Книга: И Промысл Божий не обижает никого
Назад: Молитва Веры
Дальше: Самая лучшая политика

Радости Надежды

Посвящается сёстрам Екатерине, Надежде, Людмиле, их маме Вере и сестре мамы Надежде, героям рассказа «Молитва Веры»
Ветер странствий гулял по шумному автовокзалу, наполнял душу радостной суетой, предвкушением встреч и грустью расставаний. Люди спешили — входили и выходили, наскоро пили кофе, покупали снедь в буфете, увешанном разноцветными гирляндами. В углу таинственно светилась ёлочка, и буфетчица, молодая, весёлая, круглолицая, в золотом парике из новогоднего дождика, задорно приговаривала, обслуживая покупателей: «Сэндвичи, пицца — нельзя не насладиться! С Новым годом поздравляем, нашу пиццу покупаем!»
Надежда купила чай, эту саму пиццу — небольшую, горячую, вкусно пахнущую, присела за небольшой круглый столик: до автобуса ещё минут двадцать. Откусила кусочек — действительно неплохая пицца.
Она ехала в гости к сестре и племянницам в Калугу, почти пять часов на автобусе от Москвы, собиралась встретить с родными Рождество, съездить вместе в Оптину пустынь.
Ела не спеша, отпивала небольшими глоточками горячий крепкий чай, любовалась ёлочкой, оживлёнными лицами людей вокруг, смешной буфетчицей с золотыми волосами. Синие утренние сумерки за окном таяли, занимался новый день, и на душе было мирно и спокойно.
— Этой пиццей, что ли, наслаждаться?! Эх, какая дрянь — эта ваша заливная рыба! И вместо кофе бурду какую-то наливаете!
Резкий ворчливый голос совсем не подходил к ярким огонькам, любовно украшенной ёлочке и радостной атмосфере новогоднего буфета. Надежда обернулась: за соседним столиком седой мужчина, внушительный, одетый дорого и солидно, продолжал громко возмущаться:
— Когда уже научитесь нормально готовить?! Безобразие!
Мужчина оглянулся вокруг в поисках поддержки, но посетители буфета отворачивались, всем неприятно было его недовольство. Может, кофе и недостаточно хорош, но кто бы и ждал чего другого от обычного пакетика «три в одном». Не в ресторане ведь собрались и не на домашней кухне с туркой в руках, от которой так и тянет дразнящим ароматом…
Буфетчица перестала улыбаться — расстроилась, стянула с головы золотой дождик, стала обслуживать дальше без новогодних поздравлений. Надежда почти физически почувствовала, как в праздничный мирок буфета вместе с солидным господином вплыли волны раздражения, стали расходиться кругами.
Она встала и вышла на улицу, где тихо, наперекор спешке людей, падали снежинки, покрывая свежей белизной черноту дороги.
Автобус, большой и уютный, наполовину пустой, приятно пах кофе, который допивал водитель из маленькой чашки, кожаными сумками и мандаринами из соседних кресел, где возились с пакетами две девушки. Надежда достала из сумки пакетик с фруктами, устроилась у окна поудобнее — она любила дорогу, любила смотреть в окно и медленно, не спеша думать о чём-то приятном или вспоминать что-то доброе, радостное. А воспоминаний у неё было много — за плечами долгая жизнь.
— Пять часов в этой развалюхе трястись — кошмар просто! Сумку уберите из-под ног, как я садиться должен?!
На сиденье рядом опускался тот самый солидный седой мужчина. Надежда не стала отвечать грубостью на грубость. Наоборот, отозвалась приветливо:
— Простите, сейчас уберу.
Задвинула сумку под ноги, улыбнулась попутчику, протянула пакет:
— Угощайтесь! Яблоки очень сладкие, мытые. А вот мандарины.
Мужчина посмотрел на пакет, помотал головой, отказываясь от угощенья. Помолчал, а потом уже совсем другим голосом сказал:
— Неудобно Вам с сумкой под ногами сидеть. Давайте наверх её закину.
— Я Вам очень благодарна, только она ведь тяжёлая…
— Ничего, не очень тяжёлая… вот… так удобнее?
— Да, я Вам очень признательна! Спасибо большое! Может, всё-таки яблочко?
И попутчик взял яблоко, надкусил и наконец тоже улыбнулся.
— Извините за ворчание. Может, я немного и ворчливый, но вообще не злой. Разрешите представиться: Николай Иванович. Можно просто Николай.
Надежда посмотрела внимательно на мужчину — она обычно хорошо чувствовала людей: да, Николай был ворчливым, но волн злости от него не исходило, похоже, на самом деле не злой…
— Почти тёзки: Надежда Ивановна. Просто — Надежда. А почему вы ворчливый?
— Хм… Жизнь прожил долгую, тяжёлую — вот и раздражительный стал… Помирать скоро — а радостей никаких в жизни не было… Да что там — вам, молодым, не понять, вам кажется: вся жизнь впереди!
Надежда помолчала немного. Подумала: иногда люди бывают раздражительными от одиночества. Им плохо, одиноко, и они бессознательно пытаются привлечь к себе внимание хотя бы раздражением и ворчанием… Улыбнулась и сказала:
— Да я и не молодая совсем… Молодой меня только в полумраке автобуса можно назвать.
— У женщин, как известно, о возрасте не спрашивают. А сейчас вообще трудно возраст женский определить: все моложавые, молодящиеся.
— Моложавой — это как Господь управит, а вот молодящейся — упаси Бог: зачем? У каждого возраста свои радости. И я свой возраст не скрываю: знаете, я уже в том возрасте, когда его можно не скрывать. Родилась в тридцать седьмом году — вот и считайте.
— Так мы ровесники?! Ну, тогда вы меня должны понять: что мы видели в жизни, какие радости?! Военное голодное детство, да и потом ничего хорошего не было.
— Как это не было?! В моей жизни радостей случилось много.
— Наверное, из богатой семьи? Родители — московские начальники?
— Я родилась в Татаюрте.
— Что такое Татаюрт? Кавказ? Дагестан?
Так вы с Кавказа?
Автобус вздрогнул и медленно стал набирать скорость. Надежда откликнулась:
— Мои предки — терские казаки. Деды и прадеды когда-то жили в станице Александрийской. Это одна из чисто русских станиц у Каспийского моря.
Она задумалась, вспоминая:
— Татаюрт… Жили без удобств, без дров и угля.
Помолчала, вспоминая, и, под ровный гул мотора, почему-то продолжила:
— Мы с сестрой всегда собирали бурьян, чтобы топить печь. Я ходила босиком, и, когда мне подарили старые кирзовые сапоги, это была большая радость. Ничего, что целый только правый, а левый на три пальца дырявый — зато у меня теперь были свои сапоги! Мама набила дырявый сапог сеном, и я ходила важно в сапогах… Знаете, когда мне, уже взрослой женщине, муж подарил шубу, я так не радовалась этой красивой шубе, как своим дырявым сапогам! А вы говорите: какие радости…
Николай Иванович задумчиво молчал. Потом попросил:
— Пожалуйста, рассказывайте дальше — у вас дар рассказчика, вы знаете об этом? Я в таком унынии пребывал, а рядом с вами уныние отходит потихоньку… Пожалуйста, будьте так добры, рассказывайте, а?
Надежда улыбнулась:
— Как-то пошли мы с сестрой за бурьяном, стоял мороз, и у меня пальцы левой ноги даже побелели от холода. Набрали вязанки бурьяна, идём по мосту, а мост навесной — с одной стороны проволока, а с другой — ничего нет. Шум, ветер дует, и меня стало сносить. Бурьян — в речку, я за ним потянулась — и тоже в речку. И понесло меня по реке, понесло… Сестра вытащила — сумела, успела, не испугалась сама утонуть — вот радость-то! Пришли домой, окоченевшие, мама ругается, а я даже не чихнула — тоже радость!
Бурьяном топили печь, мама золы в мешочек насобирает, воды нагреет, в бочку нальёт, мешочек с золой бросит — купаемся по очереди — хорошо! Потом чистой водой ополоснёмся… Золой и стирали. Знаете, не хочу рассказывать так, чтобы вы думали — приукрашивает. Было всякое, вот, скажем, вши нас мучили очень, простите уж за такие подробности…
— Вши — дело знакомое… Примета военного детства…
— Ах, как эти вши нас заедали! Помню себя совсем маленькой: носки мне связали, я смотрю на свои ножки в носках, и прямо в дырочках носков вши сидят — и кусают меня. Мама бьёт их, бьёт этих вшей, выбирает из головы и никак выбрать не может.
Отец пришёл с фронта весь больной. Его тяжело ранили — прострелили руку, ногу, лёгкое. Раненых везли на железной палубе, привезли в Туапсе, а у него открылся туберкулёз. Вернулся домой, процесс в разгаре, а лечения и питания — никакого. Мама извернётся, купит кусочек масла — и ему даст, а ему жалко самому есть, смотрит на нас — а нас четверо детишек было… Так он очень быстро и умер.
— А мой — погиб. Смертью храбрых.
И рос я — безотцовщиной. Бедно жили…
— Да, жили очень бедно, найдём кукурузу — грызём, а она в испражнениях мышиных… Ходили с братом по полям, выпадет снег, с огородов уже всё уберут, и мы ходим — в поисках съедобного. Кочан капусты снимут, а кочерыжка останется — вкусная, сладкая, чуть подмороженная. Верите: взрослой пробовала деликатесы всякие, а вкусней той кочерыжки — ничего не пробовала.
Луковку, картошину найдём — радость! Понимаете, человек быстро привыкает ко всему, и, если кормить его дорогой вкусной пищей, он перестаёт радоваться простому куску чёрного хлеба. А каким сладким может быть этот кусок! Вкуснее любых деликатесов!
В землянке жили после войны. Собирали жёлуди, возили на рынок, меняли на кукурузу. Мельница домашняя, круг такой большой — крутишь, крутишь: тяжело! Из кукурузы мука получается. Муку — на стол, воды, соли. Мама суп сварит, называется затируха. На три часа соседи дали плуг, он тяжёлый. Брату семнадцать, мне девять. Он впряжётся, я не могу нажать на плуг — сил не хватает, меня запряжёт, лямки оденет, а я тащить не могу — сил нет. Сидим рядом — плачем.
А рядом коровы пасутся, брат доит, мне кричит: «Рот открывай!» Я рот открываю, а струйки по лицу бьют, я никак глотнуть не могу. Брат ругается. Так мы, дети, любили друг друга, дружные такие — это была настоящая радость!
Много раз Господь меня от неминуемой смерти спасал… Первый раз зерно собирали, меня на подводу посадили, а там два быка здоровых. Вот я правлю и кричу: «Цоб-цобе! Цоб-цобе!» Должна была их прямо гнать, а они вдруг испугались чего-то и понесли. Женщины кричат: «Прыгай, Надя, прыгай!» Я спрыгнула — и сразу подвода перевернулась. Ещё мгновение — и погибла бы.
Потом зерно принимали на машине. Едет машина рядом с комбайном, и из рукава комбайна сильной струёй зерно сыплется. Меня как-то раз чудом не засыпало — тоже Господь уберёг.
Ещё было: молотилки работали на току, мы зерно собирали, связывали в снопы и толкали в молотилку. Нужно толкать с силой, а силы у меня не хватало. И как-то пихнула я сноп, и сама стала в рукав молотилки падать, как в бочку. Соседка успела отключить молотилку — и я осталась жива. Вот такая милость Божия!
А ещё у меня как-то был столбняк.
— О, это очень серьёзная болезнь. Смертельно опасная.
— Да… Я уже училась в школе, и меня отправили на уборку сена вместо мамы. Косили камыш и траву, и вот я загнала себе в ногу, в дыру сапога, острый камыш. Сильно наколола ногу, и у меня начался столбняк. Поднялась температура, меня стало всю выгибать — приступы такие, судороги — ноги сгибает к пяткам, как при гимнастическом мостике.
Мама побежала за врачом. Медпункт находился недалеко, и там работали врач и медсестра. Врач — крупная высокая женщина, грубая, ходила, как мужчина, в штанах, что в то время было непривычно для жителей Татаюрта. Звали её все Чабан. Но она, по крайней мере, была своя — привычная, понятная. Накричит, нагрубит, да назначит какое-никакое лечение. Все знали, чего от неё ожидать.
А вот медсестру недолюбливали сильнее, она была блокадницей, эвакуированной из Ленинграда — из дальних краёв. Всегда мрачная, всегда молчала, ни с кем почти не разговаривала. Воткнёт молча укол или так же молча даст таблетку. Непонятная. Может, у неё там, на почве блокады, с головой неладно стало — так люди думали. Когда люди не понимают чего-то, то иногда боятся, иногда недолюбливают… Врач велела нести больную в медпункт.
Принесли меня, я на ледяной кушетке выгнулась. Боль страшная, а сознание ясное, всё слышу. Помню всё, как будто вчера это было.
Чабан быстро меня осмотрела. Мрачно сказала:
— Классическая триада — тризм жевательных мышц, сардоническая улыбка, дисфагия в результате сокращения мышц глотки. Поражение мускулатуры, судороги. Столбняк. Лечить нечем. Тащите назад домой и больше меня не зовите, помочь не могу.
Чабан вышла, а мама встала на колени у кушетки и зарыдала:
— Доченька моя, Наденька… Надюшка моя ненаглядная! Пожалуйста, не умирай, доченька! Как я без тебя?! Без своей Надежды?! Как я без тебя жить буду?! Папа умер… Не бросай меня, доченька, пожалуйста!
Мне было очень жалко маму, но я даже не могла протянуть руку, чтобы погладить её по голове, чтобы утешить её. И ещё: мне стало очень страшно умирать. Так умирать не хотелось!
И тут раздался голос медсестры. Мы даже как-то забыли о её присутствии в кабинете, такой незаметной и всегда молчаливой она была. Медсестра сказала:
— Вам нужна сыворотка.
Я очень обрадовалась, что меня сможет излечить такое простое лекарство, и кое-как пробормотала:
— Мамочка, так у соседей есть корова.
Попроси же у них для меня сыворотки!
— Нет, девочка, тебе нужна не та сыворотка. Противостолбнячная сыворотка.
Мама всплеснула руками:
— Да где же её взять?
— У врача есть сыворотка. В сейфе. Мало. Для начальства или каких-то важных больных. У меня нет ключа к сейфу.
Мама снова зарыдала. Медсестра смотрела на нас внимательно, а потом сказала:
— Несите девочку домой. Я приду к вам вечером.
И она не обманула. Поздно вечером, из темноты показалась её маленькая, худенькая фигурка. Она принесла мне противостолбнячную сыворотку, выкрав ключи от сейфа у Чабана. И потом приходила, делала мне какие-то уколы. Всё — молча, не разговаривая с нами.
И только в последний раз, когда я уже пошла на поправку, она заговорила с нами и сказала маме:
— Ваша Надя будет жить. Пусть живёт за себя и за мою дочку. Мою звали Светочкой. Она умерла от голода. Я отдавала ей от своей пайки, а она всё равно умерла. Угасла Светочка моя. Свет моей души угас. Я не могла допустить, чтобы ваша дочка тоже умерла. Не могла. Пускай меня судят как хотят. Я не могла этого допустить. Живи, Наденька! За себя и за Светочку!
И ушла. Её потом действительно арестовали за хищение ценного лекарства и судили. Больше я никогда в жизни её не видела. Я даже не помню, как её звали, и называли ли её по имени или так и говорили — «беженка», «эвакуированная» или просто «медсестра».
А я вот живу — за себя и за её маленькую Светочку. Две жизни.
Потом поехала в райцентр, поступила в медучилище. Мама дала юбку и кофту бязевую. Стала учиться на вечернем и работать на консервном заводе. Купила ситцевое платье, потом накопила на отрез, и знакомая сшила мне платье из штапеля. Это была такая радость! Потом на рынке купила себе пальто — воротник собачий, подкладка изодрана.
После училища устроилась работать в госпиталь, приду — повешу пальто, так, чтобы никто дыр не видел. А потом мне от госпиталя — а я хорошо работала, старалась — дали однокомнатную квартиру. А ещё позже я счастливо вышла замуж и родила свою дочку. Но это уже совсем другая, и ещё более радостная, счастливая история. А вы говорите: какие там радости?!
Николай Иванович молчал. Она посмотрела на своего попутчика и увидела, что он плачет. Смахнул слёзы тыльной стороной широкой мужской ладони и сказал медленно:
— Вы знаете, а у меня ведь тоже в жизни случалось много радостей. Как я мог забыть о них?! Сам не знаю… Я ведь раньше совсем не такой был! Я был очень добрый! Весёлый! Шутил, улыбался! Пока жена была жива, я часто песни пел. Просто так хожу — и пою… Господи, я был не такой, как сейчас!
Надежда молчала. Потом легонько погладила попутчика по руке своей маленькой ладошкой:
— Я знаю. Вам просто очень одиноко. Не унывайте, не нужно… Вы ведь едете в гости?
Николай Иванович оживился:
— К дочери и внуку. Они — моё утешение. Редко видимся только. Спасибо вам, Надежда.
— За что, Николай Иванович?
— За вашу доброту. За ваш рассказ. Рассказ о радостях Надежды.
И они улыбнулись друг другу. И достали из пакета по жёлто-солнечному мандарину. А снег за окнами автобуса всё шёл и шёл, и чёрная дорога и темнеющие деревья становились белоснежными и первозданно чистыми.
Назад: Молитва Веры
Дальше: Самая лучшая политика