которую приготовила история семнадцатого века, направляя их даже в некоторых пунктах уже по проторенным дорогам. И это то, что хотел доказать автор этой книги.
В этой истории Алексей занимает столь значительное место, его фигура является настолько выразительной для своей эпохи и своей среды, он наконец до сих пор, даже в России, так мало обратил на себя внимания, по сравнению с тем интересом, который он внушает, с его заслугами и обаянием, что необходимо посвятить ему здесь несколько дополнительных страниц.
Назад: Глава II Раскол
Дальше: Глава IV Второй Романов и его наследие