VII
Теплым летним вечером среди высоко поднявшихся желтеющих хлебных полей по дороге из Преображенского в Москву медленно подвигалась запряженная четверкой коней тяжелая колымага. В колымаге сидели два человека. Один из них – рослый стройный красавец – юноша с едва еще пробивающимся над румяными губами темным пушком. Другой – человек уже не первой молодости, полный, белокурый, с веселым, сразу внушающим к себе доверием гладко выбритым лицом.
Юноша был одет в платье из тонкого сукна, расшитое позументами. Его спутник был в довольно коротком камзоле, стянутом кожаным поясом, и в маленькой пуховой шляпе. Он, очевидно, принадлежал к жителям слободы немецкой.
Солнце только что зашло, и в воздухе еще было много зною. Из высокой ржи, пестревшей васильками, путников то и дело обдавало душистым теплом. Кони поднимали целый столб пыли, которая заставляла старшего путника даже чихать, но юноша не обращал на нее никакого внимания. Он вытянул свои длинные большие ноги, обутые в высокие оборчатые сапоги, откинулся на мягкую подушку колымаги и, казалось, дремал.
– Заснул, что ли, государь? – обратился к нему на дурном русском языке его спутник, видимо, соскучившись долгим молчанием, длившимся почти с самого Преображенского.
– Нет, не заснул, а больно замаялся нынче, язык не ворочается.
– Ну, этому-то мы сейчас поможем – тут у меня есть, захватил с собою, пречудесная фляжечка. Глотни-ка, государь, усталость как рукой снимет.
– Давай, господин Лефорт, давай!
Лефорт вынул фляжку и, весело помаргивая своими бледно-серыми глазами, опушенными почти белыми ресницами, передал ее государю.
Петр Алексеевич с видимым удовольствием раз-другой приложился к фляжке.
– Славно! – сказал он, утирая губы. – Ну как тут не любить этот самый напиток? Вон матушка то и дело твердит, что в нем и грех, и блуд, и всякие ужасы, только нет… Ну чтоб я делал без этого напитка? На работе-то да в усталости вот выпил глоток – и совсем другим человеком стал, теперь хоть опять работай!
– Ничего, ничего нет дурного в вине, – повторил Лефорт, в свою очередь прикладываясь к фляжке. – Только меру нужно знать, – так ведь мы с тобой, государь, меру-то знаем: нас еще никто в непригожем виде не заставал.
– Да уж, конечно! – весело отвечал Петр, похлопывая по плечу Лефорта. Его усталости и дремоты как не бывало. Он поджал ноги, придвинулся на самый краешек сиденья и весело посматривал по сторонам дороги. – Дни-то какие, дни какие славные! – говорил он. – Нынче встал я до восхода солнечного, пошел на работы, смотреть, как подвигается мой кораблик, так просто чудо: прохлада, благоухание. Работа вдвое скорее идет – хоть бы побольше таких деньков постояло! Одна досада – отрываться от дела приходится, а теперь мне необходимо каждый день бывать на работах. Ну, да завтра, после крестного хода, как уж они там себе хотят, а я уеду. А ведь надо быть, матушка и теперь меня попреками встретит – обещался быть утром, а еду на ночь глядя. Что ж, пускай побранится – мне ведь ее брань все равно что ласка. Бранится, бранится, а сама глядит так-то ласково, не выдержит, целовать станет – вот страху-то и нет никакого. Я уж не раз ей говорил, что она совсем не умеет браниться. С детства меня набаловала, так пускай теперь на себя и пеняет!
– Добрая государыня, до всех ласковая, – проговорил Лефорт, – вот меня только не больно жалует. Так иной раз взглянет сурово, что не знаешь, куда деваться.
– Ничего, господин Лефорт, ты этого не принимай к сердцу, не обижайся. Сам знаешь – у нас до сих пор не очень-то иностранцев любят, да ничего, стерпится – слюбится.
– Я и не обижаюсь. Ну, а вот что ты мне скажи, государь, как ты доволен своими молодцами-потешниками? Посмотрел я нынче на них, скоро они всю солдатскую науку вытвердили, быстро обучаются. Теперь не в долгом времени нужно будет приступать к примерным сражениям.
– Об это я уже и сам подумываю, – сказал Петр, и глаза его заблестели. – Непременно нужно будет. Пора, наконец, нам иметь доброе войско, а то покудова только срам один, позор… Идут, ничего не зная, ступить не умеют. Встретился неприятель, да какой же – кочевники! Тоже люди неумелые, а наши сейчас же спину покажут да и драло! Позор, позор!.. Вот теперь этот поход крымский… Сердце кровью обливается – чай, у вас на западе как над нами смеются! Нет, нужно мне как следует обучить свое войско. Будет смеяться над матушкой Русью! Пора показать, что и мы тоже кое-что можем. Эх, время-то идет больно скоро, да силы мало в руках человеческих: когда-то удастся все сделать, что надобно. А сколько-то надобно! Куда ни взглянешь, за что ни возьмешься, все сызнова начинать нужно, все не годится старое. Иной раз после работы-то завалишься на боковую, заснуть хочется, а тут и то, и другое, и третье придет в голову. И то вот так бы устроить, другое беспременно начать надобно, ну и думаешь, и думаешь, ворочаешься с боку на бок. А как тут сделаешь, когда, почитай, что одному делать приходится? Спасибо вот тебе, Лефортушко, что учишь уму-разуму да помогаешь – на наших-то плохая надежда… Вот хоть бы князь Борис Голицын – человек большого разума – сам много учился, так мог бы видеть, где польза, а станешь говорить с ним – «Да к чему это? – отвечает. – Да ведь до сих пор же никогда этого у нас не бывало!» Просто тошно мне глядеть на него, как заслышу такие речи.
– Да… – протянул Лефорт, – трудненько тебе, государь, особливо коли государыня-правительница руки связывает.
– Не говори! – крикнул он. – Не говори! Терплю я, терплю, да недолго моего терпения хватит… Довольно! Я уж не ребенок. Скоро я покажу ей, что недаром венчали меня на царство. Много она намутила. А теперь этот поход голицынский – всю кровь во мне поднимает! Не хочу дольше терпеть поношения государству. Попировала сестрица, погрешила – довольно! Будет! Пора ей образумиться. Что там ни делай, а ведь не станет девка мужчиной! Не время теперь для бабьего царства – работы больно много, не ей справиться с этой работой!
– Вот это речи так речи! – сказал Лефорт. – Давно пора, государь, говорить так.
– Знаю, что пора.
– Что ж ты, государь, намерен делать?
– А там видно будет, заранее ничего сказать невозможно. Одно только знаю: покажу скоро сестре, что вышел я уже из пеленок… Да, вот что я хотел спросить у тебя: написал ли ты своему немцу о присылке мне новых инструментов? – вдруг заговорил Петр, очевидно, не желая продолжать прежний разговор.
– Как же, написал, государь, – отвечал Лефорт.
И долго они беседовали о разных предметах. Лефорт рассказывал, что и как делается в Западной Европе, какие корабли там строятся, как они плавают. Петр жадно его слушал, требовал подробностей, допытывался о таких вещах, которые ставили Лефорта в тупик. Он далеко не был всесторонне образован, но не хотел выказывать своего незнания перед молодым государем и поэтому иногда отвечал наобум, невпопад, а сам в то же время подумывал, что придется ему снова засесть за ученье, так как обманывать государя Петра Алексеевича день ото дня становится труднее.
Скоро ученик будет знать больше учителя, и тогда плохо дело! Конец обаянию, конец тому счастью, которое начинает ему так улыбаться в России.
«Да вот бы еще, – думал Лефорт, – заставить бы его решительно действовать с сестрою, а то ведь там не дремлют… Того и жди, какое ни на есть несчастье с ним случится – и тогда все пошло прахом!»
Он снова попробовал было заговорить о правительнице, но Петр решительно остановил его.
– Не говори, – сказал он, – мне и думать-то о ней теперь не хочется.
Лефорт замолчал, с грустью помышляя, что юноша только похорохорился, что он не готов к серьезной борьбе, что в решительную минуту он испугается, отступит, забудет свои благие намерения. Но Лефорт ошибался.
На следующий же день Петр доказал твердость своего решения и открыто бросил сестре перчатку.
По случаю праздника Казанской Божьей Матери в Кремле была торжественная служба и крестный ход.
По окончании обедни Петр подошел к правительнице, которая брала икону, чтобы принять участие в крестном ходе.
– Сестра, ты, кажется, хочешь идти? – сказал он.
Она вздрогнула от его голоса, который ей показался каким-то новым и странным.
– Да, конечно.
– Нет, не ходи, тебе не след идти – это вовсе не женское дело.
Она невольно попятилась.
Петр стоял во всем величии свой красоты и богатырского роста. Стоял с гордо откинутой головою, прямо и смело глядя на нее своими орлиными глазами.
До сих пор он ей представлялся ребенком, шалуном, мальчишкой, который только и думает, что о забавах, которого спаивают потешники да немцы, но теперь перед нею вовсе не мальчишка, теперь перед нею человек, уже сознающий свою силу, перед ней венчанный царь земли Русской… Ребенок вырос. И вот этот венчанный ребенок хочет и может доказать, что ему время приспело самодержавно царствовать: нянька не нужна больше.
Страшная злоба, смешанная с отчаянием, забушевала в груди Софьи. «Он ей запрещает… ей, которая до сих пор не ведала над собою ничьей власти… Неужели она поддастся? Неужели она дойдет до такого унижения, что станет исполнять его приказания?.. Нет… это еще посмотрим!.. Не слишком ли рано ты поднял голову!.. Обожди еще немного».
– Пропусти меня, – в свою очередь гордо и смело смотря на брата, сказала Софья. – Сама я знаю, что делаю и что мне нужно делать!
Она взяла икону и пошла с крестным ходом.
Петр, не говоря ни слова, вышел из собора и сейчас же уехал в Преображенское.
Многие видели сцену между братом и сестрою, и все без исключения, конечно, заметили, что молодой царь не принял участия в крестном ходе, что он скрылся.
Пошел говор, перешептывания, волнение.
– Орленок расправляет крылья!.. – донесся до слуха Софьи чей-то голос; на многих лицах она подметила радость.
Едва владея собою, едва держась на ногах, бледная как смерть, сопутствовала она крестному ходу.