Книга: Царь-девица
Назад: XVI
На главную: Предисловие

XVII

Припомнился царевне Софье день 17 мая 82 года. Припомнилось ей, как она уговаривала царицу Наталью Кирилловну выдать разъяренным стрельцам Ивана Нарышкина. Припомнилась ей ужасная сцена прощания сестры с братом, вопли и отчаяние несчастной царицы, отдававшей близкого человека на верную погибель… Теперь ей самой приходилось выдать единственного преданного помощника, Шакловитого. Как она уговаривала царицу, так теперь ее уговаривают все оставшиеся до сих пор в Москве бояре, уговаривают даже и сестры. Но царевна еще не может решиться – Шакловитый ей не брат, не кровный, но выдать его – значит и себе подписать приговор смертный. А делать нечего, «сколько не жалеть, а отдать нужно будет», – как говорил семь лет тому назад князь Одоевский Наталье Кирилловне.
Упавшая духом, совсем обессиленная и измученная Софья спешит к брату Ивану. Невелика на него надежда, но авось хоть он пригодится в этих ужасных обстоятельствах.
Иван Алексеевич лежит больной. Софья начинает умолять его заступиться за Шакловитого, написать Петру письмо, объявить, что Шакловитый не виновен, что на него наговаривают и он, царь Иван, не разрешает суда над ним и его осуждение.
– Пойми, брат, – заливаясь слезами, говорит царевна. – Пойми, ведь теперь Шакловитый наш единственный защитник, его выдадим – себя выдадим. Так если меня не жалеешь, себя да жену свою пожалей – ведь это до наших с тобою голов добираются.
Иван Алексеевич приподнял свою больную голову с подушек и пристально поглядел на сестру.
Все говорили, что он скудоумен, «скорбен головою», да и сам он был о себе такого же мнения, но это было не совсем верно. Страшная болезнь, постигшая его с детства и не определенная тогдашними врачами, действительно сильно замедляла его умственное развитие: он никогда не был способен учиться, все перезабывал, не мог долго остановиться на одном и том же предмете. Но в последние годы болезнь его приняла новое направление. Она медленно разрушала весь организм его, но голова его заметно просветлела, оставались только сонливость и какая-то тяжесть мыслей. Если он старался не думать и не размышлять, то только потому, что эта работа была для него физически мучительна, страшно его утомляла, но когда нужно было ему на чем-нибудь остановиться, что-нибудь решить, он иногда поражал окружавших ясностью своих суждений. Так и теперь, только глубокое волнение Софьи помешало ей заметить полную осмысленность его устремленного на нее взгляда.
– Ты бы лучше, сестрица, выдала брату Шакловитого, – произнес после некоторого молчания Иван Алексеевич. – Коли брат требует – значит, так надо, а даже коли и не надо, то все равно ты ничего не поделаешь – сила-то на стороне брата. Ведь я знаю, все к нему побежали, и письма я ему писать не стану – перечить брату не хочу, лучше и не уговаривай.
– А! Так ты вот как! – в бессильном бешенстве произнесла Софья глухим голосом. – Ты меня выдаешь… Это за все, что я для тебя делала!.. Ведь через кого же, как не через меня, ты и царем стал?!
– Эх, сестрица! – слабо улыбнулся Иван Алексеевич. – Попрекай, если хочешь… А что ты царем-то меня сделала, так ведь я не просил тебя – разве мне это нужно? Господи, да забудьте вы все обо мне! Мне бы вот полежать спокойно, шума бы никакого не слышать, больно трудно становится, вряд ли проживу долго – так какой я царь! Мне вот стыдно бывает, что царем меня величают, ведь понимаю я тоже…
Он замолчал, закрыл глаза и, казалось, погрузился в глубокую дремоту.
Софья постояла, поглядела на него и, махнув рукою, вышла из его опочивальни.
А ее уже дожидались, ей говорили со всех сторон, перебивая друг друга, что медлить невозможно, что стрельцы требуют немедленной выдачи Шакловитого, а иначе все как есть пойдут к Троице, а то сами разыщут «Федьку» и потащат его к царю Петру Алексеевичу.
– Да берите его, берите! – страшным, хриплым голосом проговорила Софья. – Тащите на виселицу, да уж и меня заодно с ним… Теперь же, сейчас и меня тащите – всё равно ведь выдадите, я вам не нужна больше!
Красными, опухшими от слез глазами, в которых теперь выражались и отчаяние, и тоска, и глубокая ненависть, она взглянула на всех и ушла к себе, сказав, чтобы ее оставили в покое, что она никого не хочет видеть.
Шакловитого повезли к Троице. Вместе с ним отправились и все бояре, до сих пор еще не покидавшие царевны; терем остался без защитников. Петр не скрывал своей радости, когда ему доложили о прибытии Шакловитого.
– А!.. Таки выдала! – сказал он. – Ну, теперь с Божьей помощью всё покончим. Допросите хорошенько Федьку, пытайте его, разбойника, нечего жалеть-то!
Шакловитого действительно не пожалели…
С первой пытки он повинился во всем, не повинился только в своем умысле на жизнь царскую. Но против него были явные улики, его ожидала казнь лютая. Сам же Петр, в то время как пытали Шакловитого, сидел и писал письмо своему брату, царю Ивану.

 

Милостию Божьею, – писал он, – вручен нам, двум особам, скипетр правления, также и братьям нашим, окрестным государям, о государствовании нашем известно; а о третьей особе, чтоб быть с нами в равенственном правлении, отнюдь не вспоминалось. А как сестра наша, царевна Софья Алексеевна, государством нашим учала владеть своею волею, и в том владении, что явилась особам нашим противное, и народу тягости и наши терпение, о том тебе, государь, известно. А ныне злодеи наши, Федька Шакловитый с товарищи, не удоволяся милостию нашею преступя обещание свое, умышляли с иными ворами об убивстве над нашим и матери нашей здоровьем, и в том по розыску и с пытки винились. А теперь, государь-братец, настает время нашим обоим особам Богом врученное нам царствие править самим, понеже пришли в меру возраста своего, а третьему зазорному лицу, сестре нашей, с нашими двумя мужескими особами в титлах и в расправе дел быти не изволяем; на то б и твоя, государя моего брата, воля склонилася, потому что учала она в дела вступать и в титла писаться собою без нашего изволения; к тому же еще и царским венцом, для конечной нашей обиды, хотела венчаться. Срамно, государь, при нашем совершенном возрасте, тому зазорному лицу государством владеть мимо нас! Тебе же, государю брату, объявляю и прошу: позволь, государь, мне отеческим своим изволением, для лучшей пользы нашей и для народного успокоения, не обсылаясь к тебе, государю, учинить по приказам правдивых судей, а не приличных переменить, чтоб тем государство наше успокоить и обрадовать вскоре. А как, государь братец, случимся вместе, и тогда поставим все на меру; а я тебя, государя брата, яко отца, почитать готов.

 

Отослав письмо это, царь сам пошел взглянуть на Шакловитого. Он увидел его растерзанным, с всклокоченными волосами, с искаженным от страха и боли лицом, в крови… а кругом стояли мастера заплечные, кругом валялись орудия пытки. Но не смутился семнадцатилетний царь от этого страшного зрелища.
Князь Борис Голицын, следовавший за ним, взглянул на него и невольно вздрогнул; никогда еще он не видал у царя в лице такого выражения. Это прекрасное лицо, на котором еще лежал отпечаток нежной юности, теперь все дышало мщением. Глаза глядели остро, блестели невыносимо, как у орла, завидевшего добычу, тонкие ноздри нервно вздрагивали и раздувались; грудь Петра глубоко дышала.
Тяжелое и тоскливое чувство закралось в душу князя Бориса. Он почти силою увел царя.
– Государь! – говорил он. – Здесь не твое место, не для тебя такие зрелища. Виновный должен получить кару, но ты прежде всего должен быть христианином…
– Да, князь, ты прав! – ответил Петр твердым голосом, в котором послышалась Голицыну новая страшная нота. – Ты прав, отвращая меня от жестокости, и ты знаешь – был ли я когда жесток?! Но теперь страшное что-то творится со мною, и чувствую я, что не сдержать мне себя. И ты, и никто меня не сдержит… Да, любо мне видеть кровь врагов моих – и не пожалею я этой крови!
Голицын слушал с ужасом. Он не узнавал своего воспитанника. То ли он постоянно старался внушать ему, да и сам Петр то ли постоянно говаривал? Такие ли склонности показывал?
– Или ты забыл, – продолжал Петр, все с возрастающим волнением, – или ты забыл, что такое стрельцы и что они для меня значат! Теперь вот они извести меня думали, убить, задушить, отравить… Да они и так меня давно отравили. Как себя помню, я с тех пор и отравлен ими. Всю жизнь мне страшные сны снятся… Помню я, хорошо помню – хоть и малый ребенок был тогда, – как они по дворцу рыскали с окровавленными копьями, как они на части разрубали наших защитников. Помню, очень хорошо помню, что они сделали с дядьями моими. Умирать стану, так не забыть мне покойного дядю Ивана Кирилловича! А матушка… Боже мой! Так мне она и представляется в то время… как жива-то осталась – не понимаю! Ведь с тех пор она на себя не похожа – старая да дряхлая, а велика ли ее старость. Вот уснет иной раз днем, так все мы слышим, как во сне страшные слова повторяет: все ей кровь да стрельцы проклятые грезятся!.. Милосердие, врагам прощение… Ох, знаю, князь, знаю! Да нет, не справлюсь с собою. Болит, болит мое сердце, так вот на части разрывается, кровь в нем кипит… Не могу успокоиться, пока не накажу врагов наших. Да нет, и нельзя мне быть с ними милостивым; кабы забыл я и свои кровные обиды, так за другие, пущие вины они должны поплатиться. Сколько лет заводили смуту, сколько лет хозяйничали: ведь весь мир, чай, над нами смеется! Какие мы цари… они… стрельцы царствуют… а с таким царством добра не будет! Али не ведаешь, что по всему государству всякие смуты, всякое безналичие, и не прекратится оно дотоле, пока не познает народ, что сильная рука правит государством, пока не узнает, что есть всякому делу суд правый!.. А такой сильной руки, суда правого, преуспеяния во всяком деле не будет, не может быть, пока всякие бесшабашные головы хозяйничают. Довольно бабьего царства, довольно позору!.. Пора сестре, нашей лютой злодейке, в монастырь: пускай там грехи свои замаливает. Пора бунтовщиков на плаху… И не останавливай меня, князь, – никого не послушаю! Я знаю, что творю… Я покажу, что есть царь в Русском государстве и что он не баба! Много работы, страшно много работы, так нужно прежде расчистить дорогу, чтоб не споткнуться. – И Петр с вдохновенным и грозным лицом ушел от князя Бориса.
Голицын долго стоял, опустив голову. Он понял, что теперь у Русского государства действительно есть царь. Теперь оставалось только одно: спасать невинных, а виновным не избежать страшной кары…
В ненастный осенний день к Новодевичьему монастырю подъехала тяжелая царская карета. Из кареты, поддерживаемая двумя младшими сестрами, вышла царевна Софья.
В худой, бледной, закутанной в черную одежду женщине трудно было узнать красавицу правительницу. Светлые глаза ее окончательно потухли; стан сгорбился; в лице и во всей фигуре уже не было того горделивого величия, которым она всегда поражала.
Под страшным неотвратимым ударом приникла и смирилась царевна. Теперь она знала, что уж никто и ничто на всем свете ей помочь не может.
Младший брат приказал ей покинуть Кремль, перебраться в Девичий монастырь, и она спешила исполнить это требование добровольно, чтоб не повезли ее силою с великим срамом. Ее участь была ясна; ее имя должно было присоединиться к длинному списку цариц и царевен русских, кончивших дни свои в монастырских кельях, в темной доле инокинь. Монахини, заранее предупрежденные и вышедшие встретить царевну, провели ее в назначенное для нее помещение и с глубокими поклонами удалились.
Софья огляделась: темно, тесно, непривычно…
Она сняла с себя шубку, села на низенькую, обитую черным сукном скамейку и горько задумалась.
Сестры стояли перед нею заплаканные и взволнованные, не знали, что сказать, что делать.
– Уезжайте, – проговорила Софья, – что уж тут! Бог даст, не совсем разлучат нас – позволят вам со мною видаться, а теперь уезжайте, не то еще как-нибудь и вас запутают. Я устала, лягу, заснуть постараюсь.
Царевны кинулись к сестре, заливаясь слезами, целовали ее руки. Ей было это тяжело, и она поспешила проститься с ними. Оставшись одна, Софья, не раздеваясь, легла в постель, ей приготовленную, но заснуть она не могла. Много еще пройдет времени, прежде чем она будет в состоянии отогнать от себя страшные мысли, которые ни на минуту не дают ей покоя.
Страшно царевне. Ей все мерещатся разные ужасы. Она знает о казни Шакловитого и многих других стрельцов, ей преданных. Она знает о том, что князь Василий Васильевич отправлен в далекое, тяжкое изгнание. Не пришел он к Троице, когда его звали, остался верен своему княжескому слову, явился только тогда, когда его на суд потребовали.
Суд над ним был строгий, и Шакловитый с пытки многое возводил на него, немало и других нашлось доносчиков. Обвинили князя и в том, что он сожалел, что царицу Наталью Кирилловну не убили в восемьдесят втором году, и в том, что водился с колдунами разными, и в том, что удалился от Перекопа, подкупленный ханом.
Князь Борис и многие из приближенных Петра всячески старались выгородить Василия Васильевича, но это было дело трудное – много у него врагов было. Царь лишил его всех званий и послал в далекую ссылку.
– Жизнь кончена! – страшным, глухим голосом шептала Софья. – Всех отняли – одна… одна в целом мире!
И вспомнились ей лучшие дни ее. Стоял и не отходил от нее Василий Васильевич, не такой, каким видела она его в последний раз, когда вырвалось из груди ее безумное слово проклятия, а таким, каким он был прежде, и вся былая любовь, все счастье молодости запросились и ворвались в сердце несчастной царевны. И она готова была сейчас лечь на плаху, чтоб только на одно мгновение увидеть милого друга, чтоб только шепнуть ему, что она неизменно всю жизнь только его одного и любила, чтоб попросить у него прощения в вольных и невольных перед ним обидах, чтоб последний раз поплакать на груди его… Но никакой ценою, даже ценою жизни не добиться этой минуты свидания.
Полная безнадежность охватила Софью.
– Зачем не убили? – ломая руки и заливаясь слезами, прошептала она. – Нет, он знал, что делает! Он знал, как наказать меня, как отомстить мне. Знал, что смерть теперь для меня награда, – и он оставил меня жить! Какова жизнь здесь будет… Ну, да она не много продлится – не вынесу! Что же делать? Куда деваться от этой тоски невыносимой? Молиться, молиться – одно осталось! – И царевна ищет глазами образ.
Из угла кельи, слабо озаренной лампадой, глядит на нее лик Богоматери. Она бросается на колени и начинает молиться. Но слова без значения срываются с уст ее, сердце этих слов не понимает… Межу нею и кротким ликом Богородицы вдруг встают старые, знакомые призраки…
В смятении поднимается она, выходит из кельи, идет в церковь. Монахини почтительно следуют за нею.
Под темными, высокими сводами храма раздается тихое пение: там началась всенощная. Царевне указывают отдельное, огороженное для нее место. Она всходит туда по ступенькам, покрытым ковром и парчею, оглядывается во все стороны: «Отсюда не видно, слава Богу!»
Но и здесь, в этих святых стенах, где все дышит миром и молитвою, где смолкают земные страсти под тихое, душу умиляющее пение, и здесь не находит покоя царевна, и здесь не может молиться. Она падает ниц перед образами и долго лежит вся в слезах в тяжелом полузабытьи. Тоска все страшнее. Что-то неясное, мучительное стоит над нею, и нет ему названия, и нет такой молитвы, нет такого заклинания, которые могли бы отогнать это что-то, хоть на мгновение дать вздохнуть свободнее.
Служба кончена; в том же забытьи, не замечая окружающего, идет Софья из церкви. Но вот почти у самого выхода, в полумраке, она лицом к лицу сталкивается с какой-то монахиней.
Мгновенная дрожь пробегает по членам Софьи, глаза ее широко раскрылись, на лице ужас… Слабый крик вылетает из груди, и она глядит не отрываясь в лицо монахини. Та тоже стоит перед нею пораженная, а в бледном, увядающем, но все еще прекрасном лице ее нет ни ужаса, ни мучения: спокойно лицо это. Большие черные глаза глядят бесстрашно и в то же время кротко.
Прошло первое мгновение, и монахиня, спокойно поклонясь царевне, хотела пройти мимо. Но Софья остановила ее за руку.
– Это ты? Ты, Люба Кадашева… Ты жива? Здесь?
– Я, государыня, я. В инокинях Вера.
– Можешь ты прийти ко мне? – проговорила Софья. – Если можешь, иди за мною.
Монахиня тихо последовала за царевной.
Войдя в свое помещение, Софья дрожащими руками зажгла свечи, подошла к инокине, долго и пристально смотрела на нее, не говоря ни слова, и вдруг какое-то новое выражение засветилось в лице ее. Она упала на колени перед прежней Любой и, громко рыдая, прошептала:
– Ты живешь… ты спокойна… ты умеешь молиться! Ты все простила: я вижу это по твоему лицу – в нем такое спокойствие…
– Да, Господь помог мне, в молитве я нашла успокоение. Молись и ты… авось Господь и тебя помилует!
– Научи меня молиться, Люба, спаси мою душу! – рыдая, говорила царевна.
Она чувствовала, что есть еще какая-то слабая надежда, что возможно еще примирение с Богом, что возможно забвение прошлого, возможна жизнь новая. В этой надежде ее утверждал вид Любы, все, что она прочла на лице ее.
Монахиня склонилась над царевной, и из прекрасных, черных глаз ее скатились тихие слезы.
– Будем молиться, Софья!
1878 год
Назад: XVI
На главную: Предисловие