Книга: Царь-девица
Назад: XV
Дальше: Часть третья

XVI

Страшное убийство Ивана Нарышкина было еще не последним; вслед за ним стрельцы схватили иностранца, медика Данилу Гадена, обвиненного ими в чернокнижии и отравлении царя Федора.
Этот несчастный Гаден еще пятнадцатого мая, при самом начале возмущения, оделся нищим и убежал из Немецкой слободы в Марьину рощу. Двое суток скитался он без пищи, но голод принудил его возвратиться в слободу. Стрельцы его узнали, схватили и притащили во дворец. Напрасно царевны и царица Марфа Матвеевна умоляли их отпустить доктора, уверяли, что он неповинен в смерти царя, что он на глазах их каждый раз пробовал лекарство – ничего не помогло! Стрельцы кричали, что Гаден чернокнижник и что у него дома нашли сушеных змей.
Его повели в тот же Константиновский застенок, где пытали Нарышкина. На орудиях пытки еще не засохла кровь несчастного Ивана Кирилловича.
«Авось хоть этот повинется!» – думали стрельцы, и на этот раз ожидания их оправдались. Немецкий доктор не обладал мужеством Нарышкина. С первой же пытки он начал на себя наговаривать, признаваясь во всевозможных нелепостях, и наконец стал кричать, чтоб дали ему три дня сроку и он укажет всех, кто виноват еще больше его.
Но стрельцам некогда было ждать, они и так были довольны его признанием, вытащили его на Красную площадь и умертвили.
Данило Гаден был последней жертвой; стрельцы угомонились. Их руководители были довольны – страшное дело удалось вполне. Теперь оставалось довершить его достойным образом: приготовить себе полнейшее торжество. Но для этого уж не требовалось оружия, не требовалось крови…
Хованский и Милославский весь вечер семнадцатого мая провели в стрелецких слободах, а на следующий день войско в четвертый раз появилось перед дворцом, но уже без оружия.
С тихим и смиренным видом стрелецкие выборные просили позволения бить челом государю и царевнам.
Конечно, им это разрешили, и вот они стали просить, чтобы государь указал постричь своего деда, Кирилла Полуектовича Нарышкина.
Эта почтительная просьба властителей-стрельцов была немедленно исполнена. Царица Наталья Кирилловна уже не имела никаких сил для борьбы – она была одна… Самые близкие, дорогие убиты, на руках малолетний сын, жизнь которого при малейшем неосторожном шаге ее могла подвергаться опасности; кругом со всех сторон страшные лютые враги: Милославские да царевны – она могла только плакать, молиться и безропотно покоряться стрелецкой воле.
Стрельцы признавали царем Петра; ему приносили челобитные, он царь, следовательно, мать его, при его малолетстве, правительница – но теперь это было только на словах. В действительности не было царя и царицы, был один только торжествующий, распоряжающийся терем, во главе которого стояла Софья. Теперь она принимала стрельцов, выслушивала их и полагала решения на их просьбы.
Ежедневно у нее происходили совещания с Хованским, Милославским и главнейшими из начальников стрелецких. На этих совещаниях решалось, о чем должны просить стрельцы на следующий день, и стрельцы являлись к царевне с этими просьбами, ею же им продиктованными.
Вслед за пострижением Кирилла Полуектовича стрельцы потребовали ссылки Лихачевых, Языковых, всех Нарышкиных без исключения, Андрея Матвеева и многих других – одним словом, тех людей, которые имели несчастье возбудить в себе нерасположение царевны.
Но были у стрельцов и такие челобитные, которых им не диктовала Софья; так, например, они просили о том, чтоб им выданы были заслуженные ими деньги с 1646 года. Сумма выходила большая, до двухсот тысяч рублей, да кроме того, нужно было пожаловать им по десяти рублей на человека.
Софья сильно рассердилась, узнав об этом непредвиденном и несоразмерном требовании, но поняла, что отказать стрельцам нет возможности. Между тем денег в казне столько не было. Их нужно было собрать со всего государства; пришлось и серебряную посуду перелить на деньги.
Вслед за этим требованием денег стрельцы просили царевну, чтоб им дано было название «надворной пехоты». И эта просьба была немедленно исполнена.
В стрелецких слободах были довольны щедростью царевны; там шло великое ликование, там в награбленной и золотой посуде распивались награбленные иностранные вина: на стрелецких женах, дочерях и сестрах красовались привозные дорогие ткани, каменья самоцветные, жемчуга из заветных хранилищ царских теремов и разметанных домов погибших бояр.
Привольно было стрельцам, ни в чем нет запрета – и они ликовали и продолжали хозяйничать в городе. Разбили и приказы: Холопий да Судный, разорвали и сожгли крепостные записи, тяжебные дела, освободили всех колодников и объявили волю холопам. Только странное дело – громадное большинство слуг боярских не пожелали воспользоваться дарованной им стрельцами волею и нередко старались образумить и укротить мятежников.
Стрелецкие руководители несколько дней молчали, дали стрельцам попировать и нагуляться, а потом повели их снова на Кремль.
Тараруй торжественно, в присутствии многих бояр, окольничих и думных людей, доложил царевне, что стрельцы и весь народ Московского государства желают, чтобы по справедливости царствовали оба брата, Иоанн и Петр Алексеевичи. «В противном случае, – прибавлял он, – они грозятся новою смутой и новым кровопролитием».
Царевна обратилась к окружавшим и начала спрашивать их мнение.
Все было заранее подготовлено. Друзья царевны на этот раз отличились необыкновенным красноречием. Все они твердо знали заданный урок и рассыпали непреложные доказательства полезности этого двоевластия, приводили исторические примеры, говорили о Фараоне и об Иосифе. Даже Василий Васильевич Голицын, возбуждаемый горячими и нежными взглядами царевны, напомнил про Аркадия и Ганория, про Василия и Константина…
Стрельцам недолго пришлось ждать ответа на их челобитную. И часу не прошло, как вышел к ним тот же Тараруй и объявил решение бояр: «Быть обоим братьям на престоле…»
Раздались на всю Москву громкие удары большого колокола. Духовенство отправилось в Успенский собор петь молебны и возгласило многолетие благочестивейшим царям, Иоанну Алексеевичу и Петру Алексеевичу…
Торжествующая, отуманенная исполнением своих заветных замыслов, возвращалась царевна Софья в терем. Ее встречали улыбки, льстивые поздравления ближних боярынь и многочисленных теремных жилищ, и она ласково и милостиво, в свою очередь всем улыбалась. Она знала, что сегодняшнее торжество еще не кончено, что ему предстоит на этих же днях и уже полное завершение. Она знала, что еще раз стрельцы и народ московский явятся ко дворцу и будут просить ее, ввиду малолетства братьев, принять на себя управление государством.
Пульхерия Августа, про которую говорил «милый друг Васенька» и которая давно уж грезилась царевне, возрождается на земле русской! Пришло-таки это блаженное время; все старое горе, все старые опасения, тяжелая, страшная борьба окончены и следа от них не осталось…
Счастье и слава! О, как привольно дышится, как весело теперь смотрят эти низенькие, причудливо изукрашенные покойчики, по которым идет царевна в тихий приют своей рабочей комнаты.
Мягкие, горячие краски наступающего вечера на все кладут какой-то таинственный отпечаток, сглаживают и изменяют формы предметов. И не узнает царевна с детства знакомой обстановки. Ей кажется, что раздвигаются перед нею стены, что шествует она, гордо неся свою прекрасную голову, по какому-то чудному, сотканному из золота и самоцветных камней пути, а перед нею храм славы, где высится престол, ею воздвигнутый.
Среди этих грез, вся объятая сознанием своего величия и счастья, вошла она к себе и затворила за собою двери. И вдруг лицом к лицу восстала перед нею какая-то неведомая ей высокая женская фигура. Разлетелись грезы царевны.
– Кто это? – спросила она, невольно отшатнувшись.
Лицо неведомой женщины было покрыто фатой. Изодранная, местами запачканная кровью одежда была на ней. Вот бледная рука страшной гостьи сорвала с лица фату: перед царевной Люба Кадашева.
Но боже, как она изменилась: сразу и узнать ее невозможно! Куда девалась нежная юность и свежесть ее лица прелестного? Куда девался знойный румянец, блеск черных глаз с поволокою? Тусклы и страшны теперь глаза эти; смертельная бледность покрывает щеки; многими годами состарилась Люба, и ничего не осталось от прежнего ее оживления: будто мертвец перед царевной.
– А, это ты! – помимо своей воли теряясь, проговорила Софья. – Но в каком ты виде, как ты ужасно изменилась! Откуда ты? Что было с тобою?.. Поди переоденься… На тебе кровь, лохмотья… Как смела ты явиться ко мне в такой одежде?
– Мне некуда идти переодеваться, – отвечала Люба глухим голосом, – я пришла навсегда проститься с тобою, царевна…
– Что это значит? Что за выдумки? Как ты говоришь со мною и о чем говоришь ты?
«Она сошла с ума, – подумала Софья. – Но что было с нею? Надо узнать!»
А Люба стояла и странно усмехалась…
– Я знаю, о чем ты думаешь, – наконец заговорила она. – Ты думаешь, что я безумная. Нет, ошибаешься, царевна, – я была безумной, всю жизнь была безумной. Но теперь-то просветлел мой разум, ты меня вылечила. И вот я пришла проститься с тобою… сказать тебе одно слово…
Царевна молчала. Ее тянуло к себе с неотразимою силою это страшное, непонятное лицо Любы, и она глядела на него не отрываясь. И в то же время ей становилось как-то жутко, так, что даже холод пробегал по ее членам.
– Немного прошло с того времени, – продолжала Люба, – как я, глупая, безумная, позабыв все на свете, бежала к тебе. Ты приняла меня, задарила, заласкала… и кабы знала ты, кабы ведала, как дорога ты была мне! Страшно подумать; заместо Бога я тебя почитала!.. На тебя я молилась, ты казалась мне небесной жительницей, за тебя я готова была идти на лютые мучения! Сколько слез по ночам пролила я о твоем горе-несчастье, про которое ты мне говорила. Но вот, царевна, ты теперь и счастлива, – но знаешь ли ты, как и откуда к тебе пришло это счастье? Да знаешь, что оно добыто кровью людей невинных! Ты глядишь на меня и видишь на мне лохмотья, кровь. А я на тебе вижу больше крови – ты вся в крови! Все лицо у тебя в крови! Кровь из губ сочится… Ты упилась ею, ты ею захлебываешься! Много… много на тебе крови, и ничем ты ее не смоешь!.. Царевна, без числа всяких ужасов навидалась я… Но ничего страшнее тебя не видела. Так не думай же, что ты счастлива, что все твои пожелания исполнены. Ничего не исполнено – отныне лютая жизнь твоя начнется, и конца ей не будет. Где бы ни была ты, везде – и на царском престоле – за тобою будут стоять мертвецы кровавые. Никуда не убежишь ты от них… Смотри, вот они… здесь, кругом тебя… Мне тяжко, мне страшно глядеть на них, а на тебя глядеть еще страшнее!.. Я бы никогда и не пришла к тебе, если бы не вспомнила того первого дня, когда тебя увидела, того дня, когда на тебе еще не было крови и когда ты казалась мне ангелом… Я пришла тебе сказать, царевна: одно только есть для тебя спасение – брось все, беги! Беги к Богу… Молиться! Молись дни, молись ночи, Бог милостив; может, видя твое великое покаяние, отведет он от тебя страшных покойников… Молись, молись о них, невинно убиенных тобою!
Царевна стояла неподвижная и бледная. Она хотела говорить – ее язык не слушался. В голове у нее мутилось, вот она уж ничего не понимает, не слышит слов Любы, да Люба и кончила и тихо вышла из покоя царевны.
Прошло несколько мгновений, Софья опомнилась, кинулась к двери, бежит по теремным переходам…
– Ловите безумную, ловите! Не выпускайте из терема! – кричала она.
Со всех сторон сбежались женщины.
– Кого ловить? Кого, царевна? Про кого говоришь ты?
– Кадашева, Кадашева здесь была… Куда она скрылась? Ищите, ловите ее, приведите ко мне!
Но никто не видел Любы. Она успела незаметно скрыться из терема.
Царевна опять вернулась к себе и силилась отрешиться от страшного впечатления, произведенного на нее этой неожиданной, непонятной сценой, силилась забыть и Любу, и ее слова безумные.
– Мало ли что она говорит, сумасшедшая девка! – успокаивала себя царевна, и начинала она думать о торжестве своем, о счастье, которое ей улыбается. Старалась воротить прежние светлые мысли, с которыми за несколько минут входила в свои покои. Но прежние светлые мысли не возвращались.
Мучительный страх охватил царевну. Она невольно оглядывалась в вечерних сумерках, и все ей казалось, что она окружена какими-то призраками. Вот эти призраки начинают воплощаться, яснее и яснее вырастают они перед нею, она узнает их, узнает каждого. Вот перед самым лицом ее из полумрака выделяется седая голова с длинной и белой, как шелк, бородою, открываются тихие разумные очи Артамона Сергеевича Матвеева…
Бежит царевна в угол, под образа, хочет молиться, но нет для нее молитвы. Ей чудится, что кровь наполняет комнату…
И эта кровь поднимается выше и выше, хлещет на царевну теплой, страшной, красной волной…
– Что ж это, я схожу с ума?! – отчаянно вскрикивает она. – Нет, видно, здесь очень душно, воздуху мало!
Она спешит к окошку, отворяет его, дышит полной грудью. Вечер теплый и ясный. Кругом тишина. Молодая луна поднимается из-за стены кремлевской. Внизу, под окнами терема, душистые кусты.
Но царевна с диким криком захлопывает окошко и от него отбегает. Вдруг среди благоухания тихой летней ночи на нее пахнуло смрадом, и она поняла, откуда этот запах. Он с Красной площади, где еще не успели прибрать хорошенько куски гниющего человеческого мяса, где еще все камни обрызганы кровью и мозгом…
Назад: XV
Дальше: Часть третья