Поездка к отцу
Стучали колёса, полупустой вагон ходил ходуном, от жёлтых деревянных скамеек веяло холодом и неуютом. В окнах мелькали короткие одинаковые станции, печальные в своём одиночестве, на них никогда не останавливались поезда, и большая часть электричек тоже проносилась мимо: «Электропоезд следует без остановок».
Полустанки с покосившимися заборами и тоскливыми дворнягами. Одинокие старухи на завалинке, будто окаменевшие в своей неподвижности. «Как в моей жизни, — подумалось Зинке, — мимо меня тоже проносится счастье и радость…»
По мутному окну электрички стекали капли апрельского затяжного дождя, весна пришла, но пока не радовала, скрывшись в серой слякоти и ветреной непогоде.
Зинка сидела у окна, маленькая, сжавшись в комочек. В свои шестнадцать она выглядела года на три младше: невысокая, худенькая, плохо одетая. Глаза у Зинки красивые — зеленоватые, выразительные, умные. Волосы светлые, густые. Только и хорошего. А остальное, как мать говорила, «ни кожи, ни рожи».
Видавшие виды сапоги валялись под лавкой, а ноги в старых шерстяных носках, подарке тёти Маруси, она поджала под себя — так было теплее. Соседние лавки пустовали, только в конце вагона дремала старушка, а на последней скамейке играли в карты трое железнодорожников.
В животе у Зинки холодил тянущий липучий страх: что ждёт её в конце этой поездки? Может, лучше было остаться дома? Как она оказалась в этой полупустой электричке?
Вообще-то, к месту, где она жила, слово «дом» не очень подходило. Дом — это там, где тебя любят и ждут, где уют и семья. А там, где сейчас жила Зинка, ничего этого не было и в помине. Был ли у неё дом? Может, когда она жила с бабой Верой?
Она тогда ещё была маленькая, но, наверное, жизнь с бабой Верой — это лучшее, что можно вспомнить из её короткой прошлой жизни. Баба Вера — худая и строгая, никогда не ласкала внучку, не гладила по голове, не целовала на ночь. Любила ли она Зинку?
По крайней мере — не обижала. Учила читать молитву перед едой, целовать перед сном маленький розовый крестик. Учила мыть полы и посуду, стирать бельё. Баба Вера была чистюлей и любила, чтобы в доме царил порядок: все старенькие, но чистые простыни и пододеяльники имели вышитые метки, чтобы не перепутать, каким концом к ногам, а каким к голове. Учила не болтать ногами, когда ешь, — грех.
А ласкать — никогда не ласкала. Так они и жили друг возле друга, каждый своей жизнью, и Зинка воспринимала эту жизнь как единственно возможную, потому что другой просто не знала.
Домик стоял на окраине маленького города, и Зинка любила играть в палисаднике. Там было много интересного: на траве можно постелить старое покрывало и построить дом, а заросли кустарников скрывали тебя так, как будто ты оказывался в шалаше. Сделать из старых баночек и коробочек посудку, а из стёклышка и разноцветной обёртки — секрет, тайничок такой. Чуть раскопаешь потом землю, а там, под стеклом, — красота!
Прилетали птицы, самые разные, а иногда аисты — красивые и большие. Семенило семейство ёжиков. Зинка их тайком от бабушки подкармливала. Лохматый Дружок был верным другом и молчаливым хранителем всех секретов и приключений. С ним семилетняя Зинка спускалась к маленькой узкой речушке за огородом, раздевалась до трусиков, осторожно ступала в воду. Вода сначала обжигала, а потом — как хорошо плескаться у берега, устав, согреться на песке и, натянув платье, бежать по тропке назад, к дому. Дружок, вылезая из воды, тряс большой головой, смешно отряхивался, и брызги летели на Зинку. А там уже слышался крик бабы Веры:
— Куда опять пропали, непутёвые?! Поливаться надо, а она, нá тебе, прохлаждается!
И Зинка брала в руки небольшую лейку. Кроме речки было ещё много интересного: недалеко от дома — целые россыпи камней, маленьких и побольше. А среди маленьких есть такие, на которых золотой бочок. Встречаются и совсем золотые, красивые, прямо драгоценные камни!
— Зинка, иди домой! Опять этот ребёнок там клад раскапывает… Прям геолог какой-то, а не девка, всё в камнях копается, — жаловалась баба Вера соседке.
А потом всё закончилось, и ещё много лет тосковала Зинка по Дружку и ёжикам, шалашу под кустарниками и тихой речушке. Бабу Веру она тоже больше никогда не увидела, померла баба Вера года через два после того, как мать увезла Зинку.
Случилось всё под вечер, когда Зинка наполивалась в огороде и предвкушала купание в речке, а лохматый Дружок уже нетерпеливо поглядывал на неё, ожидая команды. Баба Вера позвала в дом, на кухне подвела к умывальнику и больно умыла шершавыми ладонями лицо. Вытерла полотенцем, осмотрела сердито и сердито же скомандовала:
— Иди вон в комнату! Приехали за тобой! Мать твоя приехала!
Зинка робко вошла и увидела черноволосую женщину с огромным животом и толстого дядьку. Женщина смотрела на неё пристально, но неприветливо, а дядька смотрел в сторону так, как будто ему не было никакого дела до Зинки и знакомиться с ней он совсем не собирался. Женщина, которая мать, раздражённо сказала бабе Вере:
— Чего она у тебя такая грязнуля? А белобрысая какая… Ровно и не моя дочь… Ну, здравствуй, Зина! Ты теперь будешь жить с нами. Я твоя мать, будешь теперь меня слушаться!
Зинка не знала эту женщину, а может, не помнила. Она почувствовала страх и, развернувшись, побежала из комнаты, но баба Вера оказалась ловчее, схватила в охапку и не отпустила. А мать проворчала:
— Так и знала, что она у тебя тут дикаркой вырастет. Как зверёныш какой… Ни обнять родную мать, ни поцеловать…
Она подошла, взяла Зинку за подбородок и потребовала:
— Скажи: здравствуйте, мама Катя и папа Петя!
Зинка сильно смутилась. Ей было очень неприятно прикосновение этой женщины. И потом, её мама — баба Вера, а совсем не эта тётка. Она мотнула головой, но цепкие пальцы крепко держали за подбородок. Тогда Зинка неожиданно для себя самой показала язык и, крутанувшись, сбежала.
Прощаясь с Зинкой, баба Вера первый раз в жизни обняла её и прижала к себе, и Зинка тоже обняла бабу Веру и прикоснулась губами к её щеке, щека была холодной и солёной:
— Сиротинка моя… В няньки тебя забирают… Ох, горемычная ты моя, злосчастное дитё…
Её действительно забрали в няньки. Мать, сойдясь с отчимом, родила от него двух детей подряд — Сашку и Таньку. К ним мать относилась как к родным, хоть и била их частенько, особенно в подпитии. А вот Зинка так и не стала родной, хоть и сызмальства обихаживала весь дом: нянчилась с младенцами, стирала, прибиралась.
Она любила Сашку и Таньку, мыла их розовые попки, агукала, таскала за собой на закорках. Росли погодки быстро, и видно становилось, что они совсем разные. Сашка рос простоватым, Зинку любил как мать и долго звал няней. Но, становясь старше, всё меньше нуждался в ней и рвался во двор к своим мальчишеским играм. А черноволосая Танька росла капризной, не по годам хитрой. Рано научилась обманывать мать, пользоваться Зинкиной заботой, а потом наговаривать матери на неё, отводя от себя гнев и побои и, видимо, даже развлекаясь этим.
Мать смотрела на старшую недоверчиво, как на чужую, и несколько раз, напившись, жалобно говорила Зинке:
— Ты, белобрысая, ровно и не моя совсем… Вся в отца своего… Я тебя и рожать-то не хотела… Ты, Зинка, — ошибка моей молодости, понимаешь ты меня или нет, морда белобрысая?! У меня такой парень наклёвывался, а из-за тебя всё прахом пошло… Лучше б я аборт сделала, атомную бомбу на твою башку глупую!
— А где мой отец?
— Где-где… Урод твой отец! В тюрьме сидит! Не будешь слушаться — я и тебя к нему отправлю!
Зинка не верила, что отец в тюрьме. А хоть и в тюрьме… может, его уже выпустили… может, он полюбил бы Зинку… Всё-таки она ему дочь родная…
Зинка знала теперь, что она — Фёдоровна, и фамилия у неё — отцовская, а зовут её отца Фёдор Иванович Ванечкин. И он даже платит на неё алименты. И поселилась в сердце у неё мечта — разыскать отца. Но где искать его? Куда ехать?
Отчим же почти не замечал её, лишь иногда она удостаивалась пинка или тычка. Мать же била часто, напиваясь, она зверела, глаза делались пустыми, невидящими, бросалась с кулаками на Сашку и Таньку. Зинка защищала их, и ей попадало больше всех. И била её Катерина не так, как младших, а всерьёз. Несколько раз Зинку отнимали соседки, иначе мать могла забить до смерти. Потом Катерине пригрозили лишением родительских прав, и она немного утихла, била с оглядкой, так, чтобы соседи не слышали.
Долго не могла Зинка отвыкнуть читать молитву перед едой и перед сном, делала это молча, чтобы над ней не смеялись. Потом отвыкла. Да и крестика на ней больше не было, мать сорвала его в первые же дни в общественной бане. Приговаривая, что дочь её только позорит, Катерина выкинула крестик в сточный желобок, и Зинке было очень жалко смотреть, как уплывал, смываемый грязной водой, её розовый пластмассовый крестик. В доме бабы Веры она не слышала ругани, а здесь матерились забористо, громко, когда сердились и когда радовались, открывая бутылку с водкой.
И Зинка часто вспоминала прошлое, ей вспоминалась жизнь у бабы Веры — зелёной и жёлтой-голубой, цвета зелени в палисаднике и жёлтого песка у голубой речушки. А жизнь её теперешняя казалась ей чёрно-серой, таким сплошным чёрно-серым пятном, грязными серыми обоями и чёрными тараканами, кишевшими на кухне. Городок шахтёрский тоже был серо-чёрным, почти без зелени, грязным и злым. В очередях ругались матом, и, когда цепляли Зинку, она по-взрослому материлась в ответ.
Зинка училась в школе, но там ей не очень нравилось. Её дразнили, потому что одета хуже других, потому что просит учебники у соседки, дразнили за имя. Высокая, всегда нарядная первая красавица класса Таня как-то сказала громко:
— А у моей бабушки в деревне поросёнка Зинкой зовут. И ты, Зинка, наш классный поросёнок.
В классе восьмом дразнить поросёнком перестали: то ли ребята стали взрослее, то ли сама Зинка, серьёзная и ответственная не по годам, стала внушать к себе уважение. Привыкнув управляться с Танькой и Сашкой, выживать рядом с запойными родителями, она могла ловко организовать субботник или генеральную уборку класса, работала быстро и сноровисто, брала на себя то, что потруднее. И одноклассники привыкли, что не ходит Зинка на дискотеки и школьные вечера, потому что нарядов у неё никаких нет и танцевать она не умеет.
Училась она неровно: часто уроки готовить было некогда или невозможно из-за отсутствия учебников, которые мать отказывалась приобретать. Но на четвёрки тянула. Дружила с Надькой из соседнего подъезда, доброй, круглолицей девчонкой. Особенно дружить времени не было, но иногда, по выходным они играли, чаще всего в геологов, на пустыре за домом. Игру придумала Зинка. Искали полезные ископаемые, и Зинка часто находила на самом деле полезные вещи: рюкзак, совсем целый, хоть и поношенный, зайца плюшевого для Сашки, с надорванным ухом, но вполне приличного, и так далее.
Приходила домой, мыла полы, готовила суп. Чаще всего борщ или щи из стеклянной банки. Когда успевала, таскала деньги у пьяных Катерины и Петьки, если не успевала — сдавала бутылки. На рынке покупала картошку. Часто денег на картошку не хватало, но Зинке всегда продавали, видимо, жалели. И Зинка варила полную большую кастрюлю борща. Ничего, что жидкий, зато много! Сашка с Танькой придут из садика, а позднее из школы — а дома чисто и полная кастрюля борща! И даже хлеб есть!
В соседнем магазине под названием «Юбилейный» работала Надькина мать, тётя Маруся. И Зинка часто думала о том, как ей повезло с Надькой и с тётей Марусей: она всегда усаживала за стол подругу дочери, кормила жареной картошкой, а в магазине всегда принимала у неё пустые бутылки, даже когда приёма стеклотары не было.
— Дак не принимаем бутылки, Зин! Посмотрит-посмотрит, да и примет…
В выходные придёт Зинка, поскребётся в дверь:
— Тёть Марусь, отпусти Надю погулять!
— Дак рано ещё, Зин! Дак ещё не ели!
Садись, поешь с нами!
Слёзы наворачивались от такого доброго отношения:
— Что вы, тёть Марусь, я уже поела…
А её и не спрашивали, сажали за стол, давали ложку, целую тарелку вкуснейшей горячей жареной картошки с укропчиком и полный стакан холодного молока.
«Повезло мне, — думала Зинка, — ох и повезло!»
Ещё Зинка любила книжки читать, когда дома никого не было или спрятавшись в сарае. Брала книжки у тёти Маруси или в школьной библиотеке. Но книжек там было немного, и скоро она все их перечитала.
Любимыми книгами стали книги про геологов, писателя Олега Куваева. Он сам был геологом и хорошо знал, о чём пишет. Это вам не какая-нибудь фантастика! Фантастику Зинка не очень любила. Подумаешь, ужасы, пришельцы… У неё дома каждый день ужасы… А вот про геологов — это да! Это, я вам скажу, — вещь!
Читая, Зинка представляла себя там, среди этих сильных и смелых людей: вот они идут по тайге, и она, Зинка, не отстаёт. Тоже ищет камни драгоценные, породы всякие полезные. А следом — Дружок лохматый. С ним рядом и медведь не страшен! А вокруг — зелень и чистый воздух, синева горных рек, грибы, ягоды! Красотища! И никто матом не ругается… А потом она находит залежи полезных ископаемых, и все понимают, что бывший «поросёнок» Зинка на самом деле — смелая и находчивая. И с ней стоит дружить. И она заслуживает даже, чтобы её кто-нибудь любил. Ну хоть кто-то…
Один раз Зинка припрятала деньги и, замирая от страха, истратила их на две толстые книги в книжном магазине.
Но насладиться ими не успела: мать удивилась, что тощий Зинкин портфель внезапно разбух, а проверив его, книжки унесла назад в книжный магазин, причитая, что деньги на них дочь украла у родной матери. Потом жестоко избила Зинку и заставила стоять на коленях в углу, подняв вверх руки. Зинка не стала просить прощения, как она обычно делала, и тихонько сомлела, так, что Катерина даже испугалась и, обрызгав водой, перенесла дочь на кровать.
Когда Зинке исполнилось шестнадцать, мать стала выгонять её из дому. Как нянька она была уже не нужна и, по понятиям Катерины, могла сама зарабатывать себе на жизнь. Тем более что алименты от Ванечкина приходить уже год как перестали. И смысла кормить лишний рот больше никакого не было. Катерина и сама ушла из дому в шестнадцать лет, не оглянувшись на строгую и вечно занятую в трудах мать, которая растила её без отца.
Катерина загуляла со взрослым мужиком и уехала с ним, о матери почти и не вспоминала. Бросил он девчонку быстро, наигравшись её молодостью. Был ещё один шанс, да упустила его Катерина, спуталась с Ванечкиным, пастухом убогим, сдуру забеременела. Вспомнила про мать, когда нужно было куда-то деть крошечную Зинку, матери и увезла, а потом забрала.
Катерина втайне гордилась собой: не сделала аборт, родила, вырастила! Пора и честь знать! Тем более что — сколько волка не корми… Благодарна разве ей Зинка за всё доброе? За то, что жизнь ей дала?! Другая ноги бы матери целовала! Как бы не так… Вон исподлобья смотрит, как волчонок… Не нравится, что пьём, — так все пьют… Какая ещё радость в жизни этой беспросветной?! И под заборами не валяемся… И дети все живы-здоровы… С голоду чай не померли… До шестнадцати лет дорастила — хватит! Вон двоих младших огрызков ещё кормить надо!
У Катерины была своя правда, и правда эта таилась далеко-далеко, в туманном зыбком прошлом — в смутных воспоминаниях детства: баба Вера, суженый которой погиб, сгинул на фронтах Великой Отечественной, родила поздно, от залётного ухажёра. Работала как каторжная. Приласкать дочку сил не оставалось, да и давила горькая участь матери-одиночки, по ночам рыдавшей в подушку. Правда Катерины таилась там, в маленькой комнате, где ползала она в тупом одиночестве, привязанная за ногу к тяжёлому старинному столу, пока мать днями напролёт ишачила за палочки-трудодни в тетрадке колхозного учётчика.
Чего-то, видимо, не получила Катерина в детстве, когда измученная баба Вера чуть не ползком добиралась до дома, отвязывала дочь, и сил материнских хватало лишь — накормить, обстирать да искупать. Все мы родом из детства, может, и пустые невидящие глаза пьяной Катерины смотрели в прошлое и видели там пустые глаза одинокого ребёнка, уставшего ползать у стола и тупо мычать в темноту?
Это называется травмой поколений, но какое дело было Катерине до неумолимой статистики искалеченных войной и политикой судеб? Психологи назвали бы, пожалуй, поведение запойной Катерины деструктивным и суицидальным. Со знанием дела и диагноза психиатры отметили бы плохо развитую эмпатию у ребёнка, недополучившего внимания и любви в раннем детстве, нарушение развития интеллекта и эмоциональной сферы в условиях депривации, но что могло изменить это знание в её жизни, в тупой тоске, тяжёлом унынии, которое уходило лишь от водки, да и то ненадолго? Своя правда была и у бабы Веры, родилась которая в огромной патриархальной семье, где родителей называли на «вы», детей не ласкали, воспитывали в строгости и благочестии. Но дети в этой огромной семье росли окружённые добрым миром своих многочисленных сестёр и братьев, бабушек и дедушек, невесток и зятьёв, отца и матери. Они и без ласки чувствовали тепло и защищённость семьи, родительское гнездо, где безопасность и сила, а в красном углу, перед иконами — всегда горит лампадка.
И это родовое гнездо было безжалостно разрушено: кулаки уничтожались как класс, а семья бабы Веры хоть и не использовала наёмный труд, но считалась зажиточной: имела на шестнадцать человек двух коров, семерых коз и козлят, лошадку и полный двор кур, гусей, уток. Вся семья сгинула навеки, и следов не разглядеть в ожидаемой заре коммунизма. Уцелела одна баба Вера, которую спасла, приютила одинокая солдатка-крёстная.
Баба Вера воспитывала дочь одна, растила так, как когда-то растили её саму, не осознавая, что не хватает ребёнку любви, а строгость и благочестие не могут эту любовь заменить. Да и от веры, крепкой веры в Бога и обычая во всех делах жизненных на Него полагаться и уповать, молиться и знать силу молитвы, хоть и редко, пару раз в год, но как закон жизни — исповедаться и причащаться, от всего этого наследства у бабы Веры в памяти остались только несколько правил: носить крестик, молиться перед едой и перед сном — вот, пожалуй, и всё. Да и то слава Богу! Вытравливалась вера из душ, выжигалась, рушилась вместе с разрушенными храмами. На кого уповать? В ком опору искать? Где взять силы человечку маленькому? И в бабе Вере силы душевные чуть теплились. Вот такая правда была у них всех…
Да, хлебнула горя баба Вера, и жизнь её была подобна сломанному деревцу: ещё живое, зелёное, а соки от корней не поступают в ветви. Катерина — веточка этого деревца — совсем засохла, и душа её омертвела почти. Но бывает, смотришь, стоит мёртвое, засохшее деревце, подойдёшь ближе, а там пробиваются побеги молодые, зелень нежная тянется изо всех сил к солнышку, корни живы и питают и дают жизнь. На такой побег была похожа Зинка. Вырастет, расправит ли веточки, станет ли деревцем, молодой порослью на выжженной земле — или не хватит сил, завянет, засохнет?
Она пыталась найти работу, хоть какую-нибудь, но взглянув на неё, худенькую, маленькую, брать отказывались. Мать сердилась: это не тебя не берут, ты сама работать не хочешь, дармоедка! Вот поживёшь на своих хлебах, враз работу найдёшь!
Зинка хотела доучиться, а потом поступить в институт, на геолога. Но стало уже понятно, что школу окончить не получится: мать отдала её прошлогоднюю форму вытянувшейся, долговязой Таньке, и в школу пойти теперь было не в чем. Да и не даст мать учиться, раз погнала из дому.
Зинка решила ехать к отцу. К поездке готовилась тайно, задолго. Уже пару лет она хранила адрес отца, на стёртой квитанции о денежном переводе от Ванечкина Ф.И. Потихоньку копила деньги, оставляя сдачу. Накопила триста рублей. Тётя Маруся знала, куда Зинка едет, дала ей пятьсот рублей — пять сторублёвок (специально так: одну потеряет или украдут — ещё четыре останется), обняла, прижала к себе:
— Ты уж не пропади только, Зиночка! Слышь? А не найдёшь папку-то, дак возвращайся назад! Мы чего-нибудь придумаем…
В комиссию пойдём по делам несовершеннолетних… Или к классной вашей, Наиле Махмутовне, может, она чё-нито придумает… А то… может, с нами поживёшь… Тесно? Дак чё… С Надькой вон на одном диване спать будете… Ну съезди, съезди, раз надумала, всё равно не успокоишься… может, и встретит тебя отец с радостью… Храни Господь тебя, деточка!
Ночью не спалось, сердечко билось часто: что ждёт там, за поворотом судьбы? Зинка лежала с открытыми глазами и думала разные думы. Громко храпел Пётр, Катерина не отставала от него, посапывали Сашка с Танькой, а Зинка всё не спала, таращилась в тёмное окно: «Вот если родится человек счастливым, так и дальше счастлив, а вот бывает: родится бессчастный, так и нет ему счастья во всей его жизни… Вот я… Никто не любит меня… Сашка с Танькой выросли и почти не нуждаются во мне. Зачем я живу?» — думала Зинка, а потом не заметила, как уснула. Уснула крепко, и проснулась, будто подтолкнул кто под локоть.
В грязном окне брезжил серый тусклый рассвет, и Зинка подхватилась, спрыгнула с кровати, на цыпочках прокралась к двери.
Достала из-под шкафа спрятанный, заранее собранный рюкзак, тихонько выскользнула в прихожую, накинула шаль и пальтишко. Кровать тяжело заскрипела, раздался громкий мат. Выскочила Катерина, оглядела застывшую Зинку, схватила шаль, потащила с головы, сорвала вместе с прядью волос, кинула вместо шали старый платок:
— Ишь! Шаль ей подавай! А ты её заработала — шаль-то?! Вот поработай-ка — узнаешь, как кусок хлеба достаётся!
Зинка скривилась от боли, вылетела на лестничную площадку, постояла на улице, глядя на свой дом: загорались окна, народ просыпался на работу, шумели чайники, текла вода в кранах, кто-то пил ароматный кофе, прощался до вечера и целовал на прощанье. Дом жил своей жизнью, а она, Зинка, больше ему не принадлежала. В животе заурчало, и Зинка представила, как там, на кухнях её дома, пьют горячий сладкий чай и едят бутерброды: большой такой кусок батона, а сверху масло или вот ещё — кусок ржаного хлеба и рядом — горячая сосиска! Она сглотнула слюну и покосилась на окна Надьки.
Небось тётя Маруся уже проснулась, картошку, небось, чистит. Зинка представила большую сковородку, полную поджаристой горячей картошки, и стакан холодного молока — и засомневалась: может, не ехать никуда? Пойти к тёте Марусе и сказать: «Я согласна пожить у вас! Буду вам полы мыть и бельё стирать! Борщ варить! Десятый класс закончу, а там уже с Надей в институт поступим, в общежитие переедем… Можно на вечернее или заочное отделение поступить, тогда и работать сможем! Сами вам тогда помогать будем с зарплаты!»
Зинка представила себе однокомнатную квартиру подружки: кровать тёти Маруси и её больного мужа-сердечника дяди Вити в углу, маленький диванчик Надьки за шифоньером… Нет, нельзя к Надьке… Дядя Витя — инвалид, тётя Маруся одна семью тянет, а сколько там зарплата у неё… Картошку и жарят без конца… Заведующая толстая себе наворует, а тётя Маруся отдувайся — все шишки на продавца. А тётя Маруся — она добрая, жалко ей людей обманывать. Нет, к Надьке нельзя…
Да и решила ведь она отца найти. Спросить, почему он бросил её. Знал ведь, что дочка растёт, раз алименты посылал и на свою фамилию записал. Может, увидит её папка — и полюбит? Ведь она на него похожа, так мать всегда говорила! А если не полюбит? Куда тогда?
Зинка тряхнула головой, отгоняя печальные мысли, и пошла на вокзал. Вокзал небольшой, грязный, дышал холодом и сыростью. Из окошка кассы шло тепло, горел яркий свет, и Зинка протянула деньги, сказала уверенно:
— Один билет на электричку до Макеевки, пожалуйста.
Взяла сдачу и пошла в закуток, в привокзальную забегаловку, на запах беляшей, купила один горячий смятый беляш и стакан мутного кофе, съела жадно, и внутри потеплело, Зинка согрелась. Вышла на перрон, электричка уже стояла — пустая, холодная. Зинка села в первый вагон, скинула сапоги, поджала ноги под себя, так было теплее. Вагон дрогнул, затрясся, и электропоезд тронулся, набирая ход, оставляя за собой малолюдные полустанки и одинокие станции. Зинка ехала к отцу.
Незаметно для себя заснула, проспала часа два и, проснувшись как от толчка, испугалась: не проехала ли свою станцию. Ей нужно было выйти в Макеевке, а потом на автобусе доехать до села Матырино, маршрут Зинка старательно изучила заранее. Нет, не проспала, заскрежетал динамик, и хриплый голос объявил остановку, от которой до Макеевки было ещё два длинных перегона.
День перевалил вторую половину, когда Зинка вышла на покрытый ледком перрон. Дул сильный ветер, и она, скользя своими резиновыми сапогами по льду, неуклюже вкатилась в маленькое, приземистое здание вокзала. Здесь одновременно был и автовокзал: два маленьких окошечка, из которых шёл свет и уют. Кассирша молодая, густо накрашенная, не глядя на Зинку, рявкнула:
— До Матырино в шесть утра и в час дня!
Сегодня автобусов больше нет!
Зинка не струсила и громко сказала:
— Мне тогда на завтра билет дайте! На шесть утра!
И протянула деньги в окошечко. Билет оказался очень дорогим, Зинка рассчитывала, что он обойдётся ей дешевле. Взяв билет, отошла от кассы и стала прикидывать: получалось, что денег остаётся в обрез, больше тратить нельзя, иначе на обратную дорогу не хватит. А ведь ещё неизвестно, как встретит её отец, может, и не обрадуется… Может, и в дом не пригласит… Может, у него там семеро по лавкам…
Да нет… Если б у него были дети, кроме Зинки, мать бы об этом ей обязательно съязвила: дескать, не нужна ты своему папаше-уроду, у него другие дети есть. Но мать никогда о других детях не упоминала, значит, одна у него дочь, она — Зинка.
Тихая надежда таилась в душе: может, возвращаться и не придётся… Вот приедет она к папке, а он увидит дочь, да ещё на него похожую, — обрадуется… Обнимет её крепко, прижмёт к груди и скажет:
— Я тебя так долго ждал, доченька! Так долго! Что ж ты раньше-то не приезжала! А и хорошо, что наконец собралась! Я теперь тебя не отпущу никуда — будем вместе жить-поживать!
И станет смешно суетиться и накрывать на стол… А она, Зинка, ответит:
— Пап, ты посиди, отдохни… Ничего, я тебе теперь все дела домашние буду сама делать!
И она сама накроет на стол, и там будет горячая дымящаяся картошка с укропчиком, и ядрёная квашеная капустка, хрустящая на зубах, и большие ломти ароматного хлеба и, может, даже розовые ломтики сала, тающие во рту.
А потом они будут пить горячий чай, прикусывая кусочками сахара, а может, папка достанет баночку варенья. И они будут смотреть друг на друга, и узнавать друг друга, и тихо разговаривать обо всём.
И Зинка расскажет про бабу Веру и про речку, про Дружка, про ёжиков, про Надьку и тётю Марусю, и пустырь за домом, где можно найти много интересного, и как Сашка был рад, когда она нашла для него зайца и пришила надорванное заячье ухо. Сашка — он вырос уже почти, а зайца прячет под одеялом, спит с ним. Прячет, чтоб не смеялись над ним, дескать, такой большой, а спит с зайцем… А она, Зинка, геологом хочет стать…
И папка будет внимательно слушать, а потом тоже расскажет ей о себе, как он жил без неё все эти годы… И ждал, когда же она наконец приедет к нему…
Зинка незаметно для себя всхлипнула. Посмотрела по сторонам: никто не слышал? Но до неё никому дела не было: маленький вокзал жил своей жизнью, люди заходили и выходили, суетились, несли сумки, авоськи, баулы. Зинка села в обшарпанное синее кресло и достала книгу. Долго читала. За окнами стало смеркаться, включили яркий электрический свет, и всё вокруг стало немножко ненастоящим. Зинка огляделась: на самом деле она здесь, в этом чужом городе, на чужом вокзале, и это всё правда, не сон? Почувствовала, как сильно хочется есть. Встала, разминая затёкшие ноги и пошла на запах кофе.
Привокзальная столовая не отличалась разнообразием: шницели, пюре, тушёная капуста, такие же помятые беляши, какие Зинка уже покупала сегодня. Она посмотрела на цены и ахнула: всё это было ей не по карману. Может, всё же разориться, может, и обратной дороги не будет, папка оставит её у себя?
Зинка колебалась, потягивая носом горячий мясной запах. Потом увидела, как на одном из столиков оставили поднос с совершенно целыми, даже не надкушенными кусочками хлеба. Ей вполне хватит этой пары кусочков… И Зинка незаметно придвинулась к столику, протянула руку… Оплеуха была неожиданной и болезненной. Зинка почувствовала, что её берут за шиворот, как котёнка, оттаскивают от столика и тащат к выходу. Дородная рыжая тётка злобно прошипела:
— Нам тут своих побирушек девать некуда! Пшла вон отсюда, голь перекатная!
Её больно толкнули в спину, и Зинка чуть не упала от толчка. Молча пошла к креслам, села как ни в чём не бывало в одно из них, загородилась книжкой. Слёзы закапали сами собой, и она пыталась изо всех сил вчитаться, чтобы отвлечься от обиды и чтобы эти непрошеные слёзы перестали течь и никто не заметил, как она плачет.
Рядом раздался тихий женский голос:
— Да ты не плачь, девонька… На-ка вот, я тебе беляш принесла, давай-ка съешь… Я тебе потом ещё шницель с хлебом раздобуду… Вот уйдут с раздачи и кассы, я тебя позову… Ты смотри не уходи… Едешь, чай, куда?
Пожилая мойщица в видавшем виды фартуке ласково смотрела на Зинку, глаза у неё были большие, круглые и очень добрые. Она протянула Зинке беляш в серой обёрточной бумаге. Зинка взглянула на большие распаренные красные руки, протягивавшие ей своё подношение, осторожно взяла, откусила кусок и улыбнулась сквозь слёзы мойщице. И та улыбнулась ей в ответ:
— Ну вот… Не плачь, девонька… И зла не держи на Галину… На кассиршу нашу… Она, конечно, сердитая, но у неё есть причины… Смягчающие обстоятельства… Она, вишь, завсегда жила мирненько, спокойненько, родители хорошие… Потом замуж хорошо вышла. Без скорбей живёт… Голодной не бывает… Как же ей чужую беду понять?! Не… Сытый — он голодного не разумеет… Так что не серчай… Вот ты голодной бывала? Не так, чтобы просто проголодаться, потому что время обеда наступило, а так — когда есть нечего и денег нет и не предвидится? И неделями, месяцами — полуголодной ходить? Бывало у тебя так?
Зинка покивала головой:
— Да. И не раз.
— Вот с тебя, ежели что, спрос другой будет. Потому что ты знаешь: каково человеку голодному живётся. Ежели ты это на себе испытала, а потом человека обидишь — спрос-то строже! Понимаешь ли?
— Кажется — да…
— Ну вот… Сиди здесь. Едешь-то когда?
— Завтра в шесть утра.
— Ночевать негде?
— Нет…
— Ладно, придумаем… Сиди пока…
Когда столовая опустела, мойщица, которую звали тётя Даша, накормила Зинку супом. И не обманула, оставила плоский холодный шницель с хлебом, может, свой отдала… Зинка съела котлету с чудным названием в два приёма, потом, уже медленнее, стала хлебать гороховый суп. Ночевать пошли к тёте Даше, жила она недалеко от вокзала в угловой комнате барака.
Комната была небольшая, тёплая, печь занимала большую часть жилья. Высокая и широкая кровать была нарядно покрыта покрывалом и большими подушками с кружевными накидками, в серванте стояло семейство слоников, а в углу — иконы, украшенные белоснежными рушниками, и зелёная лампадка. У Зинки затрепыхалось сердечко: всё было так, как в доме у бабы Веры, и даже рукомойник в углу — точь-в-точь…
Вечером пили чай, и Зинка рассказала, что едет к отцу. Тётя Даша смотрела внимательно, слушала так, что хотелось ей рассказывать обо всём: о том, что она одна у папки, и он, наверное, будет ей очень рад, о том, как тётя Маруся кормила её жареной картошкой и дала денег на дорогу — да мало ли что интересного можно рассказать человеку, который умеет так хорошо слушать!
И ещё тётя Даша сказала, что у неё, у Зинки, — красивое имя. Первый раз в жизни её имя назвали красивым, и она просто не поверила: что красивого-то?
— У тебя, Зин, имечко — весеннее, звонкое, синичка ты маленькая — зинь-зинь!
Зинка улыбнулась. Синичкой — оно, конечно, приятнее, чем поросёнком…
Ещё тётя Даша задумчиво спросила:
— А мать тебя обижала сильно, да? Что ж ты про обиды свои ничего не рассказываешь? Обижаешься на маму и отчима?
— Не… Не знаю… Чего про них, про обиды-то, рассказывать?!
— Вот это правильно ты смекаешь. Вот наш уральский старец был, отец Николай Рагозин, батюшка мой милый… Он, знаешь, любил повторять: «Добро записывай на меди, а обиды на воде». Поняла?
Когда Зинку сморило и она начала позёвывать, тётя Даша уложила её на свою кровать к стенке, укрыла тёплым одеялом, и Зинка, совершенно счастливая, уснула. Ночью проснулась, но тёти Даши рядом не было. Зинка с трудом подняла тяжёлую голову от подушки: тётя Даша стояла на коленях перед иконами и молилась. Лампадка горела зеленоватым огоньком, пахло очень приятно, и Зинку охватило чувство покоя и уюта. Она подумала, что надо будет также всё устроить в доме, когда у неё будет свой дом: чтобы такая же большая кровать, и слоники, и лампадка.
Утром Зинка проснулась рано, а тётя Даша уже возилась у печки — ложилась ли она вообще? Когда только и успела — оладушек нажарила, с собой целый пакет дала.
Попили чаю, а потом пошли на вокзал. Тёте Даше было ещё рано идти на работу, но ей почему-то очень захотелось проводить Зинку, и она ради неё пошла на вокзал. Шли, держась за руки, по скользкой обледеневшей дорожке в синем апрельском сумраке, и им было хорошо рядом. Тётя Даша очень походила на тётю Марусю, не внешне, а так — Зинка не умела сказать, но чувствовала это душой.
Прощаясь, тётя Даша сказала:
— Ты ведь запомнила, где я живу, так? Если что, ко мне придёшь… Что-нибудь придумаем… Ну, не грусти, чего ты? Милая ты моя… Ничего… Яко отец мой и мати моя остависта мя, Господь же восприят мя… Господь хранит младенцы, сира и вдову примет… Не поняла? Ничего… За битого трёх небитых дают… Это-то поняла?! Ну вот — улыбнулась наконец… С Богом, девонька милая моя!
Матырино было довольно большим селом. В центре автобусная остановка, магазин, школа, а от центра шло несколько улиц: Мира, Сельская, Щербакова. Зинка не хотела ни у кого спрашивать дорогу, не хотела, чтобы знали, к кому она приехала, вдруг назад придётся тут же топать, чтобы не глазели… Но и так никто не глазел, улицы были пустынными — рабочий день, все на работе, наверное.
Она довольно долго искала улицу Лесную, наконец нашла: это была крохотная тупиковая улица на окраине, домов в двадцать. Несколько домов стояли заброшенными, с забитыми досками окнами. Наличие жизни в других можно было понять только по лаю собак, доносившемуся из-за заборов. Собаки лаяли лениво, брехали, видимо, не чувствовали угрозы в ней, Зинке. Просёлочная дорога от этой крайней улицы уходила вверх, в гору, а на горе виднелись кресты — кладбище и дальше — лес.
Двадцать второй дом — последний на улице, приземистый, крепкий, с зелёными наличниками и цветами на окнах — выглядел живым и обитаемым. Лай не слышен, но, подойдя ближе, Зинка увидела лохматую собачью морду, торчащую из-под забора. Собака внимательно смотрела на Зинку.
— Дружок-Дружок! — тихонько позвала она.
Собака задумчиво гавкнула — откликнулась, значит.
Зинка подошла ближе. Сердце превратилось в маленькую точку, но точка эта билась так часто и громко, что, казалось, биение раздавалось на всю округу. На заборе была кнопка звонка. Зинка нажала на кнопку, подождала и нажала ещё раз. Дружок смотрел из-под забора и не лаял — умный пёс. Звук звонка был слышен на улице. Дверь дома скрипнула, и на порог вышла женщина лет пятидесяти. У неё были светлые волосы, как у Зинки. Она прищурилась, глядя на нежданную гостью, потом молча подошла к калитке, открыла, молча впустила Зинку и молча пошла в дом. Зинка пошла за женщиной.
Внутри было просторно и уютно, на стенах фотографии. Зинка не могла рассмотреть фотографии, она смотрела на светловолосую женщину. А та села на стул и сделала знак рукой гостье — тоже присесть. Долго смотрела на неё тяжёлым взглядом, а потом сердито сказала:
— Вот и Зина явилась. Я тебя сразу узнала. Я сестра твоего отца. Ну что? Зачем пожаловала?
У Зинки сильно пересохло во рту, и она с трудом смогла выговорить-прошелестеть:
— Я к папке приехала.
— Помер твой папка. Вот уж год как помер. Инфаркт. Жизнь у него была нелёгкая и скорбей много. А ты о нём никогда и не вспоминала, так ведь? Небось как денежки перестала получать, тогда и про папку вспомнила?! Наследство приехала делить?!
Зинка почувствовала, что ноги у неё совсем отнялись, но она поняла, что нужно как-то встать и уйти. С трудом поднялась и, еле-еле переставляя ноги, поплелась к выходу. У выхода так же тихо прошелестела:
— До свидания… Потянула дверь на себя.
— Ну-ка, постой! Да стой же — тебе говорю!
Женщина подбежала к Зинке и еле успела её подхватить, потому что ноги Зинкины совсем отказались ей повиноваться и стали как-то странно подгибаться, а пол подозрительно закачался.
Опомнилась она в большом мягком кресле. Женщина сидела на стуле рядом, держала в руках стакан с водой. Взгляд её изменился — стал добрее.
— Ты очень похожа на Федю. Я тебя сразу узнала: и глаза Федины, и волосы. Он ведь тебя любил … И денег всегда посылал гораздо больше, чем положено… Мечтал увидеть тебя. У него с мамкой твоей договорённость была: она ему в обмен на деньги твои фото обещала посылать. Посылала иногда…
Женщина встала, подошла к комоду, достала коричневый плюшевый альбом со смешным медвежонком на обложке. Открыла. В альбоме было мало фотографий, но все любовно разукрашены нарисованными акварелью цветами, бабочками, листочками: маленькая Зинка, ещё маленькая у бабы Веры на руках, Зинка побольше, Зинка с тощим портфелем…
— Он так мечтал тебя увидеть… Что ж ты ему письма такие нехорошие писала, а? Как рука твоя только поднялась?
— Я не писала… У меня и адреса-то не было, год назад вот достала…
Зинка медленно достала потёртую на сгибах квитанцию.
Женщина бросилась к комоду, порылась, принесла два листочка бумаги:
— Вот письма твои, читай: «Живу я хорошо, и у меня есть отец, а ты мне не отец никакой, урод ты и есть урод, атомную бомбу на твою башку! А откажешься алименты платить — я на тебя в суд подам!»
Почерк был Катерины, только уж очень криво и коряво написаны буквы. Должно быть, сильно пьяная писала…
— Не я это… Матери почерк…
Женщина ахнула.
— Да за что ж она так-то? Он ведь ей ничего плохого не сделал. Сама она к нему бегала. На маслозавод устроилась, романтики, что ли, захотелось ей, а Федя — он всю жизнь пастухом работал… Бегала к нему сама в поле, а как забеременела, он её уговаривал ребёнка оставить. На коленях просил… Я ведь всё это знаю, всё, почитай, на моих глазах было… Жениться хотел, а у него ж руки золотые, и характер добрый очень, потачливый такой, покладистый… Феденька, братик милый…
Женщина всхлипнула.
— У тебя папка был очень-очень хороший! Веришь мне?
— Верю, — сказала Зинка. Голос у неё дрожал.
— Не ты письма писала, правда?
— Правда. Не я.
Женщина обняла Зинку, прижала к себе:
— Зина к нам приехала… А Феденьки нет больше. Ах, детка, что ж ты раньше-то не приехала… Как он ждал-то тебя, как увидеть хотел! Жизнь у твоего папки не сложилась… Он, когда маленький был, мы жили в Подмосковье, а там в войну бои шли. Война-то кончилась давно, ему уж лет двенадцать было — огород отодвигать стали, а он копал. За мужика уж работал… Друг ему помогал с изгородью. На мину наткнулись. Дружок — насмерть, а он выжил, но вся левая сторона лица изуродована, и глаза лишился. Твоя мать его уродом за это звала. И замуж не пошла, стыдилась его недостатка. А так — он красавец был, твой папка. Сейчас я покажу тебе! Меня Татьяна зовут, тётя Таня я тебе, поняла? Вот смотри — это его фотография. А рядом — видишь, это ты маленькая.
Зинка с трудом встала, ноги всё ещё были ватными, подошла ближе, вгляделась: из рамочки чёрно-белой фотографии на стене внимательно смотрел на неё красивый широкоплечий мужчина с добрым открытым взглядом. А рядом, в искусно выпиленной рамочке, красовалась фотография маленькой смешной Зинки. На её недоумение тётя Таня улыбнулась сквозь слёзы:
— Незаметно, да? Он так специально фотографировался — сбоку, чтобы левую сторону лица не видно было. А так — что ж? Ни в армию не взяли, ни на работу хорошую не устроишься. Пенсию получал… Да и стеснялся он незнакомых-то. Это здесь, в Матырино, его все любили, а в чужом-то месте зеваки всяко обозвать могли… Так всю жизнь пастухом работал… Любил один — на природе… Дом вот в порядке содержал и соседям завсегда помогал, ничего взамен не требуя. За то и любили — безотказный… Так он всю пенсию тебе отправлял, когда и от зарплаты ещё добавит… Ты у него единственная ведь была. Сядет, бывало, уж не налюбуется на твои фотографии. Каждую рисунком изукрасит или рамочку сам сделает… У меня-то и муж был, и детишек трое, взрослые уже, в городе живут. А у Феденьки ты одна — как есть одна. Постой, что ж я, окаянная, тебя за стол-то не сажаю, ты ж с дороги — голодная, поди-ка? Погодь, я тебе всё-всё про отца расскажу, давай-ка сначала стол накрою…
Тётя Таня вскочила и стала хлопотать по хозяйству. Зинка спросила тихо:
— Почему он умер?
— Ребятишки в речке купались, озоровали, один пацанёнок тонуть стал. Они испугались — орут как оглашенные, а рядом никого. Федя у речки пас, на лошадке был, подскакал и вытащил его. Откачал мальчонку, а сам лёг на песок и… Ребятишки взрослых привели, мальчонка кашляет, а Феденька лежит рядом, как будто спит… И хоронили его — я не верила, — лежит как живой, чуть улыбается вроде… Плакали все…
— А где папка похоронен?
— Что? А… Так я свожу тебя после обеда… Что молчишь? Одна хочешь? Ну иди, сходи, а я пока приготовлю обед. Ближний к лесу ряд, там сосна такая ещё приметная — с одного краю веток нет. Ванечкин Фёдор Иванович. Не боишься одна на кладбище? Ну сходи… Только потом сразу ко мне — назад. Поняла? Прости, что неласково встретила.
Тётя Таня проводила Зинку до калитки, лохматый Дружок привстал, внимательно и грустно посмотрел на неё, но лаять не стал. Тётя Таня сказала, открывая калитку:
— Ты не бойся — я на тебя поглядывать буду из окошка… Да у нас тут спокойно так-то, не балуют — все свои… А и некому уже баловать — почитай, вся молодёжь разъехалась… Ну, иди-иди, да недолго, я быстро сготовлю, завтра ещё вместе сходим — подольше посидим, пирогов напечём и сходим…
И Зинка медленно пошла на гору, к папке.
Она поднималась по горе, скользя своими резиновыми сапожками по обледеневшей дороге, и дорога казалась ей бесконечной. Поднялась до кладбища, прошла к последнему ряду могил у леса, сосну увидела сразу — она была большой, сильной, но изогнутой, и ветки росли только с одной стороны. Сразу увидела могилу, на ней — деревянный крест, на кресте табличка:
«Ванечкин Фёдор Иванович». И годы жизни. Рядом с могилой врыта скамейка и небольшой столик.
Зинка села. Посмотрела вокруг: с горы видны речка, поле, село Матырино и домик тёти Тани. Даль открывалась такая, что дух захватывало. Зинка прикоснулась к могиле рукой — и ничего не почувствовала. И это всё? Вся поездка к отцу? Она тихо сказала:
— Папка, здравствуй… Это я, Зина, твоя дочка. К тебе приехала… А ты умер…
И почувствовала. Ощутила вдруг сильную боль, болело где-то внутри, может, это душа так болит? Она почувствовала, что папка видит и слышит её. И что он очень долго её ждал. Ей внезапно стало ужасно страшно, что он поверил, будто это она написала злые письма, назвала его уродом и причинила ему боль. Зинка опустилась на колени перед могилой и сказала громко:
— Папка, это не я письма писала! Я бы никогда не стала тебя обижать! Ты мне веришь? Я так давно хотела к тебе приехать, так давно! У меня не получилось раньше это сделать, прости меня, пожалуйста! Если бы я сделала это раньше, то всё было бы иначе… Я бы осталась жить с тобой, и, может, ты бы не умер… Папочка, прости меня, пожалуйста, что я не смогла с тобой встретиться! Видишь, как всё получилось… Я приехала — а тебя нет…
Зинка неожиданно для себя самой заплакала в голос. Ей стало так жаль, что ничего нельзя вернуть, ничего нельзя исправить, и она никогда уже — никогда — не увидит папку. Никогда в жизни. А он её любил. Он её фотографии берёг. Он был её родным отцом. И вот — они уже никогда не встретятся. Зинка плакала, и всё расплывалось перед глазами, и непонятно уже было, где речка, где поле, где домик тёти Тани.
Куда ей теперь идти? Она устала, слишком устала. И никуда она больше не пойдёт. Она останется здесь, просто ляжет на холодную землю у этой могилы и уснёт. Как уснул её папка. А потом её похоронят вместе с ним. И они будут тихо и спокойно лежать вместе, а рядом — течь река и шуметь лес. И не будет скорбей, слёз, боли, всё будет тихо и радостно, мир и покой. Зинка села на землю рядом с могилой, закрыла глаза. Слёзы текли по её лицу всё медленнее и наконец утихли, лицо разгладилось. Она чувствовала, как холод земли постепенно проникает в её тело, но даже радовалась этому: она просто тихо уснёт здесь, рядом с папкой.
Внезапно она почувствовала, как будто отец говорит ей что-то. Вслушалась, и ей показалось, что она слышит голос папки:
— Доченька, радость моя, вставай! Поднимайся, солнышко моё! Нельзя сидеть на холодной земле — простудишься… Сейчас ты встанешь и пойдёшь в дом. Ты ведь знаешь, как много хороших людей вокруг! И они любят тебя! И тётя Маруся, и Надька, и Сашка, и тётя Даша. И тётя Таня тоже полюбит тебя! Так, как любил тебя я… И не переживай про письма — я знал, что моя дочь никогда не напишет таких писем и не обидит человека… Не плачь, солнышко моё! В жизни бывают скорби и радости… И ты обязательно станешь геологом, и пойдёшь по тайге, а рядом побежит лохматый Дружок. А я буду рядом с тобой, и ты будешь чувствовать мою любовь так, как сейчас. Я очень люблю тебя, доченька, всегда любил тебя… Вставай, пожалуйста!
И Зинка послушалась отца. Она с трудом встала с земли, приложилась лбом к кресту, а потом прошептала:
— Я тоже люблю тебя, папа!
И тихонько пошла, скользя по обледеневшей дорожке. И впереди расстилался простор, от которого дух захватывало: поле и река, и бесконечное небо. Впереди была целая жизнь.